черновик романа
“Эй, где вы?” – отойдя пятьдесят метров от окопа, Сологуб остановился.
“Да не ори ты как на ярмарке. Здесь мы. Вот, оставили тебе”.
“А чего так мало?”
“Хватит, а то еще начнешь песни орать”.
Глотая теплую, противную водку, он закашлялся, чертыхнулся, виновато оглянулся на Бермана, но тот не смотрел в его сторону.
Группа, вытянувшейся цепочкой, двинулась дальше, утопая по колено в густой траве.
Кто-то клацнул автоматным диском о ременную пряжку.
На него зашипели:
“Тише, дура…”
“Да пошли вы!”
Заметно посвежело.
Воздух стал сырым и вязким.
Цикады поутихли, занервничала, бестолково заметалась мошкара.
Где-то вдалеке прокатился громовой раскат.
“Еще только ливня не хватало. Мать его!”
“Разговоры!”
“Да ладно, командир”
Они подошли к дорожной насыпи.
За дорогой начинался плотный кустарник.
Резкие порывы ветра волнами прошлись по листве.
Берман остановился, прислушался.
Идущий следом, налетел на него, матюгнулся, обдал спиртовым духом:
“Че такое?”
“Заткнись”.
Где-то невдалеке послышался конский топот, тихое тарахтенье мотоциклетных моторов, побрякивание упряжи и неясный говор.
Берман подобрался, резко обернулся:
“Быстро все на ту сторону. Затаиться и ни звука, уши оборву. Мясницын, останешься здесь. Держи их на мушке, но первый не стреляй, только после нас. Все!”
Грузный Мясницын кряхтя, улегся на необкошенном скате дороги. Остальные, пригнувшись, перебежали к кустам.
Заржала лошадь, тихие голоса смолкли. Кто-то совсем рядом произнес:
“Тпру-у-у…”
Берман облился холодным потом, прошептал моментально пересохшими губами:
“Черт побери, я не думал что они так близко. Заметили”.
Отчетливо захрапели кони.
Слева подозрительно зашуршал кустарник.
На дороге, из темноты, показались четыре неясных силуэта.
Они шли осторожно, неслышно ступая по слежавшейся пыли.
Кто-то из крадущихся крикнул:
“Кто здесь? Буду стрелять!”
“Свои, браток!” – радостно вякнул солдат, который до этого говорил про возможный ливень. Стоящий рядом сержант злобно саданул ему локтем под дых:
“Козел, убью…”
Фигуры моментально развернулись в их сторону.
Шорох листвы слева приблизился, начал перемещаться за спины разведчиков.
Тот же уверенный, сильный голос гаркнул:
“Кто это свои, а ну выходи!”
Сологуб заметил, что Бермана бьет мелкая дрожь.
Сержант несколько раз глубоко вздохнул тяжелый, душный воздух, немного развязно крикнул:
“А мы местные. Колхозные сторожа. Вот, воров ловим, что бахчу почистили. А вы кто будете?”
“Прямо как на допросе… Мы, собственно, саперы- подрывники из стовосьмого отделения инженерного батальона. Ну, выходите, сторожа…” – на дороге засмеялись.
Очухавшийся от сержантского апперкота, автоматчик, икая и покашливая, сделал несколько шагов в сторону придорожной канавы:
“Стой, куда, ешкин корень?!” – Сологуб схватил его за край плащ-палатки, дернул назад. Тот вырвался, огрызнулся:
“Уйди, дубина. Не видишь - свои”.
“Да хрен с ним, пусть прется. Развезло как говно. Чего смотришь? Пшел, если жить надоело…” – сквозь зубы выдавил Берман, озабоченно вслушиваясь в теперь уже откровенный треск сухих веток в тылу группы.
Тронул за рукав молчаливого автоматчика, шепнул, мотнув головой в ту сторону:
“Денисов, смотри в оба”.
“будь спок, сержант, водку отработаем по первому сорту”.
Тем временем, пошатываясь и спотыкаясь, буян вскарабкивался по откосу, развязно двинулся на встречу застывшим, напрягшимся фигурам:
“Не обижайтесь, братки, время военное, фронт рядом. Всякое бродит…”
В эту секунду сдавленно вскрикнул Мясницын на той стороне дороги, что-то звякнуло. Берман вскинулся:
“Мясницын! “Мясо”, что случилось? Семеныч!”
Молчание.
"Семеныч!"
Опять молчание.
Вылезший на дорогу солдат вплотную подходит к стоящим полукругом молчаливым фигурам, вдруг столбенеет, подается было назад, но в руке ближнего мелькает длинное светлое лезвие, бьет в шею.
Потом под левый сосок, точно под сердце.
И сразу в кустарник со всех сторон врезаются пучки трассирующих пуль.
“Немцы! Ложись, Сологуб! Сзади!” – Берман падает на прошлогоднюю листву, утыкает ППШ в пространство и нажимает на спуск.
Денисов короткими очередями щупает заросли молодого орешника.
Отчаянно матерясь, дергает затвором перекосившийся патрон Сологуб.
Немцы скатываются с дороги на ту сторону, бегут, пригнувшись вдоль насыпи.
Шорохи в орешнике, прощупываемом Денисовым, разражаются роем пуль.
С того места, где должен был находиться Мясницын, сосредоточенно заработали несколько автоматов.
Перекрестный огонь как секатор нарезал верхушки зарослей, где распластались разведчики. Пули проходят впритирку.
Воздух поет, леденяще свистит…
“Все, хана нам!”
“Ешкин корень, мать перемать…Ешкин корень, мать твою так!” – ноет рядом Сологуб.
Он бросает отказавшую винтовку, вырывает из гранаты предохранительное кольцо и пытается приподняться для броска.
Но пули снуют над самой головой, прижимают к земле.
Неудачно.
Она застревает в толстых стеблях всего в нескольких саженях.
Жахает взрыв.
Осколки превращают спину и затылок в бесформенное месиво, забрызгивают лежащего рядом Бермана кровью, мелкими кусочками кожи и мяса:
“Все, хана..Все…” – сержант закрывает затылок руками, зажимает уши.
“Уходим, командир, уходим!” – что было силы, дернул его за ботинок Денисов.
Что-то стало изменяться, переиначиваться в грохоте и треске.
Из-за дороги по-прежнему непрерывно палили, орешник продолжал вспыхивать злобными огоньками немецких автоматов, но пули летели не сюда, а вдоль дороги, наискось, почти назад.
Оттуда им отвечают.
Азартно, в подряд грохочут разрывы гранат.
Сильные – эргэдэшэк и послабее – немецких.
Денисов ползет, лавируя между пучками стеблей кустарника, подталкивая стволом ползущего впереди Бермана. В неподвижном воздухе тошнотворно воняет порохом.
В голове гудит от близкого разрыва сологубовской гранаты, першит в горле.
Совсем близко от них мелькают пригнувшиеся фигуры.
Денисов утирает потное, исцарапанное лицо и стиснув зубы надавливает на спусковой крючок.
Бьет в них длинной очередью.
В ответ мат, проклятья.
Из сизой темноты выныривает лейтенант Сысоев, размахивая ТТ.
Без фуражки, с закопченным лицом, в разодранной до пупка гимнастерке:
“Ты что, сукин сын, ослеп? Гробовца чуть не пришил! Ну мы с тобой еще разберемся…Эй там, за мной, живее!”
Ломясь через заросли и истошно крича “УРА”, автоматчики кидаются к дороге.
Из кустов, держась за плечо, выбирается Гробовец:
“Ну и дали мы немчуре прикурить… Не выдержали рукопашной, струсили. Ну закурить-то дай, убивец… Хорошо хоть кость не задел, по мякушке врезал. Эх, а меня-то теперь, наверное, в тыл отправят, на белую постельку…”
Невидимая шальная пуля, прожужжав на излете, попадает ему прямо в лицо, оставляет под правым глазом маленькое входное отверстие.
Гробовец не ойкнув, валится на лежащего в полузабытьи Бермана…
Ожесточенная ночная сшибка стихает, откатывается вдоль дороги к Аксаю.
Огонь заметно слабеет.
Рыщущие группы теряют непосредственный контакт с распылившимся противником.
Лишь изредка стрельба коротко вспыхивает с новой силой.
Рвутся гранаты, слышатся злобные крики режущих друг друга людей, режущих в темноте, в пороховой вони, в свете вспышек кургузых автоматных стволов, бьющих в упор.
В зарослях стонут, ругаются, проклинают кого-то раненные и умирающие.
Чужие и свои.
Денисов откинул сведенное предсмертной судорогой тело Гробовца, перевернул Бермана на спину.
Гимнастерка обильно залита кровью.
Она непрерывно сочится из рваной раны под левым карманом.
Денисов затолкал ему под гимнастерку обе пилотки, завел его руку себе через спину, приподнял, поволок, держа свободной рукой ППШ и таращась в темноту.
Вылезли на дорогу.
Потащились мимо распростертых тел, развернутых повозок, на которых горбатятся ящики с немецкой маркировкой, затихших лошадей, лежащих вповалку, мотоцикла с коляской, с продолжающим тихо-тихо работать, двигателем.
Легкий дымок выхлопа вырывается в перекошенное, изуродованное лицо немца в кожаной куртке, с мотоциклетными очками на шее, он висит, перегнувшись через заднее сидение, будто рассматривает остекленевшими глазами протектор колеса.
Рядом, в черной луже крови лежит второй, будто спит, поджав под грудь руки.
Под ногами хрустят стреляные гильзы, мелкие камешки, шуршат какие-то бумажки, карманные календари, фотографии.
Валяются каски, длинные пустые автоматные рожки к МП-39-40, не брошенные или неразорвавшиеся гранаты…
Воздух вдруг стал совсем холодным, завибрировал, наэлектризовался и замер.
Зигзагом, распушась множеством веточек, невдалеке ударила молния.
На секунду озарила все, до самой тоненькой былинки.
Вдогонку за разрядом торопливо ударил гром и сразу три вспышки подряд и три раската, слившихся в один.
На верху будто опрокинули гигантскую ванну.
Плотные, тяжелые массы воды обрушились вниз.
Застегали по листьям, пригнули высокий ковыль, прибили к земле не успевших укрыться насекомых, превратили микроскопические частички дорожной пыли сначала в скользкую кашу, а затем в чавкающее густое месиво.
Двое бредущих между трупами людей, мгновенно вымокли до нитки.
Вода захлюпала в ботинках, со лба заструилась в глаза, смешиваясь со щиплющим потом.
В зарослях больше не стреляли.
В мире, казалось, остался только один звук – звук низвергающейся с неба воды.
Липко отдирая подошвы от вязкой жижи, Денисов волок сержанта, который начал потихоньку приходить в себя.
Болевой шок прошел.
Выплыла, заныла, задергала острая боль, будто из груди вырывали ребро, но никак не могли осилить и всё тянули, тянули.
Берман заскрипел зубами, открыл помутневшие глаза.
Заострившийся нос, впалые глаза с темными пятнами под ними, пухлый рубец, сочащийся вымываемой водой сукровицей:
“Пусти, сам пойду. Сам”.
Несколько десятков самостоятельных шагов слегка заглушили, отвлекли от боли, разогрели закоченевшее тело, отлепили примокшее обмундирование и заставили сердце биться ровнее. Набрякшие от крови пилотки сползли к ремню и из раны снова хлынула кровь.
Берман зажал ее рукой, виновато посмотрел на обернувшегося на стон Денисова, который к этому времени снял разбухшие ботинки, на связанных шнурках перекинул через плечо. Неожиданно он наступил на что-то мягкое.
Оно поддалось под ногой, хрустнуло, Денисов потерял равновесие, и устало – покорно, повалился в глубокую лужу.
Барахтаясь в пенящейся большими пузырями воде, потянул за попавшийся под руку конец какой-то ткани и, поднявшись, остолбенел; на краю пустынной дороги, нещадно поливаемой ночным ливнем, лежал труп ребенка с большим розовым бантом, сильно затянутом на тонкой шее.
Изрезанное, искромсанное тело девочки было так не похоже на оставшихся сзади мертвых мужчин, павших с оружием в руках.
Денисов и Берман, освещаемые вспышками молний, молча смотрели на нее.
У них не было сил ни уйти, унеся тело с собой, ни закопать у дороги, но даже просто закрыть смотрящие ввысь нежные глаза.
Берман нащупал флягу из-под водки, потряс:
“Пусто. Нечем душу проводить”.
“Какая-то сволочь, пока мы немцу в горло вцеплялись, тут, на нашими спинами занимался… Черт, и слов не подобрать!” – Денисов накрыл девочку тяжелой, мокрой плащ-палаткой:
“Для нее все кончилось, а для нас, похоже, только начинается. Вон та изгородь, это случайно не деревня?”
Метрах в пятидесяти от них неясно громоздились какие-то хозяйственные постройки, горел свет, пробиваясь в щель. Берман оперся на плечо Денисова:
“Ты когда меня на себе пер, сворачивал куда-нибудь?”
“Нет, только прямо”.
Берман в отчаянии махнул рукой:
“Влипли! Это же Пимен-Черни. Отсюда до позиций переть и переть. А может это все-таки Даргановка?
“Сержант, ты как хочешь, а я хочу жрать, пить и спать. Ты хоть тощий, а тяжелый как бревно. А я тебя не одну версту волок”.
“Рядовой Денисов, мы должны идти назад, иначе это называется оставление части в полосе фронта и тянет на расстрел”.
“Мать твою так, я что, держу тебя? Иди в задницу. Хоть в Турцию, хоть куда. А у меня даже силов разговаривать с тобой Салов нету. Вали” – Денисов, не глядя больше на Бермана, побрел к сараям.
Перелез через колья изгороди, спотыкаясь о капустные кочаны и топча не то щавель, не то салат, подошел к полуразвалившейся хибаре, напоминающей скорее свинарник, чем жилой дом. За подслеповатым окном, заклеенным изнутри пожелтевшей газетой, слабо мерцали световые блики, будто догорала свеча.
Денисов обернулся; сержант упрямо двинулся обратно, сделав несколько неверных шагов, упал, попытался подняться, но не смог.
Истерично ударил кулаками по глиняной жиже.
Гроза ушла.
Ливень прекратился так же внезапно, как и начался.
Все что пролилось с неба, теперь поднималось обратно сырым банным облаком, забелело густым туманом.
Туман быстро разрастался, полз, чутко улавливая прихотливые порывы ночного ветра, заливал низинки и выбоины, обходил возвышенности стогов и стволы пирамидальных тополей, торчащих неподалеку плотной группкой.
Денисов закрыл глаза, пошатнулся, с усилием подавил слабость в ногах.
