Мое второе Я или опыт творческого раздвоения

МОЕ ВТОРОЕ  “Я” ИЛИ ОПЫТ ТВОРЧЕСКОГО РАЗДВОЕНИЯ

К сожалению, в земной жизни человеку нельзя быть постоянным, И нельзя ничего вернуть назад... Когда я водил машину, я заметил, что все стараются обогнать друг друга, все хотят быть быстрее, все хотят быть впереди... Однако быть впереди не значит быть лучше! Всякий человек ничтожен по своей природе, и наша политика — лишь частичное подтверждение этому... Мы все стремимся обогнать друг друга, не думая о последствиях... Только с помощью аварии — гибели, смерти или ранения мы сознаем всю глубину своей непреодолимой ничтожности и хрупкости живого мироздания...
Спешка — знак безумия, — говорит Биант.
Спешка — знак насилия, — повторяю я.
Спешка знак дьявола, — подтверждает мне мое второе “Я”.
Итак, мое второе оно противоположно мне... абсолютно во всем. Когда я ищу человека, оно зовет меня в одиночество, и если я послушно следую за ним, то я начинаю удивляться сам себе, т.е. хотя бы той неожиданной радости, которую обнаруживает во мне мое же одиночество, те. я беру в свои руки гитару и пою долго, почти бесконечно, пока не ощущаю, что вся эта вечность слилась со мной. Иными словами, это оргазм творчества!
Я пишу такие песни, что всегда думаю найти с помощью них такое место, где бы я мог беспрепятственно проникать всем своим телом в тайну Вселенной...
Тайна и Вселенная — это два объединяющих начала женского и мужского рода... В каждом начале равнозначен оттенок слияния души с телом... И то, и другое,  есть как и мое второе “Я” … Одно уничтожает второе по праву противоположности...
Мы все существуем друг против друга как вечный закон сохранения энергии... Так говорил еще Платон устами Сократа, что Смерть порождает Рождение, т.е. оно его выталкивает прямо из себя как свое второе «Я»… Однако, психология тут не уместна...
Я помню, однажды играл роль в одном спектакле и так вжился в образ выдуманного автором пьесы героя, что только на следующий день ощутил себя собой... Это было как сон, как наваждение, — зато я не играл, а жил, и даже жил не я, а мое второе «Я», т.е. я хочу сказать, что из нас никто так и не знает, что же такое его второе «Я» … Может,  это наша противоположность, живущая в нас, которую мы не хотим замечать. Для одних это бессмертная душа, для других — смертное тело, для третьих — пол и характер, но все это, взятое вместе, густо перемешанное космическим излучением, и есть наше второе «Я»…
“Мы двойники иль только схожи” — эта строчка из моего стихотворения говорит о том, что я их упрямо повторяю и берегу как всякую память о прошлом... Хотя именно моего прошлого давно уже нет, — это софизм, просто я чувствую тоньше неотвратимый бег времени как всякий сумасшедший.
Фантазию ужасную творя
Один над сумраком Вселенной,
Я созерцаю Образ драгоценный
И в нем живу как Вечностъ для тебя!

Что же такое для тебя, Вечностъ? Наверное, это сон, — ты видишь его без всякого желания, постепенно оно просыпается в тебе само как твоя же Душа по одному лишь кивку, знаку... Ведь Боги не говорят с нами, а только подают знаки, — говорил Гераклит... Они подают знаки, боясь усомниться в собственном величии, — повторяю я вслед за Гомером... Хотя при чем тут Боги, — скажет кто-то.
Конечно, Боги ни при чем, — подтвержу я. Они вечны и поэтому они ни при чем, но если кто-то очень захочет, они всегда будут при нем... Теперь я хочу сказать о богохульстве, о противоположности всякой веры, об обращении ее как всякой стервы! Наверное, человеку никогда ничего (просто так) не хотелось, но он всегда это вызывал в себе, думая таким образом обмануть свое второе “Я”. Ибо наше второе “Я” существует всегда голышом — оно постыдно, как собственная похоть во время семяизверженья... Когда не любишь, но цветешь, ныряя в пропасть наслажденья...
“Только сосредоточившись в себе, обнаруживаешь опыт извне”, — говорил Семен Людвигович Франк... Это был философ с душою грешного протодьякона. Его работу “Непостижимое” я воспринял как “Ничтожное” — это в смысле философии.
Вообще, философия — самая ничтожная из наук, потому что пытается объяснить Тайну, а Тайну не надо объяснять, ее надо только чувствовать, тонко чувствовать как всякую женщину, хотя бы миг принадлежавшую тебе. А если я ее попытаюсь объяснить, то получится анатомия или пошлость, впрочем, одно не исключает другого... Люди обманывают себя, существенно и принципиально обольщая друг друга. И опять эта бешеная скорость, и опять все несутся вперед!...
“Они рождаются, так сказать, из земного, совместного кровообращения...” — шепчет опять мне из своего “Непостижимого” С. Л. Франк. И я вдруг понимаю, как легко спутать философию с анатомией... все равно, что дух с плотью...
Бедный Сёмен Людвигович всю жизнь сомневался в собственном Бессмертии, пытался его доказать любым способом, пока не завяз в трансценденции, как я в традесканции...
Самое божественное знание Бога есть то, которое познается через неведение, — говорит из глубины веков Дионисий Ареопагит. Черт побери! Этому неведенью посвящены миллиарды страниц, которые читать так же бесполезно, как чесать ногами собственные уши, впрочем, у йогов это получается! Ибо в это время люди постигают не Бога, не Бессмертие и Вечность, а путаную болтовню грешных праведников. И все я люблю философов, потому что все они, так или иначе, были в душе поэтами... Вот и Семен Людвигович говорит: “Все великое зреет и творится молчаливо. ... В таинственной тиши глубин людского духа” (Это из его статьи «Мертвые молчат”, написанной им в 1917 году).
О, я вам скажу, что вы не просто человек, а вы скверный и ужасный человек. Это говорит мой сосед... Он любит говорить мне гадости и вообще всем людям — это его веселит... И я его очень понимаю, я сам в детстве расписывал стены в подъезде крупным почерком. Вообще, лямброзия — это детская болезнь или даже подростковая болезнь. Как говорил В. И. Дении, “детская болезнь левизны в коммунизме”. А я бы “сказал детская болезнь кривизны
в реализме”. Это можно проверить, окунувшись хотя бы с головой в политику.
