Нисходящий Ионик

Третий день Чернокнижник ходил с ясной улыбкой и прямою спиной: сбывалась мечта его долгой и путаной жизни. Кроме детей, болячек и неприятностей, ничего за эту жизнь он не нажил.

Работал Чернокнижник то сторожем в загсе, то регентом в хоре, то массовку изображал на фоне исторических событий. Но главное не менялось: он писал.

Начинал Чернокнижник с жалоб в волость. Складывал слова в предложения так красиво и хлестко, что его часто принимали за автора, находили и... Два раза били. Трижды унижали мужское достоинство: пороли крапивой по голой заднице. Но это не останавливало.

В армии Чернокнижник от жалоб перешел к письмам в разные конторы и посланиям по любовной части. Так здорово получалось, что его снова пытались найти. Иногда находили и давали наряд вне очереди или - в глаз. Синяк сходил, зато рождались притчи. После притч - поэмы и романы в стихах, пьески из жизни бастардов, эссе о шальварах шамаханской царицы.

После поднятия целины Чернокнижник дошел до сказок. Иванушка у него не был дурачком, а Василиса - прекрасной. Кащея, как ни бился, так и не полюбил, но зауважал за характер. Да и как не уважать, если весь мир против мужика ополчился?..

Все происходящее казалось Чернокнижнику сном. Он сидел за кухонным комбайном, пытаясь отвоевать на столе у внучки небольшое пространство, свободное от кружочков теста.
Обычно в таком случае внучка ворчала, а тут сама отодвинула плошки и ласково смахнула с клеенки остатки муки со словами: "Садись, Андерсен!". Других сказочников она не помнила и звала Андерсеном.

От такого обращения Чернокнижнику сейчас же хотелось творить: разложить на клеенке листы и удивить мир невиданной и неслыханной сказкой, ибо в душе он был поэт и сказочник.
Сказки у него выходили сами собой. Еще молодым он их рассказывал на ночь детям, потом - внукам, а теперь и правнукам, но, даст Бог, и мэтрам расскажет на семинаре молодых писателей, куда его внезапно вызвали телеграммой.

Телеграмма звала на подвиг. Он, Чернокнижник, мог и должен был сказать свое слово. Он это заслужил. Он перетерпел гастрит стиля и язву жанра. Он прочувствовал на своей шкуре желтуху композиции и корь сюжета.

Старик в жизни всякого нагляделся, но в иллюзии продолжал верить.

Почему - Чернокнижник? А кто его знает? Это имя прилипло давно. Главное было то, что его знали в городке и почитали. К нему шли с заботами да изношенными валенками. От забот он не всегда избавлял поселян, а валенки чинил исправно. Но к душе не подступался. Он скромничал, а в него верили и мимо него несли детей к причастию. Местные иерархи грозились отлучением его от канона мысли, но не решались на это.

Кто такой был Чернокнижник - старик с бельмом на глазу и больною мышцею сердца? Он был просто человек.

Его часто обманывали. Он терпел и прощал. Выходил на берег реки. Забрасывал удилище и выжидал. Дождавшись, поднимал карасей со дна и поражался их разорванным ртам. "Карасям, - думал он, - больно и неловко, но мы их ловим на предательский крючок и несем на сковородку, угощаем ближних и не роняем слез". Чернокнижник оплакивал каждую рыбу и страдал. Терял ориентировку в пространстве, рвал полевые цветы и опускал возле поплавка в стремнину. Так он чтил память загубленных карасей. Ночью опять плакал в вышитую крестиком подушку и хрустел костяшками пальцев. Утром неловко освежался под рукомойником и страдал от бессилия любви...

В дорогу старика собирали все. Его отговаривали, но ни на что не надеялись: писательство Чернокнижника было настолько обыденно, что к нему привыкли и смирились, как с неизбежностью или скарлатиной.

- Дед, собирай писульки и на поезд! - не терпящим возражений голосом приказала внучка, когда сборы были окончены.

- Да, да, дочка, - согласился Чернокнижник и сгреб свои каламбуры в чемодан.
Торжественно довели Чернокнижника до вокзала. У первой платформы уже сипел простуженно и отрыгивал соляркой локомотив.

На вокзале у родни еще оставалась слабая надежда на то, что старик дрогнет в последний момент и откажется от поездки. Вот дали сигнал к отправлению, но Чернокнижник держался.
Поезд уже давно отправился в путь, а домочадцы все стояли с непокрытыми головами и крестили припудренную снегом тормозную площадку последнего вагона.

Чернокнижник дремал. Стучали версты на рельсовых разъемах и пахло дымом, хотя состав тащил не паровоз.

- Дед, чаю хочешь? - с таким вопросом сосед по купе выкатил на столик бутыль "Распутина". Отказываться было бы неестественно и Чернокнижник обреченно кивнул. Только спросил:

- А вы не из коммерческих будете?

- Что, старик, заметно? Из них, из них самых, - ответил выкативший бутылку, - да ты не тушуйся.

Второй попутчик оказался лесоводом и постарше годами. Под форменной тужуркой у него был надет толстый вязаный свитер, заправленный в галифе послевоенного кроя. На ногах у лесовода поскрипывали хромачи и отражали всю честную компанию.

На коммерсанте был строгий темно-серый костюм в легкую полосочку. Его каштановые волосы были коротко острижены и пахли дорогим одеколоном. Серые глаза молодого человека выказывали веселость.

