Двустворчатое зеркало

Постановочный сценарий спектакля, созданного по мотивам произведений Сергея Есенина и воспоминаний его современников


Обоснование выбора произведения.

Ответ – в названии. "Двустворчатое зеркало". Явления жизни, сами люди – не однозначны. Порою дурное и светлое смешаны самым причудливым и непонятным образом. Внутренняя борьба порождает вопрос выбора. – Как жить? Как работать? Как относиться к людям? И зачастую состояние выбора – мучительно. Мучительно, но неизбежно. Ибо только честный разговор со своей совестью может приблизить решение. И это особенно важно для человека творческого.
Почему об этом говорим сегодня? Уверены, именно сегодня – это архинеобходимо. Процесс демократизации общества возможен лишь при полном обнажении острых углов. По точному выражению Александра Твардовского, "...одна неправда нам в убыток, и только правда – ко двору..." Другими словами, все беды – из-за фальши или недосказанности...
Людям искусства необходимо  разобраться прежде всего в самих себе. О чем и каким языком говорить? – Упрощенным?.. Так сказать, общедоступным. Создавать "легкие" произведения, без последствий? Не побуждающие к осмыслению действительности и своего в ней места. Или же выбрать другой путь – более сложный, но справедливый?.. Путь честной борьбы за свое видение мира.
Убеждены, гениальная поэма Сергея Есенина "Черный человек", а  также некоторая история ее создания многое подскажут на этом пути. Примечательно, что это произведение было и остается по сей день малоизвестным. Даже в среде, так сказать, "филологической"... Понятно, что во времена ура-патриотические  советская критика не могла "разрушать" целостности образа народного любимчика (и действительно, талантливого лирика...). – Песни и романсы на его стихи, наверняка, еще не одно десятилетие будут украшать любое застолье. Но вполне очевидно, что самая серьезная причина такого “забвения” поэмы кроется в авторе. Его отношение к творческому процессу не было однозначным и он, как никто другой, знал на себе цену  выбора.


Описание сцены.

Все условно-просто. Большая часть задника задрапирована черным холстом. Меньшая – белым. На фоне черного холста – кресло. Неестественно-большое, выполненное в гротескном стиле. – С острыми углами, черно-белыми гранями...
Гаснет свет. Одновременно, на черном фоне (посредине) появляется известный портрет Сергея Есенина (возможно, с помощью диапроектора). – Улыбчивый, в профиль, с модной в те времена трубкой... В полной тишине звучит голос за сценой (предпочтительно в записи). Это голос исполнителя роли Поэта.

Голос за сценой:
Я сын крестьянина. Родился в 1895 году, 21 сентября, в Рязанской губернии Рязанского уезда Кузьминской волости.
С двух лет по бедности отца и многочисленности семейства был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери, у которого было трое взрослых неженатых сыновей, с которыми протекло почти все мое детство. Дядья мои были парни озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и крепко держался за холку.
Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку и отъезжал от берега, снимал с меня белье, и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлебывался, он все кричал: "Эх, стерва! Ну куда ты годишься?!". Стерва у него было слово ласкательное.
После лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям. Из мальчишек со мной никто не мог тягаться. Многим, кому грачи в полдень мешали спать, я снимал гнезда с берез по гривеннику за штуку. Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду.
Среди мальчишек я всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах. За озорство меня ругала только одна бабка, а дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: "Ты у меня, дура, его не трожь. Он так крепче будет".
Бабушка любила меня изо всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос. Но и масло мало помогало. Всегда я орал благим матом и даже теперь какое-то неприятное чувство имею к субботе.
По воскресеньям меня всегда посылали к обедне и, чтобы проверить, что я был за обедней, давали 4 копейки. Две копейки за просфору и две за выемку частей священнику. Я покупал просфору и вместо священника делал на ней перочинным ножом три знака, а на другие две копейки шел на кладбище играть с ребятами в свинчатку.
Так протекало мое детство. Когда же я подрос, из меня захотели сделать сельского учителя, и потому отдали в закрытую церковно-учительскую школу, окончив которую шестнадцати лет, я должен был поступить в Московский учительский институт. К счастью, этого не случилось...

