Василий Фёдоров. Поэма. Песнь Шестая
ПЕСНЬ ШЕСТАЯ
Ребёнка милого рожденье
Приветствует мой запоздалый стих.
М. Лермонтов
Как всё же быстро люди, боль не теша,
В своих рядах заделывают бреши.
На всех постах —
Кто зав,
Кто зам,
Кто пред,
В достоинствах
Сомнительных и мнимых
Нет, говорят, людей незаменимых,
Зато и повторимых судеб нет.
Все судьбы человеческие тоже,
Как отпечатки пальцев, не похожи.
Вокруг лица
Известного собою,
Случится ль что,
Всё полнится молвою,
Дурной и доброй, но едва-едва
Успеет ставший притчей во языцех
С друзьями и постом своим проститься,
Как умолкает праздная молва.
Вот так и на заводе очень рано
Затмился образ моего Жуана.
Но до конца
Не рвутся связей нити,
Всегда найдется памяти хранитель,
Душа, а в ней заветный уголок,
Всегда найдется тот,
Кто слово скажет,
Кто бережно и вовремя завяжет
На роковом обрыве узелок.
И мой Жуан, прославленный всесветно,
Из памяти не мог уйти бесследно.
Не знаю, от каких таких истоков (*1)
Нам наши боли памятней восторгов?
На раны сердца посыпая соль,
Познав тщету семейного дивиза,
Он горький путь избрал не из каприза...
Мы помним боль,
Мы любим нашу боль,
Всё ж в моём сердце
Был мой друг не столько
Из чувства боли,
Сколько из чувства долга!
Но женщины
Иначе память полнят,
Они не головой, а плотью помнят.
Аделаида как бы самого
Жуана в своём сердце поместила,
Наташа между тем в себе носила
Уже затяжелевший плод его.
Большой Жуан помалкивал, усталый,
Всё беспокойней
Становился малый.
Две женщины —
Два мира и два взгляда.
Куда же только не писала Ада,
Винясь в порыве горя и стыда.
Ходатайства её теперь взлетали
Всё выше по судебной вертикали,
До самого Верховного Суда,
Но все суды и в центре и на месте
Те письма оставляли
Без последствий.
Не так себя вела его жена,
Строптивая Наташа Кузьмина,
Хотя себя по-своему терзала.
Виновница Жуановой беды
С повинною не бегала в суды,
Просительные письма не писала,
А, муку молчаливую терпя,
Пыталась в страхе
Заглянуть в себя.
Она в себе,
Бунтующего рьяно,
Малюсенького видела Жуана
И думала, когда его родит,
То маленький, обиженный жестоко,
Глазами осужденья и упрёка
Так сразу на неё и поглядит.
Тогда-то в голове её соблазной
Стал оформляться
Замысел ужасный.
В её мозгу, (*2)
К беде разгорячённом,
Он в жизни становился обречённым
До своего прихода на уход...
Для замысла того трусливо-злого, -
Подумать только! -
Звучное есть слово,
А содержанием не первый сорт,
Поющему лишь вечной жизни гимны,
Мне даже рифмовать его противно. (аборт)
Презреть то слово, (*3)
Сняв с него личину,
Имею я особую причину.
Невежество не мне благодарить,
Но наши матери в плену мучений
Не знали этих поздних ухищрений,
Не мучались - родить иль не родить,
А если б знать им,
Что известно Натам,
Я б не родился,
Будучи девятым.
Она решила
С долей эгоизма
Спастись той мерою антитрагизма,
Когда развод с души снимает грех.
Живущим обок разводиться мука,
А вот при осуждении супруга
Закон уже не делает помех.
Но в этих планах Кузьминой Наташе
Пришлось столкнуться
С Кузьминою-старшей.
— Дитё под сердцем
Что тебе—лягушка,
В бездожье заскочившая в кадушку,
Что захотеть и выплеснуть её?
Не-е-т! — Тимофевна злее упрекнула. —
Ты самого Жуана копытнула,
Так сбереги же хоть его дитё!
Когда себя ещё сильней замутишь,
Как людям-то в глаза
Смотреть ты будешь?
— Но, мама!..
— Мама — уже двадцать зим!
— Да никакого выхода мне с ним!
— Не трожь!.. —
Тут мать заговорила, даже
Не замечая каламбурных нот:
— Нет выхода?.. Дитё само найдёт,
Да и тебе ещё потом подскажет! —
Я думаю, не в радости был добыт
Вот этот мудрый
Материнский опыт.
Но опыт матерей
По многим точкам,
Как правило, не достаётся дочкам.
Любая мать в интимности своей
Должна хранить душевную опрятность,
Чтоб в сердце дочек
Сберегалась святость,
Земная неподсудность Матерей.
Зато границ не знающие речи
Не поучают дочек, а калечат.
Ах, если б всё,
Что в жизни знала мать,
Да бестолковой дочке передать,
Ну, например, что той самой грозило
Не народиться с девичьим лицом,
Что мира не было с её отцом,
Когда она в себе её носила,
А родила, пренебрегая ссорой, —
То стала и заботой
И опорой.
В семейных ссорах
Женщин и Мужчин
Не так уж много коренных причин
Сходиться вновь, переборов напасти.
Есть просто-напросто привычки власть,
Есть властно обжигающая страсть,
Да, но ребёнок
Даже выше страсти.
Он был и остаётся посейденно
Вершиной в треугольнике семейном.
Как истинная
Любящая мать,
Умела Тимофевна гнев сдержать
И перейти на тон спокойно-здравый.
Теперь она решила нежно гнуть,
Чтоб для семьи Наташиной вернуть
Порядок геометрии лукавой,
Когда семья во всех её делах
Уверенно стоит
На трёх углах.