"С чего ему грустить? - подумал Чернокнижник. - Мне бы его годы".
Словно угадав мысли старика, молодой попутчик расстегнул пиджак, ослабил галстук и откинулся на спинку спального места:

- Гуляем, парни!

"Парни" согласно кивнули и вынули свои харчи.

Пожилой лесовод все возмущался акцизами на водку и неуемным культивированием раундапа в окрестных лесах, но пил не закусывая.

Атмосфера в купе теплела. С чужими людьми тянуло на откровенность. Может, сказывалось то, что они уже никогда не встретятся, а, может, выпивка развязывала языки.

Губы непринужденно шлепали. Стаканы весело стучали. Поезд шел к цели, а пассажиры философствовали. О чем? Да, о том, что всегда так хорошо поддерживает дорожную беседу: обо всем и ни о чем. Чепуха эта не занимала умы в повседневной жизни, но в дороге сближала.

За окном мелькали ели и черные деревеньки. Поезд врывался в самую глубину Руси.
Накатывала сонливость. Чернокнижник закрывал глаза и видел русских князей на перепутье. Непроходимая чаща подступала со всех сторон. Позади угадывалось болотное редколесье. Спереди дорога шла в крутую гору. По краям леса носилось воронье. Приближаясь и целя в зрачок, стремилось клюнуть в человеческий или лошадиный глаз.

Светлые князья у темной опушки леса не знали, что делать. Для начала, они с дружиной спешились. Пили у языческих костров тягучую медовуху и крестились на верхушки сосен, опаленных восходящим солнцем.

Гремел гром. Стервятники обрывали полет и кровячими зраками косились на людскую суету, дожидаясь скорой падали.

За лесом качалась ковыльная степь. Жгла ноздри полынь. Шакалы плакали, как дети.
Греки-непоседы крестили и просвещали, а монголы-практики собирали ясак и жгли Русь - каждый занимался своим делом...

Поезд стучал суставами колесных тележек и растворялся в пространстве.

Чернокнижник дремал. Разные мысли наполняли голову. Что-то стороннее молоточком стучало и просилось на язык, а близкое не рвалось на откровенность.

Сколько раз старик рассуждал о сути творчества. Сколько раз задавался вопросом: а что это? Происки сатаны или дар Божий? И всегда выходило, что поровну. Чаша добра не могла перевесить чашу зла. Так чаши и сохраняли равновесие, качаясь боками то в одну, то в другую сторону. Это страшило, отталкивало, но и влекло.

О чьих-то кумирах не думалось. Кумиры те неживой бронзой покрывали сенокосный луг, заглушая своим топотом лягушачье пение на болоте…

Поезд проследовал через Михайлов Ям и тормознул у входного семафора. Соседи давно затихли на полках. Приближался новый день...

В коридоре проводничка стала колотить по дверям купе, призывая сходящих на станции пассажиров сдавать наволочки с простынями.

- Дочка, а я-дак не ложился совсем, - пытался поторговаться Чернокнижник, - нельзя ли возвернуть денежки?

- Не-а, дедуся, не положено, - нажимая на "о", ответила светловолосая проводница с небольшими мешочками под глазами.

- А кто положил? - удивился Чернокнижник.

- Не хамите, мужчина! - сердито отрезала вагонная хозяйка. - Бутылки-то убрать надо! А еще гражданин в летах!

Диалога не получилось. Проводничка побежала дальше проявлять бдительность и тормошить сонных пассажиров.

За промерзшими окнами наплывали окраины старинного города, в котором Чернокнижник раньше никогда не был.

"Встретят ли? - мучился старик. - Если нет, то и опоздать недолго".

На выходе из вагона Чернокнижник замешкался. По причине природной вежливости он поклонился проводнице, сказав "спасибо" и "до свидания".

Проводничка, вскинув ладошку к сонным блюдечкам глаз, от неожиданности прыснула в локоток и сказала:

- Желаю удачи!

- Спасибо! - Чернокнижник еще раз поблагодарил женщину и задумался.

Такой исход с проводничкой старик принял за счастливый знак и по-молодому сбежал на платформу.

С первыми шагами Чернокнижника по перрону откуда-то сверху объявили: "Участникам всероссийского совещания молодых писателей собраться у гостиницы "Центральная" к часу дня для отправки по назначению. Повторяем..."

Дальше Чернокнижник уже не слушал. Он оглянулся по сторонам. В эту минуту ему казалось, что все прохожие глядят на него и приветствуют. От таких чувств становилось зябко и наполняло гордостью.

Поймав себя на нескромности, Чернокнижник сник и зашагал к подземному переходу, по-стариковски шаркая подошвами по асфальту.

Наверху на него почти налетели три подростка с красными бантами на бойскаутских костюмчиках.

- Дедушка, а вы не на слет "Коммуны имени Гарибальди"?

Чернокнижник оробел, но уразумев, чего от него хотят, облегченно перекрестился на румяного милиционера и ринулся в толпу.

Необычность происходящего с ним подтвердилась на котах и цыганках. Обычно цыганки, издалека приметив Чернокнижника, с большой радостью набрасывались на него, сверкая платиновыми зубами и браслетами. Гадали по руке, теребили бороду, плохо скрывая улыбки за шалями с пятнами пунцовых роз и павлиньих перьев.

