Без номера

1.
Поздняя гроза.

Над Москвой снег теснится с дождем.
Над Москвой собирается гром,
который не прогремит.

Только высыплет влагой на ржавый гранит
и на серую воду асфальтовых плит:
так пощечина станет обычным шлепком.

Город, мягким обитый войлоком.
Город мертвой водою вспоенный:
он никогда не спит.

Серый по небу тянут волоком.
Здесь в Москве есть огромный колокол,
который не прозвонит

ни набат, ни воскресный благовест.
Он стоит на земле и, радуясь,
в него дети спешат вползти, -

пусть шагают не в ногу воины,
и рядами пускай нестройными,
но ведь каждый из них в пути.

И еще здесь стоит Царь-пушка.
Превратившись совсем в игрушку,
она больше не выстрелит.

Ее время ушло навеки.
Люди вспять обращают реки,
но не время. И то летит

прочь, все дальше от человека,
все быстрее от века к веку,
только ветер в ушах свистит.

Пуста колокольня и пусты бойницы,
от потопа нам не спасти столицу
и вода заливает скит,

где людей миллионов десять.
Если все аккуратно взвесить,
это много для Данаид.

Уже темнеет. Все белее лица.
Людской поток всегда стремится
туда, где свет горит.

Одно осталось неизменным
во всей известной нам Вселенной:
страх темноты. Инстинкт

по-прежнему стоит настороже.
Пусть даже получив приставку лже-:
он сохранит,

в отличие от слов на корень тще-.
Пусть лучше так, чем ничего вообще.
Дверь, хлопая и хлюпая, скрипит.

Число спасенных возросло, как умер Бог.
Природа – это храм, где Эдиссон пророк.
Тот храм (вы помните?), что никогда не спит...

Открыт по принципу двадцать четыре нА семь,
священник пьет, танцует, крышу красит,
и если по расчету брак – благословит.

Когда б порядок был, похож бы стал на улей,
а так, скорее, на пожар в ауле,
куда пришел последний Чингизид.

Но я устал. Слова одни и те же.
И дрожь в руках становится все реже.
От сигарет давно уже першит

завязанное в галстук горло.
По телевизору смеется Лорна:
пусть прекратит.

Я подхожу к окну: картина для поэта, -
Москва встречает осень, осень – лето,
листву сметает из углов в зенит…

И ветер дерева трясет свирепо,
и расцветает черноцветом небо,
и гром гремит!

2.
Уборка.

Со стульев вытираю пыль.

Это ли не образ одиночества?
А точнее одинокой жизни.
Для поэта скорей восточного,
точность очень важна, не так ли?

Важна как любая быль,
среди тысячи небылиц,
пальцами вытертых с фотографий лиц,
и героев семи спектаклей
(да, конечно, по дням недели):

 - Кто замолвит словечко о тяжелом теле -
пустом храме, пустом от века, -
но от века пропахшем дыханием
спящего человека?

 - Что есть я, если все исчезнет?
Вместе с телом сгниет и свежесть
утра летнего воскресенья?
Что есть я, если нет спасенья?
Воспоминания, сны, сомненья?
Сотни слов, килограммы кала?
Полированный как пол вокзала
и наполненный стихами череп,
на которым труди;тся время?

 - У любого плаванья должен быть берег
в качестве конечной точки.
Все истории длится вечно.
Все сюжеты сплетаться в узел: -

на деревьях набухли почки,
вода ищет куда бы стечь ей,
поэт ждет полусонной музы, -

так должно быть. Но так ли это,
если время для человека
все-таки не бежит по кругу?

 - На пыльном пути люди строят запруду,
называемую затем жилищем.

И копят груды.
Чего-то ищут.
Гремят посудой.
Алкают пищи.
Идут от жизни.

Все ждут от жизни
преображенья себя в иное:
«Пусть бы сделалась длиннее вдвое!
Для начала, а там посмотрим!
А то полвека!
И думать стыдно!
И разве много себе мы просим?»