Они сидели в горенке,
Как в детской,
Обставленной почти по-деревенски,
Да так и было по причине той,
Что тесаные, струганные ровно,
Сибирской кладки вековые брёвна
Крестьянской отливали смуглотой.
Здесь было всё не знавшими извода
Сработано для продолженья рода.
Жуан жену,
Как новизну из новин,
Сильней любил на фоне этих бревен,
Восторженный: “О солнце ты моё!”
Теперь в ней —
Дочь ли, сын ли беззаботно
До красоты природно подноготной
Спешили распоясывать её.
Наташа красивела. Мать не даром
Хотела внука в помощь этим чарам.
— Всё поздно! —
Так, чеканя каждый слог,
Наташа начала свой монолог. —
Теперь со мной
Одно другого хлеще:
Как будто я уже давно не я,
Зачем семья мне, если от меня
Куда-то убегают даже вещи.
Хожу, как в заколдованном кругу,
И не могу найти для взгляда точку.
Все вещи вижу только в одиночку,
А вместе их увидеть не могу.
Продрогшая, стою как на ветру,
К себе самой уже теряя жалость.
Всё, кажется, в сознании распалось,
Всё дробно, ничего не соберу,
Всё смутно, непонятно, високосно...
Зачем семья мне?
Поздно, мама, поздно!..
Дочернее, пронзительное слово
Для Марфы Тимофевны было ново,
Не глупой девочкой предстала дочь.
Мать по-житейски ей помочь хотела,
Послушала её и оробела,
Не ведая, не зная, чем помочь,
Лишь, прядки тронув жёсткою рукою,
Всего-то и сказала:
— Бог с тобою!
Не знала мать,
Не слышала, что есть
У медиков в студенчестве болезнь,
Которая их запросто кокошит.
Научится иной почти всё знать,
На части человека разбирать,
Собрать потом живым, увы, не может.
А из такого, милый мой читатель,
Как ни учи,
Не выйдет врачеватель.
Но всё ж случилось,
Что не от бесед
Наташа Кузьмина ушла в декрет.
В том помогли не матери уроки
С её чутьём роженицы-земли.
Нет, нет, и нет!
Наташу подвели
Вошедшие в привычку монологи.
Произносила длинный монолог
И пропустила самый крайний срок.
Зато и оказалось,
Что вопрос-то,
Быть иль не быть,
Решался очень просто.
И стал заметен поворот во всём:
В делах, в поступках,
В разговорных нотах,
В неведомых ещё вчера заботах —
Пелёнках, распашонках, то да сём,
Что даже не заметила в истоме,
Как очутилась в нём...
В родильном доме!
Мне нравится,
Что в доме том крылато
Зовётся помещение палатой.
Палата — это, братцы, высота,
Палата — это, знаете, по-царски.
Должно быть, исторические краски
Замешаны в том слове неспроста.
Мне даже нравится, что та палата
За множеством рожениц тесновата.
На этот раз она была тесна.
Наташу положил у окна,
Где по стеклу — фазаны и грифоны,
И стебли трав, и белые цветы,
Над белыми цветами с высоты
Свисали феерические кроны...
Но дальше рассмотреть,
Где ствол,
Где ветка,
Мешала бесноватая соседка.
Не описать,
Какой она была,
Как беззастенчиво она кляла
И жизнь дурную, и злодея-мужа...
Нельзя мне с поэтических высот,
От только что описанных красот
Упасть и распластаться в мутной луже.
Не потому ли, что мужей здесь хают,
Их в этот дом
Врачи не допускают?
Не описать,
Всего и не опишешь,
Чего-чего здесь только не услышишь.
Все начинают разно — по уму,
По воспитанью и образованью,
По возрасту,
По росту и страданью,
Но все приходят к воплю одному.
Все разные во всем, они в палате
Находят общий вечный знаменатель.
Представьте,
Выше всяческого срама
Была там образованная дама,
Как говорят, не из простой среды,
Переводившая в период некий
В какой-то заводской библиотеке
С английского научные труды.
Так вот она
Без нравственного риска
Ругала мужа
Только по-английски.
Когда же боль сильнее обожгла,
Она уже на русский перешла,
Но говорила длинно, между прочим,
Звала врача:
— Ах, как нехорошо,
Как тяжко-тяжко... —
Чёрствый врач не шёл,
А фразы становились всё короче.
И наконец воспитанная дама
Вдруг выгнулась и завопила:
— Ма-а-а-а-м-а!..
Что говорить, и мы бываем тоже
В своих скорбях на даму ту похожи.
Нам кажется, что наступило то,
То самое — о, и дышать-то нечем,
А сами говорим такие речи,
Что в нашу скорбь не верит нам никто.
В нас много многословья и рекламы,
Пока однажды
Не дойдём до “мамы”.
Наташа б поднаслушалась, когда
Её не наступила череда
Пройти рожениц огненное поле,
Но зубы стиснула, как удила,
И не заметила, что родила
Почти без громких слов,
Почти без боли,
Но, правда, породив буяна-сына,
Она весь день потом
Была бессильна.
Такой роженице,
Такой спартанке
Дивились и врачи и санитарки.
— Где совершенство тела, нам — покой, —
Заметил врач, держа её в примере, —
А если бы рожать самой Венере,
Она б не знала боли никакой! —
Отнёсся философски и к вопросу:
— По мрамору узнали?
— Нет-с, по торсу!
Дивясь Наташе,
Не считали дивным,
Что новорожденный был сам активным,
А между тем мальчишка был смышлён,
Мамаши помня план, имел свой опыт.
Должно, боясь, что передумать могут,
Явиться в Жизнь поторопился он,
Родившись, не расплакался впустую,
А закричал,
Победу торжествуя!
