космос хлебникова
Сеятель очей Космос Хлебникова Константин Кедров
"Сеятель очей"
Константин Кедров Образно-понятийный космос Велимира Хлебникова
"Сеятель очей"
Константин Кедров
Образно-понятийный космос Велимира Хлебникова
Существует не преодоленное пока расстояние между текстами самого Хлебникова и тем, что о нем написано. Эта дистанция заключена не в разности уровней (что само собой разумеется), а в какой-то несовместимости интонаций.
О Хлебникове пишут «серьезно»; как Платон писал о Сократе. Но Сократ ироничен, а Платон серьезен. У Хлебникова сократовская ирония.
Карнавал Хлебникова во многом предвосхищает ироническую культурологию Борхеса и Гессе.
Если бы он разыгрывался на фоне благополучной литературной судьбы, то, пожалуй, Борхес и Хлебников были бы фигурами равнозначными, но судьба Хлебникова трагична. Здесь нечто далеко выходящее за пределы культурологической «игры в бисер».
Это нечто остается на сцене после всех карнавальных переодеваний.
v_hlebnikov.jpg
Велимр Хлебников в 1916 году. С редкой фотографии. Рисовал И. Клюн
Хлебников намного опережает время. Сегодняшнему читателю, прошедшему филологическую школу Бахтина, знающему об игре и «карнавальном начале», воспринять Хлебникова намного легче, нежели его современникам, воспитанным на суховатом позитивизме Овсянико-Куликовского:
На острове вы. Зовется он Хлебников.
Среди разъяренных учебников
стоит, как остров, храбрый Хлебников.
Остров высокого звездного духа.
Только на поприще острова сухо -
он омывается морем ничтожества...[1]
Что происходит на острове? Ганнибал, выжимая мокрые волосы, спасается от потопа рациональных знаний, жалуется Хлебникову на Дарвина.
Мило, смешно, но вот грозное войско Ганнибала:
Раз и два, один, другой,
Тот и тот идут толпой,
нагибая звездный шлем
всяк приходит сюда нем.
Облеченный в звезд шишок,
он усталый теневой,
невесомый, но живой,
опустил на остров шаг (2, 20).
Это невесомое теневое звездное воинство чем-то напоминает шествие богатырей Черномора. Однако Хлебников всю жизнь свято верил в боеспособность своего поэтического войска. Он хотел победить в этой битве и не сомневался в победе.
Мы устали звездам выкать,
мы желаем звездам тыкать.
Будьте грозны, как Остранница, Платов и Бакланов... (1, 5)
Хлебниковская битва со звездами - духовная «Илиада» века. Его поражение предусмотрено самими законами природы, которым Хлебников объявил войну во множестве литературных манифестов. Это величественное поражение. Сервантес заставил Дон Кихота раскаяться перед смертью в своем безумии. Хлебников перед смертью написал о своем звездном языке слова, похожие на раскаяние: «Итак, труды его были всуе». Согласиться с Хлебниковым - значит признать, что лекарь умнее Дон Кихота.
k_malevich.jpg
К. Малевич. Обложка сборника "Трое". 1913
telile.jpg
О. Розанова. Обложка книги А.Крученых и В.Хлебникова "Тэлилэ". 1914
«Вдохновение в поэзии нужно не менее, чем в геометрии», - писал Пушкин после встречи с Лобачевским в Казани. «Я - Разин со знаменем Лобачевского», - сказал о себе Хлебников. Другой раз он увидел себя в «пугачевском тулупчике». Опять тема воинства и карнавальные переодевания.
И Разина глухое «слышу»
поднимается со дна холмов.
Как знамя красное взойдет на крышу
и поведет войска умов (3, 92).
Как велико желание подыграть Хлебникову, поверить в реальность фронтов, вычерченных «кривыми Лобачевского», ринуться в битву. Сам-то Хлебников в свои вычисления свято верил. Он призывал человечество «вломиться» во вселенную:
Прибьем, как воины, свои щиты, пробьем
стены умного черепа вселенной,
ворвемся бурно, как муравьи в гнилой пень,
с песней смерти к рычагам мозга,
и ее, божественную куклу, с сияющими по ночам глазами,
заставим двигать руками
и подымать глаза (3, 93).
