космос хлебникова

http://dustyattic.ru/culture/red_book_of_culture/hlebnikov
Сеятель очей Космос Хлебникова Константин Кедров



"Сеятель очей"

Константин Кедров Образно-понятийный космос Велимира Хлебникова

"Сеятель очей"

Константин Кедров
Образно-понятийный космос Велимира Хлебникова

      Существует не преодоленное пока рассто­яние между текстами самого Хлебникова и тем, что о нем написано. Эта дистанция за­ключена не в разности уровней (что само со­бой разумеется), а в какой-то несовместимо­сти интонаций.

      О Хлебникове пишут «серьезно»; как Платон писал о Сократе. Но Сократ ирони­чен, а Платон серьезен. У Хлебникова сокра­товская ирония.

      Карнавал Хлебникова во многом пред­восхищает ироническую культурологию Борхеса и Гессе.

      Если бы он разыгрывался на фоне благо­получной литературной судьбы, то, пожалуй, Борхес и Хлебников были бы фигурами рав­нозначными, но судьба Хлебникова тра­гична. Здесь нечто далеко выходящее за пределы культурологической «игры в би­сер».

      Это нечто остается на сцене после всех карнавальных переодеваний.

v_hlebnikov.jpg

  Велимр Хлебников в 1916 году. С редкой фотографии. Рисовал И. Клюн

      Хлебников намного опережает время. Се­годняшнему читателю, прошедшему фило­логическую школу Бахтина, знающему об игре и «карнавальном начале», воспринять Хлебникова намного легче, нежели его сов­ременникам, воспитанным на суховатом по­зитивизме Овсянико-Куликовского:

 

На острове вы. Зовется он Хлебников.

Среди разъяренных учебников

стоит, как остров, храбрый Хлебников.

Остров высокого звездного духа.

Только на поприще острова сухо -

он омывается морем ничтожества...[1]

 

      Что происходит на острове? Ганнибал, выжимая мокрые волосы, спасается от по­топа рациональных знаний, жалуется Хлеб­никову на Дарвина.

      Мило, смешно, но вот грозное войско Ганнибала:

 

Раз и два, один, другой,

Тот и тот идут толпой,

нагибая звездный шлем

всяк приходит сюда нем.

Облеченный в звезд шишок,

он усталый теневой,

невесомый, но живой,

опустил на остров шаг (2, 20).

 

      Это невесомое теневое звездное воинство чем-то напоминает шествие богатырей Черномора. Однако Хлебников всю жизнь свято верил в боеспособность своего поэтического войска. Он хотел победить в этой битве и не сомневался в победе.

 

Мы устали звездам выкать,

мы желаем звездам тыкать.

Будьте грозны, как Остранница, Платов и Бакланов... (1, 5)

 

      Хлебниковская битва со звездами - ду­ховная «Илиада» века. Его поражение пре­дусмотрено самими законами природы, ко­торым Хлебников объявил войну во мно­жестве литературных манифестов. Это вели­чественное поражение. Сервантес заставил Дон Кихота раскаяться перед смертью в своем безумии. Хлебников перед смертью написал о своем звездном языке слова, похо­жие на раскаяние: «Итак, труды его были всуе». Согласиться с Хлебниковым - зна­чит признать, что лекарь умнее Дон Кихота.

k_malevich.jpg

К. Малевич. Обложка сборника "Трое". 1913

telile.jpg

О. Розанова. Обложка книги А.Крученых и В.Хлебникова "Тэлилэ". 1914

      «Вдохновение в поэзии нужно не менее, чем в геометрии», - писал Пушкин после встречи с Лобачевским в Казани. «Я - Разин со знаменем Лобачевского», - сказал о себе Хлебников. Другой раз он увидел себя в «пу­гачевском тулупчике». Опять тема воинства и карнавальные переодевания.

 

И Разина глухое «слышу»

поднимается со дна холмов.

Как знамя красное взойдет на крышу

и поведет войска умов (3, 92).