То знак был,
Возглашённый не для стен:
“Вот я родился, ждите перемен!”
Да, если новой жизни единица
Приходит в мир, переборая тьму,
То в мире, в людях, вопреки всему,
Хоть что-то, но должно перемениться,
Иначе бы при постоянстве зла
Бессмысленной
Любая жизнь была.
Он в чём-то
Мать успел переменить.
Когда буяна принесли кормить,
Наташа как-то даже растерялась,
С опаскою взглянула на него
И, к счастью, не увидела того,
Чего ещё недавно так боялась.
Теперь ему, кричавшему бунтарно,
Была уже за это благодарна.
Она ему,
Как делали кругом,
Грудным смочила губы молоком,
И он притихнул с первой теплой каплей,
Дорвался до груди и засопел,
Как будто этим выразить хотел:
Что мне до ваших
До семейных распрей!
Сознанье обретённого единства
В ней пробудило
Чувство материнства.
Родив, она постигла наконец,
Что значит муж ей, а ему — отец,
Представший в этот миг
Виденьем грозным...
У всех цветы, а им в седой рассвет
Достался лишь таинственный букет,
Меж рамой нарисованный морозом.
Как стыдно в унизительной уловке
Всем говорить,
Что муж в командировке.
А Тимофевне,
Жившей в прежнем стиле,
И мысли в голову не приходили
Здоровье дочки поправлять цветком.
Поскольку на пайке теперь их двое,
Носила не цветы, а едовое,
Чтоб дочь не оскудела молоком.
Но все калории приносов этих
Та отдала бы
За живой букетик.
Ей вспомнилось
Жуана благородство
Ещё в поре их первого знакомства.
Была зима, такой же был мороз,
Летел колючий снег, гонимый ветром,
Когда Жуан за много километров
Ей розу настоящую принёс.
Сберег её, за пазухою грея,
От самой городской оранжереи.
Ей вспомнилось...
А что же делать кроме
Здоровой женщине в родильном доме?
Лишь вспоминать!
Читатель мой, прости,
Воспоминанья — памяти разминка.
Воспоминанья — долгая пластинка,
Лишь стоит ту пластинку завести.
Однако не было серьезней повода
Для них, чем в день
Её больничных проводов.
В заказанном такси
Погожим днём
Они домой поехали втроём,
Как и позднее будет неизменно:
Наташа, сын, не ведавший всего,
И золотая бабушка его,
Спасительница Марфа Тимофевна.
В новейшей роли
С нежностью в глазах
Она держала внука на руках.
У центра где-то,
Развернувшись хлёстко,
Шофёр застопорил на перекрёстке.
Дорогу преградил солдатский строй
С каким-то новым, весело взлетавшим,
Не пехотинским, а небесным маршем,
Рождённым под счастливою звездой.
Солдаты пели без трубы и альта,
Подогреваясь музыкой асфальта.
“Мы, как лётчики, как лётчики, крылаты,
Только не летаем в небесах,
Мы ракетчики, ракетчики-солдаты,
Мы стоим при небе на часах.
Твёрже шаг!
Где там враг?
Страшись ответа грозного!
Нам по велению страны
Ключи от неба вручены,
Ключи от неба звёздного.
Кружит, кружит наша милая планета
В голубом и розовом цвету.
Наши умные и меткие ракеты
Берегут земную красоту.
Твёрже шаг!
Где там враг?
Страшись ответа грозного!
Нам по велению страны
Ключи от неба вручены,
Ключи от неба звёздного!..”
Наташе после марша батальона
Представилась нестройная колонна,
Бредущая таёжною грядой,
А в ней Жуан, исхлёстанный ветвями,
С широкими и белыми бровями
И белою от снега бородой.
Хоть это даже романтично было,
Но всё же у неё
Слезу прошибло.
Рождение ребёнка —
Важный фактор,
Меняющий у женщины характер.
Заслышав голос своего птенца,
Мать вздрогнула, в лице переменилась,
Невнятный писк при этом умудрилась
Сравнить с напевным голосом отца,
Тем более в машине шум дорожный
Всем звукам создал
Как бы фон таёжный.
Ах, дети, дети,
Где ваш глаз и слух,
Пока не клюнет жареный петух?
Наташе прежде было не до строя
Ни до солдатского, ни до иных...
При случае потом сравню я их,
Когда вернусь описывать героя,
Потом я разделю границей чёткой
Чекан солдатский
С горестной походкой.
Насчёт тайги,
Насчёт пурги простудной
Наташе ошибиться было трудно,
Хотя фуфайка, тёплые носки
Под сапоги, что Кузьмины прислали,
Жуана от простуд оберегали,
Но не от частых приступов тоски.
Ещё ошибка: здесь не знали моды,
Все, как и в тюрьмах,
Были безбороды.
Любое торжество (*4)
Красот природных,
Как и любовь,
Постижней для свободных.
В тот первый день, безмолвна и строга
В своей неповторимости былинной,
По взгорью над широкою долиной
Привиделась кедровая тайга.
Тогда же и поведалось бывалым,
Что пребывали
Где-то над Байкалом.
Любой отсидчик
Рвётся из тюрьмы,
Уйти, как говорят, из-под “чалмы”,
В колонию, к природе, где в затишке
Свободнее житейский антураж.
Природа всё смягчает, а пейзаж
Способен скрыть сторожевые вышки.
А кто того не видел и не нюхал,
Готов держаться
За тюремный угол.
(Бывалый
В лагерь рвётся из тюрьмы,
Уйти, как говорят, "из под чалмы", Наглядный пример первоначального
А это значит в лагерной затишке варианта строфы-октавы со словом "лагерь",
Свободнее житейский антураж. который изменён автором со словом "колония".
