Я сказал. 8
Всему свое время. Как и звучанию. Мелодия, раздерганная дрожащей телегой, изменяет мой голос. Он вибрирует, колоколится, подпрыгивая изнутри, а, вырываясь наружу, становится и не моим вовсе: свивается с трескотней кузнечиков, дребезгом и скрипом тележного колеса, шатких продолин и поперечин телеги, подпрыгивающей на ней пустой бочки, а где-то впереди - с выхлестом кнута - вдруг ускоряется, и лошадь, учащая ритм, выносит меня с горки в лощину. Здесь дорога мягче, с высокой клеверной оторочкой. Лиловые головки клевера, попадая меж спицами, отрываются, прищелкивая, осеивая дорогу пушистыми кругляшами. Телега идет накатами, мелодия выравнивается, и чем ближе к воде, тем тише и напевнее становится на сердце: как и вокруг, и даже там - в белесо-голубом небе, посреди которого неподвижно стоит копной треугольное облако, похожее на дом с соломенной крышей. Рядом не хватает лишь дерева с перевитыми длинными ветвями. Но, переводя взгляд ниже, я узнаю его - у воды. Омоченные кудели безжизненно лежат на поверхности, невидное течение мягко изгибает их из стороны в сторону до замирания, до пропадающего звука в последнем аккорде тронутых струн. Мелодия уносится с водою. А я помню ее. И стоит напеть, как это время вновь приходит в меня. И теперь не я - оно живет во мне: звучит, видится, пахнет...
Бочка с мутной водой. Охапки жесткой травы.
Тюфяк, набитый осокой, в прохладе каменного амбара.
Ночь. Дрожащий шепот. Кисточка ягод...
Я сказал:
Посмотри на нее, вот - глянец, но он теплый, от розового к алому. И переход вкрадчивый, на полутоне. А вот - сахарное, влажное. Это - внутрь. Сама чистота... И хрупкость не на раскол, - на сминаемость. Надо осторожно брать подушечками пальцев, живая ткань чувствует живое и не умерщвляет, а только подчиняет себе. Сорви, ощути эту доверчивость, подержи на ладони. Взгляни, какая легкость, какой изгиб! Что-то чувственное, сладострастное, даже вызывающее. Трудно не догадаться, на что похоже... И к тому же эти зернышки! Миниатюрные, светло-зеленые, с пикантным крошечным волоском на каждом. Куда уж больше! Семя уже распылено по ткани, и она приняла его, поддаваясь, каждому предоставив ложе, выставив напоказ беззастенчиво, потому как неоткуда этому стыду взяться. А - вкус? Аромат, свежесть и - все-таки - тепло, не навязчивое, не согревающее, а - так, только для запаха, вровень со вкусом и формой... Хочешь клубничку?
Она сказала: хочу.
Хочу - яркую, спелую, когда влажные губы обнимают, проталкивают, и во рту становится тесно, прохладно, сладко, все ярко-красное, свежее исходит соком, превращая рот в одно плотоядно-розовое пятно. Зеленые крапинки шершавят небо. Надавливание языком - сладкое сопротивление. Глоток - маленькая победа. Пахнет летом и зноем, и дымчатый, текучий воздух накатывается неотвратимыми, истомными волнами. Нега. Высшее проявление жизни, - ее неотвратимость и полнота...
Хочу, хочу всего - красочного, брызжущего, вкусного. Чтобы тело и фрукты перемешались в моих ощущениях: разрывах, соприкосновениях мякотью, истечением влаги; сливались в одно и вновь лопались от перенасыщения спелостью. Мясо-вишня, шоколадная дичь, яркие фрукты, искры вина, нежно-розовые человеческие покрытия - грызть, кусать, заглатывать, завоевывать, доводить до экстаза. Моего. Победительницы...
Соки тела и еды неразделимы, если успеешь, если сумеешь почувствовать. Плохо, что всего оказывается мало и везде попадаются хвостики, косточки, корочки - незавершенность начала и конца в плоде, от кожуры до жесткого семени. А телу недостаточно хрупкого мальчика, как бы он ни был красив. И за клубникой надо слишком часто нагибаться, чтобы ощутить настоящий взрыв летней свежести, той, что не отыщешь в тарелке. Мало. А, может, это много - меня? Нет же, нет... Просто главное удовольствие в жизни выхолащивается ерундой – книгами, мыслями о работе, детях, повседневностью, суетой...
А я - хочу. Я - Маха. Прародительница. Чувственность. Я - желание и темперамент. До взрыва тела - хочу!