Скучное собрание... Ленивые позы людей, думающих вроде как о благе народа. Оратор как всегда говорит одну чепуху. Явная сонливость и текучесть бессмысленной жизни. И вдруг один депутат говорит другому: у меня сразу же появилась фрикция, как только я расстался с этой фракцией!» Да уж, наш юмор носит скорее всего механический характер, хотя это и есть попытка открыть глаза души...
Лучше всего о Боге сказал Августин. Он сказал: увижу себя, увижу тебя! Но где нам познать себя?!”
В собраниях, на съездах иль в подъездах,
В постели с дщерью или под кустом...
Везде мне в теле своем тесно,
Я думаю бессмертным стать скотом.
Поговорю-ка,  я лучше о скотстве. Иногда я чувствую себя таким раздвоенным, что не могу отличить себя от своего второго «Я»… Во всяком человеке есть какая-то своя патология... Ван-Гог например, как многие теперь знают, отрезал себе ухо, чтобы только пошутить с одной дамой и послать ей его в качестве подарка, Поль-Гоген, тоже художник, целовал туземок в ягодицы и был даже на одной 14-летней туземке женат. Паганини мог даже носом играть на скрипке, а Артур Шницлер завязывал зубами шнурки на своих ботинках, хотя, как говорил Гераклит , - «Многознание уму не научает...”
Сколько нелепости в нас и всякого омерзения, - писал еще в ХIII веке алхимик Питирим... Однако прошло несколько веков, а мы нисколько не изменились “Человек — самое вульгарное и низменное животное”, — писал уже в ХIХ веке Авенариус.
В общем, на протяжении всей истории человечества многие умы убеждались в том, что человек — это та самая тварь, какую еще поискать... Впрочем, тварь — это творение, а чьих рук творение — неизвестно... Одни говорят — все от Бога, другие — от Черта, а третьи все больше отмалчиваются и только пожимают плечами... Мол, это дело их не касается, поскольку они все равно временные господа на этом свете, так что все остальное тоже уже ни к чему. Однако, почему никто и никогда не избежал на этой земле скотства?! В самом
прямом смысле... Исключение составляют только умершие детки и люди с пошатнувшейся психикой. Однако, что такое скотство?!
“Скотство — это всеобщая болезнь человеческого стада, это самое настоящее истребление живой идеи человечества, охваченной сиюминутным жаром похоти и любого другого маразма”, — писал еще совсем недавно профессор Сорбонны Жан-Пьер Боннэ. После
написания гениального труда “Гадкая сущность человечества” несчастный ученый свел счеты с жизнью и был по-своему прав, ведь если дела нас не очень балуют смыслом, то для чего тогда вообще весь этот сыр-бор?! Весь этот мир с его мусором? И вот здесь возникает самый важный вопрос: А как найти этот самый смысл жизни, чтобы не потерять веры в себя, а самое главное, во все остальное существующее кое-как человечество. В этом плане очень интересно вспомнить не менее гениального Арнольда Давидовича Цикенбаума с его “Мифологией безумного рассудка”. Его первая глава “Смысл в его отсутствии” дает ответ на этот вопрос в буквальном значении произносимого нами слова. Смысла жизни просто нет, а поэтому его же отсутствие и есть этот самый смысл... Т. е. чтобы мы ни сказали, все имеет свой какой-то тайный и заранее не раскрываемый нами до конца жизни смысл...
Мы во всех областях своего мироздания блуждаем как слепые котята, однако, до чего мы только ни прикоснемся, как сразу же почувствуем, — пишет Арнольд Давидович, — почувствуем это самое, чего не обязательно как-то объяснить и вообще произносить вслух.
Например, дотронулся я до женщины, дотронулся и сразу же задумался: что это любовь, чувство или просто безусловно рефлектирующая страсть одинокого и неприкаянного всей своей погрешностью человека?! Задумался и тут же понял, что не надо ничего  объяснять...
Ведь я и без того несчастен тем, что здесь существую, прозябаю, так сказать, по воле инерции. Катится мячик, а куда — неизвестно.
- Тайна и только тайна может спасти это безумствующее в своих мыслях человечество , — провозглашает Арнольд Давидович и нам остается только лишь согласиться с его относительно верным доказательством. Ведь как ни чесали пятками ног свои уши йоги, относительностью своею своеобразно развитого тела они нам ничего не докажут.
Кстати говоря, вспомним греков, то ли Биант, то ли Сократ, скорее все же Сократ как-то сказал: «Ничему не удивляйся”! И был тысячу раз прав!
Зачем удивляться! Зачем портить и без того свое испорченное всяким безумным лепетом сознание?! “Вообще, философы умные люди, но дураки”, — говорил мне Арнольд Давидович как-то раз в личной беседе после научного симпозиума... Кстати,  Цикенбаум, как и Платон, всегда любил играть и разбрасываться противоположностями..
— Ведь, они — сволочи, сходятся всегда для того, чтобы потом разойтись, — махал он перед моим носом и без того чересчур целеустремленным указательным пальцем...
Видно, что его жесты всегда нуждались в какой-то доле безумия…
— Безумье берется от несчастья, — писал Цикенбаум, — как дитя от матери, как доброта от солнца и как наш страх от тьмы!
Тьма неизвестна, а поэтому пугает, поэтому ночью лучше спать или пить вино, это помогает снять неожиданный стресс и пережить повседневную усталость...
Однако я давным-давно отошел от своего второго «Я», завязнув  в философии, поэтому лучше вспомню одну строчку из своего , стихотворения: прохладные ладони на щеках и ветер, пролетающий сквозь щель”
Это стихотворение в прозе “Эсфирь” о любви священника и кающейся грешницы Эсфирь, которая возникла и приобрела свою непостижимую реальность прямо в храме, где бедный священник силился отпускать ей грехи, но сам впал в соблазн...
“Она целовала его по-детски наивно”... Это тоже оттуда... “Нет,  она не сумасшедшая, она скрылась откуда-то, чтобы здесь, с ним ворожить Вечной Тайной...”, — это тоже оттуда... Т. е. из меня... Оказывается, подсознательно для меня любовь — это ворожба, колдовство самой тайной и Вечной Тайной, т.е. это как бы прикосновение к тому, что остается после нас и будет существовать всегда. Вот оно мое второе оно открылось мне внезапно при прочтении собственных же стихов в прозе. Я очень долго страдал прежде, чем написать что-нибудь подобное. Все опять сгорают от стыда за свое же любопытство”, — это уже строчка из стихотворения в прозе “Дорога в небо”, это можно считать даже рассказом, но если продолжить цитаты из него, то можно понять, что это все-таки стихотворение.