Так непочтительно о вселенной раньше не говорил никто. Твердая уверенность в примитивности вселенского механизма по сравнению с человеком явно противоречит общепринятой европейской традиции. Космос лишь кукла с сияющими глазами, управляемая законами пространства и времени, которые человек может понять целиком и полностью. Свою трагическую гибель в этой битве Хлебников предвидел вполне, но это не могло поколебать его математическую этику.
И на путь меж звезд морозных
полечу я не с молитвой,
полечу я мертвый грозный
с окровавленною бритвой... (3, 91)
Космический карнавал чисел разгадан, маски сорваны, мироздание уловлено в сети разума, но и эти путы нужно разорвать смехом: «...рассмейтесь, смехачи».
«Доски судьбы» со всеми верными и неверными предсказаниями - великолепный математический карнавал поэта. Вот «Смерть будущего»: убийца и жертва обмениваются математическими формулами, выясняя закономерность будущего рождения убитого.
Жертва.
Я пользуюсь дробями Зего!
Убийца.
Какой кривой и сложный путь.
Гораздо лучше способ Вик-Вак-Вока.
Он помогает вычислять.
Жертва.
Благодарю тебя, убийца!
Ты дал мне повод для размышления.
Еще раз крепко руку жму
жестокому убийце (3, 100).
Хлебниковская «вера 4-х измерений» (термины поэта) - гипотеза о повторяемости во времени всех событий. Поэт обладал поразительным даром предвидения. В 1912 году он предсказал «паденье Российской Империи в 1917-ом». Его архитектурные фантазии «Лебедия будущего» предсказывают башни: дов-волос с вращающейся баранкой из «стеклянных хат».
Я всматриваюсь в вас, о числа,
и вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах,
рукой опирающимися на вырванные дубы.
Вы даруете - единство между змееобразным движением
хребта вселенной и пляской коромысла,
вы позволяете понимать века, как быстрого хохота зубы (3, 56).
В математике Хлебникова слышен «хохот веков». Его поэтическая война со звездами похожа по своей наивности и чистоте на детский утренник, где добро побеждает зло с неумолимой закономерностью.
Это был сознательный вызов судьбе и миру. Гомеровские битвы у стен Трои проходят под смех богов наверху, разыгрывающих в кости судьбы участников сражения. Хлебников вырвал игральные кости из рук богов. Пусть сами воины разыграют свои судьбы по законам теории вероятности и падут на поле сражения, подчиняясь множителю Ги-ги или дробям Зего.
Вселенная неизмеримо велика по сравнению с человеком, небо наверху, а земля под ногами, но в карнавале все наоборот. Человек больше вселенной, а небо лишь грязь под подошвами его сапог.
Вы помните? Я щеткам сапожным
Малую Медведицу повелел отставить от ног подошвы,
гривенник бросил вселенной и после тревожно
из старых слов сделал крошево (3, 45).
Это весьма своеобразное космоборчество было ничуть не менее свойственно Владимиру Маяковскому, назвавшему звезды «плевочками». Разговор со звездами у этих поэтов шел свысока. Верхом стала земля, а низом - небо. Человек и вселенная менялись местами и одеждами. Безжалостному «хохоту веков» был брошен в сияющее лицо смех земли. «Кто же так жестоко смеется над человеком?» - вопрошал Федор Карамазов. Здесь можно вспомнить великолепную метафору Маркса о материи, которая «смеется чувственным блеском».
Вселенский смысл карнавала Хлебникова был вызовом, брошенным в лицо материи и мироздания.
Микрокосмос элементарных частиц, открывшийся в это время взору ученого, как бы подтвердил правоту поэта. Тогда еще не были открыты микрочастицы, по массе превосходящие солнце, но уже ясна стала относительность понятия величины. Законы природы, открытые Эйнштейном, подчинялись карнавальной эстетике века. Почему бы не разместить всю вселенную под ногтем у человека, если в принципе когда-то она вся была меньше самой малой пылинки?
И пусть невеста, не желая
любить узоры из черных ногтей,
и вычищая пыль из-под зеркального щита
у пальца тонкого и нежного,
промолвит: солнца, может, кружатся,
пылая,
в пыли под ногтем?
Там Сириус и Альдебаран блестят
и много солнечных миров (3, 48).