Природа всё смягчает, а пейзаж
Тушует даже лагерные вышки.)
В тюрьме после суда
С душой в кручине
Жуана оставляли даже в чине,
Ну, в роли вроде бы наставника,
Достойно наводящего порядки,
А если попросту, то в роли дядьки
В особой камере молодняка.
Однако, не имея в том сноровки,
Он к собственной
Стремился перековке.
Решая так,
Мой грешный друг мечтал
Попасть на новый “Беломорканал”
С такою же великою отдачей,
С таким же осветительным огнём,
С такой же вековой нуждою в нём,
С такой же давне-дальнею задачей,
Когда в труде
Под взглядом всей страны
Добрели её падшие сыны.
Нам и сегодня говорит немало
Моральный опыт “Беломорканала”.
Преступники, не чуждые стыду,
С умом и сердцем,
Если глубже вникнем,
Тем взглядом освещённые великим,
Меняются у мира на виду.
А мы уже и позабыли вроде,
Что нужен им
И Николай Погодин.
Хоть лагерь был (*5)
Не строгого режима,
Но честно говоря, не без прижима:
Бараки здесь не камеры-сачки,
Что самой разной рыбою забиты,
Здесь больше пребывали неофиты,
А ежели по русски - новички,
Впервые вставшие на путь порока,
С трёхлеткой больше
В качестве урока.
Ко времени тому
В Жуана влез
К вопросам социальный интерес,
К законам жизни и началам истин.
Что, как да почему?
Он стал раним,
Он мучился, что отбывали с ним
Не слуги страсти, а рабы корысти.
Их было большинство, позорно павших,
Совсем по-разному,
Но что-то кравших.
Ах, деньги, деньги!
У коварных денег,
Как ни крути,
Почти что каждый пленник.
Не виноват ли рубль, смахнувший грязь,
Отмытый, в Октябре переодетый,
Охотно ставший нашею монетой,
Однако с прошлым не порвавший связь?
Не сохраняет ли поныне оный
В себе самом
Старинные законы?
Хотя Жуан
В познаньях быстро рос,
Но не по силам поднимал вопрос,
Довольно острый и довольно спорный.
Тогда к услугам он имел, друзья,
Всего четыре месячных рубля,
Притом в ларьке по книжице заборной,
И то сказать, имел не постоянно,
А лишь потом
При выполненье плана.
Он в мастерской,
Посаженный за пресс,
Не тратясь на технический ликбез,
Своей работе научился скоро,
Как будто бы всю жизнь одно и знал,
Что из сухой пластмассы штамповал
Фигурный корпус электроприбора.
Так и глотал бы воздух он пахучий,
Когда б не подвернулся
Редкий случай.
Однажды начколонии, майор,
Вёл с неким капитаном разговор
На тему, возникавшую не часто:
— Заказик тут на кресла есть один,
Нет, нет, не мягкие под дерматин,
А жёсткие — для среднего начальства,
Но добрые, чтоб если сесть, так сесть.
Скажи, у нас
Краснодеревщик есть?
В колонии тогда,
Ему на жалость,
Краснодеревщика не оказалось.
— А кто же есть?
— Есть мастер-металлист,
Есть мебельщик, но по перепродаже,
Есть часовщик, есть плановик и даже
Конструктор есть и техник-протезист...
Начальник почесал затылок: — М-да,
Давай-ка мне
Конструктора сюда!..
Со впалыми щеками в сизом дыме,
С глазами, как у ворона, большими
Жуан перед начальником предстал.
— Вы самолётчик?
— Да.
К пострижке сизой
Начальник взглядом потянулся снизу,
Как будто друг в то время вырастал,
И начал странное для первой встречи:
— Я думаю,
Что кресло сделать легче.
— Не знаю.
— Вы узнаете сейчас... —
Начальник начал излагать заказ.
Почти с волненьем, в мыслях озоруя
И временем не тратясь на огляд,
Жуан охотно взялся за подряд,
Как говорят, пошёл напропалую,
Неосмотрительно беря в совет
Пословицу:
Семь бед — один ответ.
Затем храбрец (*6)
Для творческой работы
Оговорил кое-какие льготы:
Приличный стол с чертёжною доской,
Набор карандашей и акварелей,
Спокойный угол где-то в мастерской,
Для консультаций пропуск регулярный,
А через час
Уже бродил в столярной.
Казалось,
Что всю жизнь его звала
Так весело звеневшая пила,
Раскраивая ножки табуреток.
Прожилки, обнажённые пилой,
Запахли ароматною смолой,
Как пахнут по весне
Лишь лапы веток.
Под звон пилы таёжный дух кедровый
Ему благовещал о жизни новой.
Но всё ж
Была задача не по нём.
Летели ночь за ночью, день за днём.
А мозг его и замысла не зачал.
Он памятью летел во все концы,
Припоминал музеи и дворцы,
Где прежде насмотрелся всяких всячин,
Но вся Европа старая, хоть тресни,
Не подсказала
Ничего о кресле.
Когда лишился он (*7)
В один из дней
Своих подсобных четырех рублей,
Большое небо стало вновь овчинкой,
И в тумбочке - на двух - простыл и след
Тех кругленьких дешёвеньких конфет
С их кисленькой тягучею начинкой.
Так вороха исписанных бумаг
Его лишили
Даже скромных благ.
Но в творчестве
Частенько неудачи
Бывают от завышенной задачи.
Не заносись, мой друг, умерь полёт,
А то и возвратись к земной отметке,
Шагни опять от старой табуретки,
Фантазия вновь силу обретёт,
А уж потом-то будет не до смеха
Всем столярам
И мебельщикам века.