Понял, если сейчас не войдет в сарай, то рухнет здесь, на разжиженную, холодную землю и будет тут спать.
Он подошел к двери, сколоченной из широких досок, ударил в нее автоматным прикладом, привалился к косяку:
“Хозяин, открой”.
“Кто там? Это ты, Назар?”
“Угу…”
“Ты же должен сегодня на станции дежурить. Что случилось?”
“Угу…”
“Сейчас я не один. Только штаны одену” – мужской голос удалился вглубь что-то бормоча. Денисов прислонился к двери спиной, делая над собой усилие, чтобы не съехать вниз.
Дверь беззвучно отворилась внутрь.
Он упал на кого-то, забарахтался в полутьме, вскочил, выкручиваясь из цепких рук хозяина, который уже понял, что перед ним не Назар.
Денисову удалось откинуть его к стене, вскинуть автоматный ствол. С минуту они смотрели друг другу в глаза.
Высокий, черноволосый мужчина лет сорока, с заросшей грудью и длинными, мускулистыми руками, заканчивающиеся увесистыми кулаками, чего-то обдумывал.
В его недобрых глазах, блестя, играло пламя свечного огарка, коптящегося на квадратном столе.
На замызганной скатерти стоял стакан, большая голубая чашка, бутыль мутного самогона, миска вареной картошки, грудой лежали очистки, огрызки яблок и семечная шелуха.
“Ты кто?”
“Свой”.
“У нас все свои дома. Чего надо? Говори и проваливай!”
Денисов молчал. Из-за драной занавески, отгораживающей дальний угол, высунулось круглое женское лицо:
“Прохор, кто это?”
“Хрен в драповом пальто. Сгинь отсюда”.
Женщина спряталась. Прохор опять уставился на ночного гостя:
“Иди отсюда, здесь не постоялый двор”.
“Я остаюсь”.
“Что-о? Да я тебя сейчас за ноги выкину, мозгляк!” – мужик начал медленно надвигаться.
“Стой, где стоял. А не-то наделаю в пузе дырок… За неоказание содействия Красной Армии в боевой обстановке” – Денисов угрожающе повел автоматным стволом.
“Проша, не связывайся с ним, у него ружье…”
“Заткнись, дура! А что, значит драпать хрен знает куда Красная Армия может, германца на хвосте волочить может? А тебе чтоб лошадей сдавать, за бумажку – квитанцию, которой только зад подтереть, картошку сдавать, капусту, последние сапоги в ополчение, баб своих под офицерье стели, а теперь еще, значится, непрошенных гостей принимать. Жрать захотел, в тепло захотел? А то, что здесь уже завтра германец будет, это как? Может, ты тут еще оборону займешь, чтоб нас на одном суку повесили? Убирайся к еханной матери”.
“Я никуда не пойду. А вот ты сейчас пойдешь и притащишь сюда сержанта Красной Армии Костю Бермана, геройски раненного в ночном бою. Ну, не вижу движения”.
“Я тебе сейчас покажу движение. Сейчас, только кое-что возьму…” – он забегал вокруг себя глазами, и, сноровисто подхватив топор-колун, вскинул его над головой.
В тесной комнатушке оглушительно грохнула автоматная очередь.
Выворачивая длинную щепу, пули впились в досчатый пол, изрешетили деревянную лохань, стоящую у дверей.
Из нее тоненькими струйками полилась вода, падая на блестящие теплые гильзы и босые пальцы мужика.
Душераздирающий женский крик ворвался в дробь выстрелов, остался один, моментально отрезвив обоих.
Полуодетая женщина кинулась сквозь занавеску, сорвав ее, опрокинув табурет, повисла на шее Прохора:
“Не-е-ет, не да-а-ам!”
Солдат устало подошел к столу, сел на второй табурет, к ним лицом, не опуская дымящийся ствол ППШ.
Некоторое время никто не двигался, так и оставались; взбешенный хозяин с занесенным топором, висящая на его шее женщина, усталый, изможденный Денисов, держащий их на мушке:
“Надо идти, хозяин. Мы должны остаться, у нас нет другого выхода”.
“Ну, хрен с вами, но учтите, прятать вас не буду. Придет германец, сразу выдам. А то вот мой отец от калединцев прятал комиссара в Гражданку, так, за спасибо живет. А в тридцать седьмом на это даже внимания никто не обратил. Замели на вечное поселение на Амур. Ублюдки!” – Прохор швырнул топор под лавку, напялил узкие, короткие сапоги. У незакрытой, мотающейся на сквозняке двери обернулся:
“Ну, где твой вояка загибается?”
“На дороге, за оградой. Я сейчас помогу. Сейчас…” – Денисов привстал и понял, что не может сделать и шагу. Плюхнулся обратно. Мужик криво усмехнулся, решительно шагнул в сырую темноту. Женщина сочувственно взглянула на солдата, запахнула кофту на полуголой груди:
“Намаялся, солдатик. Сам- то откуда будешь, горемыка?”
У Денисова вдруг все поплыло перед глазами, закрутилось разноцветными картинками. Он навалился животом на стол, махнув на пол полголовки чеснока, уронил голову на картофельные очистки.
Перед ним пронеслись в калейдоскопном видении теплая водка из зашитой в защитный чехол армейской фляги, вспышки трассеров над зарослями орешника, контузящий взрыв гранаты в трех шагах, веер осколков, разодранный бок Бермана, убитый немец на неглохнущем мотоцикле, молния и ливень, хруст ребер под ногой, тугой розовый бант на шее, топор-колун…
С грохотом распахнулась дверь, и вошел Прохор, охапкой держа на руках стонущего сержанта:
“Шура, кинь чего-нибудь на пол. Чего застыла? Кончится он, кажись…”
Женщина засуетилась, выволокла старое изодранное лоскутное одеяло, расстелила.
Прохор положил раненного ногами к двери, разорвал гимнастерку, извлек и бросил в угол набрякшие кровью пилотки.
Шура ойкнув, перекрестилась, стараясь больше не смотреть на ужасную рану, отошла к столу, за которым спал второй солдат.
Она сняла с его плеча мокрые ботинки, с опаской подцепила за ремень автомат. Свалила все это на лавку.
Подхватив спящего подмышки, отволокла в угол, на какое-то промасленное тряпье. Вернувшись к столу, взяла молочную крынку, подсела к раненному.
Мужик, приподняв рваные лоскуты кожи, ковырялся в ране:
“Совсем плохо. Кишки задеты” – он приник ухом к груди Бермана:
“Всё, отошел. Кровью истек…”
“Господи Иисуси!”
Прохор закрыл полотенцем лицо умершего, подошел к столу, из горла хлебнул самогону. Поморщился, оглянулся на спящего Денисова:
“Вот, Шур, всю малину обгадили, а так все хорошо начиналось. И ты сегодня такая сладкая. Видать не судьба. Дохляк, этот тоже. Иди домой”.
“Ты что, домой! Я же всем сказала, что иду к тетке в Пимен-Черни и там заночую. Меня ж бабка со свету сживет, да и твоя супружница только ждет повода, чтобы в волосы вцепиться. Ты что, приду ночью домой. Да вся Даргановка утром будет знать. Поймут сразу, что к чему. Тебя то тоже дома нет”.
“Я вроде как с Назаром на станции дежурю”.
“Ишь ты, какую выкрутку придумал…”
“А что теперь то?”
“Что, что, да все тоже. Только не здесь, а на сеновале”,
“И то верно. Ну и хитрая ты”.
“Я то хитрая. Это ты дурачина. Топорами сразу махать. Да пусть спит, жалко чтоль… Ну ладно, пойдем. А то скоро уж светать начнет, а мы еще ни разу…”
“Эх, сахарная моя!” – Прохор загробастал ее громадными ручищами. Что-то слабо хрустнуло. Шура пискнула и ловко выкрутилась:
“Фу, рядом с мертвяком занялись. Пошли!” – женщина прихватила со стола бутылку, скатала в кулек картошку и вареные яйца, перекинула через плечо Прохора толстое пуховое одеяло, пока тот судорожно разыскивал свой кисет и спички
“Готов?”
“Как никогда” – спички так и не нашлись, Прохор прикурил от догорающей свечи.
Они вышли из прокуренной, провонявшей грязным бельем и чесночным запахом комнаты.
Ветер угнал грозовые облака, очистил небо до горизонта и оно сплошь покрылось невинно горящими голубыми звездами.
Сырой, свежий воздух, казалось, купался в тишине. Она была почти абсолютной, только на Западе, очень далеко, гудели моторы.
Устраиваясь на пахучем сене, они то и дело надолго отвлекались, милуясь и распаляясь…
***
Он уже изнемог, когда женщина дрогнула, вся поддалась навстречу, застонала, быстро зашептала что-то.
Обхватила плечи мужчины, будто желая принять его всего.
А он, околдованный бесконечной страстью, до предела убыстрил движения, чувствуя, как у нее все сжимается внутри, как накатывается неимоверно сладостная, тягучая волна.
Они почти одновременно вспыхнули изнутри, растворились в мощном, брызнувшем из каждой клетки тела, ослепительной фейерверке.
Со стонами заметались, извиваясь в сладострастных конвульсиях, подрагивая, обретая невесомость.
Весь другой мир исчез.
Ничего больше не ощущая, съехали вместе с намокшим от пота одеялом на холодный земляной пол сарая и так лежали некоторое время, тяжело дыша и ловя последние капли прошедшей бури.
Наконец мужчина опомнился, поднял ее и бережно уложил обратно.
Она с головой зарылась в мягкое сено, пряча счастливое лицо, потом разметала его, села, закинув руки за голову:
“Ох, как сегодня было хорошо. Какой ты был сегодня... сильный... Ты ведь никогда не бросишь меня, Проша? Не оставишь?”
“Нет, ты лучше всех, кого я знал”.
“Ого, и многих ты знавал?”
“Да успокойся ты, только тебя одну, Шур”.
“Не ври подлючина, подлиза. А жена как же, а Светка до этого?”
“Какая Светка? С чего…”
“Да она мне намедни похвасталась, что ты над ней учинил, по ее просьбе”.
“Ну и бабы, ну и ушлый народ! Да не приревновывай ты к ней, она дура, ни хрена не умеет. Ни лечь по человечески, ни то, ни се. Ни туда, ни сюда… Ты другое дело. Откуда только научилась этим своим развратным штучкам. А, монашка?”
“А я от природы такая. Когда с первым парнем закрутилось, он даже не поверил что девка. Не поверил, представляешь? А тебе, дорогой, вот что скажу, узнаю, что кроме меня и своей жены еще с кем путаешься, не дам больше ни разу. Понял, кобелюка подлый?” – она притворно сердито шлепнула Прохора между лопаток.
Он притворно застонал, изображая сильнейшее страдание и боль, и неожиданно кинулся на нее, навалился, перевернул, поднял над собой, как котенка:
“А ты что ж, Александра батьковна, шпионить за мной зачнешь? Обижусь!”
“Ну и что? Обида у тебя все больше бестолковая. Вроде как на того солдата”.
“Солдата…А дело, едрена Матрена, табак. Ежели придет завтра германец, кончать придется солдатика”.
“Да господь с тобой, сам уйдет… А уже светает. Как быстро. Может еще разок, Проша, а?” – она привольно раскинулась на сене, живописно, картинно, будто вся состояла из неги. Прохор по-собачьи высунул язык, изобразил полнейшую загнанность:
“Прости, но больше трех разов здоровье не позволяет. Передых нужен”.
Шура засмеялась, накинула кофту:
“Ну ладно, пойду наружу выбегу, а то твоя сметана обратно течет” – она босиком выбежала из сарая, свернула за угол, пребольно стукнувшись мизинцем об обод одинокого тележного колеса, прислоненного к стене.
Вдохнула медовый воздух и инстинктивно присела, чертыхаясь и прикрывая руками голые коленки, по дороге, за невысокими, разлапистыми кустами облепихи, ехал велосипедист.
Женщина кинулась обратно, наткнулась в дверях на Прохора, уткнулась с разбегу в его заросшую грудь:
“Тьфу, опять этот Виванюк меня высмотрел. Женишок чертов!”
“Вот придурок!”
“Прилип как дерьмо к подметке. Я ж ему сказала – отвали, ничего не выйдет. А он все конфетки, букетики, разную дрянь волочет. В хату ежели войдет, то выпереть – целая проблема. Чаю обопьется, разговорами замучит. Ужас. Хорошо хоть бабка у меня крутая. Сразу уборку начинает сухим веником. Устроит пылищу… А однажды хотел в окошко подглядеть, как я на ночь раздеваюсь. Да кобель с цепи сорвался, да все штаны ему ободрал. И всегда пялится, пялится. Даже не удобно. Вот, заметил, небось, сейчас объявится”.
“Ну ничего, я ему ща очки на задницу натяну” – Прохор решительной походкой вышел к калитке, облокотился, уставился на медленно подъезжающего учителя.
Тот жадно всматривался в темноту сарая, куда скрылась полуобнаженная женщина:
“Здравствуйте, Прохор Пентелеймонович, вот смотрю, знакомое лицо там мелькнуло. Уж не Александра Васильевна, часом?”
Мужик насупился, заломил бровь:
“А ты чего тут зыркаешь? Как вообще ты в Пимен-Черни оказался, чего тут лазишь?”
“Да вот Александра Васильевна дома не ночевала. Я подумал, уж не случилось чего. Время-то, не спокойное. Люди пропадают”.
“Ишь, защитничек. Вот ща по мозге дам, чтоб не шпионил!” – Прохор, перегнувшись через дровины калитки, поймал его за рукав пиджачка, дернул.
Виванюк, вильнув перед ним колесом, врезался в ограду, повалился, было на дорогу, но, ухватившись за колючие облепиховые ветки, удержался.
На секунду в его глазах, спрятанных под круглыми стеклами в желтой металлической оправе, блеснули искорки бешеной злобы.
Мелькнули, вонзившись в грубо – добродушное лицо мужика и пропали, растворились в заискивающем голосе:
“Пустите меня, Прохор Пантелеймонович. Не надо со мной ссориться. Я ведь никому не скажу что вы не на станции, а в Пимен-Черни с Александрой Васильевной”.
“Ладно, считай тебе повезло. Но учти, поймаю у ейного дома, руки-ноги повыдергиваю. И как тебя дети слушаются, козла безмозглого…”
“К детям надо относиться с любовью, тогда они становятся послушными и хорошими. А если с ними обращаться с такой вот, как у вас грубостью, ничего не выйдет. Кстати, уже половина шестого, и если дежурство ваше на станции заканчивается в пять, то через полчаса вы должны быть дома, иначе супружница ваша, Варвара Андреевна, заподозрить может…”
“Все, сгинь, чтоб я тебя долго искал. Бабу себе нашел бы, согласную. А то живешь и не мужик будто. Катись!” – Прохор опять уловил полный ненависти взгляд, ему стало не по себе.