«Я тать небесных прав для человека» -такова была эстетика Хлебникова. Можно ли, переворошив все земные понятия, оста-вить нетронутым сам язык? Если в пылинке под ногтем заключены миры, то какая же вселенская бездна таится в звуке! Каждый из них есть такая же модель вселенной, как и весь человек. «Плоскости, прямые площади, удары точек, божественный круг, угол падения, пучок лучей прочь из точки и в нее - вот тайные глыбы языка. Поскоблите язык - и вы увидите пространство и его шкуру» (3, 333). Карнавальная звериная шкура видна и здесь. Отныне под каждой маской, под каждым нарядом поэт прозревает вселенскую звездную бездну. «А под маской было звездно», как писал Блок.
Меньше всего Хлебников стремился к последовательности. Буквальная вера в реальность затеянного им карнавала звезд сплошь и рядом нарушает эстетику. Хлебников - не символист. Часто метафора видится ему формулой, адекватной реальности. Он объявляет себя председателем земного шара, всерьез погружается в вычисления в поисках формулы времени.
Карнавал ограничен во времени. Кончается детство, и люди возвращаются к обычной земной реальности. Хлебниковский карнавал не имел ограничений во времени. Он был рассчитан на все века. Здесь начинался трагический разрыв между поэтом и современниками. Ему подыгрывали, пока шла игра, но для всех игра заканчивалась, а Хлебников видел в актерах, уходящих со сцены, изменников великому делу.
Нет, это не шутка!
Не остроглазья цветы.
Это рок. Это рок.
Вэ-Вэ Маяковский! - я и ты!..
Мы гордо ответим
песней сумасшедшей в лоб небесам (3, 294).
Мы видим Хлебникова рыдающим в момент, когда владелец перстня снимает с руки поэта кольцо «председателя земного шара». Логика владельца понятна. Он дал кольцо на время действия, а теперь отдай. Хлебников не собирался отдавать свои вселенские права никому. Он оказался в роли «бобового короля», избранного на царствие лишь в период веселья, но желающего продолжить царствование после праздника.
Не чертиком масленичным
я раздуваю себя
до писка смешного
и рожи плаксивой грудного ребенка.
Нет, я из братского гроба.
Не вы ли...
в камнях... лепили
тенью земною меня?
За то, что напомнил про звезды (3, 311)
Война Хлебникова с людьми, не желающими подчиняться законам звезд и продолжающими войну «за клочок пространства», вместо того чтобы отвоевать все время, превратила поэта в «одинокого лицедея», который внезапно «с ужасом понял», что он невидим, что надо «сеять очи», «что должен сеятель очей идти».
Слова Тынянова о том, что «Хлебников был новым зрением», которое «падает одновременно на все предметы», не являются простой метафорической данью памяти поэта. Новое зрение Хлебникова было новой реальностью, которая лишь сегодня завоевывает пространство в социуме.
Вот черты такого одновременного зрения в стихотворении «Дерево». «Дерево это: Гоголь, сжегший рукописи, где сучки кусают брюхо облаков, это кривые пути калек, где листва шумит нашествием Мамая, давая приют .птицам, это выстрел «пли», кривая железных дорог, везущих поезда солнца вдоль волокон, это листва зеленых полков Ермака, идущих в поисках пространства Лобачевского на завоевание голубых Сибирей небес, воюя за объем, это невод, заброшенный в небеса за звездным уловом, где звезды - предание о белокуром скоте ... Поистине все во всем. Не таково ли в действительности устройство мироздания, где каждая часть материи таит в себе всю материю?! «О прятки человека с солнцем ...»
Можно рассматривать это как карнавал, где все носит маску всего, но при этом следует помнить, что карнавальна сама природа реальности.
Если Хлебников нарушил правила игры и во что-то верил всерьез, то это что-то были «законы времени». Вот суть этой веры:
Если я обращу человечество в часы
и покажу, как стрелка столетья
движется,
Неужели из наших времен полосы
не вылетит война, как ненужная ижица? (3, 295)
Какая наивная, истинно поэтическая вера в разум людей, увы, весьма далекая от понимания природы войн.
По-детски нарушив правила карнавала, Хлебников пытался «шутя» образумить человечество. Но выманить солдат из окопов заманчивыми математическими таблицами почему-то не удавалось.
И, открывая умные объятья,
воскликнуть: звезды - братья! горы -
братья!..
Люди и звезды - братва! (3, 82)
В чем же истинная суть законов времени, которые Хлебников считал своим открытием, может быть, более важным, чем вся поэзия?