Почти на грани
Краха и паденья
Жуана охватило озаренье.
Ему сначала у себя в углу
Представить спинку кресла выпал жребий,
Похожую на модный дамский гребень,
Замеченный в Мадриде на балу.
На чертеже, уменьшенное вдвое,
Предстало вскоре кресло,
Как живое.
К успеху, (*8)
Если это суждено,
Нас приведёт лишь главное звено,
Всё прочее подвластно меньшей силе.
Так в подлокотниках прозрел он паз,
Чтоб сделать врезки
Из цветных пластмасс,
Для строгости и обновленья стиля.
На чертеже, уменьшенное вдвое,
Оно предстало вскоре,
Как живое.
Начальник сразу
Поднял друга шансы:
— Красивое, хоть приглашай на танцы!
Да только где найдём материал?
Конечно, кедр сойдёт, он точно розов,
Но спинка!.. Под карельскую берёзу!..
Чудесно, да, но кто её нам дал? —
Тут распиловщик подал голос слабый:
— А не сойдут берёзовые капы?
Так называют
В черноте берёст
Бог весть с чего явившийся нарост,
Килою именуемый по-сельски.
Он весь в извивах, а извивы те
Почти не уступают красоте
Своей прославленной сестры карельской.
На третий день Жуан скользит по скатам
На поиск их
С охотником-бурятом.
Охотник из посёлка
С давних дней
Здесь промышлял куниц и соболей,
Не раз встречался с мишкой-воеводой,
Знал от дерев-гигантов до куста,
Глухие украшавшие места,
С их неживою и живой природой,
Где, промышляя, знатный Цыденжап
Частенько видел
Этот самый кап.
В одной низинке,
Вспугнутые лайкой,
Взлетели куропатки белой стайкой,
Охотник вскинул верное ружьё...
По выстрелу в урочище таёжном
Краснодеревщик наш
Вполне надёжным
Увидел охранение своё,
Особенно потом, когда под елью
Они лапшу с курятиною ели.
То был привал!
А до того привала
Прошли две впадины, два перевала,
Поднявшись, задержались на одном.
Заснеженная даль чуть-чуть дымилась,
И всё, что взору с высоты явилось,
Казалось не реальностью, а сном.
Восторженный Жуан с горящим взором
Хотел излиться
Нежным разговором.
Но с Цыденжапом,
Как и до сих пор,
Напрасно затевал он разговор,
Напрасно до поры искал в нём друга.
— А где Байкал?
— Э, там...
— Иркутск?
— Э, там... —
Охотник всё показывал, а сам
Размахивал рукою на полкруга.
Ах, если бы не эта осторожность,
Не вспомнил бы Жуан
Свою острожность.
Они огонь приятельства зажгли
Не раньше, чем в распадине нашли
Четыре капа, годных к пилораме,
Как я уже писал и вновь пишу,
Заправили домашнюю лапшу
Двумя ощипанными петушками.
А у Жуана, только бы кормёжка,
Была всегда за голенищем ложка.
Теперь ему,
Поевшему отменно,
Пришла на память Марфа Тимофевна,
Её стряпня, заботливость её,
Столь зримая над скатертью из снега.
И не случайно.
Есть у человека
На близкие события чутьё,
В котором может быть уловка даже:
Вдруг вспомнить тёщу
С думой о Наташе.
В обратный путь
Уже на склоне дня
Их повела готовая лыжня,
Блестевшая в лучах незаметённой.
Мой друг летел пернатою стрелой,
Как будто бы спешил к себе домой,
К жене и тёще, а не в дом казённый.
Там вечером, когда уже смеркалось,
Предчувствие Жуана оправдалось.
На тумбочке в углу,
Где спал сосед,
Ещё с обеда ждал его конверт,
По службе вскрытый некими руками,
А в нём листок, а посреди листка
Зелёненькие контуры цветка
С пятью наивнейшими лепестками.
Подумал: “Шуточки Аделаиды!” —
И скомкал,
Чертыхаясь от обиды.
Зачем бы это ей,
Не мог понять,
Листок разгладив, поглядел опять.
Таких цветов не видел он в природе.
Задумался:
“Цветок!.. Зачем цветок?..”
И вдруг его потряс догадки ток:
“Да это ж детская рука в обводе,
Да это ж сына моего рука,
Протянутая мне издалека!”
Да как он сразу
Буквиц не заметил,
Написанных по краешку:
“От Феди”.
Глаза его зажглись: казалось, пар
Выбрасывал он вздутыми ноздрями,
Как свежими горячими углями
Не в меру перегретый самовар.
Так невменяемый
Впадает в радость,
А невменяемость в Любви — как святость.
Пошла,
Пошла,
Пошла, куда-то вкось
Ума и сердца золотая ось.
— Т-сс, он свихнулся! —
Фразы повторенье
Лишь вызывало подозренье к ней:
— Да это же рука Любви моей,
Рука моей Любви и примиренья!
Да это же рука, что, в Мир явясь,
С обеих наших Душ
Смахнула грязь!...
Так невменяемый (*9)
Впадает в радость,
А невменяемость в любви, как святость.
- Да это же...
И снова повторил:
- Да это ж... это оплеуха гаду!...
Казалось, что Жуан куда-то падал,
А он душою над собой парил.
Всё так бы и пошло в таёжной веси,
Да подвело
Изобретенье кресел.
Друг оказался на свою беду
В то время у начальства на виду.
Меж тем сенсационное известье
И звание высокое “отец”
Его, такого пылкого, вконец
Душевного лишили равновесья.
А от начальства,
Чтоб избегнуть фальши,
В такое время надо быть подальше.