Теперь же коты и цыганки, стараясь не попадаться на глаза, уступали дорогу.
Таксисты называли "командиром" и вежливо тащили к своим колымагам на привокзальной площади.

Бомжи козыряли, величали "батей" и почти не просили на опохмелку.
Немного поплутав по достопримечательностям города, Чернокнижник, наконец, выбрался к гостинице.

У автобусов еще никого не было. Чернокнижник походил кругами, купил правнуку апельсин и положил желтый шар к рукописям в авоську, которая пахла внучкиными оладьями и в паре с чемоданом, не вместившим все творения старика, била по худым коленкам.

Хотелось погулять по городу, сходить в какой-нибудь музей и потрогать монастырские стены, поискать в церковной лавке "Пособие для псаломщика" - внуку, а дочке - чего-нибудь из финифти. Но маленькая стрелка хронометра неуклонно приближалась к циферке "1".

"Пора!" - приказал себе Чернокнижник и двинулся к автобусам.

- Куда, дед? - гаркнул омоновец и загородил дорогу лапищей, обтянутой грубой кожаной перчаткой. - Разворачивай лапти!

Старик часто заморгал остатками ресниц и послушно развернулся. Потом, передумав, нерешительно засеменил к оцеплению у автобусов. Пугаясь смотреть в глаза стражу порядка, Чернокнижник замямлил:

- Мне... я... как это? Мне... нам ведь туда и надо... я...
Но милиционер не дал ему договорить:

- Вали, бич, пока задница цела!

У автобусов уже собирались люди - прилично одетые, раскованные и говорливые.
Эти люди чем-то напоминали Чернокнижнику районное начальство в дни октябрьских праздников. Но это те, которые постарше. Были помоложе и попроще. Были и совсем немолодые, чем-то похожие на него самого, но те уже сидели в автобусах и ерошили седые клинышки своих бородок. Где-то среди них было и его, Чернокнижника, место. Или ему так только хотелось?

Водители стали прогревать моторы. От внуковой шапки до лыжных ботинок Чернокнижника охватил страх: на его глазах надежду втаптывали в грязный снег. Он решил, что третья попытка должна стать последней.

Руки у Чернокнижника дрожали. В авоське мерз апельсин и притихли сказки, а до этого они что-то шептали, страницами шелестя на ветру.

Раздался бой часов на монастырской башне.

Отчаявшийся Чернокнижник еще никогда так не бегал. Молодчики в черной униформе только ахнули, когда он, прорвавшись сквозь беспечно разомкнутые ряды милиции, влетел в автобус.

В автобусе его ни о чем не спросили. Чернокнижник перевел дыхание и огляделся. Сзади подталкивали и просили пройти. Он прошел в салон и сел к окну, сделав важный вид, свысока посмотрел на милиционера, который тыкал пальцем в его сторону и что-то говорил высокому мужчине в строгой шляпе на теплой подкладке. Мужчина что-то отвечал. Потом поманил черненькую девушку с широкими скулами и, показывая на Чернокнижника, легко шлепнул раскосенькую по попке. Та сделала большие глаза и бросилась к старику.
Чернокнижник догадался и сунул девушке приготовленную телеграмму.

- Так вы тоже? - девушка присела и вернулась к мужчине в шляпе. Мужчина в шляпе дал отмашку, и автобусы со всей надеждой русской литературы тронулись.

Чернокнижник сжался и прикрыл глаза. Сердце ветерана пера и забегов на короткие дистанции выдавало дробь. Уши щипало обидой.

- Вот так начало, - произнес старик шепотом и виновато огляделся, - не вернуться ли?
На него теперь никто не обращал внимания. Все были заняты своими разговорами. На душе отлегло.

Сосед слева, которого Чернокнижник принял за важную персону, оказался юнгой с парохода "Челюскин". Юнга тот, подражая Джеку Лондону, уже более сорока лет сочинял циклы северных рассказов про находчивых эвенков и душевных чекистов, любивших напиток "Мишка под градусом" и чавычу с легким душком.

Чернокнижник внимательно слушал и мотал бородой вверх-вниз, вверх-вниз.

Многие в автобусе были знакомы между собою. Они шутили, показывая крепкие зубы. Они сдержанно торжествовали и бросали писательские взгляды на окрестности Средней Руси, изображая глубокую внутреннюю работу.

Через час пути автобусы уперлись в здание пансионата. Снег вокруг железобетонных коробок был усыпан желтыми сосновыми иголками и переливался искрами фиолетовых огней у парадного входа. Поражало обилие патрульных машин ГАИ с включенными проблесковыми маячками на заснеженных крышах.

Недоумение развеялось, когда Чернокнижник разглядел между соснами какие-то оранжевые фигурки, снующие на безопасном расстоянии от милиции и успешно оттесняемые органами в глубину соснового бора. Только двоим из этих людей удалось прорваться на автостоянку и развернуть транспарант, призывающий нести искусство в самые широкие массы. При этом они стучали себя в грудь кулаками и выкрикивали: "Да здравствует Че Гевара! Победа или смерть!"

Но крикунов быстро нейтрализовали и увезли проводить с ними то ли воспитательную работу, то ли урок по культурному приему пищи в исправительном учреждении.