И дальше слезы к сумбуру просьбы.
И аргументы.

.............- Еще вопросы.

Один вопрос:

будет ли счастлив пес,
чья цепь стала вдвое длиннее
и с очевидностью тяжелее
также ровно на сто процентов?

Будет ли рада мышь
стать участником экспериментов?

Или можно и так смотреть
на тот же в сути своей вопрос:

станет ли верный пес,
переживший свою цепь,
длить минуты
бездомного существования?

 - Есть нелепое слово смерть
и бездонная пропасть знания.
Между ними легла черта.

Между ними сидит сам черт
и чего-то с улыбкой ждет.

Между ними вся жизнь твоя,
жизнь любого творения.

 - Одиночество всегда приведет
на самое дно сознания.

 - У одиночества жадный рот.
Пыль основа для мира здания.

 - Что мы знаем о слове смерть?
Только правило написания.

  -Но многим ли больше нам знакомы слова:
ты, я, одиночество, жизнь и судьба?

 - Знание (и сознание) –
это пропасть совершенно без дна,
куда падают зерна вопросов.

Знание (и сознание) –
это воздух вокруг папиросы,
брошенной с тридцатого этажа.

 - Уголек папиросы – это желание.
Это инстинкт выживания,
ненасытимая жажда,
впитанная с первым глотком молока.

 - Ученье тьма и неученье тьма?
Банальный вывод.
А что ж поэзия?

– Поэзия глотка
воды?
 
......– Хотя б.
 
............... - Июльским полднем и закрыв глаза,
сквозь розовые солнцем веки,
всей кожей чувствуя тепло скамейки,
спроси себя: зачем она нужна?

3.
 - Ты един,
   а я один.
   Здравствуй, папа.

 - Здравствуй, сын.

4.
Что-то бьется в клетке моей головы.

Мысль, тяжелая и живая,
как птица, вросшая в пульс.

Мысль непроявленная;
пятна масла на засвеченной пленке.

Что-то темное в моей голове;
набухает старательно,
как бобовые зерна в соленой воде.

Иона во чреве матери.

Обнаженное тело ребенка,
ползающего по пустому китовому чреву:
ощупывая мягкие стенки,
он проваливается в них руками.

Запахи хлева.
Мухи в стакане.
Голуби в кулаке.
Рыба в вытянутом садке.
Мыши в мешке пшена.

Мысль из бесконечного сна,
каждую минуту начинающегося сначала,
неглубокого, грязного, словно вода канала.

Лампа светит в половину накала.

Часы выбивают ритм «я устала»
и ходят кругами:
12 шагов вокруг погнутого штыря
29-го февраля
делаются за 12 часов.

Это основа любых основ.

Будь готов,
будь готов,
будь готов…

Всегда ли ты был готов?

5.
Моя печаль как серый цвет.
В ней жизнь моя. Исхода нет
из этой серой пустоты.
В ней вязнут все мои мечты;
пускают корни, как весной цветы
в любой кусок распаханной земли.

Мой путь асфальт. Он черен, сер и нем.
Идти легко, но только от привычных схем
к привычной же усталости от лжи.
Асфальт, неразделимый на межи,
вокруг лежит,
..............пока хватает глаз.
Он мертв и недвижим.
И не был никогда живым.

6.
Свет в том окне – в одном окне –
моя полярная звезда.
Веди, веди меня ко мне!
В огромной, северной, чужой стране,
по снегу хрупкому, совсем как сталь,
рассыпанному в пятнах по земле: -
на тело женщины в пальто, мехах и парандже
кокетливо наброшена вуаль.

В огромной, черной и глубокой тишине
я капитан на корабле,
вмерзающем в песчаник дна.
Вокруг меня кристаллы воздуха,
которым дышат рыбы и киты,
кристаллы воздуха, что солоней слезы.
Вокруг меня поток воды,
что холоднее и прозрачней льда.