 

 

      Как велико желание подыграть Хлебни­кову, поверить в реальность фронтов, вычер­ченных «кривыми Лобачевского», ринуться в битву. Сам-то Хлебников в свои вычисления свято верил. Он призывал человечество «вло­миться» во вселенную:

 

Прибьем, как воины, свои щиты, пробьем

стены умного черепа вселенной,

ворвемся бурно, как муравьи в гнилой пень,

с песней смерти к рычагам мозга,

и ее, божественную куклу, с сияющими по ночам глазами,

заставим двигать руками

и подымать глаза (3, 93).

 

      Так непочтительно о вселенной раньше не говорил никто. Твердая уверенность в примитивности вселенского механизма по сравнению с человеком явно противоречит общепринятой европейской традиции. Кос­мос лишь кукла с сияющими глазами, упра­вляемая законами пространства и времени, которые человек может понять целиком и полностью. Свою трагическую гибель в этой битве Хлебников предвидел вполне, но это не могло поколебать его математическую этику.

 

И на путь меж звезд морозных

полечу я не с молитвой,

полечу я мертвый грозный

с окровавленною бритвой... (3, 91)

 

      Космический карнавал чисел разгадан, маски сорваны, мироздание уловлено в сети разума, но и эти путы нужно разорвать сме­хом: «...рассмейтесь, смехачи».

      «Доски судьбы» со всеми верными и не­верными предсказаниями - великолепный математический карнавал поэта. Вот «Смерть будущего»: убийца и жертва обме­ниваются математическими формулами, вы­ясняя закономерность будущего рождения убитого.

 

Жертва.

Я пользуюсь дробями Зего!

Убийца.

Какой кривой и сложный путь.

Гораздо лучше способ Вик-Вак-Вока.

Он помогает вычислять.

Жертва.

Благодарю тебя, убийца!

Ты дал мне повод для размышления.

Еще раз крепко руку жму

жестокому убийце (3, 100).

 

 

      Хлебниковская «вера 4-х измерений» (термины поэта) - гипотеза о повторяемос­ти во времени всех событий. Поэт обла­дал поразительным даром предвидения. В 1912 году он предсказал «паденье Российс­кой Империи в 1917-ом». Его архитектурные фантазии «Лебедия будущего» предсказы­вают башни: дов-волос с вращающейся ба­ранкой из «стеклянных хат».

 

Я всматриваюсь в вас, о числа,

и вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах,

рукой опирающимися на вырванные дубы.

Вы даруете - единство между змееобраз­ным движением

хребта вселенной и пляской коромысла,

вы позволяете понимать века, как бы­строго хохота зубы (3, 56).

 

      В математике Хлебникова слышен «хо­хот веков». Его поэтическая война со звез­дами похожа по своей наивности и чистоте на детский утренник, где добро побеждает зло с неумолимой закономерностью.

      Это был сознательный вызов судьбе и миру. Гомеровские битвы у стен Трои прохо­дят под смех богов наверху, разыгрывающих в кости судьбы участников сражения. Хлеб­ников вырвал игральные кости из рук богов. Пусть сами воины разыграют свои судьбы по законам теории вероятности и падут на поле сражения, подчиняясь множителю Ги-ги или дробям Зего.

      Вселенная неизмеримо велика по сравне­нию с человеком, небо наверху, а земля под ногами, но в карнавале все наоборот. Чело­век больше вселенной, а небо лишь грязь под подошвами его сапог.

 

Вы помните? Я щеткам сапожным

Малую Медведицу повелел отставить от ног подошвы,

гривенник бросил вселенной и после тревожно

из старых слов сделал крошево (3,  45).

 

      Это весьма своеобразное космоборчество было ничуть не менее свойственно Влади­миру Маяковскому, назвавшему звезды «плевочками». Разговор со звездами у этих поэтов шел свысока. Верхом стала земля, а низом - небо. Человек и вселенная меня­лись местами и одеждами. Безжалостному «хохоту веков» был брошен в сияющее лицо смех земли. «Кто же так жестоко смеется над человеком?» - вопрошал Федор Карамазов. Здесь можно вспомнить великолепную метафору Маркса о материи, которая «сме­ется чувственным блеском».