Я сказал: нет.
А я нет. Нет!.. О чем я говорю? Зачем? Запеленываю в слова образы как краснокожих младенцев, и даю им имена, и наделяю их человеческим и обещаю будущее. А они - просто вещи, которые себя не осознают. Вот я и выдумываю за них. Для себя?.. Теперь и для тебя тоже. Тебе всегда нравилось, когда я мог объяснить твои желания. Ты просто чувствовала, не погружаясь в себя, не ища причины. А я говорил первое, что приходило в. голову, и ты соглашалась, не удивляясь (может, и не веруя) не радуясь находке, а будто с облегчением принимая (как тот же ребенок, которому неважно предназначение вещи, достаточно лишь названия).
Без меня, верно, тебе жилось проще. Ты могла заплакать, когда cтановилось грустно. Лечь в постель, когда иссякали силы или когда тебе казалось, что они иссякают, но просто хотелось лечь и отдохнуть неизвестно от чего. Ты знала о себе: я есть, я умею что-то делать, я могу нравиться, я слаба и меня надо жалеть. У меня что-то хорошо, а что-то не очень, но это можно скрыть вот так и тогда будет меньше заметно. Меня нужно любить за то, что я сама люблю и забочусь. Конечно, как могу. Ведь я слаба. Но я нежна. От меня - красивые дети и тихо в доме. И мне совсем не нужны деньги, когда все есть. А главное - любовь. Такая, чтобы во мне не просто нуждались, чтобы без меня не могли. Я все сделаю для этого и я делаю, как умею, даже если слаба, как всякая женщина. Ты ведь думала так? Нет? Значит тебе жилось по-другому. Что поделать? Не всегда получается выдумывать за тебя... Ты меня хочешь?
Она сказала: хочу.
Хочу!.. Да ты посмотри на меня внимательнее: я каждый день занимаюсь непосильным трудом - сберегаю себя для одного, единственного события - появления мужчины. Надо иметь недюжинную веру и умопомрачительную фантазию, чтобы каждый день посвящать ожиданию неотвратимости его прихода. Ждать, терпеливо ждать, понимая, что шансов все меньше и все меньше остается тех, которые способны по достоинству оценить мое служение собственной красоте и готовности бросить ее к ногам того, кому она и предназначена, - к твоим ногам...
Нет, надо лечь, отдохнуть, забыться. Тогда вернется - свежее лицо, нежная, упругая кожа... Никто этого не поймет, но я-то знаю, чего и в каком виде от меня всегда хотят. Что главное - я сама, а не то, что я делаю... Я хрупкая, маленькая китайская ваза. Надо быть большим знатоком, чтобы понять, как дорого это делается и как легко и быстро разрушается. Да, от меня красивые дети и тихо в доме. И этого достаточно. Мне противны те гроши, что платят за мой труд на работе. Она не стоит даже моих слабых усилий, куда там - движения рук, головы, тела... как ужасно, что на эту работу приходится ездить в грязном автобусе, тратить на нее свои силы, жизнь, которые - я же вижу, я чувствую - растаскиваются по каплям не теми, не туда, не для того. Неужели мне так и придется пролежать драгоценным камнем, брошенным на обочину? И меня не подберет чья-то заботливая рука и не вставит в достойную оправу?
По-моему, только тебе не ясно, что главное украшение твоей жизни - это я. И я хочу... Хочу хоть малого вознаграждения за свой труд и жертвенность. Вот здесь, на этом диване, где берегу себя - неподвижно, нетронуто, каждодневно... немедленно...
Я сказал: зачем?
Ты знала другого мужчину столько лет и тебе даже не приходило в голову, что когда-нибудь уляжешься на чужом плече, опустишь руку меж бедер и затрепещешь, примыкая губами сначала к незнакомой шее, потом - к соску, и - вниз, по горизонтали, в волосы, все ближе к настороженному, пульсирующему органу... И - теплый, скользкий глянец на языке... Надо осторожно брать подушечками пальцев... И хрупкость и упругость. Форма. Изгиб... Сахарное, влажное... Это - внутрь... Сама чистота... А позже засыпаешь, бессознательно сползая с плеча на грудь, потому что он был выше меня на две головы и твоему телу так удобнее, привычнее засыпать... Ты говорила, что ушла от него, когда поняла: стала ненужной. Он много работал. Редко видел детей. Лгал. Имел кого-то на стороне. Значит, мне нужно меньше работать, чаще видеть детей, не обманывать и любить только тебя. Я так и делаю. Чаще дома, чем на работе, никого не имею и стараюсь говорить только правду. У нас плохо с деньгами, дети издерганы нашим неусыпным контролем за ними. Слушая меня, ты нервничаешь, а я становлюсь все откровеннее, объясняя твои желания. Хочешь, я расскажу тебе, кем я стал ?