Ничто не движется и только мне,
мне путеводная горит звезда.
Горит бестрепетно. Горит во мгле,
углем рисуя тени на стене;
их выделив из общей черноты;
их возвращая из небытия;
создав тем самым важные слова:
«свет», «тьма», «движенье», «путь» и «направления».

7.
Пейзаж с наводнением.

Это ветер. Он гонит на берег волны.
Волны столетиями пожирают песок,
но все еще голодны.
Эти пальцы, которые воск превращают в олово
и выщипывают кожу щек,
как курицу или брови,
сейчас заняты ловлей блох,
оставляя вмятины в белом море.

Это мальчик. Он что-то ищет на берегу.
Думаю, что раковины или еду.
Голод людей настигает по одному,
каждого во время свое и с неотвратимостью рока.
Если художник прищурит глаз и встанет немного сбоку,
он увидит, как мать, раздав:
детям – хлеб,
...............благодарность – Богу, -
руками и взглядом по каждому пробежит,
пригладит,
............поправит,
......................припорошит:
тот же ветер, но только с упреками.

На вопрос: «Где отец?», - есть хороший ответ: «Он в море».
Там в белом море где-то есть и его следы.
Обычно, дальнейшие разъяснения не нужны
и имя нечасто всплывает в чужом разговоре.
«Ступай по воде и разыскивай ветра в поле», -
это тоже ответ на поставленный на ребро вопрос.
Всем известно, что будет вскоре.

Но важней, что случится после.
Что останется после этой новой большой воды?
Все ли будут омыты раны?
Чем набиты будут карманы?
Кто был голоден, станет сыт?
Тот малыш, что играет возле
пены брошенной на берег кромкий,
он ли вечность начнет сначала?
Он ли время вернет к началу?
Или будет еще один?

8.
Моя мечта пуста,
твоя чиста.
В чем разница, ты спросишь?
В знании Христа.

9.
Ряд фонарей, по кривой уводящий взгляд.
Во всеевропейском тумане
деревья, словно высаженные в стакане,
прямо стоят и, возможно, скрипят ветвями
за неименьем зубов.
Бетонная сырость и рассветный озноб
ежат затылок, загривок, восток, водосток.

Круглые лица – шары набухающей ваты –
в окнах плывущих во тьму поездов.

Люди, вообще, почему-то живут в квадратах.
Слуховое окно – слуховая лапа,
запущенная в медовые соты дворов;
в улей машин, площадей, голубей, проводов.

Дождь обмывает дома, как покойников.

Не правда ли, время ушло и не встретить уже треугольников
шляп, и камзолов, чулок, башмаков?

Об этот час здесь вообще трудно встретить людей,
только тех, кто собрался в цыганский вокзал
на короткий момент и исчез в темноте,
как история, шпаги, кареты, торговки, менялы, телеги и те,
кто так долго, с упорством раввина, искал
чего-то в себе.

И все для того, чтоб однажды,
очнувшись в привокзальном кафе,
поболтать языком в кипятке,
болтая на незнакомом ему языке
с незнакомцем по кличке Иов.

Он беседовал долго детях, вине, лошадях,
об известном всем женщинам способе
вызвать в мужчине страх,
об исчезнувших городах,
о том, слышит ли Агасфер
великолепную музыку сфер,
о кредиторах и должниках,
об исходах афер,
словом, он говорил обо всем,
но только не о судьбе.
Может, не был еще готов.
А может, уже был плох.

Под конец я совсем уж не слышал его:
слушал топот, шаги, объявления, грохот метро,
и звенящее тонко стекло,
охраняющее только тепло
белой чашки в подвижных руках.

В мыслях что-то текло как рассказ.
Фонари перестали светить. Пробили час.
Двери закрылись. Что-то ушло.
Протянулась какая-то нить.
Темнота обнимает нас.