“Из огня идет дым, из неба снег, а из нас одно вожделение”,— на этом Петр Петрович замолчал и стал поглядывать на часы...
— Вообще-то так не бывает, — осторожно вздохнул я и стыдливо опустил глаза в землю”.
Итак, в этом стихе-рассказе мои глаза вроде бы опущены в землю, однако откуда взялся этот стыд?
“Он опускает грехи наши вместе с телами в землю” (“Дорога в небо”).
“ Ходим по земле, она просыпается и возвращает нам все обратно” — это говорит Петр Петрович — мой выдуманный герой. Он — мое второе “Я”, и я беседую с ним, как сам с собой... Я стыжусь своего второго его слов о самом себе, хотя именно оно в образе Петра Петровича дает мне понять, что именно отсюда идет дорога в небо”...
Иначе сказать — на кладбище и в Вечность. Однако я не хочу останавливаться на такой грустной ноте и поэтому, поэтому скажу еще кое-что...
“Всякий человек еще с детства мечтал вырваться отсюда” — это из “Эсфирь” — первая строчка, она родилась во мне, когда я разглядывал на оконном стекле мух. Занятие, конечно, не слишком достойное для человека, но для философа вполне интересное, и я бы сказал, альтруистичное. Ведь, по сути дела, я отдаю свое время мухам, этим крошечным и грязным от всяких излишних прикосновений созданиям. Однако еще Лукиан заметил их безумные соития в воздухе и описал их таким образом, что всякое праздное любопытство будет
разожжено до крайнего предела. Ну, возьмем, хотя бы вот этот маленький отрывок:
“Что может быть счастливее и блаженнее мух, соединяющих свои гениталии прямо в воздухе. Какой только смертный втайне не мечтал об этом?!” — вольный перевод самого
автора. Самое главное, что смысл от моего перевода не извратился, он без того слишком превратный, чтобы серьезно осознавать это...
Василий Розанов множество раз подчеркивал, что все люди — негодяи, но делал он это так просто, душевно и от всего сердца, что покупал нас одним своим обаянием. Вот я пытаюсь здесь натворить что-то такое, чтобы все грешники одним разом к бесам разлетались, — т.е. я апрофондирую любовь к людям из христианско-житейского в язычески-тайное.
Кстати, именно Розанов назвал христианство философией умирания и был тысячу раз прав, ибо молиться — это значит ни на кого уже не надеяться, кроме Бога, а что значит в этом смысле Бог... Вот ты, к примеру, взял и бросился с 9-го этажа вниз, прочитав о своем спасении молитву, и что же ты — спасся?!
— Нет! Не думаю! Однако я не атеист, я верую в Бога, и если даже что-то серьезное выдумывать — выпутывать из христианства, то обязательно что-нибудь найдешь, откопаешь...
Любящий Душу свою погубит ее, — это Иоанна, его Евангелие, его благая весть обо всем человечестве сразу. Он написал то, что думал, а думал он в это время о Христе, который пошел из-за нас  на Голгофу... Или нет, его повели, он, может, и не хотел этого, но делать было нечего, поэтому сразу же и возник этот мистический смысл. Смерть всегда обнаруживает его в нашем прахе, хотя наш прах и не нуждается в каком-то серьезном научном обосновании, однако черви, которые его поедают, очень схожи с нами, с думающими людьми. Мы думаем, мы поедаем одинаково: они — прах, мы — смысл, идея поедания сближает все живое...
“Всего лишь только миг — и нет тебя”. Это строчка из моего стихотворения. Сначала я хотел написать что-то другое, потом раздумал, а затем возникло это. В это время из соседнего дома выносили гроб и громко плакали женщины. Вообще, они умеют плакать, как бы это кощунственно ни прозвучало, ведь они рожают, а следовательно, и обрекают нас на это гибельное существование, и все-таки мы их любим, ведь без них бы не было даже сна, в какой иногда проваливается вся наша жизнь.
“Различие между сном и смертью почти не существует, ибо существование во сне,  как в одном миге связано всеми краями плоти с Вечностью”, — так писал профессор Вольперт, чье имя я выдумал вместе с книгой “Иллюзия сна и смерти”. Эту книгу я писал по ночам, так мне легче думалось и писалось, а чтобы не было скучно, я курил, пил кофе и гладил кошку. Иногда смотрел в окно, но ничего особенного там не видел. Вообще, эта книжка был настоящей белибердой, герои в ней бродили как заключенные в какой-то темной камере и все время болтали между собой, ища выхода, а этот самый Вольперт мучил их то как врач-психиатр, то как сумасшедший гипнотизер. Это было опять мое второе “я”, похоть одинокого мужчины превращалась в философский смысл. Еще это было связано с близкими мне людьми, которые как свечи на ветру согревали меня одним своим видом, вселяя надежду на будущее. В это время я действительно был одинок и очень плохо засыпал. Всю ночь ворочался с боку на бок и часто вздыхал, кошка спрыгнула с кровати, уже не думая согревать мои ноги... И мне стало грустно от того, что я один. Потом я пытался перенести все это в творчество и написал книгу “Сон в нахождении грусти”. Более скучной книги, наверное, никогда не было на свете, это было похоже на замедленный хронометр Марселя Пруста: “Листья были желтые и бурые. Они залетали иногда через форточку, стремительно падали на старый, в облезлой коричневой краске пол и долго трепыхались на нем, как пойманные птички... Я печально трогал их шероховатую, местами гладкую кожу и громко рыдал, глядя в шумящий пустым опустошающим шипением телевизор, программа кончилась, словно моя собственная и никому не нужная жизнь”... Дальше продолжать не хочется, ибо на 5 страницах я перебирал пыльные вещи, разглядывал пожелтевшие фотографии и вообще
вел себя как дурак или олигофрен, хотя кому какая разница?! Впрочем, я пытался разговаривать с вещами, а это кому-то может показаться интересным... “Я говорил старой, усыпанной моим детским почерком тетради, что она очень большая и солидная тетенька, я даже называл ее по имени — Аграфена Семеновна, так звали старушку-уборщицу в нашей школе, когда я учился в 1-ом классе и писал такие стихи:
Ты не знаешь ласки,
Ты не знаешь слез,
Холодна, печальная,
как скрип несмазанных колес...