В фойе профилактория, куда доставили литераторов и сочувствующих им, толпились группы молодых и не очень молодых писателей. Чернокнижник затруднялся отнести себя к какой либо группе, поэтому стоял одиноко в заднем проходе главного корпуса и вспоминал далекое время, когда ему приходилось участвовать в губернском слете передовых заведующих избами-читальнями и птичниками-гигантами. Да что вспоминать? Не то время, и слава Богу!

Но, увы! "И уровень, - думал старик, - не тот". Хотя устроители сердечно постарались. На входе развернули книжную лавку с шоколадом, Чейзом и мифами из жизни народов содружества.
Чернокнижник потоптался у картинки с неприкрытой японкой и нашел японские груди маленькими, а кожу - не очень светлой, но Чернокнижник знал: в практике общения юных натуралистов и не такое встречалось.

Поселили старика в лыжном домике, где уже расположилась целая капелла известных скандалами бардов. Барды всю ночь распевали романсы из жизни камергеров, дегустируя безакцизные напитки, любезно предоставленные спонсорами-меломанами. Под утро певчие гитаристы выдыхались от восторга и приступали к коротким балладам, но с хорошим концом.
Чернокнижника приглашали в компанию, но он был старомоден и в одиночестве пил грузинский чай. Потом,, заткнув уши предварительно измятыми ваучерами, читал на ночь "Русского инвалида" и булгаринскую "Северную пчелу" год со следами селедки за 1836.

В первый день Чернокнижник с замирающим сердцем пересек сосновый лесок, отделяющий домик от главного здания. У рыжебородого вахтера с кустистыми бровями и радиотелефоном подмышкой справился о распорядке дня. Из тетрадного листика в клеточку на доске объявлений он узнал, что записан в поэтический семинар к тройке столичных мэтров - женщине и двум мужчинам.

По лестницам и коридорам сновали малость перепуганные авторы. Поэтов-лириков с головой выдавала бледность вдохновения и печать посвященности во что-то, известное только им одним.

Прозаики, слегка смущаясь для виду, таскали по этажам пудовые рукописи. Они обменивались репликами главных героев и статистов.

Руководители семинаров ходили группами и прятались в своих комнатах от непризнанных и оттого вдвойне назойливых талантов. Но, оплошав, с нарочитой готовностью принимали ворохи бумаги, покрытой размашистым почерком или машинописным текстом будущих гениев и кочегаров-надомников в настоящем. При этом самые удачливые авторы неловко извинялись и проворно исчезали в темноте коридоров, словно устыдившись своей смелости.

Чернокнижника, явно, с кем-то путали: сказывался возраст и размеры бороды. Потому, он считал, с ним здоровались и вежливо уступали дорогу.

Старик с нетерпением ждал семинара и под пальмой в конференц-зале перебирал четки, когда нагрянули токийские журналисты, отсвечивая объективами телекамер и ехидно улыбаясь коричневыми полосками глаз. Чернокнижник дрогнул сердцем и понял, что сейчас придется дать интервью.

Японцы, недвусмысленно улыбаясь, говорили по-русски, но с киотским акцентом. Чернокнижник отвечал им почему-то по-бурятски, но с верхневолжским выговором. И вроде бы, как он понял, речь шла о поэте и времени.

У ног старика шевелилась авоська: это сказки приходили на помощь, увлекая сказочника в небесные сферы поэтической архитектоники.

Чернокнижник заважничал и зачем-то сослался на шопенгауэровскую "Книгу Третью. О мире, как представлении", на любимого Джойса и процитировал Марину Ивановну Цветаеву, москвичку, русскую, 1892 года рождения:

"Ибо мимо родилась
Времени. Вотще и всуе
Требуешь! Калиф на час -
Время. Я тебя миную..."

- Миною? Миною не карасо. Это как по-рюськи, - па-а-ри-те-та, да? - самый шустрый японец тряс томиком Акутагавы Рюноске и пытался сквозь бороду влить в Чернокнижника какую-то жидкость, пахнущую лепестками жасмина. - Сакэ! Сакэ! Карасо!

Остальные граждане славного города Токио, став в кружок, запели: "Враку не стается нас кортый "Варяк", пос-сяты никто не си-ла-ет..." При этом они пустились в пляс, колотя себя по японским ляжкам.

Уютный зал стал благополучно превращаться в Нижегородскую ярмарку с Майклом Джексоном на асфальтоукладчике, но вовремя подоспели распорядители и отвлекли японцев на угрюмого дедка в тельняшке и адидасах на босу ногу.

Оказалось, что японцы спецрейсом прилетели на юбилейную встречу с ветераном Порт-Артура, а попали к странному русскому, который талдычил о "хайку" и о времени. Японцы решили, что Чернокнижник жалуется на отсутствие часов и подарили ему хронометр фирмы "Сейко", а также две резиновые фигурки четы Горбачевых, в большом количестве припасенные для порт-артурцев.

"Часы японские, конечно, хорошо, - вздохнул Чернокнижник, - но я же не за этим пожаловал".

Так бы и сидеть старику в ожидании неизвестно чего, если бы не начали уборку в зале. Стали сдвигать кресла. Народ попросили выйти. Чернокнижник забеспокоился.

- Надо же, - произнес он негромко, - дело к обеду, а у меня ни в одном глазу.