Раздается раскатистый звук, напоминающий  звук бьющегося стекла (в дальнейшем будет обозначаться как "звон"). ...Одновременно зажигается  ярко-желтый свет  и исчезает портрет поэта. На сцене – исполнители ролей Поэта и Черного человека. Одеты подчеркнуто-одинаково. – Черные фраки, черные цилиндры, черные бабочки на белых манишках... Поэт стоит на фоне черного холста, Черный человек – у белого.

Черный человек:
В тот вечер он читал "Черного человека", вещь, которую он очень ценил, и над которой работал, по его словам, больше двух лет. И из-за нее передо мной встал другой облик поэта. Не тот общеизвестный, с одинаковой для всех ласковой улыбкой, не то лицо русоволосого "лихача-кудрявича", а живое, правдивое, творческое лицо поэта.

Поэт:
Маска улыбки и простоты снимается в одиночестве. Перед нами вторая, мучительная жизнь поэта, сомневающегося в правильности выбранной им дороги, тоскующего о "неловкости" души, которая ничем не хочет казаться, кроме того, что она из себя представляет...

Звучит тихая мелодия, напоминающая вой животного. Гаснет желтый и в верхнем углу задрапированной черным части сцены – загорается голубой софит. Символизирует окно в комнате Поэта.

Поэт:
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
Толь, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Голова моя машет ушами,
Как крыльями птица.
Ей на шее ноги
Маячить больше невмочь.
Черный человек,
Черный, черный,
На кровать ко мне садится,
Черный человек
Спать не дает мне всю ночь.

Поэт метнулся к "зеркалу" (его символизирует белый холст). В нем –  освещенный бледно-голубым светом силуэт Черного человека. Панически возвращается к креслу, садится, как бы отмахиваясь от навязчивого видения. Черный человек вкрадчиво движется вслед. Фамильярно водружается на один из поручней и с циничным любопытством вглядывается в напуганное лицо поэта.

Поэт:
Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.
Черный человек,
Черный, черный!

Черный человек:
“Слушай, слушай, –

Поэт:
Бормочет он мне, –

Черный человек (В тоне безоговорочной иронии):      
В книге много прекраснейших
Мыслей и планов.
Этот человек
Проживал в стране
Самых отвратительных
Громил и шарлатанов.

Под  "звон" медленно гаснет голубой софит. Под звук повторного "звона"  так же медленно зажигается яркий свет. Одновременно медленно стихает музыка. Поэт и Черный человек находятся там же, где и в начале спектакля.

Поэт (Обращаясь и к своему партнеру по сцене, и к зрителям):
Самые лучшие поклонники нашей поэзии – проститутки и бандиты. Коммунисты нас не любят по недоразумению...

Черный человек (к Поэту): 
Ты понимаешь? Если бы я был белогвардейцем, мне было бы легче! То, что я здесь, это не случайно. Я здесь потому, что я должен быть здесь. Судьбу мою решаю не я, а моя кровь. Поэтому я не ропщу. Но если бы я был белогвардейцем, я бы все понимал. Да там и понимать-то, в сущности говоря, нечего! Подлость – вещь простая. А вот здесь... Я ничего не понимаю, что делается в этом мире! Я лишен понимания!

"Звон", гаснет яркий и зажигается голубой софит. Звучит прерванная мелодия. Передвижение персонажей по сцене – свободное, как подсказывает актерское чутье...

Черный человек:
В декабре в той стране
Снег до дьявола чист,
И метели заводят
Веселые прялки.
Был человек тот авантюрист,
Но самой высокой
И лучшей марки.

 "Звон". Гаснет голубой софит. При повторном "звоне" зажигается ярко-желтый. Мелодия стихает.