Аграфена Семеновна всегда нежно трепетала под моими неопытными, еще младенческими пальчиками, пытаясь казаться стыдящейся особой, хотя ее темно-серая коленкоровая обложка старалась придать ее движениям серьезную задумчивость и порядочную стыдливость”. “Дальше шел альбом, имя альбома Антон. Он, словно огонь, освещал мое прошлое детство наивным рисунком, и в нем было так много кокетства, что я был заворожен”. Да, в детстве я много рисовал, но, увы, также много выбросил, еще больше выбросили мои родители, но я их не виню, поскольку все, что мы создаем, так или иначе становится никому не нужным хламом”. “Диван был Львом Птоломеичем, он был моим тайным другом и соратником, именно на нем я сидел со своей первой девочкой и учился целовать ее в мягкие и нежно податливые губы...” “Иногда Лев Птоломеевич сердился и громко скрипел под нами, родители выбегали смотреть, что со мной,  но Таня пряталась под одеялом, ее хрупкие очертания терялись в его складках как характерный рельеф статуи свободы...” Уходила она уже под утро, тихо, на цыпочках, она проскальзывала приоткрытую дверь, словно мышь сквозь замочную скважину. И мама потом удивлялась: “Почему дверь не заперли?” Однако это не совсем, правда, отчасти это моя фантазия, а вместе с ней и мое безутешное второе “Я”, которое все еще пытается вызвать меня на откровенный разговор. Опять раздвоение! Опять я томлюсь, как грешница пред блудом!
Реальность и фантазия,  как России и заграница...
В одном Космосе существует две разны линии горизонта, два совсем непохожих одного и того же человека. Отвергавших друг друга ради смысла, которого, увы, здесь не найти!
” Конечно, за границей все как-то тихо, спокойно, сытно и вкусно, и вообще, как-то благополучно. А вот в России все как- то грязно, шумно, вульгарно, и вообще как-то скверно! Однако, господа, я живу в России, и мне здесь хорошо! Хорошо, потому что скверно! Ведь абсолютно хорошо бывает только идиотам и то не всем, — как бы сказал Петр Петрович. Себя я не могу причислить ни к западникам, ни к славянофилам, однако, если говорить о родине, то лучше вспомнить Лукиана: ( "Родине”) старая это истина, что нет ничего сладостнее отчизны”. В самом деле, разве существует что-либо не только более приятное, но и более священное, более возвышенное, чем родина, “Ведь всему, что люди считают священным и исполненным высокого смысла, научила их родина”. Один мой знакомый, как ни странно, — верующий человек, как-то заметил с горькой усмешкой: “В России священна лишь грязь”. И опять мне вспомнился В. Розанов: “моя душа состоит из грязи, нежности и света”. Казалось бы, — несоединимое, а в нем, как и во всей матушке России, соединялось все, как ангел и дьявол, как плоть и душа... А потом, в мире ничего чистого, идеального нет, всегда даже возвышенному и прекрасному чувству предшествует какой- то отрицательный опыт... Возьмем, к примеру, первую брачную ночь — какой муж лишит свою жену девственности, если у него не будет перед этим первого, пусть и отрицательного, т.е. скажем, по-своему грязного опыта?! Люди все время говорят о какой-то высшей незапятнанной правде, как правило, выспренным, нарочито красивым, а на самом деле вульгарным языком... Особенно наглядно это проявляется в политике, где слова — обман и покупка одновременно. Простые смертные очень часто покупаются на возвышенную ложь, как девушки-простушки на заверения своего любимого. Однако жизнь — это всегда игра. И постепенно созревающий человек очень быстро находит это несовершенство нашего “эго”, в его же противоречии не может быть правды без лжи, как любви без обмана и ненависти. Поэтому все мы невольно духовно и физически насилуем себя этой правдой-ложью, а истина спрятана где-то посередине, ей не дано существовать отдельно, иначе она просто бессмысленной абстракцией, обструкцией — изгнанником в силу собственного предупреждения — неведенья. Когда я пытался соединить философию жизни с литературой, написал то ли рассказ, то ли эссе “Яма и ветер”. Это было не слишком удачное произведение... Часто возникающий в моих снах и мыслях Леллямер, готов был стать главным героем, но не смог, — его все время оттеняла философская глубина странного рассказа “Яма-дыра” — вход в потусторонний мир. Ветер — философия, постоянно изменяющаяся игра, игра мертвых и живых в прятки с собой”.
“Что это?” спросил нетерпеливый Леллямер, — что это, если это могила, то почему она вырыта именно здесь?! Если это яма, то ей здесь совсем не место!
Вопрос Леллямера, поставленный где-то в поле, за городом, есть вопрос существенно принципиальный, т.е. абсолютно пустой, как и все мое произведение. Отсюда возникает закономерный вопрос: почему же я его тогда написал?! Ответ: “Кто бы ни был, всегда пытается распознать себя в другом, например, Леллямер в женщинах, а я в друзьях, кто-то в собаках...” (“Яма и ветер”).
Я чувствую, что в данном рассказе Леллямер — это мое второе “Я”, т.е. подсознательно я тоже хочу быть там, где он, т.е. где угодно и обязательно с женщинами”.
Т. е. я хочу сказать, что втайне я очень скверный человек, наверное, как и все.
— Справедливость дана только равнодушным, — так говорит Леллямер Ивану Матвеевичу, когда бывает сильно пьян...
— Совершенство разврата есть преимущество старых, а не молодых, — учит по пьяной лавочке Иван Матвеевич Леллямера... Леллямер тут же ухмыляется и говорит, что старики любят только форму, забывая про содержание ( "Яма и ветер”). Иван Матвеевич тоже выступает как мое второе “я” которое, объяснившись, вместе с Леллямером пытается ниспровергнуть мое первое “я” и иную реальность. Я даю волю им обоим и путешествую вместе с ними по иному миру. В принципе, он такой же, как этот, однако более всего он похож на перевернутое изображение моего реального мира.
“20 век любуется собой по инерции, как робот... Поэтому мне нравится Терминатор”, — смеется Леллямер.
— Дурак, Терминатор же машина, — возмущается Иван Матвеевич.( «Яма и ветер”).
Я чувствую, что мое второе “Я” спорит, чтобы согреть себя словами и опечалиться собственным смыслом... с всегда пьян, но всегда с женщиной... Он молод, а поэтому не прав”... — приблизительно так отзывается Иван Матвеевич о своем друге за его спиной (“Яма и ветер”)
Меня всегда волновала проблема что-то такое говорить о человеке за его собственной спиной, т.е. я думал: имею ли я право говорить о нем такое кому-то другому, если не могу такого сказать прямо в глаза?
“На мой взгляд, метафизика заканчивает свое существование в женщине, потому что она и он вместе с ней вышли оттуда, т.е. из нее, из женщины” (“Яма и ветер”).
