Глава десятая
_ Специфика замкнутости в том, что пространство, выдохом теряющее какое-то измерение (не глубину ли с высотой, ибо выход – в подъёме или погружении), становится плоскостью и сворачивается в полый конус. Лишается трехмерности, в которой можно путешествовать, приобретает обязательное направление – время, распрямившуюся дорожку часовой стрелки, и финальную точку, в которой сойдётся, соединится и закончится всё: жизнь обитателя, и отведённый ему воздух. Чем явственнее осознаёшь свою в этот конус помещённость, тем сильнее он заворачивается – становится у;же, длиннее и сложнее. Всё равно неизбежно сходится в точку. Хочется сразу изъять из себя для этого необходимое, уничтожить, стать неспособным перемещаться, замереть на прерванной дороге, не оправдать настроек фигуры, не дать ей исполнить существование и самому исчезнуть…
_ Как это привычно: свивать мысли образами и в сложившейся картине ставить себя тёмным штрихом – тщательно подыскав укромное место или с размаха бросив куда попало. Правильно ли это? Может быть, нужен какой-то другой путь для протянутых между мной и действительностью соединяющих мыслей, не проходящий через образность – через ограничение в способах выражения и понимания себя же? Не потому ли я постоянно ошибаюсь, слишком поздно находя несоответствия между отражениями в моих мыслях и действительностью? Хотя что тогда? Слова ещё самовластней. Не знаю… Бесполезно.
_ А между тем приходит невоображаемое, но такое знакомое: холод по пальцам… И верное: скрипка на коленях. Я всё равно ничего не пойму в запутанных своей странной и возможно неправильной дорогой мыслях – а тоску можно спрятать, оставить внутри инструмента. Она прорастёт другим – скрипка всё преображает, что бы я ей ни доверил. И сорваться, уйти самому из прикосновения смычка к струнам в потоках льющейся из соединения музыки, всегда живущей рядом, другим слоем реальности, и стихией врывающаяся через прорезь между мирами, омывающей и увлекающей с собой открывшего её источник. Века этих открытий натянуты и ощутимы под пальцами, и по ним проходят, наигрывая, вечно белые миры – соприкосновение порождает бесконечные мелодии, серебрящиеся живые изгибы звук за звуком – можно почти дотронуться губами до настоящего, незамутнённого, входящего в этот мир вблизи моих ладоней. Приобщённость…
_________
_ Дождь... Где-то в отдалении, я верю, что слышу его, ощущаю каждой по'рой. Хочется притянуть его ближе, вслушаться - как в поцелуй окунуться - во всеохватный гул капель, хорал, льющийся с истинно священных сводов... Ближе, ближе... Мучительно, не представляя, как, хочется звать, пока ещё не израсходована возможность испытать последнее дыхание, не своё, начинающее принадлежать вечности через слияние с дождём. Призыв лунатически-завороженным молчанием, вырывающимся в струистый, изменяющийся воздух...
_ Помнишь ли ты меня? Ты – тот же, в мозайке реинкарнаций возродившийся, тот, который отразился и остался во мне неумолкаемым голосом – первый дождь после того, как мой Любимый ушёл, последний – той глубочайшей осени и единственный – зимней эпохи без Него, потому что тогда Он вернулся. Подойди, подойди ближе – захлестни беззащитные перед непостижимым катакомбы сознания и лиши их власти; стань избавителем моей крылатой сущности, которой не прорваться одной, без твоего встречного стремления... Ты – меня, словно формулу – Гений...
_ Дождь той осени... Казалось, что он пройдёт, а я останусь, но на самом деле наоборот: я исчезну, а он будет помнить меня и узнавать в каждой душе, тянущейся побыть с ним наедине – как сейчас кого-то во мне. И это бессмертие. Я в нём: забыть всё, что знал, распасться на миллион частичек и каждой смешиваться с каплями, видеть, слышать, лететь вместе с ними, вбирать мир и отражать живой картиной в себе. Впустить в неё движение струями, связям-метафорами между всем понимаемым и чувствуемым, прошлым и настоящим, внесённым потоками и найденным в себе. Переживать судьбу каждой капли, смешанной с частицей себя, как отдельную жизнь. Единение с миром в дожде, с бессчётностью душ и сущностей, переходящих в капли, где нет ничего, что можно было бы нарушить, где упоение позволяет забыть о границах времени и пространства, где всё несётся в одном мировом наводнении, дающем шанс встретиться с невозможным и мучительно желанным – с любым жившим и так же отдававшимся дождю... Так и мне казалось, что звук дождя – это шёпот моего Любимого, такой, каким он мог бы быть, никогда не слышанный – и в то же время шёпот высшего трансцендентного; казалось, что они сливаются в одном звуке и почти едины, что каждая частичка меня слышит это, и тоже входит в душу мира, куда зовёт Художник... В благосклонно дающую себя почувствовать, почувствовать связь со всем миром и через неё – что я ему всё ещё нужен... Это любовь и первое её стремление – искать во всём черты любимого – а за найденным тянутся становящиеся сакральными от глубины истоков и от причастности к величайшему во мне смыслы.
