Нагая
без тени страха, суеты, стыда...
Остекленев, глядели, не мигая,
зеницы человечьего суда.
Катился ропот, травы приминая,
и воздух, зноем яда напоён,
ещё дрожал, с трудом припоминая
тугую плоть, что вдруг объял и он.
А тело золотое хохотало,
а лес в аду июльском изнывал,
и озера свинцовое зерцало
глотало слов оплавленный кимвал.
Она прошла - и шей сухие стебли
следили путь с восхода на закат.
И позвонки раскатисто хрустели,
и выдыхался яд на языках.
А на покатом чреве огорода
стояла баба ста семи годков
с лицом печёным, древним, как дорога,
не видя глаз, не слыша языков.
И рук привычных щупальца сухие
ласкали всходы, рвали лебеду...
Летучим бубном вдруг шаги лихие
пронзили слух на сто восьмом году.
И щурились глаза подслеповато,
но всласть вдыхала веер юных трав -
и не искала баба виноватых,
и не рядила, кто там прав-неправ.
Но разогнулась. Плахи рук отёрла
и наудачу - где уж там на слух! -
седую память вспять дугой простёрла,
на звонком детстве замыкая круг.
- Эй, старая, что девку не одёрнешь?
Аль не мудра? Тебе бы в самый раз!
Скажи бесстыжей... Ишь, пошла, гадёныш!
Всё напоказ - и не опустит глаз!
А старая была ещё неблизко.
Но, уходя от здешнего суда,
к земле чреватой преклонилась низко -
и вяла на обочье лебеда...
Кто затесал, что красота и счастье -
не храм, а срам, что плоть живая - стыд,
тому и мать земля зеницы застит:
зачем цветёт? Довольно, что родит!
Свидетельство о публикации №110091106963