Можно сказать, что я не пишу рассказ, а как бы описываю его и как автор, и как философ, и как критик. Мое второе “Я” остается неподвластным моему ничтожному рассудку, — почти всегда я не знаю, о чем буду писать, мысли возникают сами, безо всякого разрешения и соответствия с реальностью. Иначе говоря, вымысел замаливает мои собственные грехи через моих героев. Или я хотел бы думать так, как они, но не могу, а только лишь пытаюсь.
“Впервые я испытал любовь в возрасте 5 лет, — говорит Леллямер, — когда одна девочка саду укусила меня за палец... Палец распух, посинел и болел после три дня, и все три дня я думал только об этой девочке” (“Яма и ветер”)
Можно сказать, что рассказ не дописан мной по причине временного отсутствия во мне Вселенной...
Я мучился, ходил из угла в угол, брал в руки и опять швырял тетрадку, но законченности не было, ибо Иван Матвеевич куда—то исчез, а Леллямер просто устал мне
передавать мои собственные мысли. Кроме всего прочего, он как всегда скатился на подлость, стал описывать свои романы с учительницей английского языка, потом с пионервожатой, и я вдруг понял, что он меня просто дурачит, ломает меня своим же небытием. Тогда я опять привлек Ивана Матвеевича... Иван Матвеевич уже устал слушать улыбающегося без всякого смысла Леллямера, и поэтому сгреб его в охапку, и перекинул через кусты акации, как в прошлый раз.
— Ай-е, дед, ты мне всю печенку зашиб, — застонал Леллямер.
— А ты не матерись! — насупился Иван Матвеевич (“Яма и ветер”).
Они опять должны были выпить, я уже писал подобный рассказ, и именно про них. Теперь это было ни к чему, они, конечно, рано или поздно помирятся как два одного и того же человека, но что-то главное опять пропадет. Недоговоренность и незаконченность, как писал М. Бахтин, есть признак бессмертия. (Души, конечно, а не творения, хотя как знать?!) Ведь получается, что я тоже пишу без всякого смысла, хотя где-то в глубине он может и существует, но разве это можно как то более полно правдоподобно ощутить-ощупать?! Однажды меня уже водил за нос один человек. Это был Сан Саныч, человек из моего воображения, следовательно, просто литературный герой. В то время меня как-то очень странно волновала проблема “двойника”, уже описанного в литературе Достоевским в фантасмагории “Двойник” и Дафной Дюмморье в романе “Козел отпущения”. Моя повесть “Пребывающий в неизвестности” была попыткой выразить собственного двойника через Смерть как фатум, рок и одновременно через Воскресение. Сан Саныч пробуждается в собственном гробу и видит, как все над ним плачут, т.е. его уже отпевают и хоронят. И одновременно он видит среди своих близких и родных своего двойника, который все знает; знает, что он, Сан Саныч, жив, и все равно притворно плачет, обнимает вдову и при этом строит ему, Сан Санычу, дьявольские рожицы. Именно так начинается эта повесть. К сожалению, так и осталась незаконченным произведением, поскольку рукопись повести я потерял вместе с тетрадью, а восстановить смог только 1-ую часть. Это еще раз доказывает бессмысленность моего собственного творчества.
К тому же эта повесть очень близка настоящим мыслям сумасшедшего, ибо в ней я исследую раздвоение своего второго “Я”. Причем, я не останавливаюсь на одном лишь образе Сан Саныча, а иду дальше в пространство. Ибо если может существовать сразу на одной земле несколько одинаковых Сан Санычей, то жизнь сразу, без всяких предисловий теряет свой смысл, а, как известно, один абсурд без смысла существовать уже не может.
Действо должно рождать противодейство, отсюда и борьба без границ и без правил, отсюда все войны и убийства.
Мы летим по воле рока,
Сеем головы в борьбе.
Жизнь нелепа и жестока,
Мы загадочны в себе”.
Эти стихи возникли как послесловие к собственным размышлениям. Еще я хочу выразить протест против самого себя, как и всякого другого художника. Ведь мы — творители и родители, так или иначе, выдуманного мира лишь засеваем пустоты нашего времени, часто не думая о последствиях такого странного шага... Это говортит опять мое второе «Я»…  Я постоянно борюсь с ним, истребляюего
Иль просто зверем телом упиваться,
Утратив дар своей всевышней чистоты.
Строчки моих ненужных стихов… Они как измочаленные тела грешниц после безумной ночи… Или как вырванные с корнем растения, в коих, один лишь миг запечатленной красоты… И все!
- Зачем же тогда я пишу?! — спросит кто-нибудь, если не я сам себя.
— Да, зачем? Чтобы разговаривать с Богом! Поэты — они — небожители. Их стихи не умирают...
“Вначале возникло Слово, и Слово было Бог” (Евангелие от Иоанна). Жалка всякая слава, ничтожна всякая известность, презрение, всякие деньги”. “Прекрасен миг запечатленной красоты”. Даже наслаждающая взор, слух и обоняние красота рассыпается в пепел и в прах. Но поэзия остается как память, как предание, как ощущение. “Вечно красотой владеют боги”, — так я написал в 17 лет... Современный мир не ощущает красоты, а только трогает. Но и в нем есть люди — не похожие не остальных. “Моя молодая телесная сущность вышла из солнца...
Она гиацинтом цветет, целующим небо”. Так я вспоминал свою молодость. “Я один среди мира, мне страшно...” — так я выражал свой по-детски бессмысленный страх. “Ветер говорит устами неба. Неба мудрого и вечного, как солнце”. Так я вспоминаю свои прошлые стихи. Поэзия возникает из одной строки. Мысль погружается в тебя, вытаскивая ощущение уже слитое — совокупившееся с этой случайной мыслью. Тебе остается только записать все, что прошло сквозь тебя. Твое тело — посредник между тобою и Богом. Даже исчезая, тело оставляет воздух, т.е. невидимый, повсюду возникающий Дух.
Душа в теле как птенец в скорлупке, как птица в клетке. Недаром же Сократ сказал, что тело — тюрьма для Души. Но как же мы любим эту тюрьму, как жалеем ее, даже старую, жалкую и ненужную. И как чиста, как яма, в ней всякая Память. И как мы ужасно жалеем себя!
Никто не будет час любить
Как нам хотелось бы во сне,
Меня глаза не отпускают,
 А жаль... я таинства ищу…
Везде льется какой-то обманный свет... Люди отпускают поводья и уходят в глубину столетий... Они повторяют ошибки своих отцов и матерей. И ненависть клокочет как сила всеобщего непонимания, отсутствия чувств, как могильная болезнь, в которой один только холод и мгновенное разложение... Белый туман как саван, и одно только молчание впереди... Время пролетело как ветер, и ничего здесь не осталось.,..
