Чёрная
И сон, этот странный сон... снился серый город, и облака, и тянущая боль по всему телу, выбеленный потолок, мерное тиканье в ушах... и я не я, а непонятно кто... страшно, ох, страшно...
Я просыпалась каждое утро засветло и сжимала пальцами голову, виски, стараясь склеить раздробленное на фрагменты зеркало подсознания... амальгама сознания кривилась и рябила, и прятала трещины, и с виду всё цело...
Всё так запутанно-тяжко. И всего месяц со смерти мамы.
Папа стал какой-то безликий, печальный. Он тоже всё чуял. И даже странное сердце Мелани. С чуткой детской порывистостью он почему-то защищал её. Мелани. Мелли. Мы с Одуванчиком её не звали никак - просто безразличное, вежливое до тошноты "вы" без всяких обращений и имён. Даже Ян, пятилетний светловолосый Одуванчик, не тянулся к ней. И мамой её называть - невозможно.
А я помню тот день, когда она появилась. Именно появилась - не пришла, не постучала в дверь. Просто я с Одуванчиком за руку шагнула в гостиную - а она там. Смотрит на агонию каминных поленьев, и огонь растекается по нежно-карим, выпившим отсветы надламываемого каждым движением часовых стрелок пламени зрачкам. Секунды - словно капли расплавленного свинца. И после каждого всхлипа-стука - "тик-так, так-тик, тики-так, так" - грани изрезанного временем пламени сдвигаются, меняются, срастаются под новым углом и снова размыкаются, чтобы опять столкнуться, подобно тысячам взглядов, незнакомых и слитых в один луч-фокус. Пересекаются на миг - и дальше скользят по витринам и окнам, с мучительным упрямством выискивая что-то и осознавая скучную бесполезность этого поиска. А потерянное - в тех незнакомых глазах...
Она качнула головой, и блеск хлынул куда-то вниз, потом - снова заполнил зрачки до краёв:
- Привет.
- Здравствуйте, - я сжала маленькую ладошку брата.
Одуванчик молчал, серьёзный тихий худой заморыш. И мы как-то сразу друг друга поняли и ощутили. Без слов.
Упав лицом в убежище узких ладоней с лазурными линиями вен, - прожилки медного купороса будто - я плакала почти беззвучно. Мы с Яном сидели в нашем заветном местечке - на дереве с широкими удобными ветвями, растущем за нашим домом, не очень близко.
- Не плачь, Ангелика, - попросил Ян. - Не надо. Вон и мама грустит, смотри...
Одуванчик часто разговаривал с умершими. Я глядела туда, куда он указывал, и иногда мне даже казалось, что я вижу смутный абрис и слышу голос чей-то. Наверное, мы с братом не от мира сего. Но я верю ему.
- Мама... всё это так навалилось... а мне всего 13 лет...
- Лика, - братишка обнял мои колени. - Не надо.
Я вздохнула и погладила его по светлой голове. А когда-то были золотые, жгучие, сейчас будто вылиняли, вьются облаком мягким. А глаза васильковые, яркие и ясные.
- Ян. Что меня в ней тревожит?
Он всегда меня понимает с полуслова.
- Не знаю.
- Но ты тоже чувствуешь, да?
- Ага.
Сколько раз в памяти, в мыслях я возвращалась к этому разговору. Что меня пугало или тревожило в Мелани? Я расчленяла эмоции, пыталась выделить это странное, ощутить, поймать, понять, но "это" упорно скользило сквозь пальцы, словно шёлк дождевых струй. И ладони не сомкнуть, немеют...
Старые джинсы складками на ногах, чёрные футболки, чуть раскосые, как у меня, глаза - всё это Мелли, её образ, детали, мазки, которые намечают её силуэт в пространстве, лёгкими штрихами по стеклу воздуха. Я - замкнутый подросток, родинка на правой щеке, чуть подальше, за ухом - ещё одна, зёрнышком, искусанные губы, сжатые упрямо, длинные смоляные волосы по плечам. Мы друг друга видели до того остро, что болью отдавался каждый взгляд, столкнувшийся с другим тёмным внимательным взглядом.
Один раз я застала её в столовой. Она глотала вино, медленно опустошая высокий узкий бокал. Бутылка почти пуста, лишь на дне влага красноватой волной. Я зашла и села рядом, молча следя за её движениями. Она двигалась, как пантера, и в то же время было в ней что-то беззащитное, детское и неуклюжее. Не знаю, почему, но это меня нервировало. Откликалось внутри что-то и дрожало безголосым звуком неясного чувства всё явственней.