Их нельзя понять вне поэзии, но и вне науки они неразличимы. Об этом сам Хлебников сказал со всей ясностью:
«В последнее время перешел к числовому письму, как художник числа вечной головы вселенной... Это искусство, развивающееся из клочков современных наук, как и обыкновенная живопись, доступно каждому и осуждено поглотить естественные науки» (2,5).
Эстетика хлебниковских чисел требует компьютерной обработки, где светящиеся дисплеи расскажут со временем много нового о поэте. Это дело будущего. Другое дело «законы времени», эстетически воплощенные в «Ка». Здесь карнавал трех масок времени: прошлого, будущего и настоящего.
Ка - это древнеегипетское имя двойника человека. Не тело, не душа, а как бы вечная проекция личности в будущее и прошлое. С ним можно гулять по Петербургу в цилиндре и одновременно быть галькой на морском берегу. Он сидит у костра в первобытном лесу и правит Египтом в образе фараона. Он - Лейли и Джульетта, он все во всем, но в то же время это сугубо личный двойник поэта. У него детское личико, но он похож на тень. Сквозь него можно видеть море и горизонт, его смывает волной, и он становится камнем, заглоченным большой рыбой. На этом камне Лейли, страстно любящая Меджнуна, начертала слова Джульетты, обращенные к Ромео: «Если бы смерть кудри имела твои, я умереть бы хотела».
dnevnik.jpg
Дневник Хлебникова. Обложка. 1929
dnevnik_titul.jpg
Дневник Хлебникова. Титульный лист. 1929
Продолжая в жизни блистательный карнавал времен, Хлебников считал себя Разиным, Омаром Хайямом и Лобачевским, соединившим в себе поэзию, неевклидову геометрию и революционный бунтарский пух.
На ветвях мирового древа, о котором так много пишут сегодня культурологи, щебечут боги и птицы. Язык птиц и богов сливается в мерцание звездной азбуки, где звук С сияет, а 3 преломляется в зеркале, где Я являет облик расширяющейся вселенной, а М, наподобие черной дыры, вбирает в себя объем. Хлебников слышит, как в горле сойки звенят миры, а в имени Эрота таятся схемы миров.
«Привыкший везде на земле искать небо, я и во вздохе заметил и солнце, и месяц, и землю. В ней малые вздохи, как земли, кружились кругом большого» (4, 327).
В мировое действо Хлебников привнес новые маски - маски времени и пространства. Персонаж пространства - Зан-гези, он переодевает человека во вселенские звездные одеяния, превращает птиц в богов, а звуки в миры. Ка несет маски времен. Он переодевает Нефертити в восковую обезьяну, а поэту подносит головной убор фараона. Три карнавальные личины - прошлое, будущее и настоящее, - а под ними смеющееся лицо будетлянина.
Очень легко представить себе поэта в маске Лобачевского или Омара Хайяма, не так уж трудно узнать в человеке вселенную, а во вселенной - человека. Об этом даже Кант говорил: «...под каждым могильным камнем погребена вселенная». А вот какова маска самого Хлебникова?
Мы видим его и в мешковине, и в цилиндре, и в солдатской шинели - это лишь одеяния. Каково же лицо?
Живопись Пикассо заставляет видеть в лице множество многоугольников, но вот бегут прокаженные, потревоженные войной, -их лица страшнее любой из масок - это лицо войны.
А вот одеяние самого поэта:
... Череп, рожденный отцом,
буравчиком спокойно пробуравил,
и в скважину надменно вставил
росистую веточку Млечного Пути,
чтоб щеголем в гости идти.
В чьем черепе, точно в стакане,
была росистая веточка небес,
и звезды несут вдохновенные дани
ему, проницающему полночи лес (2, 296).
Не всякий осмелится предложить свой пробуравленный череп как вселенское лицо. Хлебников видит, как вселенная «улиткой» ползет по пальцу, вобравшись отражением в драгоценный камень на перстне «председателя земного шара». Те, кто видел в этом безумие, правы лишь отчасти. Это было сознательное безумие. Метафора объявлена истинной реальностью, а ужасающая реальность войны объявлена недействительной. Это бунт эстетики, не желающей быть только эстетикой; бунт поэзии, не желающей быть только поэзией. Хлебников требует равноправия метафоры и научной формулы. Одним словом, карнавал Хлебникова хотел быть реальностью.