_ Художник! В приближающемся шелесте дождя я услышу тебя снова, ты никогда не покинешь меня, Любимый! Спасибо тебе... Кажется, я снова верю... Глубины, высоты, Любимый – ты ведёшь меня за собой и отдаёшь всё... С улыбкой протягиваешь мне в ладонях жизнь.
_________
_ В затылке пульсирует раздавленное кровавое солнце в такт с нечаянными абортами мыслей. Я выхожу из клокочущей багровой реки вместе с десятками других созданий, только что извивавшихся в кипящих водах – облекавшихся в тело: слоями, закрепляемыми прошивающими насквозь нитями боли. Неосторожно и от этого болезненно – первые шаги по колким камням берега, несколько свежих алых струек – как данность – в реку, и попытка постелить под ноги понимание этого тела.
_ Тонкое и белое – записать на нём свою историю, как на живом пергаменте, бесконечно принадлежащем мне и от этой неестественной, жутковатой преданности получающем какую-то странную форму власти надо мной… Оно, тонкое и ломкое, мешает рваться и переворачиваться в воздухе, оно враждует с ветром, оно не научено нестись в вихре всполохов мыслей – только медленно пробираться среди камней, оставляющих свои коварные росписи на коже. Все искры алы в его глазах, все стены – отвесны, все звуки – пугающи, все высоты – недосягаемы… Как ни тонко оно, как ни хрупко, оно – якорь, всегда остающийся на земле, неотделимый от неё – с которым смешана способная на перелёт между мирами сущность. Верно ли это, нужно ли?
_ Я был брошен в багровую реку тем, что когда-то освободило меня из такого же плена – разве нельзя было остаться в течении бесчисленных душ и идей, в перламутре вне оболочек материальности, обтекающем её то по контуру, то отстраняясь… Говорят, некоторые, чьи души спокойны в своих телах (знают, что освободятся) могут видеть человеческими глазами перламутр смысла. А кто-то учится пользоваться своим телом, как инструментом, чтобы прочитывать смысл в том, что наполняет реальность жизни – и делится полученным опытом. Как же им управлять?...
_ Движение – локтём по скале… Касания отдают не только знанием об окружающем, но и каким-то нечётким пониманием себя, проявляющимся во взаимодействии с ним. Кожа – как осенний снег, её покров легко нарушить, она кажется недолговечной, слишком светлой для испытания ржавой каменистой пустошью. Может быть, она так вся растает, стекая болью с места удара, открывая более близкое к правде багровое? Изумительно безрассудный замысел: слои, где-то в которых запрятана суть. Белый – алый, алый – по белому, облекая его так же, как сначала белый ютил и прятал в себе алый. Алый – живее, белый – беззащитнее, алый – дерзче, белый – заботливее, алый – тревожнее, белый – покорнее…
_ Кажется, оно должно было бы быть вписано в действительность, но – нет, я чувствую враждебность в каждом прикосновении камней, зноя. Кажется, это какой-то закон, естественный отбор, в котором я не хочу участвовать, потому что то, за что ведётся борьба, меня не интересует. Тело – ещё молодой варвар, и мне воспитывать его, определять степень удаления от естественной беспощадности, означающую также бесприютность и неумение отвечать при встрече с её носителями. Но лучше быть чужаком, чем бессмысленно бесстрашной дерзостью, мнящей себя свободной, но на самом деле двигающейся исключительно повторениями сотен прошлых боевых танцев.
_ Смеркается. Моё новоприобретённое, странный выразитель или навязанная в спутники сущность со спящим разумом – что бы то ни было, оно устало. Наверное, достаточно: можно опуститься на землю и отдохнуть, и если эта ночь будет пережита, я постараюсь завтра понять это тело лучше. Подле сухого дерева – я сделаю амулет из его коры, если наутро буду жив – и под безразлично-строгим небом хочется помириться с ним: всё-таки, нам ещё немало дорог изведать вместе, и, быть может, оно, другое, пройдёт их иначе, научив меня чему-то новому, что требует вверения себя по наитию следующему, неразрывно и с этим диким миром, и со мной связанному – медиальному созданию.