Сквозь открытое окно вползал душный осязаемый запах сирени. Голова кружилась, а виски мерно простреливало тягучей, сладковато-тупой болью.
Она вскинула подбородок, обернулась ко мне. Внутри всё оборвалось - настолько острым, оголённым каким-то, напряжённым, тоскливым был её взор. Искалеченная душа с мистическими распахнутыми глазами глянула из чёрных глубин зрачков её.
– Ты н-ненавидишь меня? - заикаясь, произнесла она. Опьянела.
– Не знаю, - честно ответила я, как Ян тогда мне.
И глаза у неё опьяневшие, искажённые. Я отобрала у неё вино, бокал и отставила их подальше в бар. Зеркальная стенка отразила меня, сверкнула и погасла с хлопком дверцы.
Потом я заперлась в своей комнате и долго рисовала – серый тусклый усталый город, и сомкнутые ресницы, и фиолетовые цветы снов в руках ангела с человечьими глазами и изрезанными, изломанными, словно каминный огонь, крыльями. В чашечке одного полураспустившегося цветка – человек, маленький и потерянный. И ангел на фиолетовом фоне, а у границ листа альбома видны изгибы лепестков, больших и почти призрачных. И так – тысячи, тысячи раз, сны, возведённые в бесконечность.
Дальше – писала, заполняя тетрадь с истрёпанной обложкой мелкими чернильными бороздками строчек – не дневник даже, так:
«Эти вереницы снов… и всё какое-то ненастоящее. Реальность пробивается лишь слабой краснотой сквозь слитые веки. Даже не лучи – полунамёк на них. А распахнёшь глаза – та же мгла, смеётся, втекает через ресницы холодом…
Такое ощущение, будто мы заключены в спиралевый лабиринт. Разматываешь один виток – и тут же другой. Пробиваешь стены – и видишь тот же камень через просвет. Живём на какой-то границе полусознания, а явь – тоже, по сути своей, сон, только с другим сюжетом.
А бывает такое, чтобы два сна слились в один? Чтобы заглянуть в следующий сон на один миг? Искажение пространства, сознания и времени, в какой-то миг ты вдруг идёшь по другой тропе, а кто-то – возможно, ты же – занял место на исконно твоей стезе. И не отличишь чёрный от белого, бред от жизни».
Ладно, всё. Я провалилась в сон. И опять снилось что-то странное, тревожащее, безумное…
Мелани рисовала. Я случайно увидела. Рисовала больничную палату – как видишь её сквозь муть ресниц, только разлепленных, унизанных осколочками снов. Что-то ёкнуло в груди и растеклось болью по левой руке от плеча. Мелани обернулась, и я увидела родинку у неё на правой щеке. Машинально коснулась своей, потом опомнилась и скользнула дальше по комнате тенью.
Ян, заморыш, таял на глазах. Ни явных болезней, ничего – а таял. Я сутками просиживала с ним. Сжимала ладошки и не стирала солёные струйки с щёк.
– Ангелика…
– Что, Одуванчик?
– Меня мама зовёт. Не грусти. Она ведь улыбается.
– Ян…
– Не плачь, – брат коснулся пальчиками моей руки. – Всё хорошо.
И закрыл глаза. Перестал дышать. Так просто и страшно…
Я подняла на руки худенькое тельце. Приникла к нему вся. И увидела Мелани у двери. И снова глаза… такие затягивающие, щемящие, загнанные… Волчья тоска и невероятная боль. Она казалась обнажённым нервом скрипки, терзаемым смычком. И даже вдох, любой миг её жизни – мука. Вдыхая медленно запах сирени, – всюду эта сирень! – она сжималась вся, будто побитый зверёныш. Я вдруг осознала, что глаза её тогда пьяные не от вина были. А от боли. Неотрезвляющей и мутной.
Она неловко двинула левой рукой, и я будто бы в первый раз увидела её запястье, локоть, предплечье, изрубленные шрамами.
Она пытливо заглянула мне в зрачки:
– Ты ничего не поняла?
Дёрнула головой, как я, когда нервничаю. И я заметила в эту секунду родинку-крупинку у неё за правым ухом.
От плеча по венам пополз лёд, и руку снова закололо, нестерпимо, как тогда, когда я смотрела на рисунок Мелани. А в окне палаты квадратом, вырезкой виднелся кусок спящего серебристого города…
И я вспомнила. Поняла вдруг всё. Прижала Яна к себе и слилась взглядом с глазами, так похожими на мои.