А тут ещё ему,
Сама страстна,
Своих страстей добавила весна,
Тайгою закачалась подхмелевшей,
Рекою расковалась, сбросив плен,
И новым руслом — руслом перемен
Направила конфликт, давно назревший.
Но срыву не найти бы оправданий,
Когда б не эти
Комнаты свиданий!
Встречали в них
Мужей отгорожённых
Весною понаехавшие жёны
Из дальних городов и деревень.
Огнём любви и нежности сгорая,
Счастливцы уходили в двери рая
И возвращались лишь на пятый день.
Смотреть на них,
Блаженных от избытка,
Ревнивому Жуану стало пыткой.
В столярной,
Проходя свои этапы,
Пилились, гнулись и сушились капы
С далекой Цыденжаповой версты.
Жуан в горячке стал довольно часто
Оспаривать вмешательство начальства:
— Не вы, а я конструктор красоты! —
Жуан-отец, тоскуя о свободе,
Совсем забыл,
Что не на том заводе.
Уже назавтра,
Став на путь регресса,
Мой друг шагал на раскорчёвку леса,
На заготовку смолянистых дров,
На просветленье просек долговерстных,
И вскоре Душу просветлил он в соснах,
Так воздух был покоен и здоров.
Не странно ли,
Что, к лесу непривычный,
Он даже мыслить
Стал философичней.
На раскорчёвке,
Размышляя днями
Над с кем-то,
С чем-то схожими корнями,
Зверьем и человеком в том числе,
“Природа, — думал он, —
Весь срок безмерный
В своей лаборатории подземной
Искала формы жизни на земле.
Ещё не всё взошло.
Нам и не снится,
Какая красота в корнях таится.
Взойти всему
Мешал огонь и бури,
Что не взошло,
Рождается в скульптуре,
В изваянных пеньках, корнях, сучках,
В причудливых извивах их и складках,
Как у Коненкова в его догадках,
В его лесовичках-полевичках.
Нас лишь искусство в неком наважденье
Ведёт к истокам
Нашего рожденья”.
Примерно так
О чудесах корней
Он разговаривал со мной поздней,
Что позабавило меня, но вскоре
Печальным красноречием своим
Друг заразил меня любовью к ним,
Внушил смотреть, как говорится, в корень,
Но в корневищах,
В их узлах и плетях
Встречались больше
Змеи мне да черти.
Куда спешу?
Жуан ещё корчует,
На верхней полке в камере ночует,
Тоскует, любит, суткам счёт ведёт,
Ещё не зная, что в таёжной хмари
Он отличится на лесном пожаре
И сократит свой срок на целый год.
Есть у Любви особенное свойство,
Людей толкающее
На геройство.
Во знойный день
Был воздух весь пропитан
Парами леса, как парами спирта,
Хоть солнце, занимавшее зенит,
Едва светило в ореоле ложном,
И потому все ждали нетревожно,
Что их всего лишь тучка осенит
И покропит дождём, но осенила
Огня и дыма
Дьявольская сила.
Сначала,
Не сливаясь с хвойным фоном,
Огонь запрыгал по высоким кронам,
Куда-то пряча за собой следы.
Все подивились этакой безделке,
Поскольку прыгали всего лишь белки,
Как первые предвестницы беды.
Жуан подумал:
Может, средь проделок
Игра такая есть
У рыжих белок!
Потом на просеке
С рогами врозь,
Дыша ноздрями, появился лось,
Он к небу вскинулся, где солнце меркло,
С глазами уже полными огня,
Как будто вспомнил: где моя семья? —
И возвратился в огненное пекло.
Жуан подумал:
Может, зверь бедовый
Всего дивил
Губой своей пудовой!
Но вот,
Глухой озвучивая лес,
Стал нарастать и хруст, и резкий треск,
И гул, и дикий крик попавший в нети,
Как будто споенные сатаной,
Ломая всё, ватагою хмельной
Бежали красно-бурые медведи.
Над просекой, чтоб взять её нахрапом,
Уже и счёта не было их лапам.
— Пожар!
— Пожар!
— Пожар! —
Ужасен в зной
Всё пожирающий пожар лесной
С его огнём и нестерпимым жаром.
Как он изменчив, если поглядеть:
То бурым дымом пляшет, как медведь,
То огненным взлетает птерозавром,
То медлит,
То спешит в багряной злобе,
Чтоб воплотиться
В памятники скорби.
— Пожар!
— Пожар!
— Пожар! —
Уж не одну
Обуглил он за просекой сосну,
Как спичку, не одну спалил он ёлку,
Теперь же продирался сквозь кусты
По краю — к перемычке в треть версты,
Ведущей через просеку к посёлку.
Жуан не оробел:
— Ва-а-лите лес!.. —
И бросился огню наперерез.
С большим огнём,
Нагрянувшим на хвою,
Бороться трудно,
Как с большой водою.
Он понизу и поверху течёт,
С ним в поджигателях любая палка.
Такая началась лесоповалка,
Что был часам потерян всякий счёт.
Считали только у огня и ветра
В горячке отвоёванные метры.
Горящие, (*10)
Пока огонь не сник,
Хвоинки падали за воротник,
Кусали и кололи, как иголки.
Всех лагерных накрыл бы едкий дым,
Когда б навстречу не пробились к ним
Тушители пожара из посёлка.
Последнюю угрозу к общей чести
Они, сойдясь,
Тушили уже вместе.
Для многих —
Чем опаснее работа,
Тем выше мера нравственного взлёта.
Жуан усталый, прислонясь к сосне,
Глядел на суету почти бесстрастно,
Лишь чувствовал и думал:
“Как прекрасно —
Стоять вот так, со всеми наравне!”