Плюнул в кулак, распахнул калитку, сделал шаг к Виванюку, занося для удара руку.
Учитель суетливо, не попадая по педалям, тронулся, вжав голову в плечи, ожидая тумака, но педали, наконец, попали под подошвы его сандалий, крутанулись, и он моментально оторвался от Прохора.
Пронесло.
Утренний воздух был чист.
Ранние птицы пробовали голоса, проснувшиеся муравьи волочили через дорогу какую-то сонную гусеницу, из-под велосипедных шин выскакивали мелкие камешки, брызгали лужи, иногда они с трудом проворачивались в вязкой глине, съезжали в сторону.
Виванюк, изредка отмахиваясь от мошкары, терпеливо сопровождавшей его, выискивая не защищенное одеждой место, тяжко вздыхал.
Ему было муторно.
Ему жутко хотелось вернуться, неслышно подкрасться к сеновалу, и, припав пылающей щекой к сырым доскам, слушать, а если удастся найти щель, то смотреть, как недоступная, гордая Александра, которая презирает его мужскую сущность, превращается в обыкновенную самку, вроде тех сук, что прибегают к школьному цепному псу Хаму.
Они некоторое время снюхиваются.
Сука для виду огрызается, отпрыгивает, не дает Хаму засунуть тупую мохнатую морду между ног, потом начинает крутиться перед ним, хитро полаивать.
Хам, чувствуя течку, рвется, удушаемый ошейником, туго натянутой цепью. Наконец она покорно подходит, поворачивается, чуть сгибая лапы, задирает хвост. Кобель наваливается на нее сверху. Его лапы болтаются вдоль ее боков или сгибаются на холке.Они очень быстро делают у всех на виду свое дело и довольно расходятся…
А Шурочка будет стонать и что-то лепетать под этим грубым мужиком, бабником, который общупал всех девок и молодух в деревне, а иногда, вроде как в шутку, лапал малолеток, по маленьким твердым грудям и круглым попкам, вроде намекая; подрастайте, подрастайте, я с вами займусь где-нибудь в кустиках.
И что только они находили в этом первобытном идиоте, неотесанном дураке, что и двух слов не мог связать, от которого вечно несло вонючим потом, перегаром, табачищем, как из пепельницы.
О котором все всё знали, но к которому тянулись, кокетничали, зубоскалили, зазывали на чай, на бутылочку или просто так.
И не понятно, почему мужики запросто пили с ним водку, гоготали над его шутками, пахабными байками, хотя вся деревня шепталась, что он шляется по чужим женам.
Хотя и к его первой жене бегали те же самые дружки-собутыльники.
Первая его жена была высокой, голубоглазой блондинкой с широченными бедрами и длиннющими ногами.
Люба Папыркина из Бага-Малака.
Она ходила за ним по пятам, ела глазами, сдувала пылинки со свежих рубах, на которых всегда были пришиты все пуговицы.
Подолгу торчала у печи, стараясь обеспечить разнообразный стол.
Взвалила на себя огород, чинила крышу, сама ставила забор – не дай бог, муженек перетрудится, таскала из курятника помет, чистила свинарник, тогда у них еще были свиньи, кормила всю его прожорливую родню, нянчила детей его сестры, и никогда не перечила.
Она умерла спустя год после замужества, как и несчастный недоношенный ребенок, что так и не закричал, умерев на руках пьяной повитухи, не расслышав стонов истекающей кровью матери.
Вскоре Прохор женился по другой.
Эта жена была полной противоположностью первой.
Катя Захаренко, казачка, обладающая слишком крутым для женщины нравом.
Она ничего не готовила и ему приходилось бегать к матери, чтобы толком пообедать, она на второй же день забросила все хозяйство – надоело и ему все пришлось делать самому, вплоть до подметания полов, что он скрывал, она пропадала вечерами и ему приходилось бегать по деревне и окрестностям в поисках.
Когда же он по совету дружка решил устроить разборки, и, намотав на кулак вожжи, замахнулся, жена цапнула со стола кухонный нож и оставила здоровенный рубец на левом запястье мохнатой руки.
При всем при этом, она была, наверное, единственной женщиной, которую он по-настоящему любил. И пока она жили вместе, ни разу не изменил, ни с кем.
Бесшабашная казачка через четыре месяца сбежала в Нижне-Гнутов с тамошним начальником отдела НКВД, была арестована вместе с ним во время большой чистки органов, которую устроил Берия, сменивший Ежова на посту Наркома внутренних дел.
Больше о ней никто ничего не слышал.
Теперешняя жена Прохора, хоть и не могла обуздать мужа, но вместе со своей матерью держала его крепко, хотя толку от этих строгостей было мало.
Он всегда умел вывернуться, достоверно соврать, прикрыться, попутно выставив кого-нибудь вперед в зубоскальной байке, чаще всего его, Виванюка.
Постоянно насмехался над его многолетней привязанностью к Шуре Мордюковой, над его внешностью, невытравляемыми городскими привычками, манерой при разговоре наклонять голову вправо.
Не только Прохор Коваленко раздражал Виванюка.
Но и все они, эти люди, которые смеялись ни над чем, которые могли часами говорить ни о чем, ходить все лето босыми, пить в жару ледяную колодезную воду, после чего у него всегда вспыхивала жесточайшая ангина, есть толстенные ломти теплого, расплавленного солнцем сала, от которого его просто выворачивало наизнанку.
Они чурались его, обходили, нехотя разговаривали, угрюмо выслушивая замечания в неблестящих успехах в школе своих оборванных, чумазых детей.
Без особой охоты приглашали на свои языческие веселые свадьбы и поминки, не любили его пространных рассуждений о политике и технических новинках.
Они бесили его, раздражали и одновременно притягивали.
В них жила непосредственность.
Открытость уживалась с инфантильным эгоизмом, откровенная жадность и зависть с умением радоваться летнему дождю и высокому снегу, способность все вытащить на стол перед случайным пьяным гостем и лишить ребенка ужина за поставленную учителем двойку.
Уехать, уехать отсюда.
Это желание всегда преследовало его, приходило в скупых снах, лилось с выцветевшей левитанской репродукции, висевшей над его кроватью.
Но он был уже не молод, к тому же это сумрачное место держало его как магнит, непонятное, у последнего леса перед приволжскими степными просторами.
Да и ехать, собственно, было некуда, не к кому.
Всех их раскидала, раздавила Гражданская Война, окунувшая четырнадцатилетнего мальчика в самое пекло жестоких, кровавых боев за Крымский перешеек.
На подступах к нему погиб отец, вместе с отдельным добровольческим батальоном Рылевского, где был ротным командиром, при ночном налете на село была изнасилована и изрублена мать.
Он со старшей сестрой чудом спаслись.
Пошли в Одессу, в надежде сесть на какой-нибудь пароход идущий в Турцию, но они потеряли друг друга в безумном городе, агонизирующем остатками панически бегущих Белых Войск. Чудом, не умерев от голода и сыпного тифа, он шатался по дорогам и детприемникам, пока не попал в каком-то захолустном городке в школу-интернат для детей погибших красноармейцев.
Там, зная грамоту и математику лучше многих преподавателей, он сделался учителем.
Потом была школа ЛИКБЕЗа в Ремонтном и, наконец, ненавистная Даргановка с ее полуразрушенными домами, сожженными теперь подворьями немецкой колонии у тополиной рощи, разобранной на кирпичи церковью и кирхой, злобными собаками, тощими коровами колхозного стада, постоянно болеющими какой-то заразой, слабо несущимися курами и непонятными людьми.
Виванюк остановился, чтобы протереть стекла очков.
Невдалеке робко пропел петух.
Всходило солнце.
Слева, у горизонта, плыли на Сталинград невидимые самолеты первой за сегодняшней день волны.
Высокие подсолнухи разворачивали свои головы на Восток, ожидая благодатное тепло, выпрямлялись прибитые ночным ливнем ковыли.
Ему хотелось проскочить к своему дому до того, как встанут соседи, к тому же путь от Пимен-Черни до Даргановки изрядно вымотал его.
Как хорошо попасть домой до того, как в сенях загремят ведрами и коромыслами, заорут, загалдят выгнанные на двор дети, заколготятся куры, под которыми будут шарить в поисках яиц.
Но он решил не рисковать, свернул в проход между оградами из длиннющих жердей, катя велосипед рядом, выходя на огороды.
Пребольно ударившись в узком месте голенью о педаль, он, наконец, выбрался на зады, прошел несколько крайних огородов, миновал небольшой искусственный пруд, поросший ярко-зеленой тиной и, остановился как вкопанный.
***
У постирочных мостков на другой стороне, о чем-то разговаривали несколько солдат, стоя к нему спиной.
Пятнистые, просторные маскхалаты, заправленные в невысокие сапоги, плоские, кургузые автоматы на шеях, каски, обтянутые мелкой сеточкой, из которых торчали пучки травы и маленькие веточки.
Немцы!
Виванюк тихонько попятился, предвкушая, как будут в ужасе расширяться глаза даргановских жителей, когда он им будет небрежно рассказывать, как он видел немецкую разведку, как они будут метаться в панике, не зная за что хвататься, тут-то он над ними и посмеется, потешится.
Предательски динькнул велосипедный звонок.
Немцы резко развернулись, вскинули автоматные стволы.
Оглядевшись, один из них слабо присвистнул, будто из чайника вырвалась струя перегретого пара.
Из подсолнухов вышли еще двое, развернули на весу карту, потыкали в нее пальцами, кивая в сторону опушки Даргановского леса.
Виванюк стоял ни жив, ни мертв, подняв вверх ладони и изображая на лице подобострастную улыбку.
Один из немцев глянул куда-то через бинокль, закинул свой автомат за спину и махнул Виванюку рукой.
Жесть мог означать только одно: “Убирайся!”.
Остальные заметно расслабились, закурили.
Провожая насмешливыми взглядами торопливо убегающего русского, бросившего велосипед, старший оглядел крыши Даргановки, верхушки деревьев близкого леса, буйно заросшие огороды, взял сигарету из протянутой ему пачки:
“Сворачивай карту, Вили. Все, ясно, Иванов в деревне нет, они прикрывают переправу”.
Вили, путаясь в ремнях автомата, бинокля и рифленого цилиндра противогаза, с которым никогда не расставался после того, как случайно узнал, что на тыловых путях каждой группы немецкой армии стоят несколько эшелонов с химическими боеприпасами, свернул карту, сунул ее в нагрудный карман маскхалата:
“Значит, герр фельдфебель, можно давать ракету?”
“да, пусть Бергман стреляет, если не забыл, как это делается”.
“Никак нет, герр фельдфебель, помню. В сторону русских позиций, для ориентации авангарда” – Бергман вытащил из коричневой кобуры длинноствольную ракетницу, зарядил толстым патроном с зеленой риской, прищурившись, выстрелил.
Ракета, роняя искры, ушла над крышами в сторону леса.
Фельфебель заворчал, вминая в траву обгоревшую спичку:
“Слишком низко, они могут не заметить. Криворукий ты” – потянул Бергман из кармана второй патрон.
“Дурак, а если они все же заметили? Тогда вторая ракета будет означать, что деревня занята Иванами. Да, положение как в публичном доме, когда девка не помнит, скольким за ночь дала. Я то думал, что обер-лейтенант гнусничал, когда посылал меня, ротного фельдфебеля на рядовую разведку, а теперь вижу, что он не без оснований не доверял вашему разгильдяйскому отделению. Надо быть собранней, Бергман, пора оставить отпускную расслабленность. Тут вам не Тиргартен. Ладно, все, трогаемся” – фельдфебель отстегнул от своей пуговицы громоздкий сигнальный фонарь, сунул за пазуху стоящему рядом солдату и решительно зашагал через подсолнухи.
Они вытянулись цепочкой, расстегнув до пояса маскхалаты и задубевшие от пота и грязи кители.
Начиналась жара.
Через некоторое время все сняли стальные шлемы, обнажив коротко стриженые головы, закатали по локоть рукава.
Среди толстых стеблей подсолнечника то и дело попадались выцветшие, вымытые дождями листовки, сброшенные с самолета месяц назад, судя по дате, и отпечатанные в типографии шестого румынского армейского корпуса.
Фельдфебель брезгливо зацепил двумя пальцами измочаленный желтый листок, прочел, плюнул себе под ноги:
“Кретины, только бумагу умеют переводить, да раскидывать с большой высоты, чтоб Иваны картошкой не сбили. Летают на этих итальянских тарахтелках, как это…”
“Макки-Капрочи” – подсказал идущий следом солдат со сморщенным как старое яблоко лицом:
“Ну да, Эти румышки только и умеют немецкое мясо жрать, да отсиживаться за нашими спинами. Правда, Эрих?”
“Точно” – проворчал идущий следом.
Впереди шарахнулись в сторону три одичавшие собаки, похожие на тех, что постоянно следовали за их танковой дивизией и по ночам терзали неубранные трупы русских.
“Фу, шакалы…” – Эриха передернуло. Он повернулся к понуро бредущему Бергману. На секунду задержался, поджидая его:
“Ты что, скис из-за ракеты? Ерунда, Хауссер всегда чем-то не доволен. Фельдфебель всегда остается фельдфебелем”
“Да нет, при чем тут ракета. Никак не привыкну к этой степи после берлинских улиц…” – вздохнул Бергман.
“Везет тебе, а я вот ни разу в Берлине не был, даже проездом. Нас и везли-то на формирование через Киль. А как там, в Берлине? Рейхстаг видел?”
“Смеешься? Я в пяти минутах ходьбы живу, на левом берегу Шпрее”
“А она широкая, Шпрее, купаться можно?”
“Какой купаться, сразу в полицейский участок загребут. А потом вода грязная, с канализацией, и берега все в граните. Но все равно красивая…”
“Конечно. Родина”.
“Да. Все в светлых платьях, с пышными прическами. В кинотеатрах крутят музыкальные мелодрамы с Марикой Рокк. На улицах чистота, даже там, где разбомблено…”
“Стой, как это, разбомблено? Кем?”
“Вот так, Эрих. Оказывается, англичане, лавочники вонючие, с лета прошлого года бомбят Германию. А доктор Геббельс до сих пор все орет, что ни одна бомба не упадет на германские города. А наш обер-лейленант? Он же раньше меня ездил в свой Бремен и ничего не сказал. Будто все хорошо”.
“Да, не думал что наш ротный такое дерьмо. Врал прямо в глаза!”