      Вселенский смысл карнавала Хлебни­кова был вызовом, брошенным в лицо мате­рии и мироздания.

      Микрокосмос элементарных частиц, от­крывшийся в это время взору ученого, как бы подтвердил правоту поэта. Тогда еще не были открыты микрочастицы, по массе пре­восходящие солнце, но уже ясна стала отно­сительность понятия величины. Законы при­роды, открытые Эйнштейном, подчинялись карнавальной эстетике века. Почему бы не разместить всю вселенную под ногтем у че­ловека, если в принципе когда-то она вся была меньше самой малой пылинки?

 

И пусть невеста, не желая

любить узоры из черных ногтей,

и вычищая пыль из-под зеркального щита

у пальца тонкого и нежного,

промолвит: солнца, может, кружатся,

пылая,

в пыли под ногтем?

Там Сириус и Альдебаран блестят

и много солнечных миров (3, 48).

 

      «Я тать небесных прав для человека» -такова была эстетика Хлебникова. Можно ли, переворошив все земные понятия, оста-вить нетронутым сам язык? Если в пылинке под ногтем заключены миры, то какая же вселенская бездна таится в звуке! Каждый из них есть такая же модель вселенной, как и весь человек. «Плоскости, прямые пло­щади, удары точек, божественный круг, угол падения, пучок лучей прочь из точки и в нее - вот тайные глыбы языка. Поскоблите язык - и вы увидите пространство и его шкуру» (3, 333). Карнавальная звериная шкура видна и здесь. Отныне под каждой маской, под каждым нарядом поэт прозре­вает вселенскую звездную бездну. «А под ма­ской было звездно», как писал Блок.

      Меньше всего Хлебников стремился к последовательности. Буквальная вера в ре­альность затеянного им карнавала звезд сплошь и рядом нарушает эстетику. Хлебни­ков - не символист. Часто метафора видится ему формулой, адекватной реальности. Он объявляет себя председателем земного шара, всерьез погружается в вычисления в поисках формулы времени.

      Карнавал ограничен во времени. Конча­ется детство, и люди возвращаются к обычной земной реальности. Хлебниковский кар­навал не имел ограничений во времени. Он был рассчитан на все века. Здесь начинался трагический разрыв между поэтом и совре­менниками. Ему подыгрывали, пока шла игра, но для всех игра заканчивалась, а Хлеб­ников видел в актерах, уходящих со сцены, изменников великому делу.

 

Нет, это не шутка!

Не остроглазья цветы.

Это рок. Это рок.

Вэ-Вэ Маяковский! - я и ты!..

Мы гордо ответим

песней сумасшедшей в лоб небесам (3, 294).

 

      Мы видим Хлебникова рыдающим в мо­мент, когда владелец перстня снимает с руки поэта кольцо «председателя земного шара». Логика владельца понятна. Он дал кольцо на время действия, а теперь отдай. Хлебников не собирался отдавать свои вселенские права никому. Он оказался в роли «бобового ко­роля», избранного на царствие лишь в пе­риод веселья, но желающего продолжить царствование после праздника.

 

Не чертиком масленичным

я раздуваю себя

до писка смешного

и рожи плаксивой грудного ребенка.

Нет, я из братского гроба.

Не вы ли...

в камнях... лепили

тенью земною меня?

За то, что напомнил про звезды (3, 311)

 

      Война Хлебникова с людьми, не жела­ющими подчиняться законам звезд и про­должающими войну «за клочок простран­ства», вместо того чтобы отвоевать все вре­мя, превратила поэта в «одинокого лице­дея», который внезапно «с ужасом понял», что он невидим, что надо «сеять очи», «что должен сеятель очей идти».

      Слова Тынянова о том, что «Хлебников был новым зрением», которое «падает однов­ременно на все предметы», не являются про­стой метафорической данью памяти поэта. Новое зрение Хлебникова было новой реаль­ностью, которая лишь сегодня завоевывает пространство в социуме.