Наука XX века была и остается в союзе с поэтом в его бунтарском замысле подчинить человеку все время и все пространство. Если современная космогония допускает сжатие вселенского пространства и времени до пределов точки, почему бы этой точке не разместиться в сердце.
page_of.jpg
Страница дневника Хлебникова. Переписана Ниной Корэ
Торжество Хлебникова было бы несомненным в мире, где торжествуют поэзия и наука, но такого мира нет и, видимо, никогда не будет. Желая достичь всего, Хлебников достиг многого. Он утвердил поэтическую реальность своего мира, вычертил неевклидову перспективу для человека. В поэме «Поэт» мы видим его посреди веселья печальным, как Лермонтов на балу.
И около мертвых богов,
чьи умерли рано пророки,
где запады - с ними востока,
сплетался усталый ветер шагов,
забывший дневные уроки.
И, их ожерельем задумчиво мучая
свой давно уж измученный ум,
стоял у стены вечный узник созвучия
в раздоре с весельем и жертвенник дум (2, 108).
Хлебников печалился о том же, о чем печалились все поэты во все времена. Это была печаль необъятного пространства между поэзией и повседневной реальностью.
Ни один деятель культуры не имеет права оставить последнее слово за этой повседневностью. Любого поэта можно упрекнуть в избытке доверчивости по отношению к будущему, в «будетлянстве», или «футуризме». Когда за сцену уходит Зангези, на смену ему в драме Хлебникова выходят Горе и Смех.
Смех.
В горах разума пустяк -
скачет легко, точно серна.
Я веселый могучий толстяк,
и в этом мое «Верую».
Ударом в хохот указую,
что за занавеской скрылся кто-то,
и обувь разума разую
и укажу на капли пота.
Горе.
Сумрак - умная печаль!
Сотня дум во мне теснится,
Я нездешняя, вам жаль,
невод слез - мои ресницы.
Мне только чудится оскал
гнилых зубов внизу личины,
где червь тоскующий искал
обед из мертвечины.
Как синей бабочки крыло
на камне,
слезою черной обвело
глаза мне (3, 363).
Эти две маски, как в античной трагедии, обрамляют лицо поэта. Величие любой трагедии в несоизмеримости бесконечного идеала с ограниченными пределами одной жизни. Карнавал Хлебникова трагичен, в нем дыхание беспредельности.
Только в маске он полностью раскован, свободен от любой схемы.
Карнавализация искусства начала века через эстетику «мирискусников», театральную и камерную, вырвалась на простор истории. Хлебников явно тяготеет к массовым шествиям, происходящим не столько в реальности, сколько в его воображении.
Крик шута и вопли жен,
погремушек бой и звон,
мешки белые паяца,
умных толп священный гнев
восклицала Дева Цаца (2, 104).
Разруха, голод, ужасы гражданской войны - все отступало на второй план перед этим воображаемым ликованием. Смеху отводилась особая роль. На него возлагались призрачные надежды. Светлое будущее смеялось над настоящим. Таково было всеобщее настроение. Не таков ли карнавал А. Грина в «Бегущей по волнам» или в «Блистающем мире». Вам может показаться странной такая несовместимость с действительностью, когда умирающий от голода воспевает сказочные пиры на площади, но таков «этикет» эпохи.
Слава смеху! Смерть заботе!
Из знамен и из полотен,
что качались впереди,
смех красив и беззаботен
с осьминогом на груди
выбегает смел и рьян
жрец проделок и буян (2, 105).
Никакой заботы о сегодняшнем дне. Все устремлено в будущее. Иногда поэт доходит до самопародии в своих лучезарных миражах будущего. В «Ладомире» «шествуют творяне, заменивши Дэ на Тэ». Простота такой перестановки явно противоречит общей усложненности хлебниковской поэтики. Не слишком ли всерьез рассматривали мы ранее поэтические утопии будетлян?! Ни Маяковский, ни Хлебников не были людьми наивными. Карнавализируя прошлое и настоящее, Хлебников и о будущем говорил сквозь смеющуюся маску.
Как муравей ползи по небу,
исследуй его трещины
и, голубей бродяга, требуй
те блага, что тебе обещаны (3, 142).
Надувные мускулы и парящая арматура Фернана Леже - наилучшая иллюстрация к архитектурным идиллиям Хлебникова. Эти индустриальные пасторали есть и у Андрея Платонова и у Маяковского в «Летающем пролетарии». Хлебников строит космос из бревен. Несовместимость данного строительного материала со звездами явно радует глаз поэта:
Пусть небо ходит ходуном
от тяжкой поступи твоей,
скрепи созвездие бревном
и дол решеткою осей (3, 142).
