Два деда
Уничтожены силой, которой названия нет:
В словарях человеческих термин найдется едва ли
Описать, что творилось в тридцатые годы в стране.
Дед один был обычный, но ладный крестьянский парнишка –
Черноглазый, веселый, работ не гнушался в селе,
Только, видно, семья трудолюбья страдала излишком –
И крепчало хозяйство на черной орловской земле.
Выходили с рассветом работать и малый, и старый,
И корова, и лошадь в семье завелись на беду,
И завистливым глазом глядели на них коммунары,
От работы отвыкнув в газетно-трибунном бреду.
Раскулачили дом, отобрав и корову, и лошадь,
Заклеймили позором, приклеив ярлык «мироед»,
Разорили гнездо, и в тридцатом по зимней пороше
Сторожить стадо общее честно отправился дед.
Но одна из телушек колхозных в тот день потерялась -
Заблудилась, хромая, в загон не вернувшись на грех,
И исхода другого для деда уже не осталось –
Как искать ее ночью, в морозную темень и снег.
Он ходил до утра, до костей леденея, до дрожи,
Обреченно блуждая, не смея вернуться домой,
Ведь телушку сгубить враг колхоза намеренно может,
Предпочел он погибнуть, чтоб злобы не вызвать людской.
. . . . . .
Я не знаю, что думал мой дед двадцатипятилетний
В эту ночь роковую в безрадостных русских полях,
Молодую жену или Бога он звал в час последний
И какие слова сохранил на замерзших губах?..
Дед другой командиром был красных сибирских отрядов,
На гражданской войне кровь терял и в снегах утопал,
Но ошибка его, что не прятал он собственных взглядов
И работы вождей он внимательно слишком читал.
Слишком был несгибаем, как стержень стальной среди олова,
Если видел неправду, то вслух заявлял он о том,
Слишком гордо носил свою умную, бритую голову
И ее не сносил - в присно памятном тридцать седьмом.
Помнит мама моя день тот страшный сквозь времени шторку:
Как отец за обедом был весел и нежен, и строг,
Как пришли за ним двое и он, застегнув гимнастерку,
Всем сказал, что вернется – ну, максимум – через часок…
Как потом к их семье подползал неизвестности ужас,
Как часами стояли у мрачных тюремных ворот,
Греясь робкой надеждой в сибирскую лютую стужу
Среди воя пурги и рыданий таких же сирот.
. . . . . . . .
Я не знаю, о чем думал дед той декабрьскою ночью,
Когда встал пред штыками, а может быть, перед стеной,
И к кому обращал он от пыток опухшие очи,
В чем была его вера и с чем он ушел в мир иной?..
Я об этом уже никогда и никак не узнаю –
Мне обоих дедов не увидеть и не расспросить,
В родовом моем строе две черные дырки зияют,
Как два выбитых зуба, что не перестанут кровить.
Две жестоких зимы, две вдовы, два поруганных храма,
Две души, отлетевших не в Богом положенный срок,
Нашей дикой истории непоправимая драма –
Если только бы две – миллионы голгофьих дорог!
Те дороги кровавые ждали всех тех, кто был «слишком» –
Слишком прям иль умен, слишком верен кресту иль труду,
Раздражая ничтожеств с ленивым и хитрым умишком,
И они, как Иуды, решили предать их суду.
Я могу поклониться – сквозь пепел проросшая ветка –
Только памяти их, да поблекшие снимки хранить,
Да молиться за них – убиенных и жертвенно-светлых
Да пытаться – по Библии – их палачей не судить…
Свидетельство о публикации №110060901591