      Вот черты такого одновременного зрения в стихотворении «Дерево». «Дерево это: Го­голь, сжегший рукописи, где сучки кусают брюхо облаков, это кривые пути калек, где листва шумит нашествием Мамая, давая приют .птицам, это выстрел «пли», кривая железных дорог, везущих поезда солнца вдоль волокон, это листва зеленых полков Ермака, идущих в поисках пространства Ло­бачевского на завоевание голубых Сибирей небес, воюя за объем, это невод, заброшен­ный в небеса за звездным уловом, где звезды - предание о белокуром скоте ... По­истине все во всем. Не таково ли в действи­тельности устройство мироздания, где ка­ждая часть материи таит в себе всю мате­рию?! «О прятки человека с солнцем ...»

      Можно рассматривать это как карнавал, где все носит маску всего, но при этом сле­дует помнить, что карнавальна сама природа реальности.

      Если Хлебников нарушил правила игры и во что-то верил всерьез, то это что-то были «законы времени». Вот суть этой веры:

 

Если я обращу человечество в часы

и покажу, как стрелка столетья

движется,

Неужели из наших времен полосы

не вылетит война, как ненужная ижица? (3, 295)

 

      Какая наивная, истинно поэтическая вера в разум людей, увы, весьма далекая от понимания природы войн.

      По-детски нарушив правила карнавала, Хлебников пытался «шутя» образумить че­ловечество. Но выманить солдат из окопов заманчивыми математическими таблицами почему-то не удавалось.

 

И, открывая умные объятья,

воскликнуть: звезды - братья! горы -

братья!..

Люди и звезды - братва! (3, 82)

 

      В чем же истинная суть законов времени, которые Хлебников считал своим откры­тием, может быть, более важным, чем вся поэзия?

      Их нельзя понять вне поэзии, но и вне на­уки они неразличимы. Об этом сам Хлебни­ков сказал со всей ясностью:

      «В последнее время перешел к числовому письму, как художник числа вечной головы вселенной... Это искусство, развивающееся из клочков современных наук, как и обыкно­венная живопись, доступно каждому и осу­ждено поглотить естественные науки» (2,5).

      Эстетика хлебниковских чисел требует компьютерной обработки, где светящиеся дисплеи расскажут со временем много нового о поэте. Это дело будущего. Другое дело «законы времени», эстетически воплощен­ные в «Ка». Здесь карнавал трех масок вре­мени: прошлого, будущего и настоящего.

      Ка - это древнеегипетское имя двойника человека. Не тело, не душа, а как бы вечная проекция личности в будущее и прошлое. С ним можно гулять по Петербургу в цилиндре и одновременно быть галькой на морском берегу. Он сидит у костра в первобытном лесу и правит Египтом в образе фараона. Он - Лейли и Джульетта, он все во всем, но в то же время это сугубо личный двойник поэта. У него детское личико, но он похож на тень. Сквозь него можно видеть море и го­ризонт, его смывает волной, и он становится камнем, заглоченным большой рыбой. На этом камне Лейли, страстно любящая Меджнуна, начертала слова Джульетты, об­ращенные к Ромео: «Если бы смерть кудри имела твои, я умереть бы хотела».

dnevnik.jpg

Дневник Хлебникова. Обложка. 1929

dnevnik_titul.jpg

Дневник Хлебникова. Титульный лист. 1929

      Продолжая в жизни блистательный кар­навал времен, Хлебников считал себя Рази­ным, Омаром Хайямом и Лобачевским, со­единившим в себе поэзию, неевклидову геометрию и революционный бунтарский пух.

      На ветвях мирового древа, о котором так много пишут сегодня культурологи, щебечут боги и птицы. Язык птиц и богов сливается в мерцание звездной азбуки, где звук С сияет, а 3 преломляется в зеркале, где Я являет об­лик расширяющейся вселенной, а М, напо­добие черной дыры, вбирает в себя объем. Хлебников слышит, как в горле сойки зве­нят миры, а в имени Эрота таятся схемы ми­ров.

      «Привыкший везде на земле искать небо, я и во вздохе заметил и солнце, и месяц, и землю. В ней малые вздохи, как земли, кру­жились кругом большого» (4, 327).