Неужели этот утонченный филолог, колдующий над санскритскими корнями и геометрией Лобачевского, в действительности видит вселенную как сцепление рычагов и приводных ремней? Думать так по меньшей мере наивно.
Пастушеские идиллии и пасторали Древнего Рима означали их исчезновение в реальной жизни, они вызывали добрую улыбку читателя, прощающегося с невозвратным прошлым. Таковы утопии Хлебникова, - их надо читать с улыбкой, в них прощание с наивным механизмом, переход от Ньютона к Эйнштейну.
Маховики, часовые механизмы, шестеренки, колеса, столь часто мелькающие в поэмах Хлебникова, - это всего лишь карнавальная бутафория, отходная прошлому, хотя в жизни самой этим маховикам и шестерням еще вертеться и вертеться.
Балды, кувалды и киюры
жестокой силы рычага
в созвездьях ночи воздвигал
потомок полуночной бури (3, 142).
Поэт пародирует индустриальный путь в космос и одновременно восхищается такой возможностью в будущем.
Хлебников в равной мере пародировал и символизм и футуризм. Тяготение символистов к архаичным пластам культуры, их культурологическая миссия, несомненно, унаследована поэтом. Хлебников - смеющийся или улыбающийся культуролог. Его Юнона скоблит свое каменное тело напильником, очищаясь от ржавчины веков. Индийский йог идет по русскому полю и шепчет: «Ом». «Божьему миру дивуешься», - тотчас переводит крестьянин.
vera_hlebnikova.jpg
П. Митурич. Портрет Веры Хлебниковой. 1924
illustration.jpg
А.Л. Бондаренко. Иллюстрации к поэме В.Хлебникова "Ладомир"
Детская привязанность поэта к славянскому язычеству очаровательна. То он примиряет русалку с богородицей, то переругивается с лешим, то влюбляется в Деву Воды. О них пишет всегда всерьез, не улыбаясь, потому и смешно. Это какой-то особый культурологический смех, нечто наметившееся во второй части «Фауста» Гете. Лесини, духини, мавки из языческого пантеона славян знакомятся с нечтогами и летогами из поэтического словаря Хлебникова.
Тут же толпятся люди, некие странные существа: человек - корень из нет-единицы или корень из двух. Тогда еще не было понятий об антимире, но Хлебников утверждал, что каждому человеку соответствует вытесненный им из мира двойник - корень из минус единицы. Рядом с Ладой на белом лебеде купается в реке Числобог.
«Здравствуй же, старый приятель по зеркалу, - сказал [я, протягивая] мокрые пальцы. Но тень отдернула руку и сказала: «Не я твое отражение, а ты мое»... Море призраков снова окружило меня... Я знал что нисколько не менее вещественна, чем 1; там, где есть 1,2, 3, 4, там есть и -1, и -2, и -3 ... Я сейчас, окруженный призраками, был ». Хороводы чисел - 317, 365, пи - заставляют события кружить подобно земле вокруг солнца. «317 лет - одна волна струны человечества, дрожжи нашествия» (4, 45).
Зачем же вам глупый учебник?
Скорее учитель играть на ладах
войны без дикого визга смерти -
мы - звуколюди!
Батый и Пи! Скрипка у меня на плече! (3, 78).
Однажды в гостях Хлебников так увлекся своими вычислениями, что опрокинул шкаф и стал опутывать его елочной гирляндой, вымеривая исторические интервалы событий. Несомненно, это была игра, но только в игру Хлебников свято верил, только ей по-настоящему доверял. Это была эстетика скомороха, дервиша, «гульмуллы, священника цветов». Хлебников называл себя Разиным со знаменем Лобачевского, - точнее было бы сравнение с Аввакумом. Аввакум с теорией относительности под мышкой - вот Хлебников.
Что бы ни говорил Аввакум, больше всего мы ценим его слово. Что бы ни говорил Хлебников, больше всего мы ценим его поэзию. В его мире цифр, роботов, рычагов все время как-то внезапно появляется лик нездешней красоты. Она как «Бегущая по волнам» Грина. «Одуванчиком тела летит к одуванчику мира». Если у Блока она проходит, «дыша духами и туманами», то у Хлебникова ее облик соткан из звуковых мерцаний.
Бобэоби пелись губы,
вээоми пелись взоры,
пиээо пелись брови,
лиэээй пелся облик,
гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
вне протяжения жило Лицо (1, 5).