***
А вот и день. Люди решили, что сейчас день. Тычут пальцами в планы свои и часы – положено дню наступить. Что же, день так день. Утро, точнее. Солнце в окне, и небеса незабудковые, глянцевитые.
Артур, как всегда, встал рано. Скольнул ладонью по белой, холодной с краю простыне и взглядом – по чёрным волосам на подушке. Как всегда, защемило сердце. Как всегда, подавил, сдержался, впившись зубами в твёрдое, обтянутое смугловатой кожей запястие. Всё всегда одинаково. Сценарий один. Опостылел. Неизменен.
Сейчас он быстро, привычно приготовит завтрак без единой мысли о еде в голове. После – поставит в стеклянный шкафчик узкий, пахнущий терпким и сладким, сквозящий светом бокал, сядет на кухне тихо и как-то болезненно осторожно на краешек тяжёлого табурета, скомкает рукой скатерть, в очередной раз замрёт, умрёт на десять минут. Воскреснет и застынет изваянием уже у постели, – светлое пятно, тёмная фигурка возле – пока она не проснётся. Лика.
Всматриваясь в её исхудалое лицо, он молчал. Касаясь её больной, изуродованной руки, он не говорил ни слова. Ночью – закусывал губы – единственное, что Артур себе позволил.
Свадьба их была страшна. Слишком похожа на похороны – также тихо, также молчаливо. Осязаемая жалость, висевшая в воздухе, покалывала кожу, вливаясь гнилостным ядом в вены. Родственники и друзья переглядывались, а разговоры задыхались ещё в глотках, даже не начавшись. И когда все ушли, Ангелика сняла фату, платье и с явным облегчением влезла в привычные чёрные джинсы и чёрную футболку. Чёрные волосы – по щекам и плечам. А ночью бредила и говорила о смерти. Слова её до сих пор стояли в ушах его – въелись в память:
«…Ты думаешь, смерть – это сон? Нет… смерть – это пробуждение в очередном сне… вырываются жилы и суть и вживляются в новое тело, когда человек разлепляет ресницы, уверенный, что не чувствует боли…»
«…Ян умер, папа. Ян тоже умер».
«…Сирень… всюду эта сирень… и всего месяц со смерти мамы. Она проснулась – уже не здесь. А меня не разбудила…»
Она распахнёт глаза и закричит. Зрачки расширенные, что видит – неизвестно. Две чёрных бездны боли.
Придёт в сознание – после.
День нормальный, почти обыкновенный. Глаза сумасшедшие, у обоих. Но с виду всё очень правильно и очень стандартно.
Вечер – страшный. Картины нервной рукой, неуклонное сползание времени в ночь, а ночь равняется бреду. Всегда. Это Артур усвоил, как нелюбимую, но нужную математику, на пять.
Зайдёт на кухню, там она. Пьяна, вино в бокале, бутылка наростом на узком смуглом теле стола. Напивается и говорит странные вещи. Ангелика. Лика. Лика. Пропавшая, пропащая, прОклятая, измученная. Один раз Артур попробовал отнять у неё бокал, убрал бутылку. Она повиновалась, безропотно. Взглянула на него отсутствующими чёрными глазами, чуть раскосыми, пьяными болью, и ему стало страшно. Жутко. Он отвёл её спать тогда, присел рядом, просто на пол, на колени. А Лика не сомкнула глаз за всю ночь – просто смотрела в потолок кукольно и молчала. А утром заплакала – горько, безнадёжно. Плакала, пока он осторожно гладил чёрные волосы. Плакала, когда он готовил завтрак Потом обняла колени и долго сидела прямо на полу, а вечером билась в истерике и снова глотала вино, и бредила. Он пытался прятать, бить, выливать бутылки, но в три часа ночи, заходя в кухню, он в первую очередь видел – неизменно – вино. Откуда Лика брала его – непонятно.
Иногда Артуру казалось, что вся семья её была такая. Помешанная. Даже мачеха. Над ними довлело нечто чёрное, мистическое, не дающее дышать. Отец Ангелики – светлоглазый старик с запёкшейся под рёбрами багровой скорбью. Мачеха – сухонькая, светловолосая, крашеная, глаза голубые, тусклые. Брат – тихий помешанный со взглядом пятилетнего. А Лика… всё завязалось именно на ней. Она слишком любила мать. Смерть. Месяц. Психическое расстройство, нарушение координации движений. Устанавливали новое стекло, уронили вниз. Лика выбежала на звон. Падение со второго этажа кратко. В руке – тысячи, тысячи порезов. Сорок три. Сотрясение мозга.