Поэт:
Так, с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искуснейшую надо вести игру и тончайшую политику... очень не вредно дурачком прикинуться. Шибко у нас дурачка любят... Каждому надо доставить свое удовольствие. Знаешь, как я на Парнас восходил?..
– Тут, брат, дело надо вести хитро. Пусть, думаю, каждый считает – я его в русскую литературу ввел. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввел? – Ввел. Клюев ввел? – Ввел. Сологуб с Чеботаревской ввели? – Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев... к нему я, правда, к первому из поэтов подошел. – Скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я стишков в двенадцать строчек прочесть, а уж он тоненьким таким голосочком: "Ах! Как замечательно! Ах, как гениально! Ах..." – и, ухватив меня под ручку, поволок от знаменитости к знаменитости, свои "ахи" расточая, тоненьким голоском. Сам же я скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвали краснею, как девушка, и в глаза никому от робости не гляжу. Потеха!
Знаешь, я и сапог-то никогда таких рыжих не носил, и поддевки такой задрыпаной, в какой перед ним предстал. Говорил, мол, в Ригу еду, бочки катать. Жрать, мол, нечего. А в Петербург – на денек-на два, пока партия моя грузчиков не подберется. А какие там бочки! За мировой славой в С. - Петербург приехал, за бронзовым монументом!

Черный человек:
Есенин помрачнел. Глаза из синих стали серыми, злыми. Покраснели веки, будто кто по их краях простегнул алую ниточку.

Поэт:
Ну, а потом таскали меня по салонам недели три, под тальянку похабные частушки распевать... Для начала стишки, стишки попросят. Прочту два-три – в кулак прячут позевотину. А вот похабщину – хоть всю ночь зажаривай! Ух, уж и ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами...

"Звон". Прерванная мелодия. Гаснет желтый свет, зажигается голубой.

Черный человек (продолжая ерничать):
Был он изящен,
К тому же поэт,
Хоть с небольшой,
Но ухватистой силою,
И какую-то женщину,
Сорока с лишним лет,
Называл скверной девочкой
И своею милою”.

"Звон". Стихающая музыка. Смена освещения.

Поэт (перенимаясь цинизмом Черного человека... Вполне очевидно, что и воспоминания современников подаются с разным, только с точностью до наоборот отношением... Тут персонажи как бы меняются ролями):
Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая ко груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка. Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно... Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она танцевала, краешком глаза смотрел на нее, пил вино, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:
Излюбили тебя, измызгали...
Невтерпеж...
Что ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?

Черный человек (искренне, раскаянно):
...Дорогая, я плачу...
Прости..., прости...

(Твердо, как бы опровергая оппонента)

Айседора Дункан была великая артистка и, очевидно, это был большой человек... Приехать совершенно бескорыстно в Советскую Россию, едва оправившуюся от нужды и голода... Поверить в эту Россию мог лишь человек незаурядный... Она могла жить в полном довольстве,  спокойно. Но она говорила в те годы, что она не может так жить. Что только Россия может быть родиной не купленного золотом искусства. Она основала в Москве танцевальную школу, в которой обучала по новой методе советских детей.
...Теперь чудится что-то роковое в той необъятной и огромной жажде встречи с женщиной, которую он никогда не видел в лицо и которой суждено было сыграть в его жизни столь крупную, столь печальную и, скажу более, столь губительную роль. Спешу оговориться: губительность Дункан для Есенина ни в коей степени не умаляет фигуры этой замечательной женщины, большого человека и гениальной актрисы.

Поэт:
Итак, они познакомились у скульптора Якулова. Якулов устроил вечеринку у себя в студии. В первом часу ночи приехала Дункан. Красный, мягкими складками льющийся хитон, красные, с отблеском меди волосы, большое тело, ступающее легко и мягко.
Она обвела комнату глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и остановила их на Есенине. Маленький, нежный рот ему улыбнулся. Изадора легла на диван, а Есенин у ее ног. Она окунула руку в его кудри и сказала: "Солотайа голова!" Было неожиданно, что она, знающая не больше десятка русских слов, знала именно эти два. Потом поцеловала его в губы. И вторично, ее рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изломал русские буквы: "Анжель!". Поцеловала еще раз и сказала: "Тшорт!"
На другой день мы были у Дункан. Она танцевала нам танго "Апаш". Апашем была Айседора Дункан, а женщиной – шарф.

Черный человек:
Страшный и прекрасный танец. Узкое, розовое тело шарфа извивалось в ее руках. Она ломала ему хребет, судорожными пальцами сдавливала горло. Беспощадно и трагически свисала круглая шелковая голова ткани. Дункан кончила танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся труп своего призрачного партнера.

Поэт:
Есенин был ее повелителем, ее господином. Она, как собака, целовала руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще чем любовь, горела ненависть к ней.