- Расслышав его слова, одна из уборщиц, широкая тетя в синем халате, сердито маханула тряпкой и посоветовала:

- Так, мужчина, магазин за углом, а там и наша и не наша. Нонче - свобода возлияния. Тьфу ты!

- Дак, не про то я, милая, - сказал Чернокнижник. - Критику я получать приехал. Сижу давно, а еще никто в глаз откровенностью не ударил.

Тетка, не изменив голоса и цвета лица, посоветовала ему пройтись по номерам гостиницы.
- Это еще зачем? - спросил Чернокнижник - Мне, э-э-э, дама, не в номера надо, а между своего брата - сочинителя попасть.

- Иди, иди! Там всякие есть и какие ты назвал - тоже, - тетка махнула тряпкою в сторону длинного коридора с бесконечными рядами дверей.

Чернокнижник пошел. Торкнулся в одну, другую дверь - заперто. Тихо за дверями, только слышно, как вода в бачках унитазов шипит.

Он уже не надеялся найти кого-либо и отчаянно ломился во все двери подряд, но тут одна дверь с легкостью распахнулась, и он оказался в комнате, полной разнокалиберного и разнополого народа.

- А Батайцева здесь? - громко спросил Чернокнижник.

- Здесь, здесь, все здесь и не только Батайцева, - ответил чей-то задорный голос.
Чернокнижник понял, что допустил оплошность, но горевать было поздно и он присел на стул, подставленный кем-то.

Три мэтра - женщина и двое мужчин - восседали у окна, закрывая нарождавшуюся зарю или вырождавшийся закат. Время суток и география места значения не имели.

Мэтресса напоминала нечто среднее между классной дамой Смольного института и председателем месткома галантерейной фабрики.

"Не в одном ли мы с нею годе в пионеры вступали? - подумал старик, перехватив взгляд мэтрессы, - То-то она так на мою бороду смотрит."

Мэтр посередине напоминал знакомого аптекаря Словобожского, доку в фармацевтике и великого толкователя библейских сюжетов, - только помоложе и росточком повыше.

Штудируя священные тексты, они часто открывали для себя что-то новое и потаенное. Потом сидели тихо, как заговорщики, долго пили чай с малиной и сдобными орешками, которые так хорошо выпекала мадам Словобожская.

Третий мэтр был постарше и никого не напоминал, но имел благородный вид купринского офицера и очки с золотыми дужками.

Оба мэтра находились в том междометии жизни, когда молодость уже миновала, но матроны и гимназистки еще не обходят любовью.

Левая часть святого угла, занятая мэтрессой, явно перетягивала какой-то непонятной тяжестью - так чимкентская дыня на одном краю стола перевешивает легкомысленные одуванчики на другом и готова в любой момент обрушить спокойную поверхность скатертного натюрморта на пол.

- Переживаете? Не надо, - мэтресса ласково уговаривает монголочку, ту самую, из автобуса. - Не вол-нуй-тесь.

Дрожащий голосок, пески, тушканчики и Монпарнас сливаются в одно целое.
Мэтр с золотыми дужками кивает и просит еще почитать. Скрипят стулья и снег под окнами.
Читает монголочка о мячиках и мальчиках, а Чернокнижнику представляются киргиз-кайсацкие степи, айтматовский учитель на берегу Алакуля, ослик Пржевальского под тяжелым скобелевским задом, шмель на шляпе Никиты Михалкова и ничего больше.

Голоса и годы убаюкали Чернокнижника. Он незаметно для себя погрузился в сон и всхрапнул. Не успев вникнуть в титры сна, под хохоток проснулся. Что-то умное говорит сосед справа - Никодим из столицы - большой специалист по метрической структуре стиха.
Никодим пытается поймать монголочку на астрофичности, но та оказывается хитрее, и Никодиму приходится говорить о верлибре вообще и южно-саксонском - в частности.
В разговор вмешался мэтр с золотыми дужками:

- Да, да, Никодим, скажу, как коллеге: вы правы. Идея трансформации поэтических образов Запада и Востока лучше всего подтверждается пассионарностью трубадуров древнегерманской общины-марки и акынов Малого Жуза при Нуралли-хане. Вы согласны?

- Полностью, - сказал Никодим, но добавлю, что данные переживания лучше всего передаются силлабо-тоническим стихом и непременно в форме "джира".

- Позвольте, позвольте, батенька, - вмешался мэтр, похожий на аптекаря. - Плезир от нашего журфикса будет неполный, если я не поведаю вам сюжет о царе Валтасаре и четырех снах Даниила...

- Не позволю! - перебив, возразила мэтресса. - Не позволю, чтобы мы обошлись без светлых умов нашего темного прошлого!

Постепенно в разговор были втянуты Соловьев с любовью и Бердяев с духом. Не хватало Чаадаева с умом и Коллонтай с матросом, но их ждали.

Про юную стихиню забыли. Охрипнув и устав, все вместе стали склоняться к тому, что ближе других к западному верлибру стоит Монтескьё с троглодитами, а к свободному стиху - Ли Пэн и товарищ Пуи с тезисами к юбилею товарища Сталина.

Речевые изыски пищали комариками и стали было просачиваться сквозь виртуальную реальность, но мэтресса опустила всех к подножию Гималаев на покрытую кизяком прозы землю.

- Что видится в стихах? - спрашивает мэтресса, вибрируя вкусом.