__________
_ Между степями наших душ зачем-то возведена стена толщиной в локоть из слов и фраз: ходить, постукивая по каждому камню и прислушиваясь к звуку: искренний - не искренний. Искренние камни исчезают, когда до них одновременно дотрагиваемся мы оба, и мы можем увидеть друг друга в просвет. Неискренние – непроходимы для голоса и взгляда, они лишь забирают необходимую для каждой новой попытки надежду, никогда не бывшая живой тяжесть под ладонью. Идём на северо-запад, стараясь почувствовать сквозь стену друг друга: усталость или порывистое желание броситься вперёд и бежать, пока не встретится искренний камень – до отдающей в сердце напоминанием о реальности происходящего боли сжимать ладонь в просвете, не понимая, почему всё реже получается отыскать такие камни в стене… Степь до пустоты огромна, она готова принять всё, чем бы ни пробовали её заполнить: замки, сады, обсидиановые скалы с греющимися на них драконами – но зачем это, когда совсем рядом есть ты, мой молодой музыкант, настолько желанный, что я почти слышу твоё дыхание – или придумываю его. Схлестнуть пустоту внутри меня с внешней – но смысл… Лучше согнать грозу и знать, что по ту сторону непонимания ты видишь каждую молнию в твою честь, взрезающую небо вместо такой же раны – тоской по душе.
_ Я не понимаю, что происходит… Налей мне ещё вина – молчаливый вечер, один из недавно вошедших в нашу историю, когда слова в разговоре – как грим на лице, когда каждое созвучие мыслей нужно завоёвывать, а, завоёванное, оно тотчас тухнет – полыхавшее для нас в предвкушении. На стеблями вьющуюся лабиринтную роспись потолка падат ломанные багровые отсветы, причудливо соединяясь в отстранении, то ли мимикрируя, то ли намеренно противопоставляя себя спокойным растениям – они ворвались извне, они забились сюда и словно скрываются, нарушившие что-то снаружи, неспокойно играющие оттенками красного. Ведь мы высоко над землёй, ближе к лунному свету, чем к фонарному. Я люблю тебя скорее придумано, чем по-настоящему. Как бы ты ни был красив. Как бы ни плотен был слой обладающей вседозволенностью фантазии между миром и моими близорукими глазами, преображающей по маниакальному желанию тебя в Художника. Держишь резной стеклянный бокал перед светильником – солнце растворилось в вине. Изменилось ли что-то или же просто стало явным? Ни ты, ни я не поймём этого. Налей мне ещё рубиновой иллюзии единения, и будем молчать, едва соприкасаясь руками и вглядываясь в бушующее на потолке не наше безрассудство.
_ В лифте опьянения носиться по высотам страстей: заперты друг напротив друга, друг на друга обречены и – пусть, потому что кто же ещё, наглухо влюблённый в неразличимый с настоящим тобой вымысел, кто же ещё, соглашающийся искать понимания и терпеливо дробящий мои фразы в поисках к тебе направленного смысла, кто же ещё… «Кто же ещё?» – лучше, чем Тауэр, вторят о своей несвободе стены, которым мы достались: «Кто же ещё?». Причастность к счастью нашего «вместе» доказывается выстрелом-поцелуем в шею: он пробил бы десятки миров, если бы был погружён в другую систему значений, но здесь он лишь сотней рикошетных траекторий-пронзаний сшивает тела. Теперь так и останется?.. Ты молчишь.
_________
_ Макабрические ангелочки ритмично и однообразно щиплют четвёртую струну, подпрыгивая до середины высоты фонаря (по ангелку на каждый фонарь) на золочёных каблучках. Врываясь на замирающую секунду в кружок фонарного света, прохожу мимо громыхающего недобрым взглядом существа – прыжки удлиняются, кудри мечутся, платьица бьются в воздухе, гитарки, маленькие, как детские, обижены и стараются как можно громче, то только коверкают звук. Личики вытягиваются так, что начинают напоминать клювы – поразительно, сколько всего за секунду! – и по струнам уже не детские пальчики неуклюже дёргаются, а птичьи лапки. Прохожу мимо – гневные прыжки позади затихают, а те, что впереди, разгоняются быстрее, всё злее становятся, и вместе с гитарным ритмом – возмущённый клёкот на все лады, гораздо более эмоциональный, чем по канонам метронома выстреливающее соль-соль. Разгневанные, они становятся гротескны, вернее, по недосмотру лучше пропускают суть сквозь оболочку. Черноплащным страхом-неясытем метнулся к одному из прыгунов – тот заверещал и вскочил на фонарь, выронив инструмент. Глухо хохотнув, прохожу, бросая его недурную, но очень уж маленькую гитару следующему – ловит машинально и сам же верещит и бьёт корпус о корпус своею, не выпуская ни одной из лапок и совершенно искренне пугаясь уже обеих.