Черный человек:
И все-таки он был только партнером, похожим на тот кусок розовой материи, безвольный и трагический. Она танцевала. Она вела танец...

"Звон". Голубое освещение. Мелодия.

Черный человек (постепенно цинизм в голосе сменяется нарастающей тревогой):
“Счастье, – говорил он,
Есть ловкость ума и рук.
Все неловкие души
За несчастных всегда известны.
Это ничего,
Что много мук
Приносят изломанные
И лживые жесты.
В грозы, в бури,
В житейскую стынь,
При тяжелых утратах,
И когда тебе грустно,
Казаться улыбчивым и простым –
Самое высшее в мире искусство”.

"Звон". Гаснет голубой софит. Прерванная мелодия.  "Звон". Зажигается яркий свет. Затем снова голубой.

Поэт:
"Черный человек!
Ты не смеешь этого!
Ты ведь не на службе
Живешь водолазовой.
Что мне до жизни
Скандального поэта.
Пожалуйста, другим
Читай и рассказывай".
Черный человек
Глядит на меня в упор.
И глаза покрываются
Голубой блевотой, –
Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то.

"Звон"  прерывает мелодию. Гаснет голубой, зажигается яркий свет.

Черный человек:
Мне поэма, действительно, понравилась, и я стал спрашивать, почему он не работает над вещами, подобными этой, а предпочитает коротенькие, романсного типа вещи, слишком легковесные для его дарования, портящие, как мне казалось, его поэтический почерк, создающие ему двусмысленную славу бесшабашного лирика. Он примолк, задумался над моим вопросом, видимо, примерял его к своим давним мыслям. Потом оживился, начал говорить, что он и сам видит, какая цена его "романсам", но что...

Поэт:
...нужно писать именно такие стихи, легкие, упрощенные, сразу воспринимающиеся. – Ты думаешь, легко всю эту ерунду писать?

Черный человек:
Повторил он несколько раз. Именно так и сказал, помню отчетливо.

Поэт:
– А вот настоящая вещь не нравится!

Черный человек:
Продолжал он о "Черном человеке"...

Поэт (с горечью):
Никто тебя знать не будет, если не писать лирики; на фунт помолу – нужен фунт навозу – вот что нужно. А без славы ничего не будет! Хоть ты пополам разорвись – тебя не услышат. Так вот Пастернаком и проживешь!
Замысел "Черного человека" возник у Есенина еще во время его зарубежной поездки 1922–1923гг. По воспоминаниям современников, он читал эту поэму осенью 1923 года, вскоре после своего возвращения на родину.

Черный человек:
Возникновение замысла, очевидно, связано с настроениями, владевшими Есениным в тот период. Во время пребывания за границей усиливается тема отчаяния и безнадежности.

Поэт:
Дура моя-ягодка! Ты  же сволочь из сволочей. Как тебе не стыдно, собаке, – залезть под юбку и забыть самого лучшего друга... Дюжину писем я изволил послать Вашей сволочности и Ваша сволочность ни гу-гу...

(С легкой наигранностью)

Итак, начинаю: знаете ли Вы, милостивый государь, Европу. Боже мой, какое впечатление! Нет! Вы не знаете Европы. Как бьется сердце... О нет, вы не знаете Европы!
Черный человек (разбивая оппонента): 
О, нет... Вы не знаете Европы! Во-первых, Боже мой, какая гадость! Какое однообразие! Такая духовная нищета, что просто блевать хочется. Сердце бьется, бьется самой отчаяннейшей ненавистью, так и чешется, но, к горю моему, один такой ненавистный мне в этом случае, но хороший поэт Эрдман сказал, что почесать его нечем. Почему нечем? Разз-эт-твою! Я готов просунуть для этой цели в горло сапожную щетку, но рот мой мал, а горло мое узко.

Поэт:
Со стороны внешних впечатлений после нашей разрухи здесь все прибрано и выглажено под утюг. На первых порах, особенно твоему взору, это понравилось бы, ...