- Восток, простор и поэтическая ткань, - отвечает догадливый Никодим.

- Садись. Пять, - говорит тишина.

Я добавлю. Можно? - спрашивает мэтр с золотыми дужками.

- Да, да, - кивает мэтресса, ничем не вибрируя.

Мэтр с золотыми дужками прокашливается и говорит о том, что верлибром мыслит Запад, а Восток осязается в голосах цветов и песне неба...

Мэтресса жестом останавливает говорящего и спрашивает монголочку:

- Вам понятно?

- Да. Понятно, - отвечает монголочка. - Все дело в кумысе.

- В чем, в чем? - спрашивает Никодим, потряхивая черной мерлушковой шевелюрой. - Войди в меня, тоска столетий...

- Вот она и входит с кумысом, - соглашается монголочка.

- Как входит - так и выходит, - поддакивает Никодим.

Мэтресса покрывается бурыми пятнами, но сдерживается. Она благодарит монголочку и ведет семинар дальше, обращаясь ко всем:

- Предлагаю: мальчика, потом - девочку. Сейчас - мальчик.

Мальчиком оказался механик с китобойной плавбазы. Мэтресса спросила механика, к чему он склоняется в поэтике. Потрошитель китов ответил, что больше - "к пятистопным терцинам как бы античной метрики".

Впрочем, из стихов было видно, к какой именно метрике склоняется господин с нерастраченной на промыслах половой мощью.

Китобой был строен, высок и белокур, но темен лицом и обладал азиатскими чертами лица. Мэтресса еще спросила: не этнический ли он мегрел. На что последовал отрицательный ответ и новый поток трехстиший о неудачной любви под затворенной дверью. От народного творчества исходил сытинский эпос. От мэтров - сияние "дхвани".

Китобой от терцин, увлекаясь и размахивая кулаками в якорях и русалках, перешел на поэму о косолапой касатке, но ему не дали кончить.

- Молодой человек, - перебила мэтресса, - вы давно... этим занимаетесь?

Механик замер. Качнулся от волнения и только потом ответил:

- С первого выхода в море, - китобой помедлил, - вру... с первой - ну, как ее? - любви. - Он закатил глаза в потолок. - Давно тому назад шел дождик, а мою киску - любовь то есть, Катю, увозил навечно садовод-любитель, взямши замуж. Потомочки до семи годков и не влюблялся...

- Что же стихи? - спросила мэтресса.

- Так они... Я чуял, чуял: с того разу они и жили во мне...

- Как это?

- Так Пушкин спал со мною. Сказки Александра, значит, Сергеича - под моею подушкой. Во как! Потом батяня играли на гармошке, а я пел частушки.

- Частушки? - переспросили.

- Частушки, - повторил механик. Поперву - чужие, потомочки - свои. Меня и прозвали Пушкиным, а так у меня своя фамилия и не хужей.

- С фамилиями спорно, - строго заявила мэтресса. - Можете и нам спеть?

- Чевой-то?

- Частушки свои.

- Вот еще, - засмущался детина. - Могу. Только они, как бы сказать, непечатные есть. - Механик, крякнув, запел:

Девки, девки, как же так:
целую неделю
предлагаю свой пятак -
вы не захотели?..

- Хватит. Достаточно! - остановила мэтресса и лукаво покосилась на коллег.

Мэтр, похожий на аптекаря Словобожского, искренне наслаждался, прикрывшись мягким веером бороды. Тонкий слух знатока древнекельтского романтизма купался в стилистике грубоватой непосредственности народного юмора.

- Фабула, по-моему, неясно выражена, - резюмировал в затаившееся пространство мэтр с золотыми дужками. - Я бы это назвал медитативной лирикой.

- Что вы, Аполлинарий Изоколонович, - вмешалась мэтресса, - скорее всего - это куртуазная поэзия. Эдакий пейзанский ренессанс бунтующей эротико-гаврилиады.
Глаза китобоя засветились искрами надежды, но это продолжалось недолго.

- Молодой человек, а вы не пробовали вязание крючком или живопись по батику? - мэтресса говорила без шуток. - Может, кто выскажется?

Никто не спешил высказываться. Было слышно, как между рамами жужжала ожившая зимняя муха. Она билась о стекла, не смиряясь со своим пленом.

В ушах у китобоя плескался весь Тихий океан и плакали тюлени. Последняя жена просила денег на новый будуар, а первая голосом премьер-министра пела про оренбургский пуховый платок.

Как со дна морского доносился до китобоя голос мэтрессы:

- Юноша, а зачем вы все это делаете? Ну... сочиняете?

Китобой, набрав воздуха за обе щеки, думал ответить достойно, но не рассчитал сил и опустился на пол, подломив два пансионатских стула.

Семинар набирал силу. К вечеру он плавно перешел в банкет. Классики и мэтры демократически смешались с молодой порослью, кое-где по углам уже облысевшей и покрытой мхом.

Через несколько столиков - по направлению вилки Чернокнижника - творческая публика, разогрев себя водкой и нежностью к изящной словесности, затянула заздравную и пустилась косяками в пляс вокруг поэтессы в лиловом, вторые сутки читавшей свою поэму "Шествие с ума".