Она - «смеярышня смехочеств», «дева ветреной воды», «духиня, парящая над цветами», «дева - золото и мел», ей - лучшие одеяния и краски мира.
Сам Хлебников не чувствовал ли себя шаманом, приютившим в сибирских краях ослепительную Венеру, удирающую от индустриального века:
«Когда-то храмы для меня
прилежно воздвигала Греция.
Монгол, твой мир обременя,
могу ли у тебя согреться я?..»
Шаман не верил и смотрел,
как дева - золото и мел –
присела, зарыдав... (1, 29).
Вечная женственность, красота обрела надежное убежище в мире Хлебникова.
Многие забывают, что Хлебников вошел в поэзию с дерзким лозунгом «О, рассмейтесь!».
Споры о словотворчестве заслонили истинный смысл стиха. Хлебников дарил свое «Заклятие смехом» людям и звездам. Он искал смеющуюся истину. Карнавалы Хлебникова разыгрывались часто без зрителя. Но зритель был не очень-то нужен. Перед мысленным взором поэта проходили толпы людей. Люди, лишенные чувства юмора, сочли поэта помешанным, но это тоже входило в сценарий заранее продуманного действа. Стойкость поэта, его полная нечувствительность к лавине насмешек вполне входили в сценарий, но человек не может быть исполнителем одной роли, поэтому мы можем порой услышать жалобы на непонимание, угрозы и даже проклятия в адрес толпы.
Коронование смеха, столь часто встречаемое в поэзии Хлебникова, - эстетический манифест. Ирония в поэзии всегда занимала место достойное, но только в поэтике Хлебникова она обрела доминирующее положение рядом с лирикой, эпосом и трагедией. Здесь перелом в поэтическом мышлении, смена ценностей.
Ирония, сатира, юмор - эти привычные оттенки смеха имеют лишь косвенное отношение к Хлебникову. Поэтический карнавал поэта должно обозначить каким-то особым знаком.
Здесь уместны и космологические реалии и понятия из арсенала теории относительности, квантовой механики, кибернетики. Недавно появилась наука о самозарождающихся системах в живой и мертвой материи - синергетика. Смех Хлебникова порождает новые отношения между человеком и космосом, человеком и временем, -это хохот синергетический, творящий. Не случайно его модель чередования мировых событий по принципу разбегающихся от центра звуковых волн так похожа на порождающие «автохтонные» волны в синергетике.
Можно нередко услышать суждения, ставящие под сомнение социальную и эстетическую ценность такого творчества. Хлебникова обвиняют порой в нечувствительности к людским страданиям.
Это серьезное обвинение, к сожалению, оставшееся пока без ответа. Вспомним, что Белинскому пришлось защищать Пушкина - от обвинения в безнравственности его Онегина, не желавшего нянчить больного дядюшку. Увы, подобный прямолинейный подход к искусству дожил и до второй половины нашего уходящего века.
Хлебниковская нечувствительность столь же театральна, как и его смех. Нечувствителен поэт потому, что очень больно. Это нечувствительность Муция Сцеволлы. Неужели римскому герою не больно было держать над огнем свою руку? Но враг должен видеть, на что способен герой. Представим себе Сцеволлу, который еще способен иронизировать над собой, - вот Хлебников.
Неслыханная феерия разыгрывалась на глазах изумленного русского читателя первой трети XX века. Ожили корни слов и проросли неслыханными звуками, заполнились щебетом невиданных птиц. Разорвав оковы александрийской строки, вырвались на свободу лавины народов - от древних египтян до градостроителей сияющего Ладомира. Математические формулы запели птичьими голосами, звезды облеклись в оболочку звуков, а звуки превратились в молнии и кометы. Из цилиндра «председателя земного шара» извлекались люди-числа, мавки, лесини, духини. Стихотворные строки выделывали коленца от гопака до Шенберга: «Гоп, гоп, в небо прыгая, гроб».
Ошеломление, гнев, восторг - вот первоначальная реакция на такую неслыханную поэзию. Ныне, когда и первое, и второе, и третье пережито, найдем в себе более точное ощущение - благодарность.
[1] Хлебников В. Стихотворения в 5-ти т., т. 2. Л., 1930-1931. В дальнейшем ссылки на это издание п тексте, с указанием тома и стра
Свидетельство о публикации №110110703193