Прислушиваясь

…попытаться зажевать это нелюбимыми мной пряниками, запить растворимым кофе, оглядываясь на кошку, по-хозяйски умывающуюся на диване – хоть какой-то оплот спокойствия…
Встать, зашагать по комнате, дернуться, вернуться, пойти сходить до туалета, отметить внезапное расстройство организма, вернуться и сесть,  прислушиваясь к ощущениям внутри.
Уверяя себя, что это всего лишь очередные проблемы с пищеварением.

«Забрали, слышишь, где 11-ая больница, 11-ая больница по Титова, знаешь, мне кажется, я там лежала… А?» Я постоянно прислушиваюсь: к телефонным разговорам в коридоре, шагам, движениям в соседней комнате. Сейчас, правда, в этом уже нет необходимости.
Сегодня в ванной, медленно переворачивая кисти под горячей струей, я прислушивалась к интонациям голоса за дверью. Вода шумела громко, и понять что-либо, кроме того, что это бабушкин голос, было нельзя. Голос у бабушки высокий, эмоциональный, с переливами интонаций, возбужденный; мне чудится, что я слышу причитания и истерические всхлипывания.
Означать это может только одно; мне зябко под горячей струей, и, наверное, нужно вскочить, выбежать, чтобы убедиться, ворваться в этот поток всхлипываний и криков, от которого уже нельзя будет спастись. Или, по крайней мере, выключить воду, и тогда сразу все станет ясно. Но я боюсь этой реальности, я предпочитаю оставаться во влажном спокойствии потрескавшейся ванны, глядя на свое искаженное отражение в изгибе крана. Я напрягаю спину, спина ждет стука в дверь, предательского стука, который положит конец моей трусливой попытке спрятаться. Если бы что-то случилось,  в дверь бы заколотили-застучали отчаянные костяшки старческих бессильных кулачков. 
Я делаю все медленно и тщательно, стараясь ни на шаг не отходить от обычного ежедневного ритуала. Я пытаюсь вести обычную жизнь, заниматься необходимыми делами, и это даже получается, учитывая то, что обязательных дел у меня нет, а время наполняется чем-то произвольно. Рисовать я не могу, но рисую, тоже медленно и тщательно. Я замечаю, что левая кисть еле заметно дрожит. А так все остается как прежде, с той только разницей, что я прислушиваюсь.
Сплю я якобы допоздна, на самом же деле просыпаюсь с первым движением в коридоре. Сегодня утром приходили родственники (они теперь часто приходят), я их знаю по голосам, но уже почти не помню в лицо. После сна я хочу в туалет, но выходить не стоит: они уже определили мою бездарность в официантки, пошел круг: «а вот я в ее возрасте…», потом разговор плавно дошел до подруги-медсестры, которая, наверное, тоже в моем возрасте была не то, что некоторые…
- Они лечат! Она пришла укол делать, а у меня уже крышка гроба стоит.
Моя тетя рассказывает, как хоронили ее отца, а через полгода поверх его могилы положили еще кого-то, поэтому, когда хоронили ее мать (бабку?), они, наученные опытом, нашли кому доплатить, чтобы место было хорошее, не в лесу. Все за деньги.
Говорят о какой-то частной клинике и о горке, «что еще стоит» - деревенском кладбище, что виднеется вдалеке у леса; я любила смотреть на этот лес и горку, сидя на крыше нашего деревенского дома, когда была маленькая.

Уже после всего мы говорим об этом деревенском доме: бабушка сидит, наполовину сняв сапоги – мы говорим долго, и она уже забыла о них. Я спрашиваю, что же делать с собакой, и бабушка рассказывает, как к ним приходил пьяный Оська и смотрел Геку в глаза, сам ощерившись словно пес. Гек рвал цепь и скалил зубы, словно чувствовал, что этот пьяный Оська приходил за ним.
Ночью я прислушиваюсь к глухому, немощному стуку пяток и сжимаюсь в комок. Иногда через некоторое время раздавалась череда приглушенных тычков – тупых ударов о стены - и грохот падения гладильной доски или табуретки, а потом возмущенный бабушкин голос. Днем этот неуверенный стук слабых шагов тоже раздавался, и я старалась выходить из своей комнаты в промежутки тишины.

Когда его привезли, я вышла в тесный коридор и молчала, испуганная зрелищем: худой, весь в острых углах, он держался за стену, а мой дядя, присев на корточки, снимал с него ботинки. Он поднял глаза на меня и сказал почему-то «Здравствуйте». Когда его в первый раз увезли в деревенскую больницу, мама с возмущением отмела бабушкину просьбу: «Пусть сын приедет, повидается хоть с отцом» - напугаете его… Теперь сын снимает с него ботинки, а я стою, не видавшая его уже год (больше?), и слушаю это «Здравствуйте».
Когда сегодня его увезли второй раз, уже в городскую больницу, я тоже не подошла и не обняла его, чтобы не напугать. Или будучи не в силах  преломить ту стену отчуждения, преодолеть то одиночество, которое тут же разлучает, раскидывает по разные стороны здоровых и больных. Ночью мы все же сталкивались пару раз: он шел, не сгибая ног, обтянутый кожей, ставший вдруг ниже меня, неуклюжий паучок с решительно сжатым ртом. Постепенно я привыкала, и становилось уже не так страшно: я стала входить в зал, где он лежал, задрав острые коленки, конечно, под предлогами или чтобы перекинуться парой слов с бабушкой. Я даже звучала вполне жизнерадостно.
Я лишь стояла и смотрела из окна, как он сел в скорую, сжимая в руке клетчатую сумку с завернутыми в газету кружкой, чашкой и ложкой, дверь закрылась, и свет в салоне погас: как-как же он так поедет, один, в темноте? Ему и так страшно.