      В мировое действо Хлебников привнес новые маски - маски времени и про­странства. Персонаж пространства - Зан-гези, он переодевает человека во вселенские звездные одеяния, превращает птиц в богов, а звуки в миры. Ка несет маски времен. Он переодевает Нефертити в восковую обезьяну, а поэту подносит головной убор фараона. Три карнавальные личины - прошлое, буду­щее и настоящее, - а под ними смеющееся лицо будетлянина.

      Очень легко представить себе поэта в ма­ске Лобачевского или Омара Хайяма, не так уж трудно узнать в человеке вселенную, а во вселенной - человека. Об этом даже Кант говорил: «...под каждым могильным кам­нем погребена вселенная». А вот какова ма­ска самого Хлебникова?

      Мы видим его и в мешковине, и в цилин­дре, и в солдатской шинели - это лишь оде­яния. Каково же лицо?

      Живопись Пикассо заставляет видеть в лице множество многоугольников, но вот бе­гут прокаженные, потревоженные войной, -их лица страшнее любой из масок - это лицо войны.

      А вот одеяние самого поэта:

 

... Череп, рожденный отцом,

буравчиком спокойно пробуравил,

и в скважину надменно вставил

росистую веточку Млечного Пути,

чтоб щеголем в гости идти.

В чьем черепе, точно в стакане,

была росистая веточка небес,

и звезды несут вдохновенные дани

ему, проницающему полночи лес (2, 296).

 

      Не всякий осмелится предложить свой пробуравленный череп как вселенское лицо. Хлебников видит, как вселенная «улиткой» ползет по пальцу, вобравшись отражени­ем в драгоценный камень на перстне «пред­седателя земного шара». Те, кто видел в этом безумие, правы лишь отчасти. Это было сознательное безумие. Метафора объ­явлена истинной реальностью, а ужасающая реальность войны объявлена недействитель­ной. Это бунт эстетики, не желающей быть только эстетикой; бунт поэзии, не жела­ющей быть только поэзией. Хлебников тре­бует равноправия метафоры и научной фор­мулы. Одним словом, карнавал Хлебникова хотел быть реальностью.

      Наука XX века была и остается в союзе с поэтом в его бунтарском замысле подчинить человеку все время и все пространство. Если современная космогония допускает сжатие вселенского пространства и времени до пре­делов точки, почему бы этой точке не разме­ститься в сердце.

page_of.jpg

Страница дневника Хлебникова. Переписана Ниной Корэ

      Торжество Хлебникова было бы несом­ненным в мире, где торжествуют поэзия и наука, но такого мира нет и, видимо, нико­гда не будет. Желая достичь всего, Хлебни­ков достиг многого. Он утвердил поэтиче­скую реальность своего мира, вычертил неевклидову перспективу для человека. В по­эме «Поэт» мы видим его посреди веселья печальным, как Лермонтов на балу.

 

И около мертвых богов,

чьи умерли рано пророки,

где запады - с ними востока,

сплетался усталый ветер шагов,

забывший дневные уроки.

И, их ожерельем задумчиво мучая

свой давно уж измученный ум,

стоял у стены вечный узник созвучия

в раздоре с весельем и жертвенник дум  (2, 108).

 

      Хлебников печалился о том же, о чем пе­чалились все поэты во все времена. Это была печаль необъятного пространства между по­эзией и повседневной реальностью.

      Ни один деятель культуры не имеет права оставить последнее слово за этой повседнев­ностью. Любого поэта можно упрекнуть в из­бытке доверчивости по отношению к буду­щему, в «будетлянстве», или «футуризме». Когда за сцену уходит Зангези, на смену ему в драме Хлебникова выходят Горе и Смех.

 

Смех.

В горах разума пустяк -   

скачет легко, точно серна.

Я веселый могучий толстяк,

и в этом мое «Верую».

Ударом в хохот указую,

что за занавеской скрылся кто-то,

и обувь разума разую

и укажу на капли пота.

Горе.

Сумрак - умная печаль!

Сотня дум во мне теснится,

Я нездешняя, вам жаль,

невод слез - мои ресницы.