Источают губы у лона
Непомерную ласку и дрожь
Нас с тобою здесь не осталосъ,
И во мгле ничего не найдешъ…
Кто принес меня на этот свет? Этот вопрос с детства мучил меня, доказывая мне мое же признание творца, ибо во всем я видел тайну, и эта тайна и окружала меня, как полупрозрачные головки отцветших одуванчиков, как блаженные насекомые, которые с любопытством ползали по мне, и позвал я тогда одну истину, что все мы излучаем вечное тепло, что это тепло спрятано в нашем теле как награда за наше небытие, в котором тоже есть выход обратно на тот свет. И низринул я себя в пасть Бессмертия, и разбросал вокруг себя тысячи, миллиард цветов, и растаял в огне. “Сквозь огонь проходил как в мираж. Я почувствовал Вечное царство...” Я не обмер от страха, я не потерял головы, не закричал и не заплакал, ибо меня, как бы  не было, т.е. я был, но без тела, хотя чувствовал, что ношу свою кожу с собой... Это был сад, но тени не бросали деревьев, их не было, ибо свет был везде. Он не слепил меня, потому что я и не мог его видеть, так как вместо глаз со мной говорило то, что люди называют душой”. “Лишь душа была другом моим...”
И кто-то спросил меня: “Зачем ты здесь?!” И я ответил, что пришел в этот мир искать себя, ибо давно уже потерял себя, а поэтому все ищу...
Кто-то вычислил мой взгляд, живший прежде, и соединил его с трепетным лучом, а губы сковал губами девы, еще совсем недавно плакавшей обо мне, ибо она забыла, что все возвращается. И поэтому я пришел к ней... Она открыла меня и упала от страха. Ее белое тело сияло ранней надеждой на сумерки... Люди бродят вблизи, даруя случайно теплом...
Тогда я окликнул ее по имени, но она забыла его…  Только молчала и ждала, когда же она сама все поймет...
Одиночество изъяло копию Души... Она осталась с ней для воссоздания, я прыгал в ее редкие глаза и через них проскальзывал лишь в Память... Которая озвучивает сны...
Ты прыгала сквозь мрак за облака. В блудливые глаза живых людей… И в быстрых неродных совсем объятиях... Пыталась вновь из темноты создать меня...
Не бойтесь, предо Мною все едины. В безумной Чаще Вечного греха...
Поэты часто употребляют слово “Вечный” для усиления значимости произносимьтх вещей... Ибо оно равносильно непреходящести, неизследимости и очень близко к бессмертному... Хотя, если говорить о стихах или прозе, то пишу их в особом состоянии наглухо закрытого и отключенного ото всех пространств. Это Моя Тюрьма и Яма, и Мой единственный Дворец... Мой ветер, в котором я ворожу случайностью произнесенного мною смысла... Так возникает Образ прекрасной незнакомки Александра Блока, образ скромной и улыбчивой девушки Николая Рубцова, с которой забывается все трудное. И везде один образ спасительной женщины — она и мать, и сестра, и любимая, но никогда не жена?! Почему?! — возникает угрюмый вопрос. Наверное, потому, что семья со своим бытом страшно далека от подлинной поэзии. Ведь поэзия всегда подразумевает какой-то поиск, какую-то тайну.
Лишь к тебе привязанный мыслью
Глубиной сокровенных желаний,
Я поведал сон свой из грусти,
Голос тайный бредущий в молчанье.
Так я написал, пытаясь начать этим четверостишием новую печальную повесть “Помешанные”, сюжет ее разворачивался на фоне Великой Отечественной войны, где нескольких случайных людей связала пережитая ими личная катастрофа. Каждый потерял своих близких, и это их сделало хладнокровными и жестокими мстителями относительно к своему врагу. Они обливали немцев ледяной водой, потом отрезали им половые органы и вставляли в их окаменевший рот… 
Это были такие же фашисты, только вывернутые наизнанку войной, они так же мучили немцев, как их собратья-эсесовцы... Вообще, это были уже психически ненормальные люди, поскольку их благородная по-своему ярость переросла в патологию. В Германии они также насиловали немецких женщин, отрезал им груди, и только по великой случайности им всем троим удалось избежать трибунала... Но вот окончилась война, они все втроем вернулись на Родину. Память их взывала, все-таки раньше это были очень красивые и духовные люди, теперь же их вся духовная ось поломалась, “они так и не смогли насытиться чужой кровью”.
Что-то должно было случиться с ними... И случилось. Один из них, самый молодой, покончил жизнь самоубийством, возможно, его убила собственная совесть, другой, постарше, спился и ночью попал под поезд, можно сказать, тоже свел с этой ужасно несправедливой жизнью счет, а третий остался. Это был законченный тип неврастеника с ужасно вытаращенными глазами. Ночью он клал пистолет под подушку и спал чутко, вздрагивая на любой шорох, а чтобы иметь при себе оружие и не терять свою бдительность, он стал начальником милиции. Всю свою жестокость и ненависть он теперь срывал на бандитах. Сам
же собственноручно, с молчаливого согласия следователей, пытал их, придумывая самые страшные пытки... Одному бандиту он зажимал голову в верстак и тихо, осторожно сжимал виски, пока тот не начинал кричать, потом надевал друг за другом — маленькие и большие валенки на ноги и бил, что есть силы, по почкам. Очень часто из милиции увозили трупы в больницу, где их быстро вскрывали и ставили довольно обычный в таких случаях диагноз, те. причина смерти туберкулез легких. Так прошло несколько месяцев. Ярость мстителя не затихала ни на минуту, но все его в районе боялись, к тому же за войну он был много раз награжден орденами и медалями. Но однажды, как это бывает и в жизни, а не только в романах, он пришел пытать одного бандита и неожиданно узнал в нем друга-фронтовика-партизана, с которым вместе перерезал горло не одному фашисту. Тут уж лом выпал из его рук. И без того широкие глаза еще глубже раскрылись и он только и смог прошептать: Колька! А Колька смело улыбался разбитыми губами, тоже, очевидно, радуясь такой вот неожиданной встрече. Тут же начальник милиции освободил его от наручников и провел мимо удивленной охраны к себе в кабинет. Там они сели, выпили и долго абсолютно молча разглядывали друг друга. Это молчание как-то странно охмурило начальника, из широко раскрытых глаз потекли одна за другой слезы, хлопнул кулаком по столу, а все равно ничего ему не помогает... И тут этот Колька-то и сказал ему самую главную фразу:
— А чем ты лучше меня, начальник?