“Он тут ни причем. Ему не охота идти в рядовые. Меня ведь тоже предупреждали в центральной комендатуре, когда я отмечался об отбытии, чтоб держал язык за зубами на счет бомбардировок и продовольственных карточек. Но только они забывают, что меня ниже уже разжаловать нельзя. Я и так рядовой. Да и засунуть дальше некуда. Тут и так третий месяц самое пекло, конец света, чертово ветрило!”
“Тише, вон Шумахер уже уши навострил”.
“Дохлого пса ему в глотку, пусть слушает, стукач. Что толку от его доносов теперь, когда мы все завтра кончимся. Вон, мясорубка набирает обороты. Русские вот-вот очухаются после Харьковского котла. Я когда последнюю перед фронтом станцию, попал в переделку; артиллерийскую дуэль дальнобойных батарей. Это был кошмар. Наши посылают на Восток два снаряда, а оттуда возвращаются двадцать. Молотят по площадям, снарядов не жалеют. Так что скоро очухаются и тогда, чертово ветрило, придется туго!”
“Да ладно тебе, вроде неплохо продвигаемся”.
“Ну да. Когда ехали по Германии, отпускников было полно, в вагоне ни сесть, ни лечь. В Польше уже половина была. У Минска осталось три человека, а на передовой вылез я один. Все остались по гарнизонам, да комендатурам. Я вообще слабо понимаю, кто же собственно у нас воюет? А? Вот так. А у них народу уйма и все подходят и подходят. Мне один отпускник в пивной на Кенигс-аллее, рассказывал, как они сидели в жуткие морозы под Москвой, а русские поперлись в наступление. Это был ад. Снег по пояс, танки замерзли, орудия заклинивает, пулеметы нужно отогревать над кострами как жаркое, если, конечно удается достать дров, солдаты превращаются в ледяные статуи в караулах… А они полезли. По горло в снегу, по не убранному минному полю и непорезанной проволоке, без танков, авиации, с хилой артподготовкой, но зато в войлочных сапогах, овечьих шубах и все поголовно пьяные. Намолотили их там, что колосьев в хорошую жатву, лежали один на одном. Т что ты думаешь? На следующий день поперлись опять и опять с такими же потерями. А все из-за каких-то двух сараев на отшибе. Понимаешь? Ни черта ты не понимаешь! Лично у меня после этого рассказа, за кружкой холодного пива бессонница началась. И постоянно такое ощущение, что нас вот-вот накроет азиатский вал и вынесет как гальку на берега Рейна…”
“Эй, чего вы там разбушевались?” – окликнул их солдат, внимательно прислушивающийся к их разговору.
“Иди ты в задницу, стукач!” – взвился Бергман.
“Полегче, могу и по морде съездить” – огрызнулся Шумахер.
“Прибереги свой пыл для Иванов”.
“Без тебя разберусь. У меня, между прочим, железный крест первой степени за Аль-Алеймайн”.
“Да знаем мы, как ты его заработал! В Ливии мы все были, а вон фельдфебель голыми руками в рейде столько английских коммандос передушил, сколько ты сигарет не выкурил за всю жизнь. А у него нет даже медали, да в отпуске за два года ни разу не был. Зато задницу никому не лизал!”
“Это я, чтоль, лизал?”
“Да пошел ты…” – неожиданно вставил Эрих.
“Эй, кончайте орать, не в кабаке!” – зло рявкнул фельдфебель.
Поле подсолнуха кончилось.
Начинался скошенный луг.
Дальше, за небольшой тополиной рощей, стояли приземистые танки, крашенные в цвет пустыни, бронетранспортеры, большие крытые грузовики, штабные машины, мотоциклы. Медленно перемещались фигурки солдат, разгружающих ящики боеприпасов, чернели комбинезоны танкистов, копающихся у своих боевых машин.
По выползающей из-за холмов дороге, уже просохшей после ночного ливня, тащились танки вперемешку с автоцистернами, юркими мотоциклами.
Над головами разведчиков, набивающих карманы недозревшими подсолнечными головами, с ревом пронеслись штурмовики.
Они явно снижались, заходя на невидимую отсюда цель.
От рощи ветерок донес запах бензина и походной кухни, кофе и еще чего-то.
Фельдфебель Хауссер недовольноповел носом:
“Опять Зоммербауэр готовит какую-то тошнотворную отраву… Эй, да прекратите вы набирать эту недозревшую гадость, а то весь день просидите со спущенными штанами. А он, похоже, будет горячим. Раз орлы Рихтгоффа начали щупать Иванов, то скоро и наш черед”.
Из-за деревни послышался грохот частых разрывов, пронзительное завывание самолетных сирен, тявканье авиапушек.
А из-за холмов уже показались штурмовики второй волны.
“Да, началась молотилка… А кто такой Рихтгофф?” – поинтересовался Шумахер, подозрительно поглядывая на Бергмана, продолжающего деловито запихивать за пазуху маскхалата головы подсолнухов.
“Вот кретин, не знает кто такой Рихтгофф, командующий четвертым воздушным флотом, который опекает нас как маленьких детей”.
“Буду знать герр фельдфебель”.
“Да уж, знай, только не путай с Рейнаффеном, батальонным телефонистом” – фельдфебель и стоящий рядом солдат, с припухшими веками маленьких глаз, сочно рассмеялись.
Бергман задумчиво провожал взглядом самолеты, теребя успевшие отрасти за время отпуска жесткие волосы.
Фельдфебель грубой рукой, с обломанными ногтями, схватил его за челку:
“Состричь. А то шлем будет съезжать как лифчик у певички из варьете. Ну все, парни, пойдем поживее, сожрем завтрак, а то и глазом моргнуть не успеем, как примчится вестовой с приказом о наступлении”.
Они кучей двинулись по жесткой стерне, оглядываясь на гигантское колесо, образованное над русскими позициями штурмовиками “Ю-87”. Грохот усилился. Высоко в небе появились тяжелые “Хейнкель – 111”, но они прошли дальше на Восток. Еще выше их сопровождали маленькие точки истребителей прикрытия.
Из-под ног идущего слева Бергмана, взлетела какая-то небольшая степная птица. Он нервно дернулся, осатанело, по футбольному ударил сапогом.
Из-под ноги полетело рассыпаясь и кувыркаясь в воздухе птичье гнездо.
Попада и вдребезги разбились маленькие крапленые яички.
Эрих поддел одно из них носком сапога и сокрушенно покачал головой:
“Эх, зря. Сообразили бы яичницу. У Отто из второй роты есть хорошая сковорода…”
“А он еще не скопытился, старая жадина? Никак не может собраться с духом отдать десять рейсмарок, проигранных еще в Ливии. А на счет яиц не печалься. Главное, чтоб свои уцелели”.
“Тебе хорошо, Курт, ты только что из дома. А я не ел яиц уже полгода”.
“Ты думаешь, я в Берлине обжирался? Чертово ветрило, как бы не так! Там со жратвой не лучше, чем у нас. Конечно, СС жрет все подряд…”
Курт Бергман вдруг молниеносно отстегнул ремень с подсумком рожковых автоматных магазинов, плоской, обшитой серой тканью флягой, сбросил с плеча автомат с откидным прикладом и бросился на Шумахера.
Перешагнув через шмякнувшиеся в траву гранаты с длинными ручками, высыпавшиеся подсолнухи, замахнулся, но ударить не успел.
Шумахер отряпнул, закрывшись автоматным стволом, а Эрих и солдат с припухшими веками тут же повисли на руках.
“Пустите, дайте я врежу этой гестаповской свинье! Сколько тебе платят за доносы на своих товарищей? В Берлине каждый второй – стукач, так неужели мы будем их и терпеть и тут, на передовой?” – Курт рвался из рук товарищей.
Фельдфебель наступил ему на носки сапог.
Прижатый стокиллограмовой тушей Хауссера, Курт не мог сделать и полшага.
Хауссер глядя в сторону проворчал:
“Мне очень жаль, Курт, но после отпуска ты стал, будто бешенный и я должен рекомендовать обер-лейтенанту больше не давать тебе отпуск, не смотря на твои возможные заслуги в будущем, ведь солдат ты хороший, многие могут у тебя поучиться… Но об инциденте должно быть доложено по команде. Вы слышите, ефрейтор Диц? Кажется, вы являетесь отдельным командиром этого рядового…”
Эрих Диц насупился, рассматривая царапину на ладони:
“Вы же сами все видели, герр фельдфебель, зачем же бумагу марать?”
“Тебе что, ефрейторские нашивки надоели?” – Я сказал - по команде. Рапорт на мое имя. Ясно?”
“Слушаюсь”.
“Вот так – то. А теперь все шагом марш! Нервы... Нервы...” – он сошел с носков сапог остывшего Бергмана, подтолкнул локтем угрюмого Шумахера.
Скорым шагом они двинулись к тополиной роще, в тени которой пехотинцы и танкисты уже столпились у кухни в ожидании завтрака.
Многие усевшись в траве курили.
С дороги густым облаком плыла серо-коричневая пыль, оседая на листве, траве, крашенный желтой известью солдатским шлемах.
Бергманн, задержавшийся из-за подбора своего вооружения, догнал их уже тогда, когда фельдфебель, протолкавшийся к подножке курящийся кухни, зычно костил повара и ворчащих солдат:
“мы все утро лазили с парнями по позициям Иванов, рисковали своими бесценными задницами, пока вы дрыхли в грузовиках. Нам положено без очереди, как самым изможденным. Ну-ка, Зоммербауэр, сочини-ка, что либо понаваристей. Э! Да сегодня дают колбасу с рисом, значит, предстоит нелегкая работенка. Слушай, шутник, чего ты так мало кофе нацедил? Вот! Так другое дело… Эй, ребята, гребите сюда!”
Они уселись под высоченным пирамидальным тополем, отмахиваясь от надоедливых мух, принялись выуживать из хорошо промасленной рисовой каши куски вареной колбасы, зажимая между колен плоские котелки.
В алюминиевых кружках дымился кофе, не эрзац, как обычно, а настоящий душистый до невозможности.
У всех моментально поднялось настроение.
Вдруг фельдфебель хлопнул себя по лбу:
“Дьявол безрогий, мне ведь нужно к капитану на доклад. И вы олухи молчите! Только б пузо набить…” - он суетливо вытер сапоги пучком травы, выудил из котелка замешкавшегося Шумахера изрядный кусок колбасы и быстро зашагал к штабному броневичку, допивая на ходу кофе и спотыкаясь о невидимые в траве кочки.
“Вот боров, только б пожрать, да переспать с какой-нибудь коровой” – Эрих стащил сапоги, вонючие дырявые носки домашней вязки и блаженно пошевелил красными распухшими пальцами. Солдат с припухшими веками достал из ранца огромную буковую трубку, начатую пачку табака и принялся снаряжать свой табакокурительный агрегат:
“Хауссер в общем не плохой парень и не плохой фельдфебель, но слишком прямолинеен. При его способностях уже сто раз можно было стать унтер-офицером, а при удачном стечении обстоятельств и лейтенантом. Офицерье ведь тоже выбывает потихоньку… К тому же здорово увлекается выпивкой. Правда, Вили?”
Солдат со сморщенным, как старое яблоко лицом, жевал травинку и задумчиво глядел на небо:
“А может они и не хочет быть унтер-офицером?”
От танков неторопливо отъезжали опорожненные бензозаправщики.
Танкисты доливали резервные навесные баки из широких черных канистр, деловито обстукивали гусеничные траки, ныряя головами в распахнутые люки, проверяли по шкалам приборов уровень и давление масла, наполнение гидроприводов.
Один из них, с лицом перемазанным сажей двигателя, подошел к отдыхающим на травке разведчикам, присел, обнажив ровные, белые зубы:
“Привет, ребята. Огонь есть?”
“Найдется” – Вилли чиркнул спичкой, прикрывая маленький язычок пламени, поднес к сигарете танкиста. От штабных машин со всех ног несся Хауссер. Все с тревогой повернули головы в его сторону, внутренне подобрались, предчувствуя важные новости.
“Диц, быстро в роту. Возьми с собой кого-нибудь. Да вон хоть Шумахера. Получить полный боекомплект, захватить все шмотки и доставить к бронетранспортеру три семерки. Опять мне придется переться с вами, олухами. Чертово ветрило! Мы идем в первой волне с четвертой танковой ротой Фрешлинга и ротой поддержки баварских гренадер. Нужно вывести их из-за деревни прямо на левый фланг Иванов. Выступаем вот-вот. Сейчас припрется капитан, будет давать идиотские напутствия…”
Все застыли, играя желваками.
Собравшийся вздремнуть Бергман многоярусно выругался.
Танкист заправил в сапоги брючины блестящего от масла комбинезона, нахлобучил на затылок черную пилотку и хмыкнул:
“Ничего себе, мы оказывается, через минуту срываемся в пекло, а ротный ничего не знает. Ну и порядочки!” – он бросил недокуренную сигарету и быстро зашагал к своему танку, остановился рядом с белокурым гигантом, заглядывающим под днище боевой машины, сидя на корточках. Козырнул:
“Герр лейтенант, в пехоте говорят, что наш батальон вот-вот идет в атаку”
“Мало ли, что болтают в пехоте. У них вечно что-нибудь болтают. Еще не подошла рота Брустнера. Не будем же мы наступать по частям, какой смысл? И прошу тебя, Отто, не называй меня по уставу, ведь все знают, что мы братья. Смешно получается…”
К танку подскочил запыхавшийся ординарец штаба полка:
“Герр лейтенант, вы Манфред Мария фон Фогельвейде, командир первой роты четвертого батальона?”
“Да, дубина, это я. Ты что, в первый раз меня видишь?”
“Вас вызывает герр полковник. Срочно!”...
“Да, дубина, это я. Ты что, в первый раз меня видишь?”
“Вас вызывает герр полковник. Срочно!”
“Вот видишь, Манфред, начинается…” – Отто фон Фогельвейде заметно побледнел, сразу как-то осунулся.
В ярко-голубых глазах появилась тоска.
Он облокотился на подкрылок боевой машины, крашенной в цвет африканской пустыни, прикрыл выдающие его состояние глаза ладонью, будто от слепящего солнца.
Манфред ободряюще похлопал его по плечу, огляделся вокруг, неспеша зашагал вслед за ординарцем.
Пехотинцы, танкисты, ремонтники уже что-то почувствовали, их насторожила суета у штабных машин, чересчур быстрая заправка танков при острой нехватке горючего в дивизии, подход двух резервных батальонов баварских гренадер.
Все садятся и молча ждут.
Жуют травинки, вертят головами то в сторону дивизии, за которой авиация продолжает раскатывать русские позиции, то в сторону дороги, по которой продолжают подходить ударные подразделения.
