Сапоги черные

- Сапоги черные, на каблуке, кому нужны сапоги? Черные, на каблуке, стоют… Сколько стоют?
- Сапоги черные, стоют … эээ, сорок рублей.
- Стоют сорок рублей.
Это девочка лет восьми тащит на санках своего младшего братика. На улице зима, поздний вечер, и уже совсем темно – никого, кроме меня поблизости нет.
- Кому нужны сапоги…
Я замешкалась у дверей подъезда, вынимая ключи.
- Тетенька, вам не нужны сапоги? Черные, на каблуке. Стоют…сколько стоют? – это уже обращаясь к братику.
- Сапоги черные, стоют сорок рублей, - брату около шести.
- Нет, спасибо.
Казалось бы, смешная сумма, не денег же мне стало жалко… Не хотелось подходить, выяснять, смотреть сапоги, не хотелось улыбаться, если бы оказалось, что сапог на самом деле нет. А если и есть  - что с ними потом делать? Окажется, что дети украли сапоги у своей старой ворчливой бабушки или злой воспитательницы детдома, который стоит прямо под моими окнами. А может, старая ворчливая бабушка взяла да померла, и мать послала их, безропотных, в зиму, на безлюдную улицу, продать – как угодно, кому угодно, за бесценок бабушкины бесформенные, разношенные старыми больными ногами сапоги, чтобы она смогла забыться очередной бутылкой.
Зачем мне сапоги мертвого человека….

Сегодня я от него наконец-то сбежала. Мы почти перестали здороваться, а тут вдруг он позвал меня выпить чаю.
- Володе что-нибудь передать?
Это сказал один из мальчиков, сидевших в кабинете, когда я тихо встала и взяла с вешалки свое пальто и шапку. В.А. в это время ушел наливать воду в чайник.
- Скажите, что меня ветром сдуло.   

Мир состоит из вещей. Где бы мы ни находились, они окружают нас, незаметные, обыденные или бесконечно дорогие, несущие воспоминания, мучащие и порабощающие нас. Вещи меняют хозяев, хранят на себе отпечатки их пальцев, отпечатки их мыслей. Мне всегда были дороги случайно пришедшие в мою жизнь вещи с неясной историей: маленькая синенькая машинка, завалившаяся за сиденье автобуса – после она была отправлена почтой одному мальчику в город со странным именем Гай, светловолосому странному мальчику, которого я ни разу в жизни не видела; или две деревянные рыбки, принадлежавшие ранее некому Саше, о котором мне известно только имя – он приехал в N. учиться, остановился у моего знакомого, а потом исчез, а рыбки остались и перекочевали ко мне, когда стало ясно, что Саша не вернется. Одна из них, большая, долго болталась на моем рюкзаке: я разыгрывала своих доверчивых подруг, говоря, что она настоящая, просто сушенная, и они ползали на коленках вокруг рюкзака, нюхая рыбку, пытаясь проверить, так ли это. Через какое-то время рыбка отправилась в свободное плавание, оборвавшись в автобусной давке. Вторая – маленькая и, видимо, не такая решительная, осталась со мной: я ношу ее на груди, цепляя булавкой к кофте. В своем рюкзаке я предпочитаю всегда иметь что-то из таких мелких ненужных безделиц: розового койота или желтую акулу, коммунистические значки, камушки и бусины, чтобы при случае их кому-нибудь отдать. Так уходят феньки с моих рук к случайным молодым людям, так ушла от меня любимая мной желтая акула – к забавному дяде средних лет, попутчику в маршрутке. Вещи – предатели, не страдают от смены любовников. И я не страдаю. Даже самые уникальные из них, покидая меня, не вызывают чувства утраты, особенно, если утрата добровольна. Улыбка человека – незнакомого, выхваченного случаем из толпы, много дороже, и та связь, которую я с ним устанавливаю – зная, что через мгновение поток поглотит его навсегда, - кажется мне почти мистической. Другое дело, когда вещи теряешь – где ты, моя милая черная шапочка-шлем с двумя длинными ушками и косичкой на макушке, которой можно было делать смешной «пиу»?
С людьми также: когда теряешь их – больно, когда добровольно отдаешь миру – радостно.