Черный человек:
...а потом, думаю, и ты стал бы хлопать себя по колену и скулить, как собака. Сплошное кладбище. Все эти люди, которые снуют быстрее ящериц, не люди, а могильные черви, дома их гробы, а материк – склеп.
Милый мой, самый близкий, родной и хороший, так хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы, обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая  "северянинщина"* духа, что просто хочется послать это все к энтой матери.

Поэт:
Родные мои! Хорошие! Что сказать вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота здесь почти ничего и нет. Здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде господин доллар, на искусство – начхать. Самое высшее – мюзикхолл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно. Ну и (...) я их тоже с высокой лестницы.
Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь за ненадобностью сдали в аренду под смердяковщину.
Друг мой! Если тебя кто-нибудь обо мне спросит, передай, что я утонул в сортире с надписью на стене:
"Есть много вкусов и вкусиков..."

Черный человек: 
Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские "сто тысяч улиц" можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и самая лучшая бойня в мире.
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства): что я и впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь...
И правда, на кой черт людям нужна эта душа, которую у нас... на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами и бородою Аксенова. С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, душу, это так же неприятно, как расстегнутые брюки.
Милый Толя, если бы ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался, как в письме к Ветлугину, в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой, вот приехал Гришка, вот Кроткие, вот Сашка...
Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь. Все равно при этой культуре "железа и электричества" здесь у каждого полтора фунта грязи в носу.

"Звон". Ярко-желтый свет заменяет голубой. Звучит мелодия.

Поэт:
Друг мой, друг мой,
Я  очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Ночь морозная.
Тих покой перекрестка.
Я один у окошка,
Ни гостя, ни друга не жду.
Вся равнина покрыта
Сыпучей и мягкой известкой,
И деревья, как всадники,
Съехались в нашем саду.
Где-то плачет
Ночная зловещая птица.
Деревянные всадники
Сеют копытливый стук.
Вот опять этот черный
На кресло мое садится,
Приподняв свой цилиндр
И откинув небрежно сюртук.

Черный человек:
“Слушай, слушай! –

Поэт:
Хрипит он, смотря мне в лицо,
Сам все ближе
И ближе клонится. –

Черный человек (доверия в голосе становится больше):
Я не видел, чтоб кто-нибудь
Из подлецов
Так ненужно и глупо
Страдал бессонницей.
Ах, положим, ошибся!
Ведь нынче луна.
Что же нужно еще
Напоенному дремой мирику?
Может, с толстыми ляжками
Тайно прийдет "она",
И ты будешь читать
Свою дохлую томную лирику?
Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ.
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую, –
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.

(тон из издевательского резко переходит в драматический, загнанного человека)

Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами...
И вот стал он взрослым,
К тому же поэт,
Хоть с небольшой,
Но ухватистой силою,
И какую-то женщину,
Сорока с лишним лет,
Называл скверной девочкой
И своею милою”.

Гаснет голубой софит, загорается красный. Из-за белого холста появляется феерическая женщина в длинном красном платье. Платье воздушно, как воздушны и легки танцевальные "па"... Как бы в такт им, то громче, то сходя на шепот, кружась перед сидящим в кресле Поэтом или пытаясь сесть рядом, читает с измятого листа, который держит то в одной, то в другой руке...

Женщина с письмом:
Вы помните,
Вы все, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне.
Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел -
Катиться дальше, вниз.
Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был, как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.

Появление из-за белого холста старухи-крестьянки. Она тоже наступательно движется к креслу. Ее движения также пластичны, но в своем ключе. Обе женщины существуют в "собственном пространстве", но у них общий объект внимания – Поэт.

Старуха (Занося указательный палец к верху, зловещим шепотом...):
А все это значит безвластье.
Прогнали царя...
Так вот...
Посыпались все напасти
На наш неразумный народ.
(опускает руку, как бы доверяет тайну...)
У них там есть Прон Оглоблин,
Булдыжник, драчун, грубиян.
Он вечно на всех озлоблен,
С утра по неделям пьян.
И нагло в третьевом годе,
Когда объявили войну,
При всем честном народе
Убил топором старшину.
Таких теперь тысячи стало
Творить на свободе гнусь.
(падает перед Поэтом на колени, крестится...)
Пропала, Расея, пропала...
Погибла кормилица Русь...