— А действительно, чем? — прошептал начальник и полностью онемел.
Честно говоря, я так и не смог написать этой повести. Самое главное, что я не смог остановиться перед чужой Смертью, особенно такой фатальной, какой я пытался ее изобразить. Однако, заканчивая линию сюжета, я хочу все-таки выразить финалом главную мысль, что совесть пробивает любую патологическую окаменелость. Начальник милиции отвез своего друга Кольку ночью в лес и выпустил там как голодного волка, а сам сел в машину и поехал с бешеной скоростью, пока не врезался в столб. Таков был печальный финал этой обыденной в общем-то истории. Казалось бы, мразь, а все-таки даже из нее исходит какой-то божественный свет...  “Смерть освящает любого гада”...
После этого случайного, может быть, даже ненужного, провала в глухую бездну меня опять тянет поговорить о России, как о стране, где таланты есть, но они всегда в опале, как бы в презрительной и горькой насмешке. Вспомним хотя бы несчастного Пушкина с его великой фразой: “И угораздил же меня черт с таким умом и талантом родиться в России?!”. Сколько яда и сарказма, и одновременно печали в этой дивной фразе. Однако, именно из страдания, какое дала ему Россия, и вышел этот “гений чистой красоты”... Ибо без сострадания душа мертвеет. Творчество — это сон, где хозяин не ты, а вселенная. Это она, а не ты, нашептывает тебе из своего мрака твои же стихи.
В поле на ветру лучше ощущаешь эту Вечную носящуюся память обо всем. И лучше понимаешь себя, ведь нас окружают мертвые вещи, борьба из-за которых нелепа и бессмысленна. “душа моя — стыдящаяся дева… А деньги — мусор, превращающийся в прах...” Сколько из-за денег гибнет людей?! В 90-е годы в России исчезнувших предпринимателей было как еще раньше при царе беглых каторжников... добрая половина из них в бегах, другая просто уничтожена.
Всюду были какие-то бригады, крыши, рэкет, одним словом, — мафия. Однако, наша мафия навсегда останется наивно беснующемся дитем. Сейчас уже намного меньше убивают, потому что люди стали более осторожны и законы более строже. Но беззаконие всегда будет царить на этой земле, и люди всегда будут убегать то от злодеев, то от правосудия!
Чуть что, —и ноги в руки, ветер в поле, иди, ищи-свищи... Это добровольно-принудительное изгнание часто возникает из-за загадочных долгов, кто-то проворовался, где-то товар в дороге “сгорел”, там банк лопнул и все — труба... Беги, кролик, беги... Беги, пока не поздно… И кролик бежит во весь дух, бросая дом, отца, мать, жену, детей, бросая все.
“И забыта Вечность до корней волос”. Временами моя жизнь совсем утрачивает смысл, и хотя это нисколько не связано с творчеством, в душе моей царит абсолютная пустота, хаос... В этот день я не могу из себя выдавить ни строчки...
“Внутри возникают отзвуки одного и того же безразличия к собственной судьбе.
Человек ничтожен и несовершенен как всякая простейшая амёба или хорда на этой земле. Смысл имеет способность тонуть, исчезать совсем незаметно, а человек, как ни странно, никогда не сможет быть сам для себя эталоном собственной красоты.
Иначе мы не сможем любить себя по-настоящему как наши детские наивные мечты. Если только полушутя, несерьезно, просто так, как бы невзначай, как все остальное. Любовь — смысл
бесконечного поиска себе подобных. Ибо мы ищем не себя, а только свое отражение в чужих глазах, которые мы тоже стремимся сделать своими, Я существую по праву бессмысленного
поиска истины, живущей не во мне, а где рядом, сопредельно с нашим миром…
Если бы мы переступили границу “невозможных” знаний, то Бог бы просто уничтожил нас. Адам съел яблоко, и наш разум стал расти соответственно прогрессии.
Неадекватность мышления нашей природы и поступков быть может и означает ту самую грядущую катастрофу, которая объединит собой все смерти на земле”.
Эти отрывочные мысли — начало моего нового романа “Шизофрения”. Мой герой прикинулся шизофреником, чтобы не идти в армию и не гибнуть в бессмысленной бойне, устроенной в Чечне. Кажется, он смог затаиться ото всех под маской полного безразличия в себе. Иначе говоря, он преувеличил свое безразличие к этому миру и достиг своего. Ему поставили шизофрению и поместили в психушку. Там неожиданно он влюбился в женщину-врача, которая быстро раскусила его наигранный фарс, однако оставила свою разгадку при себе, почувствовав его тягу к ней, к ее телу, даже, быть может, к Душе, которая подавала из этого тела свой голос. Она говорила мягко, словно баюкала его заболевшее сознание.
От лекарств он становился сонным и рассеянным. Во время беседы он пытался дотронуться до нее, но его руки беспомощно висли внутри, кричала его Душа, но снаружи раздавался только один глуховатый шепот.
“Я люблю вас”, — кричала его Душа, — “я у-у-у вас”, - еле двигался онемевший язык...
Она улыбалась ему как коварная хищница Самка. Она похлопывала его по щеке как понравившийся ей предмет... или животное, чья судьба полностью принадлежала теперь ей... Можно сказать, что судьба его была уже предрешена, он был пойманный зверек, она же его хозяйка.
— Делай со мной, что хочешь, — говорили его затуманенные глаза, глаза, из которых иногда вытекали те горькие слезы, в которых останавливалось все его время. Время бессмысленного существования. Оно и раньше было это время, только он почему- то ничего не замечал... Его опрокидывали навзничь собственные ощущения. Он горел желанием прикоснуться губами ее ног, обутых в черные лакированные туфельки. Изящество мертвого и живого, тяжело проваливающегося в мозг лекарства, которое он с такой покорностью глотал в себя как цикуту Сократ, туманный небосклон за окном и их обманчивое единение в глуши его одиночной палаты- камеры и постоянно неприбранная постель волновали его даже сквозь сумеречную ткань полусонной оболочки. Зверь зашевелился в нем и показал ей свои клыки, и он хотел поцеловать ее, но вместо этого он укусил ее в плечо.
— Ты думаешь, я не знаю, что ты здоров? — пренебрежительно усмехнулась она и быстро оттолкнула его от себя и выбежала из палаты.
О том, что было между ними, она промолчала, и сразу же это молчание создало между ними ту тайную договоренность согласие... надежду на будущее.