 - Мне до следующего еще дожить.
 - Да-с.

10.
В зеленом листьев шепот, ветер, дождь.
В зеленом сумрак, тени, трепет, вечер, дрожь.
Дорога здесь сужается, идет под нож,
становится примером для всего едва заметного.

Здесь надо бы присесть и посидеть
со сложенными на коленях руками.
Послушать,  как будут барабанить гвоздями
по коже, натянутой на барабане,
и по неровной поверхности зеркала
у паутиной заросшего прУда,
гладить и гладить затылок собаки
по кличке Иуда.

В ожидании второго пришествия
смотреть, как набухает рука,
и покрываются плесенью
лодка и тело утонувшего в ней рыбака.

11.
Все выцвело на поле. Синева
одна тревожит  взгляд, тревожит цвет зрачка:
коричневый с налипшей желтизной, -
земля питается одной синевой
три долгих дня.

Ни звука, ни души, ни ветерка.
Любая муха вырастает до слепня
и мечется, растаяв: как плотва,
попавшая в китовый рот,
захлопнувшийся в желтый горизонт.

Струится воздух как под тетивой:
отпущенной ей не найти покой.

Тяжелая пчела над венчиком гудит:
в такие дни мед горек и зернит.

И кто-то шепчет мне: «Сегодня будь со мной», -
растекшись тенью за моей спиной.

12.
Второе письмо в Швейцарию.

Бывает, что время уходит в слово,
бывает, ложится в сны.
Год прошел и, считай, без улова,
и мы снова с тобой одни.

Я снова пишу тебе в дождь.
При дожде как-то легче вести разговор.
Думаю, помогает размытость понятия ложь
и укрытость пробетоненных нор.

На первое мне не пришло ответа.
Не знаю, может быть, так и надо.
Может, жизнь – это река Лета.
Во всяком случае, не награда
за чью-то верность. К этому я все же сумел придти,
правда, как всегда окольным.
Может, расскажешь о своем пути,
чтобы сравнить? Невольно
я вспоминал тебя. Невольно среди бела дня,
невольно ночью, в середине сна.
Но чтобы добровольно?
Никогда!

Ты улыбаешься? Я думаю, что да.
И это хорошо, улыбка лечит,
и часто все меняет: чет на нечет,
орла на решку, деньги на любовь...

Сама собой приходит рифма на «свекровь».

Но я теряю нить. Нить разговора тоже.
Теряю время, жизнь. Теряю кожу.
Из всех зеркал мне улыбается одна и та же рожа.
Ты смотришь в зеркало, ты видишь в нем меня?
Ах, вряд ли, я один такой счастливчик?
Ты знаешь, у меня теперь ни грамма лишних:
все мне нужны, коплю, чтоб не пропали зря.

Но собственно, зачем я о себе?
Для этого есть дневники, кафе,
вино и пиво.
Тебе неинтересно, ты счастливо
избегла участи быть покоренной мной
и сделаться одною сатаной
с мужчиной, письма шлющим в летний дождь.
(Заметь, что без бутылки)!

Я странный малый, и возможно липкий,
раз не могу отделаться ухмылкой,
хоть бейся в стекла следом за дождем.
Давай, я расскажу тебе о том, как прыгал рыбкой
в заросший желтой тиной окоем?
Или о пытках, с кефиром и соленым огурцом?

Не хмурься, это лишь попытка
тебя развеселить.
Как, собственно, и все письмо.

Теперь постскриптум.

Не потеряйся там, когда все станет зыбким.

Когда наступит первое число, не испугайся выбора из зол.

Все пройденное нам придется повторять.
Таков закон, не нам его менять.

Таков закон: мне можно только ждать.

Я подожду. Тебя, письма, открытку…
Как ждет весну забитый в землю кол.

13.
Под опущенными веками глаза остаются открыты.
Взгляд упирается в полночь, совсем, как стрела в навоз.
Без предмета сознание быстро становится нитевидным.
Сегодня уснет только тот, кто эту ночь перерос.