Время течет вязко, возникает ощущение нереальности происходящего.
Все ждут.
Многие без команды начинают осматривать и перезаряжать оружие, перебирать, плотнее укладывать вещи в ранцах.
Один пожилой солдат с ефрейторскими нашивками частит заляпанный глиной стальной шлем куском грязного бинта, другой прилаживает ремешок на козырьковый выступ, прокладывает внутри своего шлема чистый платок.
Некоторые стараются задремать в теньке бронетранспортеров и машин ремонтного батальона, беспокойно вертятся, стараясь поудобней устроиться на жестких кочках.
Повар Зоммербауэр кричит, что осталась добавка, но никто кроме фельдфебеля Хауссера не откликается на призыв.
На башне танка, сидит свесив ноги юноша в сдвинутом на затылок кожаном шлеме, тоскливо пиликает на губной гармонике.
Увидев Фогельвейде, кричит:
“Куда маршируешь, Манфред? Опять к связистам за коньяком? Или к полковнику за взбучкой?”
Манфред остановился, поставил ногу на резиновый обод переднего катка, положил ладонь на чуть теплую, шершавую броню:
“Почти так. Слушай, Ганс, в твоем взводе кто-нибудь едет в отпуск? Хочу пару писем передать, а то этот дурак фельдфегерь опять ими задницу подотрет”.
“Ты меня удивляешь. Разве не знаешь, что с понедельника отпуска запрещены? У меня двоих ребят жандармы сняли с поезда в Харькове. Представляешь себе их радость, думали что через недельку будут дома, а вечером снова оказались по уши в этом фронтовом дерьме! Кстати, ты каждый вечер шляешься к радистам, не знают они, как сыграл в среду “Венский рапид” и “Фальком?”
“Кажется, “Фальк” продул ноль-два” – ответил Манфред, наблюдая, как к месту сосредоточения танкового полка подкатывают грузовики с прицепленными сзади неуклюжими, толстыми телами шестиствольных минометов, зачехленных серым брезентом.
Механик-водитель из экипажа Ганса остановился рядом с Фогельвейде, ревниво посмотрел на его ногу, упертую в потрескавшуюся резину катка, поставил небольшое ведерко с коричневым маслом рядом, начал по порядку откручивать торцевые крышки катков и смазывать оголовки подшипников.
Манфреду пришлось убрать ногу.
Ганс усмехнулся:
“Этот Иохан хоть и большая бука, но механик первоклассный. Машину холит и лелеет, как женщину. А я, кстати, всегда говорил, что в танковой школе в Гросс-Глинке готовят великолепных механиков. Ты ведь, Манфред, тоже кончал лейтенантские курсы в гросс-Глинке?”
“Да. Между прочим, знаю, что твой отец там преподает, и что он хотел оставить тебя там инструктором. Но ты здесь и я тебя за это здорово уважаю”.
“Я просто в растерянности, откуда ты мог это узнать, Манфред? Ведь об этой истории в полку только знает “Хек”. Неужто ты с ним на короткой ноге, дружище? Как тебе это удалось? Коньяк?: - Ганс засмеялся.
“Нет, помнишь в канцелярии была такая машинистка, Ева Майербург? Она мне все выложила про сына майора Беккера, который не захотел остаться инструктором в Гросс-Глинке, а попросился по распределению к фельдмаршалу Роммелю в Северную Африку. А когда мы встретились с тобой в Ливии, просто сошлись концы с концами. Фамилия Беккер, Ливия, твоя послужная карточка с проставленным названием танкового училища Гросс-Глинки” – Манфред, глядя как механик-водитель, скрупулезно смазывает катки, задумался на секунду, проворчал себе под нос:
“Надо будет сказать Отто, чтоб тоже посмотрел колпаки…”
“Слушай, Манфред, а эта Ева Майербург ведь еще та штучка. Если она с тобой разоткровенничалась, с курсантом, значит, ты ее здорово зацепил. Признавайся, бестия, ты переспал с ней?”
“Было дело. Прицепилась ко мне, как репей, будто я был ее единственным и последним шансом среди двух тысяч курсантов, инструкторов и офицеров училища. А после первого раза и вообще ополоумела, проходу не давала…”
С дороги густо потянуло пылью.
Поднимая за собой серо-коричневые бураны, подходила танковая рота Брустнера.
Из люков высовывались по пояс голые танкисты, проблескивали на солнце отполированные о землю траки гусениц, телепались на ветру ветки камуфляжа на лбах, боках и башнях машин. На головном T-IV на башню приторочена целая копна пшеничных колосьев, из-за которых выглядывало утомленное, изуродованное давнишними ожогами лицо Брустнера.
Он замахал, что-то крикнул Беккеру и Фогельвейде, но все потонуло в шуме моторов и лязге гусениц.
Манфред помахал ему рукой, щурясь от пыли.
Ганс причмокнул:
“Да, бабенка была что надо, эта Ева. Еще та сучка. На тебя она, конечно, сразу упала. Ты вон какой, высокий, белый как солома, с синющими глазами. Точь в точь как христоматичный ариец. Да еще фамилия дворянская. Не то, что я, коротышка с чернявыми волосами. Я больше на еврея похож, чем на былинного Зигфрида… ну да ладно. А у тебя случайно нет последнего приложения к “Фолькшер беобахтер”? Там, говорят, двадцать страниц одних красоток…” – Ганс зажал уши. Над ними очень низко прошли два звена “Фоке-Вульфов”, всколыхнув листья тополей, обдав людей волной горячего воздуха.
“Есть, приберег специально для тебя, Ганс. Но признайся, опять ведь мне весь журнал порежешь? Помнится, я даже как-то спорил с Отто, что ты вернешь журналы порезанными. Там были очень сочные девочки в полный рост и вот с такими грудями. И точно, ты их и впрямь вырезал. Мы все специально просмотрели, прежде чем выкинуть и нашли. Да ладно, не делай невинное лицо. Я тут как-то залез в твою ржавую консервную банку и просто таки обалдел: прямо как в картинной галерее, вся башня изнутри оклеена голыми девицами. И где ты их только столько набрал? Поделись. А я вот думаю, может заставить Отто и Матиаса нарисовать на лобовой броне большую задницу?” – Фогельвейде от души захохотал, видя, как расстраивается из-за пустячного разоблачения Беккер.
Веселый, беззаботный смех странно прозвучал в атмосфере тревожного ожидания.
Некоторые солдаты почти осуждающе посмотрели на лейтенанта.
Какой-то солдат, видимо, решив отвлечься, набрав на кухне горячей воды, устроился бриться.
Разложил полотенце, стаканчик, бритву, пристроил зеркальце и, стащив измятый китель, обнажил грязную нательную рубаху и перекрученные жгутом старые подтяжки.
Сидящие рядом рассеяно щупали свои заросшие трехдневной щетиной подбородки.
К танку, у которого разговаривали Фогельвейде и Беккер, со всех ног несся ординарец. Манфред цокнул языком, поправил кобуру на животе, хлопнул Ганса по колену:
“Ну все, Ганс, заболтался я с тобой. Вон несется, болван. Наверняка, по мою душу. Привет.”
“Удачной разбираловки, Манфред” – Ганс Беккер заглянул в распахнутый настежь боковой люк:
“Ванш, перезаряди пулеметы, не приведи Господь, они заклинят как позавчера. Вылезешь на броню и будешь автоматом отгонять Иванов…”
Поправив черную пилотку с белым кантом, Манфред обошел минометчиков, разгружающих длинные ящики с реактивными минами, груду пустых бензиновых бочек с итальянской маркировкой, подошел к приземистому четырехколесному броневичку командира полка, рядом с которым было сооружено некое подобие тента.
За броневиком, глядящей тонкой скорострельной пушкой в безоблачное небо, в котором очень высоко мельтишили ведущие воздушный бой истребители, стояли два запыленных “Опеля”. Красивые черные машины матово блестели на солнце никелированными радиаторами и колпаками колес.
В багажнике одной из них, виднелась большая корзина с торчащими из-под салфетки горлышками винных бутылок.
Под тентом сидели почти все командиры танковых рот, взводов, батальонов, в черных комбинезонах, усталые пехотные офицеры.
Контрастно выделялись свежими, отутюженными мундирами два обер-лейтенанта из баварских гренадерских батальонов.
Полковник орал на кого-то незнакомого бледного лейтенанта, брызгая слюной:
“Какого черта, герр лейтенант! В запросе было четко сказано; сто пятнадцать “черепах” и семьдесят одна “ящерица”, не включая грузовиков пехоты и тягачей рембатальона! Так какого дьявола вы привезли только половину запрошенного горючего? Мне что, прикажете атаковать противника с пустыми баками? Я немедленно отсылаю рапорт командующему дивизией. А сейчас доставайте мне еще четыреста литров, где хотите, хоть у русских отбивайте. Всё, шагом марш!” – полковник утер багровое лицо вышитым, наодеколоненным платком и уселся на раскладной алюминиевый стульчик, вроде тех, что стали очень популярны у дачников после фильма “Рейнская долина – прекрасная страна”. Он оглядел сидящих на брезенте офицеров, привычно потеребил бело-красную орденскую планку над карманом выцветшего мундира:
“Господа офицеры, у меня приказ атаковать и уничтожить русские части, прикрывающие переправу. Их расположение отображено на карте, которую вы видите перед собой. Вот эта контрольная точка – южная конечность лесного массива. Чтобы сориентироваться, посмотрите вон туда…” – полковник привстал, протянул руку в сторону Даргановки.
Офицеры взялись за бинокли.
Цейсовские линзы в восемь раз приблизили крыши деревни, верхушки леса, нескошенное золотистое поле справа, тянущееся до самых лесных зарослей.
Один из танкистов, подкручивая резкость, удивленно сказал:
“Господа, смотрите, какой-то папаша тащит девчонку в лес, лупит ее как заклятого врага. Она упирается, падает, кажется, кричит!”
Полковник вышел из себя:
“Миллер, вы сошли с ума! Чем вы заняты! Если ваша рота потеряет в бою ориентацию, я отдам вас военно-полевому суду! Смотрите на группу высоких деревьев правее. Это и есть контрольная точка. Тысячу метров левее, начинаются минные поля и позиции противника. Вся оборона вытянута тремя линиями вдоль леса. Возможное расположение огневых точек и система огня показана на карте. Возможны коррективы…”
Фогельвейде, спрятавшись за широкой спиной своего батальонного командира, продолжал с любопытством наблюдать за двумя далекими фигурками на краю пшеничного поля.
Хлеба уже перезрело легли и грунтовая дорогая, идущая вдоль кромки леса, была хорошо видна.
Мужчина тянул девочку за руку.
Дергал, бил по щекам какой-то тряпкой, зажатой в другой руке.
Она мотала головой, широко открыв рот, видимо кричала, звала на помощь.
Наконец, мужчина зло дернул за ворот платьица, и, кажется, разорвал до пояса, но она выкрутилась, вырвалась и побежала по желто-белым колосьям, прижимая двумя руками лоскуты платья…
У Манфреда в висках гулко застучала кровь:"Что за скотина там это делает..."
По сетке дальномера бинокля, до них было не более двух километров.
На мотоцикле это чуть более трех минут.
Он оглянулся.
Офицеры, склонившись над картой, что-то записывали в блокноты. “
Хек” сидел по-турецки, держась одной рукой за блестящие голенища своих неизменных краг, а другой, водя по карте двухцветным.
Красно-синим карандашом.
Он ставил задачи батальонам.
Чуть поодаль стояли крашенные зеленой краской мотоциклы БМВ с пулеметами на низких колясках.
Двое ординарцев рядом с ними лениво переговаривались, глядя в сторону дымящихся русских позиций.
Фогельвейде опять приник к теплой резине окуляров.
Мужик почти нагнал девочку.
Блеснуло длинное лезвие.
Она упала на живот, забилась в конвульсиях.
Он быстро потащил ее к лесу…
“Сейчас бы из карабина его достать…” – закусил губу Манфред, ощущая в душе какое-то гадостливое чувство, будто это он убил девочку, не вмешавшись, не спугнув убийцу.
“Эх, крестоносец, где твой добрый, славный конь?” – пропел над самым ухом лейтенанта “Хек”.
Все скалили зубы.
Полковник еще раз пропел фразу старинной песни и изобразил на лице ехидную печать:
“Мы понимаем, Фон Фогельвейде, что ваши предки ходили в крестовые походы, на завоевание Гроба Господня, но здесь не Иерусалим, а я не папа Римский и поэтому будьте любезны сразу после боя явиться на гауптвахту. Я думаю, это вас слегка отрезвит герр лейтенант, и вы в следующий раз будете внимательнее слушать разъяснения начальника. Вы диспозицию двадцатого века слышали, герр крестоносец? Что вы лично по этому поводу думаете?”
В этот момент у подобострастно хихикавшего шуткам полковника начальника штаба, слетело пенсне, и он, не разобравшись, куда оно упало, наступил на него каблуком.
Хрустнули стекла.
Глядя на беспомощно переминающегося майора, “Хек” рассмеялся:
“Хоть гоготать перед атакой плохая примета, но очень смешно, дьявол меня раздери!” - он снова повернулся к Манфреду:
“Так что вы скажете, герр лейтенант? Насколько я помню, действия вашей роты у Аль-Алеймайна были весьма успешны…”
Манфред отпустил повисший на ремешке футляра бинокль, принял строевую стойку, вытянувшись во весь свой громадный рост и выпалил, глядя темно-синими глазами поверх головы полковника:
“Герр полковник, я предлагаю силами моего взвода и взвода лейтенанта Беккера пройти по пшеничному полю, развернуться влево и, ударив вдоль леса, нарезать оборону Иванов как пузырчатый голландский сыр!”
Полковник, глядя снизу вверх, удовлетворенно кивнул:
“Хорошо сказано, крестоносец, но такой маневр под огнем противотанковых орудий наверняка спрятанных на той стороне поля, просто безумен. Они расстреляют вам борта и за пять минут, мы будем иметь двадцать сгоревших машин и больше ничего”.
“Но герр полковник, у русских тут нет ни противотанковых орудий, ни вообще частей!”
Полковник, было снова усевшийся у карты рядом с офицерами, двое из которых потихоньку закурили, удивленно вскинул брови, на лбу появилось множество глубоких морщин:
“Откуда такая информация? Опять предположения вашего стрелка, замучившего весь полк своими предсказаниями?”
“Никак нет, герр полковник. И хотя он ошибся только раз, когда сказал что англичане будут наступать у Меджез-эльБаб, а они поперлись у Бизерты, сейчас эта информация не от него. От меня. Я только что видел, как какой-то Иван убил в том месте девочку. Она кричала. Если б там были какие-нибудь воинские части, то военные наверняка вмешались или как-нибудь себя проявили. Да и мужик не стал бы убивать близ позиций”.