Мне только чудится оскал

гнилых зубов внизу личины,

где червь тоскующий искал

обед из мертвечины.

Как синей бабочки крыло

на камне,

слезою черной обвело

глаза мне (3, 363).

 

      Эти две маски, как в античной трагедии, обрамляют лицо поэта. Величие любой тра­гедии в несоизмеримости бесконечного иде­ала с ограниченными пределами одной жизни. Карнавал Хлебникова трагичен, в нем дыхание беспредельности.

      Только в маске он полностью раскован, свободен от любой схемы.

      Карнавализация искусства начала века через эстетику «мирискусников», театральную и камерную, вырвалась на простор исто­рии. Хлебников явно тяготеет к массовым шествиям, происходящим не столько в ре­альности, сколько в его воображении.

 

Крик шута и вопли жен,

погремушек бой и звон,

мешки белые паяца,

умных толп священный гнев

восклицала Дева Цаца (2, 104).

 

      Разруха, голод, ужасы гражданской вой­ны - все отступало на второй план перед этим воображаемым ликованием. Смеху от­водилась особая роль. На него возлагались призрачные надежды. Светлое будущее сме­ялось над настоящим. Таково было всеоб­щее настроение. Не таков ли карнавал А. Грина в «Бегущей по волнам» или в «Бли­стающем мире». Вам может показаться странной такая несовместимость с действи­тельностью, когда умирающий от голода воспевает сказочные пиры на площади, но таков «этикет» эпохи.

 

Слава смеху! Смерть заботе!

Из знамен и из полотен,

что качались впереди,

смех красив и беззаботен

с осьминогом на груди

выбегает смел и рьян

жрец проделок и буян (2, 105).

 

      Никакой заботы о сегодняшнем дне. Все устремлено в будущее. Иногда поэт доходит до самопародии в своих лучезарных мира­жах будущего. В «Ладомире» «шествуют творяне, заменивши Дэ на Тэ». Простота такой перестановки явно противоречит общей усложненности хлебниковской поэтики. Не слишком ли всерьез рассматривали мы ра­нее поэтические утопии будетлян?! Ни Ма­яковский, ни Хлебников не были людьми на­ивными. Карнавализируя прошлое и насто­ящее, Хлебников и о будущем говорил сквозь смеющуюся маску.

 

Как муравей ползи по небу,

исследуй его трещины

и, голубей бродяга, требуй

те блага, что тебе обещаны (3, 142).

 

      Надувные мускулы и парящая арматура Фернана Леже - наилучшая иллюстрация к архитектурным идиллиям Хлебникова. Эти индустриальные пасторали есть и у Андрея Платонова и у Маяковского в «Летающем пролетарии». Хлебников строит космос из бревен. Несовместимость данного строитель­ного материала со звездами явно радует глаз поэта:

 

Пусть небо ходит ходуном

от тяжкой поступи твоей,

скрепи созвездие бревном

и дол решеткою осей (3, 142).

 

      Неужели этот утонченный филолог, кол­дующий над санскритскими корнями и гео­метрией Лобачевского, в действительности видит вселенную как сцепление рычагов и приводных ремней? Думать так по меньшей мере наивно.

      Пастушеские идиллии и пасторали Древ­него Рима означали их исчезновение в реаль­ной жизни, они вызывали добрую улыбку читателя, прощающегося с невозвратным прошлым. Таковы утопии Хлебникова, - их надо читать с улыбкой, в них прощание с на­ивным механизмом, переход от Ньютона к Эйнштейну.

      Маховики, часовые механизмы, шесте­ренки, колеса, столь часто мелькающие в по­эмах Хлебникова, - это всего лишь карна­вальная бутафория, отходная прошлому, хотя в жизни самой этим маховикам и ше­стерням еще вертеться и вертеться.

 

Балды, кувалды и киюры

жестокой силы рычага

в созвездьях ночи воздвигал

потомок полуночной бури (3, 142).

 

      Поэт пародирует индустриальный путь в космос и одновременно восхищается такой возможностью в будущем.