Кто в ней вырос, как чахлое деревце?
Полумертвая муха среди равнодушных стрекоз.
Ветер вытряхнул воздух из переполненных пепельниц.
На гадание «любит - не любит» разодрал белый венчик из роз.

Еще один волос с головы человека упал.
Упал и пророс;
быстро вырос до пыльного перекати-поля,
навеки застрявшего в щербатом заборе
темно-зеленого, защитного цвета.

Где было солнце, там будет лето.
Где дождь пролился, возникнет жизнь.
Неизбежно, немедленно и неизменно.

Герой ступает по лабиринту,
но оступившись, он тушит факел
и обрывает нить.

14.

О чем могут спорить Агасфер и Иов?

Вряд ли о вере и об основе основ.
Вряд ли о веке, что оказался не нов.
Так о чем же, о женщинах? о марках духов?
О солдате, что снова так плох,
что мечтает вообще не быть?
О том, как цветы от мороза нужно укрыть?
О том, что современная жизнь – это переполох?
О пожарах? футболе? победах в кармане?
О болезнях? усталости? о рваной ране,
полученной в нечестном кулачном бою?
О «Господи, что же я здесь творю»?
О поэтах? жидах? о вращеньи планет,
одинаковых все эти тысячи лет?
О забытых обидах? прибавках к зарплате?
О корице? о папоротниках? о сушеной мяте?
О машинах, способных заменить лошадей?
О лошадях, превратившихся в лебедей
по функциям в обществе человека?
О пропасти в отношениях? о сути смеха?
О музыке, рисовании и птичьем пении?
Об активности сперматозоидов в подростковом семени?
О стремлении человека раствориться в чувстве?
О чувстве юмора и чувстве глупости?
О погоде? О детях? О новых странах?
О природе девственности и старых страхах?
Об аде, рае и пустом чистилище?
О рыбной ловле и складном удилище?
О пустоте, бессмертии и вечной радости?
О пользе чисел и спортивной наглости?
О любви к искусству и обычной лени?
О том, как летом ложатся тени?
О том, как тени ложатся осенью?
О громадной разнице между веслом и лопастью?
О снежной буре? о ветхих сказках?
О верной пастве царицы Савской?
О снах? о знаках? о человечестве?
О том, как тени ложатся вечером?
О листьях клена? цветах жасмина?
О том, как стрелы ложатся мимо,
найдя себе мишень на стороне?
Как уживаются турист с паломником
на полпути от Нюрнберга к святым полковникам,
причем, как правило, в одном лице?

Как общий язык найти
памяти, неупокоенной на вечном пути,
и вере, выжженной как клеймо
в человеческое нутро?

15. 
Сентябрь вытек, как желе из банки:
дрожал, и набухал, и кончился.
Собрали яблоки и астры отцвели.
Поют уже не птицы, а птенцы.
Сползают гнезда с веток.
Все по лекалам Федерико Лорки.
Все по лекалам выжженной земли.

Жаль, что пока он умереть спешил,
я не спешил родиться.
Возможно, я бы подражал ему и был бы лучше,
чем есть сейчас:

 - Луна и смерть, послушайте рассказ
о человеке, снова падшем в грязь,
и впавшем в сострадание, как в ересь!

 - Штурмующий судьбу,
бросается он, как лосось на нерест,
на крепость дня,
нередко достигая дна.

 - Ему так хочется соврать (для нас, для всех!),
что, мол, опять пришла зима,
сползает с веток снег…
 
- Когда узнал, что у него есть путь,
он перешел на бег.

Ну и так далее: и смех, и суета, и грех…

Но это только к слову. К чему ж еще,
к каким еще благам?
Сон в руку, пятерню в карман и топай,
ступай по водам, как по кирпичам.
_______________________________________

Сердце превращает понятия в образ,
топит как время, смывает границы,
превращая их в очертанья:
маслом написанное превращается в акварель.