“Эти русские просто звери. Не удивлюсь, если они по официальному разрешению большевистских властей убивают собственных детей. Они еще хуже арабов” – сказал танкист в прожженном на груди комбинезоне, из-под которого торчала расшитая петухами украинская рубаха.
Его левая щека постоянно подергивалась, как от нервного тика. “Хек” на минуту задумался, стянул с головы и кинул рядом со стулом потертую, выцветшую фуражку с высокой тульей:
“Господа офицеры, еще раз повторяю, через полчаса, в восемь сорок пять, подразделения должны находиться на исходных позициях. В девять ноль-ноль начинается артподготовка, в девять пятнадцать атакует первая волна. Авиации сегодня будет мало. Их не ждем. Всё. На моих часах восемь семнадцать. Все свободны. Лейтенат Фогельвейде и обер-лейтенант Гросевальд, задержитесь…Ординарец! Командира минометных батарей ко мне, срочно!”
Офицеры молча разошлись, подкручивая наручные часы.
Баварские гренадеры, расположившиеся неподалеку, бодрые и свежие, затянули “Хорста Весселя”, безбожно коверкая слова своим жутким баварским говором:
“Из всех наих товарищей
Никто не был так мил и так добр,
Как наш штурмфюрер Вессель,
Наш веселый свастиконосец…”
Солдаты других рот молча слушали плывущую над сухой степью песню, которую выводили баварцы.
Шелестели на легком ветру листья тополей, звенели цикады.
Роями носились мухи, садясь на потные, почерневшие от загара лица, нагретые солнцем стальные шлемы, стволы ручных пулеметов МГ, черными тушками стоящих в траве.
Танкисты маялись у своих машин, не зная, чего бы еще проверить и подмазать.
Минометчики уже отцепили неуклюжие туши шестиствольных минометов, кажущиеся частями разобранного органа, вовсю уже крутили рукоятки моховиков наводки.
Их наблюдатели быстро тянули черные телефонные провода в сторону зарослей подсолнухов, перекрикиваясь о чем-то с солдатами из боевого охранения.
Опорожненные бензозаправка один за другим выворачивали из скопления людей и техники на дорогу и скрывались за холмами.
Высоко в ясном небе барражировали несколько истребителей “Мессершмидт-II0”, прикрывающих сосредоточение мотопехотных и танковых частей.
Полковник, то открывая, то защелкивая крышку золотых часов на длинной цепочке, о чем-то размышлял.
Как только разошлись офицеры, он помрачнел, пробурчал себе под нос:
“Плохо дело. Все не так”.
Подошел, приложил руку к пилотке стройный, подтянутый офицер:
“Герр полковник, командир сто первого отделения батальона химических реактивных минометов, обер-лейтенант Мольтке, по вашему приказу явился”.
“Приказываю вам немедленно переместить позицию батарей вплотную к западной окраине деревни и вести огонь в разрывы между постройками. Мне нужно, чтобы мины перепахали русские окопы от первой до последней линии”.
“Но герр полковник. Согласно приложению к полевому уставу Вермахта, реактивные минометы следует размещать не ближе трех тысяч метров до объекта обстрела и категорически запрещается вести залповый огонь в промежутки между строениями. Я не могу согл…”
“Герр лейтенант! Здесь уставом является мой приказ, и, когда речь идет о жизни моих солдат, я подкладываю этот талмуд под задницу, тогда очень хорошо видны контратакующие азиатские орды, не подавленные артогнем, из-за таких как вы ревнителей Устава” – полковник исподлобья глядел на стоящего в струнку обер-лейтенанта и кидал слова, будто стрелял в упор:
“Фельдмаршал Роммель, которого все не зря прозвали “Лисой пустыни”, за умение быть со своими дивизиями везде и одновременно не быть нигде, говорил, Вермах – цвет нации, а германская нация – цвет человечества. Так вот, я тоже не соглашусь променять жизнь хоть одного гренадера на все ваши железяки, вместе взятые. Вы должны вспахать русские позиции так, чтобы там не осталось ни одного пулемета, ни одного человека способного подняться в контратаку. Это приказ. Ваша новая позиция на западной окраине деревни. Артподготовка начинается в девять ноль-ноль, помните это. Все, идите.”
Минометчик козырнул, четко повернулся на каблуках, сморщив расстеленный под тентом брезент, и быстро зашагал к своим солдатам.
Полковник выудил из-под стула початую бутылку без этикетки, налил в раскладной стаканчик, протянул Фогельвейде.
Сам же хлебнул прямо из горлышка:
“Определите что это такое, лейтенант”.
Манфред взял на язык немного коричневатой жидкости:
“Камю”
“Нет, Жерес”. Очень похож, но малоизвестная марка. Еще Алжирские запасы… если вас сегодня не убьют, я пришлю вам парочку бутылок. Я принимаю ваше предложение. Пойдете справа силами двух танковых рот и батальона мотопехоты. Больше ничего не дам. Вы назначаетесь командиром оперативной группы “Роланд” и после вступления в бой, действуете автономно, по своему усмотрению. Выступаете в девять двадцать, но только по моему подтверждению”.
“Слушаюсь, герр полковник” – Фогельвейде заметил, что “Хек” еле уловимо поморщился, будто у него разом заболели внутренности, но он, невероятным усилием воли смог скрыть это. Махнул рукой:
“Идите же…”
Лейтенант очнулся, залпом допил коньяк, положил стаканчик на расстеленную карту, испещренную разноцветными пометками, придерживая на груди бинокль, побежал к танкам своей роты.
Мотопехота уже лезла в бронетранспортеры, грохоча сапогами по металлическим приступкам и днищам.
Подавленность и вялость исчезли.
Им на смену пришли сосредоточенность и четкость выполнения команд.
Небритые, обветренные лица, с зияющими воронками упрямо глядящих из-под шлемов, воспаленных глаз, закушенные губы, отрывистые, быстрые слова, экономные движения. Т
о тут, то там негромкие, деловые выкрики радистов:
“Даю настройку…один, два, три, четыре…”
Экипажи выстраиваются у своих машин, переминаются с ноги на ногу, застегиваются на уцелевшие пуговицы, поправляют пилотки, мнут в руках кожаные шлемы.
Командиры дают последние очные указания.
Какой-то экипаж, не вовремя решивший поменять палец стыкового трака, лихорадочно суетится вокруг здоровенного ремонтника, вгоняющего кувалдой тугой штырь.
Упруго звенит металл.
Танкисты Ганса Беккера уже сидят в машинах, блестят глазами из полумрака стальных коробок.
Все люки распахнуты, от аккумуляторов включены противодымные вентиляторы, будто можно запастись свежим воздухом на какое-то время вперед.
В косых лучах невысокого пока солнца, отчетливо видны вмятины и борозды на броне танков, шрамы с рваными краями от срекошетировавших бронебойных снарядов, черные разводы потрескавшейся, вспузырившейся краски на тех местах, где горела наружная оснастка; ящики с инструментами, брезент, ивовые болотные фашины, ветви камуфляжа, бревна самовытаскивания.
Экипаж первой роты, видя бегущего командира, затягиваются по последнему разу, кидают сигареты в траву, становятся смирно. Фогельвейде на ходу машет рукой, настороженно глядящему из своего танку Ганса, в неизменно сдвинутом на затылок танковом шлеме, останавливается у своей машины, зло кричит вдоль ряда стоящих борт о борт танков:
“Что встали? Не на параде, по машинам!” – он ловко вскакивает на гусеницу, упершись руками в трубчатый обод башни, перебрасывает в люк свое крупное тело.
Над лезущими по машинам танкистам с воем проносятся пикирующие бомбардировщики, проскакивают деревню, сбрасывают двухсоткилограммовые фугасы. Земля вздрагивает, колеблется.
Мимо командирского танка бежит пехотинец, на ходу застегивая штаны.
Свесившиеся через борт бронетранспортера товарищи, втаскивают его через верх.
Он цепляется автоматом за трубчатый каркас снятого брезентового верха.
Рвется кожаный ремешок.
***
Фогельвейде ныряет в башню.
Заряжающий уже здесь, сидит на откидном дермантиновом сидении, затягивает винты крепления бокового люка.
Лейтенант больно ударяется о снарядные острия, вставленного в ячейки боекомплекта, натягивает шлем, нагинается вниз.
Отто смотрит на него через решетку приступки, держа правую руку на приборной доске, уперев пальцы в кнопки прокачки масла и стартера.
Командир включает внешнюю связь.
В наушниках треск, щелчки разрядов, голоса артиллерийских корректировщиков, называющих ориентиры. Поворотов эбонитовой ручки ловится семнадцатый диапазон:
“Внимание! Подразделения, входящие в оперативную группу “Роланд”, я командир группы лейтенант Манфред Мария фон Фогельвейде, машина с бортовым знаком “тресогуска”, номер девять-шесть-семь. Делай, как я. Все указания в сети семнадцать в движении. Мотор!”
Не дожидаясь переключения командира на внутреннюю связь, Отто, прочитав команду по губам, включает прокачку; завибрировал компрессор, заполняя маслом полости коленвала, пронзительно завизжал стартер, прорываясь под звукоизоляцию шлемов, и, наконец, взревели двигатели.
Отто выводит ручку сектора газа на среднюю, втапливает педаль газа и, плавно, еле еле тянет на себя оба рычага.
Тридцатитонная громада, дрогнув, трогается вперед, чуть пробуксовывая правой гусеницей. Идет ровно, чуть накреняясь в бок или вперед на крупных кочках.
Корпус сильно вибрирует, водитель проверяет двигатели на максимальных оборотах. Все в порядке.
Фогельвейде, украдкой от заряжающего, по второму разу протирающего ветошью снаряды боекомплекта, мелко крестится, целует серебряный перстень на безымянном пальце левой руки.
Волосы под пробковой прокладкой шлема уже взмокли, на теле выступила испарина.
Он хватается за обод командирского люка, вылезает по пояс; танка его группы, окутанные сизыми облаками интенсивных выхлопов, вытягиваются по две машины за командирской, бронетранспортеры пехоты, с подпрыгивающими над бортами солдатскими шлемами, идут прямо по траве, скрывающей их до половины.
Идут прямо к поваленному телеграфному столбу на краю пшеничного поля.
Фогельвейде опять переключается на внешнюю связь:
“Говорит девятьсот шестьдесят седьмой. Всем проверить полотнища на корме” – оглядывается.
На бронированной решетке охлаждения лежит прикрученный алюминиевой проволокой флаг сухопутных сил; черный крест с белым кантом и вписанной свастикой на красных четвертинках.
Выцветшее, изорванное полотнище трепещет на ветру.
За ним, у выхлопных трубок, прикрытых броней, укреплена половинка простыни, по белому пятну которой, в густой пыли, ориентируются водители идущих следом машин.
“Отто, стоп у поваленного столба. Глуши”.
Танк разворачивается, срезая дерн торцами траков и, качнувшись вперед, замирает. Бронетранспортеры уже тут; незнакомый офицер в щегольской фуражке, картинно расставив ноги, между которых торчит толстое пулеметное дуло, стоит на кабине ближнего бронетранспортера и смотрит через бинокль на проволочные заграждения русских.
Сами позиции отсюда не видны, их скрывают заросли высокого кустарника и окраинные хозяйственные постройки деревни.
Среди сараев мелькают белые платки и рубашки, человек десять крестьян перелезают через огородный тын и бегут наискосок к лесу, через пшеничное поле.
С дальнего бронетранспортера по ним нетерпеливо стреляет крупнокалиберный пулемет.
Мимо.
Снова очередь, видны фонтаны пыли совсем рядом с фигурками, они разом падают, неловко, высоко задирая задницы, пытаются дальше двигаться ползком.
Фогельвейде кричит в микрофон:
“Говорит девятьсот шестьдесят седьмой. Обер-лейтенант Гоппе, прекратите огонь со своих машин. Демоскируете группу”.
Стоящего на бронетранспортере офицера дергают за галифе, он нагибается, слушает солдата с наушниками на голове, машет рукой в сторону стреляющего пулемета.
Тот умолкает.
С головы Гоппе срывается и далеко отлетает фуражка.
Это смотрится забавно при полном отсутствии ветра.
Обер-лейтенант хватается запоздало за макушку, роняет бинокль и с сожалением смотрит на простреленную шальной пулей фуражку.
Швейцарские наручные часы с зелеными стрелками показывают без трех минут девять. Фогельвейде стаскивает шлем.
Из-за деревни слышится стрельба.
Вразнобой хлопают винтовочные выстрелы, одиноко тарахтит русский пулемет.
Обороняющиеся, видимо, обстреливают саперов, пытающихся прощупать минные поля.
Мимо реактивных минометов, вплотную стоящих к зарослям подсолнечника, санираты, с красными крестами на белых нарукавных повязках, волокут раненного сапера.
Его голова безвольно болтается, китель разорван, грудь замотана залитыми кровью бинтами. Второго ведут под руки, он еле держится на ногах, закрывает ладонями изуродованное лицо, громко, надсадно воет.
Минометчики, косясь на них, рубят тесаками штыков сочные стебли высокого подсолнечника – расчищают сектор обстрела.
Другие закладывают в стволы минометов длинные белые трубки реактивных мин, похожих на новогодние подарочные пакеты Санта-Клауса.
Без одной минуты девять.
Из зарослей появляются саперы.
Они волокут еще несколько раненых.
Кидают на стерню длинные раскладные минные щупы, здоровенные зубастые ножницы для резки проволоки, устало садятся, валятся на землю, угрюмо смотрят остановившимися глазами в пространство перед собой.
Появляется унтер-офицер с пистолетом в руке, кричит, поднимает их, ведет на левый фланг, оставив раненых на попечение санитаров.
Саперы медленно бредут мимо стоящих с откинутыми бортами грузовиков, из которых артиллеристы принимают длинные ящики и, спотыкаясь, волокут их к штабелям рядом с минометами.
Заряжающие сразу вскрывают их, готовя для второго залпа.
Обер-лейтенант Мольтке смотрит на часы, поднимает руку:
“Запалы на боевой! Поочередно…”
Фейерверкеры, засовывая руки в казенники, выдергивают длинные капроновые шнуры предохранителей, последний раз проверяют провода электрозапалов, и, отбежав в сторону, садятся на корточки или ложатся.
Ровно девять.
Мольтке выдыхает:
“Огонь!”
Клеммы аккумуляторов замыкаются, посылая разряд в детонаторы, органные стволы минометов рождают огонь.