      Хлебников в равной мере пародировал и символизм и футуризм. Тяготение символи­стов к архаичным пластам культуры, их культурологическая миссия, несомненно, унаследована поэтом. Хлебников - смею­щийся или улыбающийся культуролог. Его Юнона скоблит свое каменное тело напиль­ником, очищаясь от ржавчины веков. Ин­дийский йог идет по русскому полю и шеп­чет: «Ом». «Божьему миру дивуешься», - тотчас переводит крестьянин.

vera_hlebnikova.jpg

П. Митурич. Портрет Веры Хлебниковой. 1924

illustration.jpg

А.Л. Бондаренко. Иллюстрации к поэме В.Хлебникова "Ладомир"

      Детская привязанность поэта к славянс­кому язычеству очаровательна. То он прими­ряет русалку с богородицей, то переругива­ется с лешим, то влюбляется в Деву Воды. О них пишет всегда всерьез, не улыбаясь, по­тому и смешно. Это какой-то особый культу­рологический смех, нечто наметившееся во второй части «Фауста» Гете. Лесини, духини, мавки из языческого пантеона славян знако­мятся с нечтогами и летогами из поэтиче­ского словаря Хлебникова.

      Тут же толпятся люди, некие странные существа: человек - корень из нет-единицы или корень из двух. Тогда еще не было поня­тий об антимире, но Хлебников утверждал, что каждому человеку соответствует вытес­ненный им из мира двойник - корень из ми­нус единицы. Рядом с Ладой на белом лебеде купается в реке Числобог.

      «Здравствуй же, старый приятель по зер­калу, - сказал [я, протягивая] мокрые пальцы. Но тень отдернула руку и сказала: «Не я твое отражение, а ты мое»... Море призраков снова окружило меня... Я знал что  нисколько не менее вещественна, чем 1; там, где есть 1,2, 3, 4, там есть и -1, и -2, и -3 ... Я сейчас, окруженный призра­ками, был ». Хороводы чи­сел - 317, 365, пи - заставляют события кру­жить подобно земле вокруг солнца. «317 лет - одна волна струны человечества, дрожжи нашествия» (4, 45).

 

Зачем же вам глупый учебник?

Скорее учитель играть на ладах

войны без дикого визга смерти -

мы - звуколюди!

Батый и Пи! Скрипка у меня на плече! (3, 78).

 

      Однажды в гостях Хлебников так увлекся своими вычислениями, что опрокинул шкаф и стал опутывать его елочной гирляндой, вы­меривая исторические интервалы событий. Несомненно, это была игра, но только в игру Хлебников свято верил, только ей по-насто­ящему доверял. Это была эстетика скомо­роха, дервиша, «гульмуллы, священника цве­тов». Хлебников называл себя Разиным со знаменем Лобачевского, - точнее было бы сравнение с Аввакумом. Аввакум с теорией относительности под мышкой - вот Хлебни­ков.

      Что бы ни говорил Аввакум, больше всего мы ценим его слово. Что бы ни гово­рил Хлебников, больше всего мы ценим его поэзию. В его мире цифр, роботов, рычагов все время как-то внезапно появляется лик нездешней красоты. Она как «Бегущая по волнам» Грина. «Одуванчиком тела летит к одуванчику мира». Если у Блока она прохо­дит, «дыша духами и туманами», то у Хлеб­никова ее облик соткан из звуковых мерцаний.

 

Бобэоби пелись губы,

вээоми пелись взоры,

пиээо пелись брови,

лиэээй пелся облик,

гзи-гзи-гзэо пелась цепь.

Так на холсте каких-то соответствий

вне протяжения жило Лицо (1, 5).

 

      Она - «смеярышня смехочеств», «дева ветреной воды», «духиня, парящая над цве­тами», «дева - золото и мел», ей - лучшие одеяния и краски мира.

      Сам Хлебников не чувствовал ли себя шаманом, приютившим в сибирских краях ослепительную Венеру, удирающую от инду­стриального века:

 

«Когда-то храмы для меня

прилежно воздвигала Греция.

Монгол, твой мир обременя,

могу ли у тебя согреться я?..»