Услышав за дверью слово «скорая», я дождалась окончания разговора и вышла в коридор, спросила, прошла в зал и взяла исписанное странно ровным почерком направление с диагнозом. В комнате был непривычный беспорядок, оказалось, что он уже собран: он лежал на диване, укрытый одеялом по пояс, положив руки поверх одеяла, в рубашке и пиджаке,  с абсолютно круглыми глазами во впалых глазницах и решительно сжатым ртом. Дедушка всегда переносил все на ногах, много работал, и всячески отрицал врачей и медицину.
То спокойствие, с которым бабушка вернулась от скорой, передается и мне, поэтому мы долго разговариваем в коридоре, где она сидит в наполовину снятых сапогах. Мы обсуждаем, что делать с деревенским домом, я спрашиваю, а как же тогда с нашей собакой? В детстве я все лето проводила в этом деревенском доме, за что терпеть его не могла, но сейчас я и сама чувствую себя цепной собакой, прикованной к этому дому, с крыши которого можно видеть лес и кладбище на горке возле него.
 За мной тоже однажды придет пьяный Оська и будет смотреть мне в лицо, скаля зубы, пьяный Оська, который ест собак.

17 февраля 2010г.

Неожиданная смерть милосердна: за точкой невозврата остается лишь смирение и тупое недоумение; ожидание неизбежного, ожидание неизбежного, ожидание неизбежного – вся жизнь, заключенная в кривых строках неразборчивого диагноза. Мы еще говорили о возможной операции, и мать с братом по совету врача из поликлиники поехали в горбольницу, долго блуждая средь корпусов, чтобы еще раз услышать о неизбежном. Все вялое, вальяжное и ленивое сжимается, концентрируется на мелких и незначительных движениях; расхлябанность грядущей пятидесятилетней жизни отступает перед каждодневными процедурами. Беготня по корпусам в поисках хирурга «тараканного» - мы смеемся – отделения – некая передышка, отмашка от неизбежных мыслей.
- Я все это прошла, я тебе скажу, - голос понижается, - когда все к концу уже, вы постелите что-нибудь, он харкать кровью начнет, прямо куски легких будет выплевывать, здесь же все в крови будет, вы подстелите что-нибудь…
Когда, идя из туалета – он постоянно пытается все делать сам, он упал, и бабушка закричала: «Саша! Саша!», выбежал брат, затем я. Дотащили его до дивана, и там он лежал, с неестественно выпирающей грудной клеткой, булькая горлом, с остановившимися глазами. Бабушка кричала: «Каменев, Каменев…» и гладила его по небритым щекам.
Я звонила дяде мертвым голосом, мой дядя, схватив куртку, с абсолютно круглыми глазами стоял в дверях и не мог идти, а тетя кричала: иди, иди скорее к ним.
Потом дед просил хрипящим шепотом, который никто, кроме бабушки, уже не понимал, «папиросу», чуть ближе к вечеру - «50 грамм». Попросил сына прийти и побрить его.
Мы сидели в коридоре, говорили тихо, хотя дед все равно уже почти ничего не слышит.
- Я вот уже думаю, какую дверь будем снимать в случае чего.
Врач скорой, вколов деду шесть уколов, отозвала дядю в коридор и наконец-то сказала.
Я не понимаю, зачем нужна дверь, и бабушка объясняет, добавляя:
- Не дай Бог, не дай Бог тебе со всем этим столкнуться… аааа, теперь-то все равно уже  столкнулась…

Мы приезжаем в деревню к маме попроведовать ее.
- Мы за тобой.
- Что? Что-то с дедом?
- Да, плохо.
- Совсем.
- Бабушка сказала привезти его новый костюм.
Мы разыгрываем эту сцену с братом в два голоса.
Когда мы едем обратно, мама плачет на заднем сидении, хлюпает носом и делает вид, что живо интересуется тем, что долго и обыденно рассказывает брат – кажется, что-то про двигатели.

У деда руки – сине-коричневые. Он  - анатомическое пособие: скелет и желтеющая кожа. На руках – гематомы, это он упал, когда его привезли обратно из больницы. Он перепутал подъезды, пошел от первого к нашему последнему. Врач, видимо, шел сзади и не придерживал его. Там он упал. На руки.
Лекарства от остеохондроза ему уже не прописывают, как неделю назад, равнодушно отмахиваясь от наших возражений; в списке только обезболивающие внутримышечно. Я жалко сжимаюсь внутри, представляя, какие боли должна снимать такая доза обезболивающих. Но дед говорит, что у него болят только ушибленные руки.

Играю с тенью кошки на подоконнике:
- Мама, мама, надо хотя бы детей родить, я теперь понимаю… я не хочу умирать в одиночестве.

Просто дыши, просто дыши: раз-два, раз-два. Вдох-выдох, слышишь, дыши. Дыши, раз-два, вдох-выдох, вдох-выдох. Слышишь, дыши, не останавливайся, просто дыши.
Весь дом пропитался твоим дыханьем. Мы все дышим вместе с тобой. Раз-два. Вдох-выдох.
В ванной сохнет рубашка, в которой мы будем тебя хоронить.

3 марта 2010г.


Рецензии