Сам Цыденжап, презренье поборовши,
Тряс за руку:
— Однако, ты хороший!..
Но строг закон.
Тушителей он истых
Вновь разделил на чистых и не чистых,
Одни — домой, другие в жалкий строй
С его в рядах дистанцией короткой,
С его особой жалостной походкой,
Которую обрёл и мой герой.
Как обещал в начале сей тетради,
Сказать о ней
Теперь мне будет кстати.
Солдат на марше,
Говоря без лести,
Несёт себя, как единицу чести,
А колонист, не зная, что нести,
С руками позади,
С душой в полоне,
С плечами неподвижными в наклоне,
Ногами приучается грести.
Хотя и оживило строй отчасти
В тот вечер
Чувство доброе в начальстве.
Начальство было радо,
Что в угаре
Никто не скрылся при лесном пожаре,
А каждый пятый бился, как орёл,
Хотя для всех была опасность явной.
Особенно геройствовал чернявый,
Тот, с гонором, что кресло изобрёл.
За что майор,
Прибывший к чернолесью,
Команду подал:
— Разрешаю песню!
Легко сказать!
У песен вольный мир.
Попробовали — вышло тыр да пыр,
Не стройно получилось и не стойко.
В том и загадка, что мотив простой
Заставил непривычный к песне строй
Заняться в ритме самоперестройкой.
Особенно когда Жуан бывалый
И в песне оказался запевалой.
“Гей-гей, шевелите ногами,
Шагайте вперёд веселей.
Судьба посмеялась над нами,
А мы посмеёмся над ней.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!
Гей-гей, мы слетели с орбиты,
С наземного сбились пути,
Сегодня за мятых да битых
Небитых дают до пяти.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!
Гей-гей, разочтёмся в утратах,
В душевных печалях своих.
Не будем искать виноватых
И сваливать всё на других.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!
Гей-гей, в нашей горестной драме
Погибнет и зло и злодей.
Судьба посмеялась над нами,
А мы посмеёмся над ней.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!”
Душа иная,
Пока песню пела,
Пересмотрела собственное дело.
Мне дороги душевные суды,
Умеющие видеть, что подсудно.
В наш трудный век
Попасть в беду не трудно,
Труднее с честью выйти из беды.
Вот почему для самооправданья
Душе необходимы испытанья.
В судьбе героя нашего возник
Особенный, послепожарный сдвиг.
Неслыханно,
Негаданно,
Нежданно
Она взлетела сразу, как в броске,
Когда на отличительной доске
Вдруг появилось имя Дон-Жуана.
Все поняли, что значил этот знак:
Прыжок к свободе,
А не просто шаг.
Еще через неделю
При обходе
Врач подкрепил надежду о свободе:
Не из какой-то личной доброты,
Не из того, что слышал понаслышке,
Освободил его совсем от стрижки,
Бритья усов и даже бороды,
А по закону — это подтвержденье,
Что где-то близок
День освобожденья.
Его вернули (*11)
На остаток дней
В столярную к фантазии своей,
Освободили от былого груза,
Признав конструкторский авторитет,
Признав за ним его приоритет
В разрезе эстетического вкуса.
На этот раз, шлифуя спинки кресел,
Жуан доволен был,
Жуан был весел.
Не раз он укрощал
Порыв гордыни,
С надеждой встречи думая о сыне,
Не раз в нём горько плакался отец,
Не раз ночами, занятыми бденьем,
Сменялись ожидания сомненьем,
Сомнения надеждой. Наконец
Неспешная старушка Справедливость
Дала свободу
И сняла судимость.
Побритый,
При усах,
Почти чубатый,
С двухлетней половинною зарплатой
Он наконец-то вышел на простор,
Простившись без особого печальства
С друзьями-столярами и начальством,
Взгрустнув над креслом...
Кстати, до сих пор
В Иркутске, Красноярске повсеместно
Ещё стоят жуановские кресла.
Таланты против прочих
В том Колоссы,
Что чаще задают себе вопросы.
Когда иной живёт навеселе,
Талант, идя к ответу, тратит годы.
Чем оправдать перед лицом Природы
Своё существованье на земле?
Вот коренной из коренных вопросов! —
Сказал бы на сей счёт
Любой философ.
Пока Мой Друг
Под музыку колёс
Везёт в себе мучительный вопрос,
Что породил талант, дотоль незнамый,
Давайте мы его опередим,
На крыльях лёгкой мысли полетим
За посланной Жуаном телеграммой
В ту пятистенку с Кузьминою-старшей,
С Наташею и бунтарём Федяшей.
В ту пору
У Федяши, у Голубы
Уже вовсю прорезывались зубы,
Уже улыбка на лице цвела,
Уже и по часам, а не по числам
Росли в его глазах оттенки смысла,
Слеза и то осмысленней текла.
Теперь Наташа даже замечала
Свое в нём
И Жуаново начала.
Он в их началах,
Вроде баш на баш,
Забавный представлял фотомонтаж
С чертами в состоянии раздора,
Но у Природы много доброты,
Она, чтоб примирить его черты,
На то имела чудо-ретушёра,
И Федя из презренья к разнобою,
Казалось, становился
Сам собою.
И мать,
А чаще бабушка сам-друг
Тетешкали его в две пары рук,
Капризы, взгляды брали на замету,
В науках воспитанья так росли,
Что малыша знакомить поднесли
К настенному отцовскому портрету.
— Вот папа твой! —
Ему сказала мама,
А тут и подоспела телеграмма.
Наташа ужаснулась, (*12)
Сразу став
Лицом белей белёного халата,
Что сохранял ещё сундук в оковке.
Затеяв маленький переполох,
Для встречи Кузьминых от "ах" и "ох",
Немедля приступили к подготовке.