_ Нелепые создания клокочут и бурчат на сорок ладов, но я уже сворачиваю с этой улицы в неосвещённый переулок, другими обитателями полнящийся – не стоит их называть, змеиноглазых, из средоточия городских теней вырастающих и ждущих. Мой шаг (лёт) не для их натянутых поперёк дороги ожиданий запоздавшей усталой трапезы – не получат ни крупицы моей жизни для переваривания вслух.
_ Как же мне надоели все эти городские твари, подменившие настоящий сумрак, вечернего пришествия которого многие так ожидают – и так отвращаются, не чувствуя его свободы, не понимая, что произошло на самом деле и кто к ним пришёл. Классическая тьма не снижается до соперничества с тварями – она предпочитает уйти, не встретив к тому же достаточно ждущих людей. А верных своих адептов она посетит многочисленными ипостасями где угодно. Я не теряю необходимого мне (и ей, надо думать) диалога, но мне обидно за то, что сильный – гордый! – ушёл с улиц, отдав их на коверкание ночным низкопробным ужастикам. Нынешние покровители вообще отдаляются от своих приверженцев, новых искать не желают – отстраняются, уходят. А новейшие формы завоевательской демагогической жадности только и ждут этого. Но ведь, может быть, кто-то, кто искренне хочет рассказать себя, ищет защиты или совета, спешит сейчас в отчаянии по этим самым улицам, боясь обернуться на шорох, терзаясь от собственной слабости и не находя себе места в мире (оно ведь у каждого есть, хотя бы изначально, до того, как человек подвергается неправильному исправлению жизнью). Темнота, дай ему убежище, успокой, зарасти его раны, чтобы он выжил – ведь он не хочет становиться картонной фигуркой, всё ещё сопротивляется. Меня же ты когда-то приютила – почему сейчас тебе не нужны люди? Где мятущейся душе встретить настоящее, если она не может выбиться из ловушки города, если она измучена мыканьем по гнилым блестящим лживостям, и уже сложно пытаться снова, не имея для этого ни сил, ни желания спасти себя для чего-либо…
_ Примешиваясь о всему движущемуся – качелям, дверям, брошенным газетам – и с наклонившейся ветки на исходе сил слетая, меня догоняет оклик. По имени и как-то далеко знакомым голосом. На бесцветном крыльце ожидает меня драпированная настоящей темнотой фигура, сложив руки на трости, как на клинке от знакомых и ему искажений сумрака. Подхожу ближе. Это не мой двор, и кто же… Дед Художника. Всплеск радости и узнавания-понимания: он тоже ночной воин, не присягавший, но из своего желания отстаивающий настоящее. Что ж, посмотрим, что удастся рассказать друг другу двум рыцарям под покрывалом их веры.
__________
_ Усаживает в приглашающее, обхватывающее кресло, наливает чая – пахучий пар над чашкой, смесь греющих ароматов – по комнате, как ещё один интересующийся обсуждением чужих драм собеседник. Слушать и запоминать будут согласно такающие часы, выражает внимание медленно движущимися бликами медь картинных рам и статуэток, десятки благородных фарфоровых наблюдателей придвигаются ближе к поблёскивающим стёклам серванта. Я никогда не выступал перед такой аудиторией, комната просто переполнена предметами, у каждого из которых есть цена и история, и, пожалуй, каждый из них значительнее меня… Старый художник нетороплив, нисколько не удивлён, словно ждал гостя – не важно, кого, но с уверенностью, что он нужен идущему – как служитель культа перед ритуалом, разливает по комнате заранее приготовленный запах чего-то не по-настоящему эфирного, замаскированный под чай. Чуть-чуть испуга, приглушается наполняющим комнату ароматом, немного отгораживающим от взыскательности роскоши.
– Что с тобой? – садится напротив. Будто бы не на меня опущенный, неявно внимательный взгляд всё же ощутим, как тепло чашки в руках. На какой ответ он рассчитывает: на лекцию об анатомии тоскливого настроения или на исповедь схваченного за плечо самоубийцы? Не на «всё в порядке» же.