Шаман не верил и смотрел,

как дева - золото и мел –

присела, зарыдав... (1, 29).

 

      Вечная женственность, красота обрела надежное убежище в мире Хлебникова.

      Многие забывают, что Хлебников вошел в поэзию с дерзким лозунгом «О, рассмей­тесь!».

      Споры о словотворчестве заслонили ис­тинный смысл стиха. Хлебников дарил свое «Заклятие смехом» людям и звездам. Он ис­кал смеющуюся истину. Карнавалы Хлебникова разыгрывались часто без зрителя. Но зритель был не очень-то нужен. Перед мыс­ленным взором поэта проходили толпы лю­дей. Люди, лишенные чувства юмора, сочли поэта помешанным, но это тоже входило в сценарий заранее продуманного действа. Стойкость поэта, его полная нечувствитель­ность к лавине насмешек вполне входили в сценарий, но человек не может быть испол­нителем одной роли, поэтому мы можем порой услышать жалобы на непонимание, угрозы и даже проклятия в адрес толпы.

      Коронование смеха, столь часто встреча­емое в поэзии Хлебникова, - эстетический манифест. Ирония в поэзии всегда занимала место достойное, но только в поэтике Хлебникова она обрела доминирующее положе­ние рядом с лирикой, эпосом и трагедией. Здесь перелом в поэтическом мышлении, смена ценностей.

      Ирония, сатира, юмор - эти привычные оттенки смеха имеют лишь косвенное отношение к Хлебникову. Поэтический карнавал поэта должно обозначить каким-то особым знаком.

      Здесь уместны и космологические ре­алии и понятия из арсенала теории относи­тельности, квантовой механики, киберне­тики. Недавно появилась наука о самозаро­ждающихся системах в живой и мертвой материи - синергетика. Смех Хлебникова порождает новые отношения между челове­ком и космосом, человеком и временем, -это хохот синергетический, творящий. Не случайно его модель чередования мировых событий по принципу разбегающихся от центра звуковых волн так похожа на поро­ждающие «автохтонные» волны в синерге­тике.

      Можно нередко услышать суждения, ста­вящие под сомнение социальную и эстетиче­скую ценность такого творчества. Хлебни­кова обвиняют порой в нечувствительности к людским страданиям.

      Это серьезное обвинение, к сожалению, оставшееся пока без ответа. Вспомним, что Белинскому пришлось защищать Пуш­кина - от обвинения в безнравственности его Онегина, не желавшего нянчить боль­ного дядюшку. Увы, подобный прямолиней­ный подход к искусству дожил и до второй половины нашего уходящего века.

      Хлебниковская нечувствительность столь же театральна, как и его смех. Нечувствите­лен поэт потому, что очень больно. Это не­чувствительность Муция Сцеволлы. Не­ужели римскому герою не больно было держать над огнем свою руку? Но враг дол­жен видеть, на что способен герой. Предста­вим себе Сцеволлу, который еще способен иронизировать над собой, - вот Хлебников.

      Неслыханная феерия разыгрывалась на глазах изумленного русского читателя пер­вой трети XX века. Ожили корни слов и про­росли неслыханными звуками, заполнились щебетом невиданных птиц. Разорвав оковы александрийской строки, вырвались на сво­боду лавины народов - от древних египтян до градостроителей сияющего Ладомира. Математические формулы запели птичьими голосами, звезды облеклись в оболочку зву­ков, а звуки превратились в молнии и ко­меты. Из цилиндра «председателя земного шара» извлекались люди-числа, мавки, лесини, духини. Стихотворные строки выделы­вали коленца от гопака до Шенберга: «Гоп, гоп, в небо прыгая, гроб».

      Ошеломление, гнев, восторг - вот перво­начальная реакция на такую неслыханную поэзию. Ныне, когда и первое, и второе, и третье пережито, найдем в себе более точное ощущение - благодарность.

[1] Хлебников В. Стихотворения в 5-ти т., т. 2. Л., 1930-1931. В дальнейшем ссылки на это издание п те­ксте, с указанием тома и стра


Рецензии