Октябрь на улице или апрель?
Какая между ними разница?
Воспоминание или пророчество
о свежем запахе холодного как море лета.

Человек с проколотыми глазами
перебирает холодными пальцами.

Стоя под талым солнцем,
оперевшись взглядом о землю,
жарко, жалобно, с вызовом, нервно,
жадно шепчет кому-то:
«Вырви сердце мое».

16.
Пальцы помнят, как галстук вяжут в нелепый узел,
но не помнят человеческого лица.
Разве что у слепых, то есть, собственно, у калек.

Что помнят пальцы палача о плаче жертв?
О женском плаче?
А что про петлю? Про свою задачу?

Есть память тела и его частей.
Что вспомнят пальцы, если причитать как можно жалобней?
Сухое горло, кровь из-под ногтей…

Воображение рисует мне пророка.

Сорвавшихся от шума голубей
над площадью, где олицетвореньем Рока
пророк дразнит толпу распухшим языком,
и шпиль члена, словно бы в насмешку
над смертью выступает бугорком,

совсем как шпили выкрученных ввысь церквей
над сыростью пропахшим городком.
Дома, слежавшиеся в желтый ком,
щербато скалятся и, проглотив усмешку,
оперлись о булыжник уголком,
как дети тростью.

Нет, совсем неспешно
люди собрались и разошлись неспешно,
когда закончилась комедия любви к чему-то из того,
что выше жизни, выше и прочней.
Ведь жизнь течет, течет как тот ручей:
в начале чист, потом грязней, грязней,
потом река, впадающая в соль морей,
и нет ее, как нет детей, которыми мы были лишь вчера,
но более не станем никогда.

По Оси времени движение возможно лишь вперед.
Возможно лишь туда, где нас никто не ждет,
туда, где смерть,
туда, где все живет
уже без нас
и лик умершего покрыл иконостас
в том месте, где лазурь смешалась с охрой.

Когда качнулась твердь окрашенного грязью стула,
святой плясал, при том довольно ловко,
ногами в воздухе выделывая па,
и так, танцуя, он пришел к тому, кого предрек:
пришел, как мотылек, -
солдатом истины, -
....................солдатом истинным, -
с упорством мула раздувавшего пожар из уголька
в самом себе.

Он сжег, в конечном счете, мир дотла.
Прошелся по нему, как новая метла…
Но новым сором жизнь осыпалась, едва
он перестал дышать. И час спустя
уже играют дети с его тенью в прятки.

Над площадью висит тяжелый дух и сладкий
запах
........позднего утра;.
Две кошки вдоль окна
скользят на невесомых лапах,
к несчастью равнодушные вполне.
Играет солнце с тенью на стене
напротив.
И прачка принесла белье развесить:
ирония ей, видно, не чужда.
На башне пробили ударов десять
и бросили.
Все, в общем, как всегда.

Мир вообще легко выносит мертвецов.
Сначала в память, как слова за скобки.

Старик, седой как лунь, и возрастом глубокий
так свой начнет рассказ:

 - Когда считать вы станет от смерти,
то пробегает ровно 40 дней

(скорей,
.........скорей,
ловите эту воду сетью, дети!),

итак, лишь 40 дней до дня,
как вынесет течением тела
на Божий суд и на погост забвенья.
Так он учил.
А кто он был
того не знаю я.

Как птицы начинают с глаз у мертвеца,
так время первым пожирает имена;
стирает с белого, холодного, как снег, лица,
как мел с доски рука учителя.

Наверное, он был за все в ответе,
раз столько знал всего о том,
чего он знать не мог.
Надеюсь, Бог
.............простил его, как он прощает  нас.
Вот взять меня: я был палач,
но все равно спасен, уже сейчас.
Так он учил.
Надеюсь, ему можно было верить.

(Смеется).


Рецензии