Старушки военной поры
Ковал дома лютующий мороз,
Под серебром деревья леденели,
Роняло небо искры звездных слез
На острые макушки темных елей.
Уютно в доме. Слабый тихий свет
Из-под иконы проливала свечка.
Старушка давних довоенных лет
Дрова легонько отправляла в печку,
Вздыхала о насущном, о своем…
Мол, жизнь трудна, и дороги таблетки.
Смотрела, как горячим языком
Лизало пламя смоляные ветки,
Да теребила старенький подол
Уж полинялой длиннополой юбки,
А синеватый жилистый узор
Венчал ее натруженные руки.
Морщинок сеть развесили года
На дряблой коже пепельно-землистой,
Уже была девицею тогда,
Когда сюда ступил сапог фашиста.
Ряд пожелтевших снимков на стене
Привлек мой взор, старушка вдруг сказала:
- В войну-то было восемнадцать мне,
Но с немцами я все ж не воевала…
Запнулась, прерывая разговор,
Тряхнула вяло острыми плечами,
Словно пытаясь сбросить чей-то взор,
Залепетала впалыми губами:
- А фрицы были… только лишь при них
Мы наконец-то досыта поели…
И хлеба дали и земли они
Всем хуторянам и не пожалели…
Она опять взглянула на меня,
Не замечая моего смятенья,
Уставилась на сполохи огня.
Я ж цепенела рядом в потрясенье.
Уже немало пройдено путей,
Да и народа всякого познала,
Но не слыхала все ж таких речей
Я никогда, а бабка продолжала:
- Поели вволю мха да лебеды…
А Сталин что? Да он-то так ведь не жил…
Кору толкли, болели животы…
Чем он тогда народ-то свой утешил?
А немцы, те в Германию свезли,
В семью отдали, вроде как в прислугу,
Кормили сытно, даже берегли.
Там у меня бывали и подруги.
Ну, а когда закончилась война,
Домой я ехать вовсе не желала.
Мать созвала, и горюшка сполна
В стране родимой снова похлебала.
А я стояла, будто не жива,
Серели снимки в старенькой оправе,
И словно бомбы сыпались слова
На лоно русской доблести и славы.
Могла ли я тогда ей возразить,
Старушке той, - такая молодая?
Какое право у меня судить?
Я лишь моргала, как глухонемая.
Тут и она замкнулась как-то вдруг,
Уже другими думами объята,
Свисали плети изможденных рук,
Таких бессильных, желто-угловатых.
Явила память мне тогда иной
Печальный образ худенькой старушки,
Что прижималась головой седой
К измятой глади маленькой подушки.
Беда ее отметила сполна:
Две похоронки на отца и мужа.
Давила так же в уши тишина,
А за окном свирепствовала стужа.
Осталась мать, да парочка ребят,
И по селу каратели ходили.
Сестру родную и других девчат
На Запад эшелоны увозили
Не в гувернантки, а в нацистский ад,
Как непригодных новому режиму.
Она вернулась все-таки назад,
Но доживала тенью нелюдимой.
Ее просили: «Бабушка, скажи,
Как ты жила в плену и как страдала?»
Сгибалась словно колос у межи,
Сутуля плечи, и не отвечала.
Росою мутной застились глаза,
Дрожала вся былинкой придорожной,
Как будто та, угасшая гроза,
Вновь обжигала худенькую кожу.
Военный ужас был уже далек,
И присмирели боевые пушки,
Но незажившей боли уголек
Еще терзал несчастную старушку.
И горечь та не меркла никогда.
Она жива, незрима и нетленна,
И вместе с памятью через года
От поколенья ходит к поколенью.
Но есть же люди, что хотят теперь
Страны великой очернить заслуги,
Врагам любезно открывали дверь
И предлагали им свои услуги.
Душа моя, словно озябший лист
Забилась, вдруг, невольно задыхаясь.
Сбежала быстро по ступенькам вниз,
Холодный воздух суетно глотая.
Трещал мороз по веткам и коре,
И ночь полна небесного сиянья.
Как холодно все ж было в декабре
Солдатам, что легли на поле брани.
И как же тяжко было матерям,
Что неустанно верили и ждали.
Пусть вечной будет память тем годам,
Когда отцы и деды умирали!
Ноябрь 2009г.
Свидетельство о публикации №110053004399