Она сказала: хочу.
Я сказал:стыдно…
Мне стыдно жить. Перед собой, перед своими детьми. Этот стыд, втравленный в меня всей прошедшей жизнью, не дает мне покоя.
Поначалу как наваждение: среди какого-нибудь дела вдруг оторопь - зачем это все? Кому это надо? Все равно - в прах, в пыль, в суету. Неужели только чтобы время минуло? Провожаю время... Как это верно Когда не вместе с ним, а рядом или следом - со временем приходится прощаться. После этого остается ощущение самообмана, бесцельности. Похороненный день не откладывается в памяти, а вынимает из нее кусок и прячет подальше. Получается, будто крадешь сам у себя. И когда это повторяется неоднажды, захлестывает стыд. Нечем его стереть, нечем оправдать, объяснить его некому, потому что любые утешения с надеждой на лучшее, на завтра, разжигают чувство стыда еще сильнее. Воцаряется равнодушие, тяжелое презрение к себе, цинизм. Стыдно и делать что-то, совестно и не делать. Стыдно, что из тебя прет вся эта наплевательская дрянь, а ты улыбаешься, чтобы не испортить настроения окружающим, не испугать детей, и за это вранье постоянное, за эту киношную видимость жизни становишься ненавистен сам себе.
А дальше происходит уж совсем страшное.
Подслеживая за людьми, выковыриваешь их слабости, смеешься над скромным недостатками, провоцируешь их на поступки, которые заставили бы их устыдиться, - и, выходит, выравниваешь их с собой, подгоняешь под себя, чтобы было за что презирать, хотя не имеешь на это ни малейшего права.
Ну, зачем мне это? Неужели со стыда можно наворочать такого, что окончательно испортить жизнь и себе и своим близким? Оказывается, можно. Никто так не чувствует притворства, как они. И никто, как они, так не оскорбляется этим. Попробуй-ка не допустить их к себе, попробуй объяснить, что стыд этот не им в вину, а тебе. И что, узнав о нем, они не успокоятся, а озадачатся еще больше, не найдя ему объяснения. Для них ничего не изменилось. И что бы ты ни говорил, ты тоже остался прежним. А, значит, - надул их еще раз, жестоко надул. Вот они, слезы. Обидел.
"Давайте жить проще, - говоришь ты, перевернув все с ног на голову, - Просто тяжесть. Тревога в душе. Из рук валится. Устал." С чего бы это? Боже ты мой! Хочешь, чтобы тебя пожалели? Не стыдно? - Стыдно... Ох, как стыдно, если б вы знали...
Слабость, скажете, лень? Возможно, вы правы. Есть в этом что-то ненастоящее, какая-то грустная игра в поддавки. Но сил-то сколько на это уходит, страшно подумать... И не самовлюбленность, не эгоизм (до него ли!), это скорее всего болезнь. Совести или ума.
Я знал одного человека наших с вами лет, так он говорил, что ему "больно думать". Физически, больно! Представляете?..
Он выходил утром из дому и глядел только под ноги, чтобы ни на что больше не отвлекаться. Попадется ему навстречу кто-нибудь: ботинок, брючина, пола куртки, пуговица, воротник, шапка на глазах, - поглядит вот так: а лица нет. Потому что не надо ему это прохожее лицо. И забот его не надо. В лужу шагнет, дорогу уступит, идет дальше. Женщина мимо, собака пробежит, машина проедет - никто не нужен. Погружен в себя полностью, и - не из-за чего. Думы свои от лишней боли бережет.
Дернешь его за рукав: очнись, пора взглянуть людям в глаза! А он: больно! мне их глаза как ножом по сердцу. Если довольные, думаешь: как же мало тебе, дураку, надо. Если грустные: стоит ли расстраиватъся из-за пустяков, всякое бывает, и не то терпят люди. Если равнодушные: дошел человек, никто ему неинтересен, и зачем живет? шел бы, вешался. Ну а уж если любопытные - стоп, не лезь в мою грязь, не пущу, самому тошно.
Не любил он людей, жить не любил, а вспоминать ему тяжко было. До боли. До дрожи. Скучно тебе слушать? Расскажи сама, расскажи...
Свидетельство о публикации №110102707281