Подали горячее. Сказки уже не могли молчать в измятых рукописях на дне авоськи.
Чернокнижник прислушался. В авоське снега говорили, камни пели, некто Грузный шагал по еловым шишкам и звал свою Саскию. Гобой изнывал в руках Гопцацара Третьего. Банга с Ревеккой выступали в псевдоэротическом шоу. Сильвестр открыл снопланетарий и за небольшую плату показывал сны. Боцман устроился работорговцем в Антарктиде и продавал языческих божков оптом и в розницу. Панкрат закончил строительство ковчега и настоял на жимолости фирменный спотыкач для друзей.

Кто-то жарко шептал в ухо Чернокнижнику: "Старина, ты почитай, они оценят..."
Чернокнижник заглянул в горлышко бутылки - там никого не было. Он вывалил сказки под стол. Бледные листы рукописей разлетелись по грязной мозаике пола и не давались в руки. Старик нагнулся и стал шарить внизу. В этот момент кто-то властный потянул его за фалды пиджака на свет божий со словами:

- Алкаши ходят здеся, бутылки собирают.

- Я? я ничего, - поднявшись, ответил Чернокнижник. Но повариха крепко держала сказочника в руках.

- Ну, чего там у тебя в авоське? - спросила она грозно. - Показывай сюда, дед!

За Чернокнижника заступились соседи. Повариха долго не верила, что старичок, покрытый плесенью и пятилетками, тоже - молодой писатель, а когда до нее дошло, то она стала мелко креститься на бороду Чернокнижника. Извиняясь и пятясь задом, исчезла.

Дамы успокаивали сказочника, подливая в стакан и загадочно улыбаясь. Но он все понял. Он подумал, что с неизбежностью надо смириться. Ночью пытался размышлять, но не мог: за картонной стеною барды пели о... О, они знали о ком! Голоса бархатно звучали и сквозь стенку отдавали луком.

Поэзу щипали пальчиками, щекотали струнами, загоняя в ограниченное клееной фанерой пространство, а ей полетать желалось "между небом и волей".

Голоса резонировали с инструментом. Отрываясь от недопитых и обслюнявленных стаканов, бились о форточку.

Рыжие тараканы, шевеля нафабренными усами, занимались свободной любовью и не слушали бардов.

В близком пансионате гремела музыка. После танца "реги" под песенку "Волна высока" кто-то благополучно вывалился из окна, отделавшись легким намеком на черепно-мозговую травму.

Наступали апо и феоз всеобщей любви и ненависти.

Ночью Чернокнижнику ничего не приснилось, кроме семинара, похожего на прогулку в Летнем саду, где чопорные мэтры во всем белом водили мальчиков и девочек во всем лиловом по бесконечным аллеям, повторяя время от времени с французским прононсом: "Атанде! Атанде!"
Самых непослушных загружали в столыпинские вагоны и отсылали в чулан провинциального одиночества под присмотр домашних капельмейстеров.

На второй день семинара Чернокнижник задремал от скуки и непогоды за окнами. Когда он проснулся, то кожей ощутил паузу, зависшую под потолком. За дверью в коридоре кто-то прошелся тяжелой походкой. Чернокнижник кинулся к рукописям.

- Так и есть! - забормотал он. - Листа с "Маршем Железнобокого по кромке прибоя" не хватает, - и посмотрел вокруг. - Хорошо, что они ни о чем не догадываются.

- Что вы сказали? - спросила мэтресса и всем корпусом развернулась на старика.

- Нет. Ничего. Это я так, - ответил смутившись Чернокнижник.

Все осуждающе посмотрели на старого человека и разом отвернулись.

Молчание нарушил мэтр с золотыми дужками. Он стал говорить что-то о Пушкине и о языке. До Чернокнижника донеслось не с самого начала: "...часто люди, а в писателях это выражается сильнее, оказываются иноземцами по отношению к языку..."

- Постойте! Ми-ну-ту! - поднял руку Чернокнижник. - Потрудитесь, сударь, объяснить.

- Конечно, конечно. Вот я и говорю. Помните, как это у пиита: "здоровью моему полезен русский холод..."

- Полезен, полезен, - поддакнул Никодим.

- Дайте договорить! - возмутился мэтр.

- Пардон, большой пардон, - смутился Никодим.

- Большой - принимаю, - кивнул мэтр. - О чем сказал поэт? Думаете, о здоровье и только? Эфиопская душа поэта стала колодцем русской литературы. Эх! Да что там говорить! - мэтр со слезою смахнул на пол и очки с золотыми дужками.

- Я более того скажу, - подключилась к разговору мэтресса. - Пушкина мы называем русским не оттого, что он русский, а по причине русскости его языковой стихии. Он первым из стиходельцев преодолел земное и, не утратив связи с матерью - поэзией, соединил человека с божеством. - Мэтресса замолчала. Все затихли.

"Мудрено, - подумал Чернокнижник. - Рассказать в нашем городке - и не поверят-то".
Подумал так, а вслух сказал:

- Но ведь для появления "чудного мгновенья" у Пушкина надо, чтобы совпали ахмадулинские "блажь ума и надобность журнала". Как вы думаете?

- Ну, знаете! - мэтресса побагровела, словно отбирали ее хлеб.

Мэтр, похожий на аптекаря Словобожского, спешно подыскивал цитаты из Мишеля Фуко. Мэтр с золотыми дужками влюбленно кивал своему отражению в уголках очков...