Моя безнадежная бездна,
Я весь  исчезаю в тебе.
Душе моей в теле так тесно,
Как праху в разрытой земле.
Когда он увидел ее впервые, он тут же подумал: О, Боже, и почему она мой врач?!
Как ни странно, именно ее красота, мягкий голос всезнающего профессионала позволили ему безошибочно вести себя именно так, как ведет себя настоящий псих-одиночка.
Больница лишь для немногих их прибежище... Таких здоровых психов, как он, много по стране, но не у всех такие врачи, которые “спасают” их и дают знаки приближения — сближения с собою. Для всех остальных твой диагноз остается неизвестным, а поэтому пугающим началом. Всех, кто пугает так или иначе, это общество запирает в эту душеспасительную, а быть может, даже  душегубительную, обитель.
— Ты рисуй их с двумя или тремя головами, — посоветовала она, когда впервые увидела рисунок. Повешенный — это был он сам, он запер себя в эту больницу по собственной воле.
— Все-таки эти рисунки мне надо показывать и другим психиатрам, объяснила она его удивленному взгляду.
Постепенно его катастрофичность пошла на убыль... У них появились условные знаки, с помощью которых они даже при находившемся персонале умели объясняться друг другу в любви... По ночам, когда она дежурила, все санитары спали как убитые, сраженные наповал клофелином, который она добавляла им в вино, то в разбавленный спирт...
Именно в такие ночи он овладевал ее безумным телом и стонал от внезапных ощущений как от непрошеной боли... И все-таки он был ребенком. Вчерашний школьник, он смотрел на нее во все глаза, уже нисколько не пугаясь скрыть своей жадной страсти. Девство как детство, — сказала она ему в ночных сумерках палаты... Сквозь тонкие двери до них доносился приглушенный храп санитаров.
“Эти скоты даже во сне не могут быть сами собой”,.. — заметил полушепотом он и снова приник к ее телу...
Потом наступил обрыв... Я не смог писать этой вещи. Во мне что-то навсегда было потеряно.
— Чувственность, — сказал Иоанн Златоуст, — есть бездна, в которой потонуло и погибло великое множество душ.
Одной из этих душ был я сам. Мне было страшно коверкать чью-то жизнь, пусть даже выдуманную мной, потому что я чувствовал на себе взгляд Вечного...
Рассказ о воскресшем теле Иисуса Христа — красивая, но вечная сказка, ведь душа улетает, а тело растворяется прахом в земле…
Однако как сильно мы верим в эту сказку, потому что она связана со множеством тайн и загадок не только одного еврейского народа, наделенного магической силой рассказывания.
Кстати, она была еврейкой, он — русским. Она была уже зрелой, опытной искушенной во всем еврейкой, а он был юный и простодушный русский мальчик. Что это меняет в моем романе?! Ничего! Однако я ищу смысловые знаки и ударения, с помощью которых смог бы обрисовать всю трагичность этой истории. Ибо эта несчастная еврейка все же была случайно выслежена своими коллегами, которые, боясь за профессиональную честь своего учреждения, срочно собрали консилиум и поставили мальчику суровый, хотя по-своему и справедливый диагноз — симуляция!
Ему осталось спать в больнице всего одну ночь. Этой же ночью она помогла ему бежать из больницы, но уже утром она была снова на своем рабочем месте. Она рассталась с ним без всяких колебаний, а это была та самая трагедия, ибо их расставание обнаруживало отсутствие любви и прежде всего в ней. Ибо мальчик по молодости и по своему чувству страдал и плакал, когда целовал ее на прощание. Вынужденный скрываться от уголовного преследования за уклонение от призыва в армию, а также часто страдая и думая о ней, прячась у каких-то своих дальних родственников, он выбросился из окна 5-ого этажа вниз головой на асфальт и разбился. Таков был финал, но к нему я шел долго. И еще, даже несмотря на всю трагичность воображаемой мною судьбы, во всем скрывается определенная надежда, может, поэтому она приходит на его могилу и рыдает, осужденная презрительными и гневными взглядами его родни. Она плачет, не обращая на них внимания, ибо ее горе обнажило ее любовь до самого сердца, до самого предела, а впереди осталась одна только надежда на встречу в ином... И она верила в это...
В связи с этим я привожу слова “Ибн- (Авиценны) из его “Книги о душе”: “Человек обладает против страха надеждой, в то время как другие живые существа связаны только с данным моментом, и то, что удалено от данного момента, для них не существует”.
Иными словами, он хотел сказать, что если у человека есть память, есть взгляд, устремленный в грядущее, есть надежда, то все это совершенство имеет право на бессмертие, ибо здесь всегда мы живем гораздо ниже своих возможностей.
Еще Ибн-Сина сказал, что иногда умозрительному разуму бывает достаточно самого себя, т.е. он не нуждается в теле. Вспомним слепоглухонемых людей, живущих без света и без музыки. Вспомнив фильм Херцога « Страна тьмы и безмолвия”, документально-художественный фильм о слепоглухонемых. Несчастные инвалиды, лишенные зрения и слуха, прямо на наших глазах переступают “грань молчания” и с помощью собственных ощущений разговаривают с нами.
Ощупью пальцев передают они свое темное и глухое безмолвие, и только та грустная музыка, которая звучит на протяжении всего фильма, доносит до нас отчаянье их слепой и глухой Души, одиноко прозябающей на этой земле, как и все остальные.
На этом я умолкаю, мое второе «Я» остается во мне как половинка Души, как вечная раздвоенность всякого человека... Оно будет жить всегда, даже после Смерти оно будет существовать как постоянная сокровенная глубина всего сущего... Ибо мы боремся сами с собой, поскольку не знаем сами себя, мы пытаем свой разум, пытаясь истребовать отпечаток того, что еще вчера называлось нами... Но разве возможно истребовать то, что постоянно существует и изменяется, и перевоплощается в себе...
В рисунке всякого Творца есть тень, брошенная от непостигнутого смысла-взгляда...
Мы только вглядываемся в нее, вдумываемся, но остальное ощущение остается безвозвратным отражением нашей собственной памяти... И, слава Богу, что эта тайна, это второе “Я” есть, ведь без него бы мы были пусты как животные, живущие только одним данным им моментом... Поэтому и творчество — воплощенная реальность всегда звучит легендой о себе, в иных созданиях, что воплощают в нас прекрасное безумие Вселенной... Аминь...
Я прошу прощения у всех несчастных и выдуманных мною, ведь они есть, они существуют и бродят в мыслях других, нашедших меня... Аминь...


Рецензии