Снаряды один за одним, скрежеща и воя, вылетают из пламени и плотных сизых облаков, несутся к лесу, очерчивая пологие дуги и начинают рваться на русских позициях, в воздух взлетают фонтаны бурой земли, куски деревянной обшивки траншейных стенок… Некоторые снаряды цепляют за коньки крыш, пробивают стены домов, взрываются внутри, поднимая ввысь ворохи пылающей соломы, обломки мебели, тлеющие тряпки.
Слева, скрытые зарослями, отрывисто бьют орудия батареи, приданной полку.
Между ними и изрыгающими пламя шестиствольными минометами, стоят не глуша моторов танки Т-IIТ-III и , третьего и части четвертого батальона, предназначенные идти в первой волне атаки.
Они построены двумя колоннами и должны развернуться уже в движении.
За ними дымят выхлопами приземистые бронетранспортеры баварских гренадер, на броне рядом с крестами изображены треугольники с вписанными буквами “В”.
До Фогельвейде, на секунду разжавшего уши, сквозь адский грохот артподготовки, слабо доносятся обрывки песни, гренадеры опять горланят.
На этот раз старую солдатскую песню времен первой мировой волны, переделанную на новый лад:
“Адольфу Гитлеру дали мы присягу,
Адольфу Гитлеру мы руку подаем…”
Манфред плюнул:
“Чертовы колбасники, недоноски…”
От леса и из горящей деревни, потянулись клубы черного, удушливого дыма, окутали минометные позиции, поглотили готовые к атаке танки первой волны.
В небе, на большой высоте, по-прежнему крутятся в воздушной схватке истребители.
Правее, на Восток, чинно плывут эскадрильи бомбардировщиков, еще дальше, еле различимые, разрозненными группками возвращаются отбомбившиеся.
Манфред жмурит защипавшие от дыма глаза, ныряет в люк, здесь пока не так шумно и почти не жарко.
Заряжающий, закусив губу, рассматривает свои грубые ладони.
Пальцы заметно дрожат. Фогельвейде сглатывает.
Шершавый язык прилипает к сухом небу, в груди появляется неприятная пустота, по спине пробегает холодок:
“Черт побери, скорее бы началось, скорее бы сдвинуться!”
Запищала, вспыхнула красной лампочкой рация. Он переключился на частоту командира полка:
“Фогельвейде? Говорит командир полка. Где вы, я вас не вижу?”
“Роланд” на исходной позиции, жду приказа”.
“Ждите. Кстати, там ваш предсказатель ничего не говорит о сегодняшней заварухе?”
“Вы же говорили что все это бред?”
“Мало-ли что я говорил. Даже у фюрера есть свой астролог. Почему его не иметь полку?”
“Он сейчас не в состоянии, герр полковник”.
“Ладно. Связь кончаю. Когда придет в себя, доложите”.
В шлемфоде затрещало, потом стало слышно как “Хек” вызывает гаубичную батарею и требует усилить огонь.
Пустота в груди все не проходит.
Манфред выуживает из-под винтов регулировки сидения флягу, сворачивает крышку и, отхлебнув, протягивает заряжающему:
“На, Готфрид, глотни коньяку, для поднятия духа… Ждать и догонять – противное занятие. Да еще “Хек” нервирует. Нашел время, астрологией заниматься. Я от него жду приказ о выступлении, а он со всякой ерундой…”
Готфрид взял протянутую флягу, глотнул, закашлялся, утерся промасленным рукавом:
“Очень плохие сегодня звезды для нас, Манфред. Очень плохие”.
“Ты же говорил, что этот год у меня счастливый, мой год. И по зодиаку все отлично…”
“Да, ты Стрелец, твой знак сейчас близко к Юпитеру, а это очень сильная планета. Я, Эрвин, Отто, Вильгельм…Очень плохая расстановка. Я С Отто Весы, Вильгельм Рак, а Эрвин Дева. Нас очень не любит Юпитер, а потом, у Отто рак странно обрывается линия жизни, будто разрезается. А у меня, ее и вовсе нет”.
“как так нет?”
“Нету. Вот, видишь?”
“Да, действительно…”
“Вот и получается, что наш экипаж висит на краю. И мы тянем с собой тебя. Может тебе будет лучше пересесть в другую машину?”
“Чушь! Не глупи. Я, наоборот, вас оберегу, как кентавр со стрелами. А потом ты ведь можешь и ошибиться. Помнишь, как ты наврал про наступление англичан у Безерты? Вернее у Меджез-эль-баб”.
“Это не я ошибся, а они. Поэтому и были разбиты. А по звездам должны были быть разбиты мы”.
По спине Манфреда опять пробежал неприятный холодок, он как-то сразу взмок, нательная рубаха прилипла к груди:
“Черт меня побери! Мы еще поборемся Готфрид, мы еще посмотрим!”
“Бесполезно…”
Фогельвейде подскочил как на пружинах, зло саданул кулаком по блестящему кругу поворотника командирского люка.
Канонада неожиданно стихла, и сразу же взревели моторы трогающихся с места танков первой волны.
Началась атака.
Тридцати тонные машины медленно поползли в гору, постепенно набирая обороты.
Песня гренадер потонула в реве двухсот сильных моторов и металлическом лязге.
Их черные, отливающие на солнце синевой стальные шлемы, исчезли за пятнистыми бортами бронетранспортеров.
Только за пулеметными щитками виднелись макушки стрелков.
Из-под широких гусениц боевых машин летели комья земли вперемешку с пучками травы, клубилась пыль, смешиваясь с сизыми газами выхлопов…
Танки, приминая ковыль и подсолнухи, ползут прямо на деревню.
Передние машины сшибают тонкие жерди ограды, переваливаются через отводную канаву, ползут по широкому двору, разметывая, разворачивая сараи и паленницы.
Крайний Т-II задевает угол дома, разбивает, разворачивает его, тащит за собой, наматывая на гусеницу старую паклю, хрустя расщепляемыми досками.
В чаду и дыму из-под его гусениц шарахается в сторону какая-то полоумная старуха с ведрами.
Падает, разливая воду.
Стальная махина проходит совсем рядом…
Танк с бортовым номером 75-КК неожиданно глохнет.
Танкисты, некоторое время остаются внутри, видимо пытаясь запустить двигатели, но вскоре выбираются на броню, машут руками в сторону медленно ползущего тягача рембатальона. Бронетранспортеры пехоты объезжают неожиданное препятствие, накреняясь как баркасы на высокой волне, перебалтывая в своих чревах вцепившихся в борт и трубки тентов солдат.
75- миллиметровые пушки передних Т-IV почти одновременно выплевывают огненные сгустки, упругие газы выстрелов.
Они уже видят русских.
Танки, еще находясь среди построек, начинают разворачиваться в линию.
Один из них азартно въезжает прямо в стену горящего дома, вламывается внутрь, буксует. И тут рушится объятая пламенем крыша.
Машина выбирается из обломков, выволакивая на себе пылающую мантию.
Водитель бешено крутит танк, пытаясь сбить пламя, крушит дворовые постройки, поднимает целый вихрь песка, дыма, горящей соломы.
Наконец отчаянно мощная струя выхлопных газов срывает с решетки двигателя горящую копну. Остальная солома, повисшая на ободе башни, кожухе орудийного ствола и резервных траках на лобовой броне, начинает чадить и тухнет.
Т-II разворачивается, сравнивая с землей бугорок погреба и скрывается в облаке черного дыма, пыли, пороховых газов.
Спустя несколько секунд, русские открывают орудийный огонь.
Грохот металла и треск сокрушаемого дерева, прорезают резкие хлопки противотанковых пушек.
Один заблудившийся снаряд, прошуршав над горящей, разрушенной деревней, врезается рядом с полевой кухней у рощи, но, почему-то не взрывается.
Из-за непроглядной стены густого дыма, слышатся звуки работающих курсовых танковых пулеметов, глухие, сильные разрывы противотанковых мин.
Они тут, эти убийцы.
Оглушительно жахает боекомплект невидимого сейчас танка, сдетанировавший от взрыва мины.
Густая пелена полностью скрывает деревню, утонувшие в ней бронетранспортеры баварцев, медленно тянется на золотое пшеничное поле, на краю которого стоят машины группы “Роланд”.
Жаркое солнце ослепительно сияет в бледно-голубом небе.
Отдельные белые, ватообразные облачка рвутся на части, размазываются по небосводу сильными верхними воздушными потоками.
Оторванные хлопья быстро несутся на Северо-восток и тают, растворяются.
Над верхушками леса кружат переполошенные птицы.
Два ошалевших диких голубя стремительно проносятся над приземистыми стальными громадами, крашенными в цвет ливийского песка.
Желтое, отливающее на солнце золотом, поле, пропускает над собой клубы, дымя горящей деревни.
От нее, по полегшим хлебам, со всех ног несется мохнатая собака, волокущая за собой оборванную, подскакивающую на неровностях цепь.
Горячий воздух, маревом плывущий над землей, колеблется, смазывает очертания, искажает, искривляет покосившееся пугало, распятое на жерди с прибитой поперечиной.
Временами кажется, что собака бежит не по горячей сухой земле, а мерцающей поверхности прохладного, манящего озера.
“Командиру оперативной группы “Роланд”, говорит командир полка. Выступайте немедленно. Первая волна завязла в минных полях. Ваша задача оттянуть огонь обороны на себя, заставить противотанковую артиллерию русских заниматься только вами. Отвлеките их, Фогельвейде, вы ведь умеете это. Связь кончаю…” – нервный голос полковника резко ударил по барабанным перепонкам лейтенанта и исчез в пощелкивании, потрескивании эфира.
На секунду в шлемофон ворвались звуки воздушного боя, идущего над переправой:
“Двадцать второй, внимание! Заходят от солнца…Борхард, добей его, он дымит…Борхард, почему молчишь, Борхард…”
“Всем подразделениям “Роланда”, мотор! Делай как я!” – Фогельвейде захлопывает верхний люк.
Танк рвется с места.
На пределе несется вперед.
Роты привычно разворачиваются в боевой порядок, разъезжаются веером вправо и влево от командирской машины.
Даргановка остается справа.
Танки входят в плотный дым горящей деревни и когда выныривают из него, впереди открывается все поле боя.
На русских позициях горит земля, горит трава, чадят деревья близкого леса, рвутся фугасные снаряды гаубичной батареи, бьющей с левой окраины разрушенной деревни.
За ней изредка пробуждаются шестиствольные минометы, со скрипом и ревом несутся реактивные мины, оставляя дымные хвосты, кромсают огненно-земляными фонтанами брустверы траншей, блиндажи, ходы сообщения, безумные фигурки русских связистов, тщетно пытающихся протащить то и дело перебиваемые осколками телефонные провода от КП полка к стрелковым ротам.
Но после очередного огневого шквала, то тут, то там оживают опорные точки обороны, огрызались хлесткими свинцовыми струями станковых пулеметов, прижимая к земле покинувших свои машины мотострелков.
Бронетранспортеры стоят под огнем противотанковых орудий, бьющих из хорошо замаскированных укрытий на опушке.
Там то и дело взвиваются сизоватые облачка выстрелов, и 45-миллиметровые снаряды дырявят тонкую, противоосколочную броню, прошивают насквозь, разбивая решетки радиаторов, коверкая двигатели, вспыхивающие перебитыми бензопроводами, тела водителей и командиров машин.
Несколько бронетранспортеров уже пылают, другие пятятся назад, под прикрытие непрерывно стреляющих танковых пушек.
Атака только началась, а два танка Т-II уже горят, немного не дойдя до первой линии проволочных заграждений из спирали Бруно.
Другой, с разбитыми гусеницами, разорванной как бумажный фонарик башней, весь перекореженный взрывом боекомплекта, стоит посреди минного поля, вдоль которого мечутся песочного цвета машины, пытаясь отыскать разрывы между минированными участками, флажки проходов, проделанных саперами.
Из леса непрерывно свиристят мины русских полковых минометов, рвутся вокруг маневрирующих машин первой волны, на минном поле, подрывая спрятанные в траве противотанковые мины.
Все это грохочущее, стонущее пространство временами полностью скрывается за пеленой удушливого дыма.
Танки группы “Роланд” оказываются в двухстах метрах от передовой траншеи, и, развернув башни, наводчики открывают огонь через нее, посылая снаряды в дымки противотанковых батарей.
Крупнокалиберные пулеметы мотопехоты начали поливать русские окопы длинными очередями. Но после минутной растерянности траншеи ожили.
По вынырнувшим из дыма танкам заработали противотанковые ружья, метя по высоким бортам рвущихся к лесу машин.
Крайний левый танк из роты Беккера закрутился на месте с перебитой гусеницей.
Водителю удалось остановить машину так, что курсовой пулемет глядел прямо на траншею, и стрелок сразу принялся методично бить по злым вспышкам ПТР.
Каски стрелков исчезли за бруствером, какой-то безумец со связкой гранат выскочил, было из траншеи, но тут же рухнул как подкошенный, прошитый очередью башенного пулемета. Пользуясь замешательством бронебойщиков, прижатых к брустверам пулеметами 227-ой машины, превратившейся в неподвижную огневую точку, танки группы “Роланд” проскочили опасный участок без потерь, и теперь русским пришлось вести огонь вдоль линии своих окопов, над головами подразделений своего левого фланга.
Они, наконец, предприняли контрмеры, против прорвавшейся вдоль фланга и выходящей в тыл группы. Минометный огонь в центре прекратился – русские разворачивали стволы налево.
Фогельвейде это почувствовал кожей и, примкнув к триплексу, стиснул зубы, ожидая град снарядов по своей группе.
Поймал в перекрестие прицела груду сухой земли на опушке, угадал в ней окоп одного из минометных расчетов, гаркнул в микрофон:
“Отто! Стоп!” – с короткой остановки грохнул выстрел; пушка отскочила внутрь по салазкам, едва не зашибив замешкавшегося Готфрида, из клинового затвора выпрыгнула горячая, дымящаяся гильза.
Танк снова двинулся вперед, и вслед за гильзой в открытый канал ствола, втянулись отработанные пороховые газы, подгоняемые встречным воздушным потоком.
Противодымные вентиляторы зажужжали, но тут же встали.
Замкнутое горячей стальной броней пространство моментально заполнилось едким, вонючим смрадом.
Застучало в висках, помутилось в глазах, брызнули обильные слезы.
Готфрида начало выворачивать наизнанку над лентой спаренного с пушкой пулемета. Фогельвейде впился ногтями в его руку, инстинктивно потянувшуюся к защелке бокового люка, по листу которого непрерывно барабанили осколки и плющились пули.
Танк заплясал на предельной скорости, Отто тщетно пытался протереть застеленные ядовитой пеленой глаза, не выпуская рычагов управления.