Сначала – просто больница. Лечили руку. После – кратковременная кома и сумасшедший дом. Артур был уверен – психлечебница её сломала. В белых хрустящих пальцах.
Слишком всё… сошлось. И сумасшествие… Не вылечили – доломали. И выписали. Естественно, не снимая с учёта.
Ян тоже лечился. Но в сумасшедший дом его не сдавали – тихий.
Совпадение или нет – именно в тот день, когда Лика слетела со второго этажа, у отца состоялась свадьба.
А точнее – лечились все. Отец пытался исцелить расшатанную психику, а мачехе, похоже, просто нравилось – осознавала она это или нет – прикладывать ладони к вискам с очень больным видом и капать лекарство в рюмочку. Приятная, добрая, недалёкая. Бедная…
Артур мучился. Из-за того, что не мог проникнуть в мир её и разорвать его изнутри. А вот Ян понимал сестру. Как никто. Тихий, почти нормальный, послушный, высокий, волосы золотистые, взгляд неудержимо синь и серьёзен. Однажды Артур случайно подслушал их с Ангеликой разговор. Мельком, кусочек.
– …Ян, мы сумасшедшие?
– Да, Лика, да. Ты знаешь…
– Что?
– А я ведь умер. Ещё тогда.
– Помню. Это и вправду было?
– Да. Теперь от меня лишь оболочка. Я теперь с мамой.
– Одуванчик… я, кажется, поняла, что меня в ней так тревожило. Я ощутила тогда правду. Она – это…
Сколько Артур не прислушивался, дальше – тишина.
…Лёгкий вздох. Артур встрепенулся и поднял голову.
Она не кричала, нет. Она… рисовала. Выдернула из-под подушки пачку цветных карандашей, взяла листок с тумбы…
Сирень. Кажется, запах её терпко-сладкий вливается в ноздри. Тоненькая хрупкая фигурка среди фиолетовых цветов, фантастических, словно сны, волна чёрных волос. Наметилось лицо, губы, две родинки, девочка, на вид лет четырнадцать.
– Артур!
– Да? – он даже сразу не сообразил, что она в полном сознании.
– Я поняла… Артур, она – это я!
В окне таял серебристый город. Артур закусил губу и вздохнул.
Последние штрихи. Тени за спиной, похожие на тёмные крылья. Автограф: всегдашняя подпись в углу листа – Мелани.
***
Она была… чёрная. Чёрная, как сердцевина ночи, изломанная, будто каминное пламя, пустые зрачки и… имя это медное, звенящее… Мелания…
И сон этот странный… больничная палата и боль, боль, боль, как в глазах её, вечная… Мелани. Мелани. Мелания. Ме-ла-ни…я.
Свидетельство о публикации №110090406450
Как это обозначить? Психологическая фантастика? Патопсихологическое исследование? У меня на курсе был профессор, теоретик литературы, который доказывал, что психиатрия не может быть предметом художественного исследования. Мы наперебой кричали: "Палата №6!" - "Гамлет!" - "Дон Кихот!" - "Записки сумасщедшего!" А он доказывал нам, что исследуется не безумие как таковое, а особое, обнажённое состояние души, которое, быть может, нормальнее нормального.
Не знаю, аргументом в чью пользу может быть твой рассказ. Может, ты сама заклинаешь себя, подчёркивая, что речь идёт о сумасшедших. А это чернота такой боли, от которой не спрячешься в безумии. Сумасшедшие - они часто вполне счастливы. Самое страшное позади, они уже не испытывают боли, не страдают, как страдали, когда были в собственном уме. Иногда так даже без безумия бывает - в старости, когда отживает вся эмоциональная сфера и человек реагирует только на самые примитивные свои состояния.
Рассказ сильнейший - именно исследование тончайших переживаний, психоанализ на немыслимом уровне. Не психиатрия!
Мария Антоновна Смирнова 26.10.2010 10:18 Заявить о нарушении
А у меня вообще... не знаю, куда от этой мистики деваться. Сложно так иногда. Вообще, сны - очень странная вещь всё-таки. Особенно сны наяву.
Анастасия Спивак 26.10.2010 10:31 Заявить о нарушении