...Грации кружились в вальсе, переходя на тустеп. Белые одежды вялыми листьями осыпались на загаженные газоны андеграунда. В инфернальном пространстве между полюсами жизни и смерти одиночились люди. Язык, путаясь в "рцы" и новоязе, прилипал к нёбу. От этого пытались избавиться…

Чернокнижник возразил:

- Что-ж, тогда останется? Дух святой?

- Вот-вот, именно дух. Именно этот дух и есть сама поэзия, - встрепетнулась мэтресса.

- При одном условии, - добавил Чернокнижник.

- При каком? - удивилась его наглости мэтресса.

- Коль будет в том духе ощущение чего-то такого, еще никем не высказанного, то это и есть та самая поэзия, которую мы так тщимся ухватить за хвост, - завелся старик.

- Браво, браво, мужчина! - двойник аптекаря Словобожского захлопал в ладоши.

- Ксенофонт Аллегрович, потише, пожалуйста, - мэтресса щелкнула пальцами и повернулась к Чернокнижнику. - Чего-то такого, говорите? А зачем же мы здесь собрались? Чтобы высказать чего-то такое? Нет! У нас конкретная задача: окрылить талантливых.

- Остальных - оптичить? - не унимался Чернокнижник.

- Я считаю, - мэтресса сузила глаза и понизила голос, - полемике здесь не место.
- Чему тогда место? - не сдавался Чернокнижник. - Вот так-так.

- Все. Спасибо, - четко произнесла мэтресса и в упор посмотрела на Чернокнижника. - Вот вам лучше своей эклектикой заняться. На предварительном отборе за вас один Белых голосовал. Все ваши опусы – наивное искусство.

После такого приговора старику ничего не оставалось, как встать и уйти, но он не поддался искушению...

...Глаза ветра улеглись на песок, застыв зрачками-булыжниками среди завитых кольцами улиток, перламутрового сияния устриц и лепестков ночных фиалок.

Квартира развернулась окнами на север, но солнце, изменив традиции, взошло на западе и через север двинулось на восток. Люди вспомнили свою молодость. Старики стали младенцами. Младенцы - эмбрионами. Эмбрионы вернулись в молекулы пращуров.

Владим Владимыч купил керосину. Зажег свечу и закурил на складе горюче-смазочных материалов. Одумался. Нарвал букет цинерарий и объяснился в любви Барбаре Буш.
"Как хорошо, когда люди объясняются в любви , - подумал Чернокнижник, - ну, и что ж, что глашатай, а по-ни-ма-ет!"

Сосед Никодим гнал девятый вал. Его лупастые очи при этом багровели и пауками намертво впивались в слушателя. Слушатель потел, ронял сердце под табурет и представлял себя в морозильнике, наполненном тушами парнокопытных. Туши во фраках, кимоно и зюйдвестках, с мотыльками цикламенов и визитками в области паха шутили и пили шампанское.

Шутки Чернокнижник понимал. Сам любил пошутить. "А если жизнь превращается в шутку? Что тогда, люди добрые? - старик задавал себе вопрос и сам отвечал. - Цветет эдипов комплекс. Растет тираж Камасутры. Оголяются артистические школы". У них в городке, он припомнил, проводили как-то театральный фестиваль. И что ж? Борис Годунов - вспомнить и то смех! - смотрелся лишь в русской бане по-черному, короной - в эрогенные зоны Мариночки Мнишек. Знакомый сторож из театра кукол после стакана портвейна всегда убивался по Наталье Ростовой, лишенной, по его словам, невинности бродвейскими сексмейкерами.

- Эхе-хе, - вздохнул Чернокнижник, - кто там ходит?

Старик прочистил уши. По коридору снова прошелся некто солидный. К шествию за дверью присоединилось шествие с ума.

 Батавы, кимвры и сеноны дружно рванули из стихов в реальность, требуя жилья, зарплаты и членства в союзах посреди вечного праздника либидо.

Ах, если бы пришло "Великое утешение", о котором писала еще совсем молодая сказочница, то Чернокнижник не упал бы ассирийской бородою на своих маленьких героев, разбежавшихся по желтым листам в клеточку, исписанных круглым, как бы детским, почерком.

Мэтресса подняла один из листов и передала коллеге.

- Ба, да это же нисходящий ионик! - воскликнул Ксенофонт Аллегрович. - Такая редкость в наши дни!

Никодим, уцепившись за означенные строки, уже выстраивал в уме анализ амбейной композиции, обнаруженной в сказках-стихах Чернокнижника.

Тем временем самого сказочника выносили вон - головою на запад - два нетрезвых коневода из товарищества с ограниченной ответственностью.

Скорая с врачом и медбратьями буксовала где-то в хрестоматийных снегах старинного города.
Остатками сознания наплывал отъезд...

Старика в дорогу на писательский съезд в Карабиху под Ярославлем собирала вся семья. В чемодан и авоську укладывались нужные вещи, а правнук сидел на горшке и полицейским взглядом оценивал обстановку: его бабка суетливо металась по квартире с прадедовыми штанами , пытаясь очистить их от котовой шерсти и навести стрелки; мать пекла оладьи и по мудреной схеме медитировала у промерзшего угла кухни; отец, заткнув уши ватой, учил устав общества на доверии "Погребальный уют" и не замечал суеты вокруг.

"Свидимся ли?" - подумал Чернокнижник и закрыл глаза.


Рецензии