Лейтенант, подавляя приступ тошноты, заорал:
“Отто, какого дьявола! Включи резервный или мы сейчас тут все передохнем от этого дыма!”
Сквозь кашель и сиплое дыхание в наушниках послышался слабый голос:
“Уже включил, но, кажется что-то с проводкой…”
“Черт бы тебя побрал, вечно…”
Со страшным грохотом в башню ударила 120-миллиметровая мина, под острым углом свалилась с неба, взорвалась на наклонной броне.
Танк будто провалился в воздушную яму, мотнулся из стороны в сторону как легонькая прогулочная коляска.
Взрывом, будто пластилиновые, срезало петли и защелки бокового люка, отбросило его куда-то далеко.
Манфреда швырнуло через тело Готфрида на казенник орудия, ударило грудью о маховик вертикальной наводки, переносицей о трубку ограждения поворотного подшипника...
***
В танк подряд ударяют два снаряда, лобовая броня выдерживает, но с внутренней стороны отлетают сотни маленьких, стальных осколков, впиваются в лицо Готфрида. Он валиться под ноги командира, обливается кровью.
С резким щелчком, будто очнувшись от адского удара, включаются оба вентилятора, в мгновение очищают воздух.
Вокруг неподвижной машины с бортовым номером девятьсот шестьдесят семь, непрерывно взлетают пологие фонтаны минометных разрывов.
Остальные танки оперативной группы “Роланд” уже у леса, резко меняют курс, окутываясь облаками выхлопов и поднимаемой гусеницами пылью.
Огонь в центре обороны заметно слабеет, перенесенный, сосредоточенный на прорвавшейся группе.
Танки первой линии, наконец, проходят минированные участки, потеряв еще несколько машин и, вплотную приближаются к первой линии траншей.
Неимоверно печет августовское солнце, разогревающее броню, о которую градом бьются пулеметные очереди, стремящиеся разбить обзорные триплексы, захлестнуть смотровые щели механиков – водителей, бронебойные снаряды гулко врезаются в сталь бортов и башен, с воем рикошетируют, высекая снопы ярчайших красно-белых искр.
Внутри машин духота, грохот, отлетают куски металла с внутренней поверхности, выскакиваю одна за другой стреляные орудийные гильзы, пулеметы жадно всасывают ленты, выплевывая огненные струи из раскаленных стволов, с охлаждением которых уже не справлялся горячий воздух и пули шлепаются, не пролетев положенной дистанции, будто уставшие от полетов по законам баллистики.
Танки ведут огонь с коротких остановок.
Осторожно, короткими перебежками, за ними плетется пехота.
Офицеры торопят, подгоняют солдат, прижатых к земле плотными потоками свинца; воздух вибрирует, дрожит, и кажется, что он вот-вот треснет, разорвется, как старая простыня, расколется, рассыпавшись мелкой стеклянной крошкой.
Пули с чвакающим звуком бьют в мясо, кости, забрызгивая бегущих рядом; и у солдата, поймавшего на руки товарища с пробитой навылет шеей, брызжущей двумя фонтанами ярко-красной крови.
Уже нет сил, ни идти вперед, ни ползти назад, будто погибший забрал и его душу на тот свет.
Он ложится рядом, безвольно утыкается лицом в душную траву, с пустой, гудящей тяжёлым колоколом головой...
И в то же время, всеми овладевает безумное желание скорее закончить это ползанье голым брюхом по горячей сковороде; они понимают, что этот конец находиться там, у кромки леса, где больше нет русских окопов.
Винтовки и пулеметы бьют по ненавистным зеленым каскам, а воспаленные глаза глядят та этот почти мистический лес; кто достигнет его, останется, жить...
Манфред Мария фон Фогельвейде открыл глаза.
Ему в лицо лилась вода из фляги, над ним склонился стрелок курсового пулемета его экипажа.
“Вильгельм, это ты?” - лейтенант приподнимает затылок от резиновой прокладки катка, переворачивается на живот; в промежутки между катками подбитого танка, хорошо виден догорающий Т-III, стоящий между их машиной и русскими траншеями, до которых чуть больше шестидесяти метров.
“Видишь, это танк Ганса. Когда нас накрыло, он встал между нами и русскими. Они уже стелились с “коктейлем” в траве. Он стал их отгонять, пока не получил несколько снарядов в ходовую. Это бы факел. Никто не спасся. Они все сгорели, все” - Вильгельм замолчал.
Близится апогей боя; танки группы “Роланд” утюжат позиции, но пехота, вжатая в землю шквальным огнем, не может и головы поднять.
Из полуразрушенных “лисьих нор”, уцелевших блиндажей, из чадящего ковыля, в серо-желтые танки летят бутылки с зажигательной смесью, звякают по броне, и через несколько секунд по ней расползалось горящее покрывало, проникая в пазы воздухозаборников, пулеметные цапфы, выжигая уплотнители.
Русские, кажется, вообще не обратили внимания на то, что их артиллерия уже молчит, что за их позициями, у Аксая, захвачены переправы, что обширная территория, где расположены их части, отрезана от снабжения, и пищи, и боеприпасов, горючего больше не будет никогда, что раненых теперь не спасти...
Из пылающих машин вываливаются черные фигурки танкистов, предварительно раскидав вокруг дюжину гранат боекомплекта...
Но, вражеские пехотинцы, озверев, не считаясь с огнем соседних танков, вскакивают из воронок и полузаспанных окопов и почти в упор бьют из автоматов мечущихся танкистов.
Никому не удается спастись...
Об ленивец над головой Манфреда щелкнула пуля.
“А где Отто, где Готфрид?”
“Готфрид умер несколько минут назад,а Эрвин сразу...
"Отто..."
"Отто жив, но искромсан сильно...Я даже не могу толком разобрать, что с ним” - Вильгельм накинул на автоматное дуло свой изодранный кожаный шлем и приподнял над подкрылком.
Чвикнула пуля и шлем свалился на голову Манфреда.
“Снайпер тут... Хорошо, что я хоть успел Отто перевязать, он теперь от нас отрезан.Там, в воронке” –совсем вяло, не хорошо, обреченно сказал Вильгельм.
“Черт побери!” - лейтенант умолкает, уставившись туда, где над окопами стрелков в странном танце крутятся прорвавшиеся танки его группы.
В воздухе тошнотворно воняет паленой резиной, электропроводкой, горелым человеческим мясом, кислым тринитротолуоловым духом, выхлопами и дымом от все еще горящей Даргановки.
Черный дым то ползет по земле и спинам копошащихся в бурьяне баварцев, то закручивался к небу, поднимаясь к куцым, белесым облакам, застилая солнечный свет.
Вдруг баварцы шевелятся.
Пригнувшись, бегут офицеры, пиная фельдфебелей, поднимая солдат.
Те с огромный внутренним сопротивлением распрямлялись под пулями; некоторые падают, вскинув руки, и затихают, не шевелясь.
Наконец, пулеметные отделения устроились, и начался косоприцельный обстрел противника. Два десятка МГ создали ураган. Воздух жужжал, и колотился, будто в поле выехали жернова мукомолок...
Цепи поспешно двигаются через последний участок, отделяющий их от пологих брустверов окопов первой линии.
Вот они уже на дистанции эффективного огня своих автоматов и гранат.
Шквал пуль заставляет обороняющихся укрыться, осесть за брустверы.
В ход, наконец, идут ручные гранаты.
Русские выбрасывают их на гласисы траншей. Но не все.
Они с треском рвуться, разметывая широкие фейерверки осколков и земли.
Люди падают один за другим, мечутся в агонии или сразу стихают.
Живые спотыкаются о мертвых и раненных, перешагивают через них.
Над их головами отвратительно воют и скрипят мины батарей бьющих из-за разрушенной деревни.
Лесная опушка опять окутана пламенем и дымом.
Последние противотанковые орудия обороны умолкают.
Их больше нет.
Лишь изредка с уцелевших позиции бьет одинокий 120 - миллиметровые миномет, но мины ложатся далеко в стороне.
Такое ощущение, что огонь ведут повара и ездовые, сменившие выбывших наводчиков и командиров расчетов.
Перелом.
Русская оборона будто впитывается в растрескавшуюся, горячую землю.
Видно, как из дальних окопов по одному, по двое, группками, начинают вылезать фигурки, бегут со всех ног к лесу, придерживая округлые каски, волоча, бросая винтовки.
По ним стреляют свои.
Какой-то офицер, увешанный сумками и планшетами, наверное, комиссар, настигает их, пытается остановить, вернуть.
Его задевают штыком, и он неуклюже валится в траву.
Бегущих замечают танкисты.
Два пулеметных Т-II разворачивают башни и бьют им вслед; летят в воздух куски тел, ветки, комья земли, дерна.
Вокруг оседающего, кувыркающегося месива, снуют трассирующие пунктиры...
Баварцы вот-вот спрыгнут в окопы второй линии, тем самым, поставив точку в этой атаке, но из разбитых, авиацией и артиллерией стрелковых ячеек, засыпанных, закатанных танками траншей, “лисьих нор”, взорванных блиндажей, поднимаются низкорослые плечистые люди в изодранных, потерявших свой цвет гимнастерках и галифе, со странными, слишком скуластыми лицами, раскосыми глазами; молча скатываться с брустверов навстречу растерявшимся баварцам.
Проблескивают на солнце штыки.
Безумие.
Их всего горстка, странных, угрюмых, молчаливых, с кривыми ногами, гнутыми, будто под бока степных коней.
Они смешиваются с гренадерами, быстро орудуя винтовками, начинают их теснить.
Над полем боя воцаряется тишина.
Только в вполоборота рычат танковые моторы.
Все взоры устремлены на отчаянную свалку на правом фланге.
Фогельвейде отодвинул от лица мешающий обзору обрубок выскочившего торсиона, торчащий из-под днища.
“Ты видишь, Вильгельм, это же настоящие азиаты. Ты видел, как они поднялись на верную смерть! Какое фанатическое упорство. Вот они, последние воины Чингиз-Хана! Вот их последний бой на границе Европы и Азии! Вильгельм! - он приподнимается на локтях, в отчаянии хватает руку неподвижно лежащего рядом товарища.
У того на лбу зияет небольшая дырочка входного отверстия.
Снайпер все-таки достал его.
У Манфреда как от удара ножом колет сердце.
Он дрогнувшей рукой закрывает глаза убитого, нащупывает на животе кобуру с неизменным “Борхард-Люгер-07”.
Поползет к воронке, где должен быть Отто.
В голове плывут обрывки мыслей, лица, видения, мешаясь со страшной болью в разбитой переносице, возникают, роятся фразы и образы, навсегда засевшие в его мозгу; плоская, без привычных линий ладонь Готтфрида, его тетрадь, испещренная каббалистическими знаками, Отто, размахивающий бойскаутским тесаком на пороге дома в Вольфсберге, преподаватель механики в танковом училище в Гросс-Глинке, выгоревшие бумажные красотки на внутренней обшивке башни танка Ганса Беккера, ставшего в двадцать пять лет обгоревшим скелетом.
Забыв осторожность, Манфред приподнимается на руках:
“Отто!”
Снайпер все еще следит за подбитыми машинами, все еще не уходит из своего укрытия где-то в лесу.
Манфред падает лицом вниз, сжав виски, все еще чувствуя вибрирование воздуха у своего лица.
Пуля проходит совсем рядом, клацает о броню за его спиной.
Скрипя зубами, танкист справляется с липким бессилием в руках и постыдной пустотой под ложечкой, осторожно ползет, огибая бугорки и возвышенности почвы.
Добравшись к краю воронки от тяжелой авиабомбы, скатывается, чуть не задев каблуком забинтованную голову брата.
Тот лежит лицом вверх, покусывая бескровные губы, поглаживая левой, не замотанной бинтом, рукой, потную, раскрытую грудь”
“Это ты, Вили?”
“Нет, это я, Манфред. Как твои делишки?”
“Ничего, может быть, выживу. Ух, ты! Как тебя носом приложило. Ну и красавец!” - Отто хрипло смеется. Из уголка бежит бурая струйка.
Он кашляет, чуть не захлебнувшись собственной кровью:
“Вообще ничего, только вот весь в дырках я. Серьезно меня на этот раз замесили. Даже боли не чувствую”.
“Это болевой шок. Но он, к сожалению, скоро пройдет. Мужайся Отто. Мы спасемся из этой мясорубки, я клянусь тебе!”
“Мне не привыкать мужаться. Помнишь, как мы ползли домой после ночной драки у ресторана “Нарцисс” в Бремене?”
“Сравнил тоже…Ну-ка, я погляжу, что с тобой стряслось...”
“Давай, давай, коновал…” - Отто проваливается в полузабытье. Его лицо становиться совсем детским, каким-то беспомощным и потусторонним.
Манфред рвет зубами его нательную рубаху до низа живота, осматривает несколько довольно глубоких ран с рваными краями, из которых медленно сочиться темно-бурая кровь.
В двух местах бедро насквозь прострелено, раздроблена берцовая кость, совершенно разворочена кисть правой руки.
Лицо иссечено мелкими осколками стали, отлетевшими при прямых попаданиях снарядов в лобовую броню.
Отто выныривает из беспамятства:
“Как там русские? Кончились или еще держатся?”
“Помолчи Отто, помолчи. Каждое слово отнимает твои силы. Русские контратакуют. Там рукопашная, но это агония. Танки закатывают их позиции. Остатки бегут к лесу. Ты главное не скисай, дружочек мой, все заканчивается. “Хеку” придется расстаться с двумя бутылочками “Жереса”, и мы их с тобой откупорим, за Вили, Вильгельма, Готтфрида, за Ганса Беккера…” – Манфред высовывается из воронки, отодвигает в сторону ком обожженной земли с болтающимся из травяных корней тельцем упитанного земляного червя.
Червяк засуетился, быстро втягивается в сухую землю свое розовое, сморщенное тельце. Укрывается. Все замедленно, будто кинопроектор брошен, и ручку никто не крутит, а пленка останавливается сама по себе...
Над полем боя стоит высокое солнце, неимоверно печет, ослепительно блестит в линзах артиллерийских дальномеров, пытающихся разобраться в месиве отчаянной схватки на правом фланге.
Оттуда доносятся яростные крики, вопли раненных, надсадные стоны умирающих, безумная ругань, лязг металла о металл, короткие автоматные очереди, и странный, жуткий, сумасшедший смех.
Падают убитые, простреленные, проколотые штыками, с разбитыми саперными лопатками черепами, искрошенными лицами, гортанями.
Живые бьют направо и налево, чем придется, теряя выскальзывающие из потных ладоней винтовочные приклады, автоматы, ножи, штыки, поднимая из-под ног увесистые камни.
Свидетельство о публикации №110031905389