– А что вы видите?
– Попытки возвести вокруг себя границы из предметов… – да, войдя в чужой мирок, вернее всего по привычке кутаться в старый свитер. – …и, наверное, потеря границы эйдических. Да, и ты сам подтверждаешь это таким закрытым и пристальным взглядом. Я всё-таки расскажу тебе о твоей смерти – помнишь, ты не хотел этого узнать… Эйдос подвижен, он течёт, как множество образов реки вместе – это ты знаешь, даже если никогда не обращал внимания, не можешь не знать, – наливает чая, ещё чая, горячего, сладкого, чересчур крепкого. Медлит: чтобы я убедился в правоте его слов, и, как же такое возможно, след-в-след, образ-в-образ, давнюю мысль, дирижируя недоступными моему пониманию призвуками узнавания.
– Ты не знаешь, что – ты, а что – вне. Позволил течению идей – вероятно, сочтя его единственным верным – размыть себя. Но это стихия, мой юный друг, она не решает, как тебе жить, и не создаёт тебя. Не отнесёт на твоё место, если ты доверишься её потокам. Его ты сам должен создать. Заметь, не найти, а создать, ну или, скажем, обустроить. Вот это всё, – обводит рукой комнату, и предметы словно по приглашению чуть выступают вперёд, делаются чётче, гордясь, что на них обращает чьё-то внимание хозяин. – Это не выставка антиквариата. Это музей жизни, где каждый экспонат – не только вещь, но и чуть-чуть чего-то от меня. А такие, как ты… - приоткрывается завеса запаха, и выступает вперёд театр предметов, пришедших в волнительное движение оттого, что хозяин наконец-то огласил их значение, о котором они только догадывались. Маятник по заранее подготовленному плану занят медленным воцарением бронзы: отблики рассылаются по всей комнате, чтобы не упустить зрелища, присутствовать в нём. - … сразу не найдёшь, нужно жизнь прожить. Поэтому у вас, молодых, своё место может быть только в Эйдосе, но – заметь – и оно не просто так даётся. Если ты живёшь чужими идеями, думаешь ими, ничего о себе не знаешь, то тебя как бы нет. Я преувеличиваю, конечно, но это схема, ты понимаешь. Тебя нет, есть всё более теряющий самость отрезок, занимаемый движениями Эйдоса – ведь все эти идеи давно уже есть, а тебя, если ты только через них живёшь – нет. Они вместо тебя. Понимаешь? Просто ещё какой-то отрезок для движения Эйдоса. И – вопрос, молодой человек: что надо делать?
– Я не знаю, – отвечая пустотой.
– Вот видишь, ты-то знаешь, но сказать не смеешь, потому что – отрезок для движения. А ты знаешь. Говори, ТЕБЯ я слушаю.
Чашку на стол. Больше чая не нужно. Медь с восторгом зрителей из лучшей ложи ждёт, что я не отвечу, что второстепенный неясный герой упадёт и исчезнет перед героем главным, опытным – пусть и не противопоставленный ему, но всё-таки, в хорошей драме принято кем-то жертвовать. Художник – не пойму, хочет или не хочет ответа, вытаскивает или добивает, но в любом случае он поступает правильно.
– Выпустить и поставить рядом свою идею, – самое верхнее, намеренно необдуманное, но из нужного направления. Пусть растолкует – и по этому будет понятно: спасал, вытаскивая, спасал, добивая, или же просто хотел что-то обозначить для себя.
– Хорошо, пока что скажу хорошо, но – если бы хотел, раскритиковал. Почему – сам поймёшь, всё поймёшь, все до и после. Сказал. Молодец, - взгляд художника с заревом замысла уходит, скрывается, огибая видимый мне горизонт. Не знаю, зачем всё это ему нужно было, не знаю и о чём он сейчас думает, поглаживая ободок опустевшей чашки (курительницы в храме?). Мне определённо пора уходить. Оставаться наедине с медью ни к чему, художнику я уже не нужен.
_ И, уже в коридоре, мысль: странно, ни одного портрета Альмина, почему бы так? Медь властвует? Позже – отдать ему икону; я пытался нарисовать моего Художника лишь однажды. Улыбка. Будет переворот в медном королевстве, держащем в подданстве часть души старого художника. Непрошенной революцией – в ответ на непрошенный рецепт.
__________
Свидетельство о публикации №110093006144