Его я никогда и ни за что никому бы не отдала. Даже самому себе. Тем более, что он и так слишком принадлежал себе самому и никому более, был слишком скрытен и самостоятелен, настолько слишком, что хотелось отобрать его себе и больше никогда не возвращать. Нужно было прыгать у него перед глазами и без умолку тараторить, смеясь и размахивая руками, чтобы его внимание не рассеивалось; но даже, когда он смеялся над моими, порой глупыми (все влюбленные как-то заметно глупеют) шутками, его глаза сохраняли отрешенное выражение. Он много молчал, а когда замолкала я, и его лицо становилось спокойным и задумчивым, становилось ясно, что думает он о чем-то ином, со мной никак не связанным, настолько не связанном, что произнеси он это вслух, я вряд ли бы поняла, о чем речь. Когда мы в первый раз поцеловались, я четко видела, что мы – две шершавые глыбы твердого камня неправильной формы, которые рабочие ставили рядом, и меньшая глыба, покачнувшись, уткнулась боком в большую. Рабочие их растащили по местам: и вот двери метро открылись, и глыбы опять зашагали одинаковыми широкими, неженственными шагами на должном расстоянии друг от друга. У него лицо не совсем правильной формы – значит, и в душе у него не все правильно.
Если что-то рушится, виноват неумелый строитель. У строителя, чьи замки регулярно рушатся, лицо должно носить отпечаток этих крушений: каждый обрушившийся замок, каждая осевшая в облако пыли башня, даже маленький сарайчик, постепенно завалившийся на бок, добавляет лицу морщин, голове седых волос, скептичности улыбке и печальности взгляду. Разброд и сумятица души привносит неправильность в формы лица. У меня несимметричный подбородок: я фотограф и для своих нужд часто приходится нарабатывать материал своим лицом, поэтому я хорошо его изучила. Его лицо я тоже хорошо помню, но изучила его значительно хуже – разглядывала урывками, осторожно: друг другу в лицо мы смотрели редко, все больше в стороны или под ноги. Закрывая глаза и пытаясь вызвать его образ, я вижу только лоб и нежные завитки волос на висках: то ли я была выше и смотрела на него всегда немного сверху, то ли он имел привычку наклонять голову и смотреть исподлобья и немного сбоку, как старый мудрый ворон.
Черный ворон – дурной знак; он присел отдохнуть на пике главной башни, а когда взлетел в полном молчании, гордо взмахнув крылами, замок медленно, но верно пал ниц, словно бы из него выдернули ось, скрепляющую его этажи, спицу, на которую были наколоты его сердце и легкие, тот клин, которым все сошлось однажды, в феврале, два года назад. Из чего нужно было строить себе жилище, чтобы он так просто сложился, как карточный домик? Может, проклятие разрушающихся замков в том, что архитектор должен строить лишь для других, сам оставаясь бездомным и одиноким? Хотя…в нашем с ним замке все равно никто не жил, так что при его разрушении жертв не было: он предпочитал пафосной готической громине с множественными лабиринтами, лестницами и переходами, балконами, чердаками и подвалами, верандами, залами, сводчатыми потолками в двадцать метров и потайными ходами съемную квартиру на правом берегу. Рядом метро – несколько минут и уже на работе. А личный потомственный замок – вещь неудобная, метро к нему не проведешь… а ехать на работу в карете по мощеной дороге никаких сил не хватит.
А архитектор – что архитектор? Архитектора ветром сдуло, кому теперь жаловаться. И замок стоял – нежилой и негостеприимный, непонятно для кого построенный, там гулял ветер и привидения из соседских замков, а потом стал прилетать старый ворон. Прилетит, сядет на вымпел, лукаво поглядывая на блеск солнца на черепице наглым насмехающимся глазом – и улетит. И замок привык, обрадовался новому хозяину.

Да, он был нагл. Простой и стремительный, он не мучился ночами, не сжимал виски побледневшими пальцами: он сходил в магазин за молоком и хлебом, подкрутил протекающий кран и пошел на свидание, не побрившись. Смеялся он властно,  запрокидывая голову, не стесняясь. И несмотря на то, что в пустой банальной беседе он мог употребить слово «нивелировать», звучало оно просто и открыто, как гаечный ключ или молоток. Он не был человеком физического труда или спортивного телосложения: в его фигуре читалась лень и потакание себе. Удивительно равнодушный к метафизике, он, тем не менее, был склонен пофилософствовать, но ради азарта, ради самого спора и возможности полюбоваться блеском своего разума. У него был красивый нос, как у каждого ворона красив клюв, и хитрый птичий взгляд, но рот и подбородок вносили какую-то смущающую дисгармонию: наверное, от этого он интуитивно всегда чуть наклонял голову.

И замок стоял – свежий, пахнущий краской, словно новый сапог на полке, но как становится не нужен пусть даже новый сапог, когда утеряна пара, так и бессмысленно здание, если в нем нет жизни. «Продать!» - воскликнет ушлый менеджер, - «зачем же разрушать новенькое жилье, когда в стране квадратный метр стоит ого-го?» Да, давайте распродадим замок на коммуналки. Или снесем и построим симметричный кубик: эти башенки, лесенки – прошлый век! Дайте нам стекло и металл, общий душ и по три квадратных метра на душу. Хватит. Да, и разберитесь там у себя в министерстве, чей этот замок? Кто разрешил? Где разрешение властей? Кто посмел построить на казенной земле? А может – это памятник архитектуры? Где этот-гений архитектор, который вцепился бы в отвороты красномордому министру и закричал: «Не отдам национальное достояние!»? Умер архитектор?
Этот замок – как сапоги мертвого человека, кому сапоги? Приходите – живите. Министерство долго решает вопросы. Сколько стоют? Стоют сорок рублей. Да, только вот в нем крутые лестницы, на которых не написано: «Осторожно, крутая лестница». И осенью бывает холодно – гуляет ветер.
А ворон? Ворон больше не прилетит – ветром сдуло. 
      


Рецензии