Красное "зеркало" гаснет, а затем вновь зажигается. Из-за белого холста появляется Повеса (его играет исполнитель роли Черного человека).

Повеса (напевает, пританцовывая):
Я обманывать себя не стану,
Залегла забота в сердце мглистом.
Отчего прослыл я шарлатаном?
Отчего прослыл я скандалистом?
Не злодей я и не грабил лесом,
Не стрелял несчастных по темницам.
Я всего лишь уличный повеса,
Улыбающийся встречным лицам.
Из-за "зеркала" появляется "девочка-кокотка", жеманничая, подходит к Поэту.
Я хожу в цилиндре не для женщин –
В глупой страсти сердце жить не в силе, –
В нём удобней, грусть свою уменьшив,
Золото овса давать кобыле.
Средь людей я дружбы не имею,
Я иному покорился царству,
Каждому здесь кобелю на шею
Я готов отдать мой лучший галстук.

Увлекает податливую, улыбающуюся кокотку в бешеный танец.

Поэт:
“Черный человек!

Музыкальный фон возрастает. Движутся (в пластическом решении) все персонажи, появившиеся из "зеркала"... Из темной части сцены, из-за кресла, появляется крестьянин с топором. Вторя демоническому "круговороту",  медленно, сзади, заносит несколько раз топор над головой Поэта. Музыка все возрастает. Это длится какие-то минуты... Затем Повеса отталкивает "кокотку", как бы отстраняясь от общей сцены "безумного видения". Резко отходит к "зеркалу", кричит Поэту, стараясь пересилить, “подняться” над  "круговоротом". При этом музыкальный фон несколько стихает. 

Черный человек:
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты?  Смерть?  Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,

(тянется рукой к Поэту)

Я хочу видеть этого человека.

Поэт (Музыка почти стихает. Поэт – к Черному человеку, шепотом):
Черный человек!
Ты прескверный гость.
Эта слава давно
про тебя разносится”.

(крик)

Я взбешен, разъярен,
И летит моя трость

(швыряющий, в сторону Черного человека жест)

Прямо к морде его,
В переносицу...

Раскатисто звучит "Звон". В испуге, в панике участники "круговорота" исчезают в "зеркале". ...Заползая туда один за другим. Последним – Повеса-Черный человек. В это же время крестьянин  исчезает в той части сцены, откуда появился. Зажигается голубой свет. Тихо звучит мелодия. Поэт – один, у белого холста.

Поэт:
...Месяц умер,
Синеет в окошко рассвет.
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один...
И разбитое зеркало...

 Музыка стихает. Гаснет голубой софит. Зажигается ярко-желтый. Поэт и Черный человек стоят там же, где и в начале спектакля.

Черный человек: 
28 декабря 1925 года, поздно вечером Есенин заперся у себя в номере, спать не ложился и далеко за полночь, между тремя и пятью часами утра, покончил с собой.

Поэт:
31 декабря состоялись похороны. Несметное число людей шло за гробом. Слышны были плач, рыдания. Со дня похорон Некрасова в Петербурге – почти полвека назад – Россия не знала такого прощания с поэтом. Гора еловых веток, венков и цветов покрыла могильный холм на Ваганьковском.
В тишине зала гаснет свет. Расходятся, каждый в свою сторону, исполнители ролей Поэта и Черного человека. На черном заднике "трепещет" в кадре улыбчивый портрет. Голос за сценой.
Безусловно, были у Есенина и неудачи и, пожалуй, немалые. Он с трудом и слабо писал тогда, когда не чувствовал почвы под ногами. Но это не мешает ... считать также, что лучшее из лирики Есенина – абсолютно неповторимо в своей красоте. И никогда никем не будет превзойдено. Не потому, что он слишком велик. Просто потому, что никогда больше не произойдет сочетания всего того, что создало Есенина: времени, характера, биографии, таланта. Иные будут талантливее, но им выпадет иное время, и жизнь они будут воспринимать иначе.
У некоторых людей, заинтересованных поэзией Есенина, возникает почти болезненное любопытство, связанное с десятками притчей, ходящих до сих пор... Но сегодня  ... тот вопрос, который мучил Есенина под конец, – нужна ли его поэзия, – получил проверенный десятилетиями ответ: да, нужна!


Рецензии