Валилось всё из рук, а между тем,
Возникло сразу
Множество проблем.
Жена Жуана, напрягая лоб,
Перетрясала скромный гардероб,
Наряды, позабытые доселе,
Подолгу примеряла на себе,
Но, к ужасу, на ней, на худобе,
Все платья, как на вешалке, висели.
Мать, видя в ней утраченный объём,
Не стала охать,
— Ничего!.. Ушьём!..
Ушитая со стороны обратной,
Наташа стала даже элегантной,
О чём и не дозналась.
Знать бы ей,
Что муж её, а он не похвалялся,
Вот за такими только и гонялся,
Особенно в Испании своей.
Скажу вам,
Стройность он любил в девчатах,
Высоких, по-цыгански площеватых.
Для пирога, (*13)
Что сочинить могли бы,
В приправу нехватало свежей рыбы.
Мать не смирилась.
- Побегу, авось!...
Кого-кого, а уж зятька всемерно
Заботливая Марфа Тимофевна
В его пристрастьях видела насквозь.
Да и поэтов,
Когда мы гостями,
Питают не едиными страстями
А утром
На трамвае продувном
В коляске,
В охранении двойном
Федяша, любопытствуя не в меру,
К вокзалу повторив маршрут отца,
Доехал до трамвайного кольца
И покатил по роковому скверу,
Перечеркнув коляскою своею
То место боя,
Что прошло под нею...
Тем временем
На ближнем перегоне
В зашарпанном, расшатанном вагоне
Стоял Жуан в проходе у окна.
Мелькали потемневшие копёшки,
Загончики неубранной картошки
С пожухлою ботвой у полотна,
Топорщился в следах колесных стёжек
Подрезанной пшеницы
Рыжий ёжик.
И мил был мир
В его земных трудах
С гирляндами стрижей на проводах,
С лошадкою и шустрым самосвалом,
С комбайном на дороге грунтовой,
С высоким небом
С тучкой дождевой.
С великою загадкой даже в малом,
С последнею любовью, пьяной в дым,
Зато уж трезво
Выстраданной им.
Ещё он пребывал
В мечтах немелких,
Состав уже пощёлкивал на стрелках
И выгибался, сжатый с двух сторон
Вагонами и службами вокзала.
А встретит ли?
Вот что его терзало,
Пока цветами не зацвёл перрон,
Пока не заприметил орлим оком
Свою жену, стоявшую с ребёнком.
А та страшилась
Даже и глядеть,
Как из вагона этакий медведь
Устало выйдет, хмурый и косматый.
Жуан же, возвращаясь к миру благ,
Уже успел зайти в универмаг
И обернуться снова франтоватым.
— Смотри! —
И Тимофевны локоток
Тихонько подтолкнул
Наташу в бок.
Пока,
Огнём и ветром обожжённый,
Супруг к ней шёл
С улыбкой напряжённой,
Она, самосудимая стыдом,
Она, самоказнимая, навстречу
Федяшу выше приподняв к оплечью,
Себя полуприкрыла, как щитом.
— Вот папа твой! —
Шепнула по наказу
Уже знакомую Федяше фразу.
Глазами любопытства
До испуга
Отец и сын смотрели друг на друга.
Родные дважды — кровью и судьбой,
Товарищи по временам опальным,
Как в чётком отражении зеркальном,
Увидели себя перед собой.
Вносили некий элемент химеры
Лишь разные
Зеркальные размеры.
Глаза Федяши
В блеске интереса,
Как у отца, широкого разреза,
Глядели то смешливо, то всерьёз,
А губы жили перемене зыбкой
На тонкой грани плача и улыбки,
В соседстве близком торжества и слёз,
При этом вопрошавшими глазами
Он то и дело
Обращался к маме.
Душа отца,
Воскресшая в пустыне,
Переживала всё, что было в сыне:
Такой же интерес, восторг и страх,
Надежды и сомнения — казалось,
Что каждое движенье повторялось,
Явленное на Фединых губах.
— Иди ко мне, иди! — снижая звуки,
Он протянул
Натруженные руки.
Нет, как бы мамы сладко ни кормили,
Душа реёенка тяготеет к силе,
Сказать точнее —
К сильной доброте.
На зов отца Федяша отозвался
И сразу же, к восторгу, оказался
Что ни на есть на самой высоте,
У новой жизни на вершине самой,
Над папою,
Над бабушкой,
Над мамой.
Когда Жуан,
Герой заглавный наш,
Шагал с Федяшей, лучшим из Федяш,
Дотоль не видевшим отцовской ласки,
С женой и тёщею, известной нам
По доброте и рыбным пирогам,
С коляскою, с котомкою в коляске,
Все думали:
“Счастливая семья!”
Не ведая того,
Что ведал я...
Спел Песню я,
А если песнь поют,
Не голосом, Душою устают.
Высоким не прикинусь перед вами,
Походкою не стану удивлять.
На цыпочках всю Жизнь не простоять,
Большими долго не пройти шагами.
Но я ещё могу, (*14)
Как мне ни тяжко,
Упряжка, дорогие, есть упряжка –
Вези-тяни, коль взялся сам за гуж.
Из многих встреч семейного сюжета
Нет более трагичного момента,
Когда обманутый приходит муж...
Шесть Песен спел я про Любовь земную,
О Муза-сваха,
Дай мне спеть Седьмую!
ВАСИЛИЙ ФЁДОРОВ
*
В текст даны ещё 14 строф-октав из Шестой песни поэмы, которые
были подвергнуты литературной цензуре и не вошли в книгу Поэта
в 1977 году...
Помечены справа знаком (*1-14).
Свидетельство о публикации №110052400976