***
ФОТО АВТОРА
Владимир Портнов
М А Э С Т Р О А В Г У С Т
Книга стихов
Избранное
Москва
2002 г.
ОГЛЯД
С низким поклоном моей семье,
друзьям, близким любимым людям,
всем тем, кто вольно и невольно делился
со мною своим душевным богатством.
Особая благодарность
Дмитрию Федоровичу Березину
за дружескую помощь
в издании этой книги
МАЭСТРО АВГУСТ
Графика (зонт) (?)
(Краткая аннотация. Об авторе и книге.)
Крылья тоньше запятых
(1995 –2002)
Автограф на своей книге
Войдите в царствие мое,
раскрывши книгу эту.
Струна строки вам пропоет
всю душу по секрету.
Останьтесь здесь: в лугах, в лесу,
на крутизне гористой…
Я вам в ладонях принесу
воды студено чистой.
Устанете – так вот привал.
Озябнете – вот пламя.
А впрочем… я вам все приврал.
И разбирайтесь сами.
+ + +
Я сжег нечаянно тетрадь.
Я перепутал – жаль.
Теперь мне не дано узнать,
что начертал моей рукой
завьюженный февраль.
В тех строках изморозь была,
был изначальный свет.
и так была душа бела,
что белым стал сонет.
В нем был измученный покой
метелистых снегов,
он каждою своей строкой
нес откровенье слов,
он жил, как жилка на виске,
в которой бьется пульс.
Он скрипкою звучал в тоске…
Я сжег его. И пусть.
Ни стона из его слогов,
Сгорела вся скрижаль.
…Нет, я не жду твоих звонков.
Уже не жду. А жаль.
+ + +
Всуе отмирают наши мысли,
словно дети, не увидевшие свет,
как из почек не родившиеся листья –
очень важный и не узнанный секрет.
Что поступки?
Часто лицемерны.
Что слова?
Порою – как шуты.
Только мысли рассказали б верно,
кто есть я, кто он и кто есть ты.
Тело врет и мрет, и ляжет в землю,
никогда в миру не повторясь.
Только мысль мысли верно внемлет,
в космосе держа друг с другом связь.
Там все ясно, истинно и вечно,
а не то, что здесь у нас в быту.
Праздники и ссоры быстротечны :
все уйдет, бунтуй – иль не бунтуй
Так замри в тиши над речкой, глядя,
как по кронам облака плывут,
как тоскует ива, воду гладя,
как босые ноги травы мнут,
как все вечно в этом мире смертном…
И услышь в неслышимой дали
мысль мою,
заброшенную ветром
близь тебя на краешек земли.
+ + +
Был воздух дремен, плотен и тяжел.
Гроза и не настав, уже давила.
Как будто чью-то боль в меня вводила,
хоть я с одной тобою рядом шел.
Как будто связывал все нити я.
Душа неясной болью голосила.
Ты странно посмотрела на меня.
– Тебе не страшно? – ты меня спросила
Ни «да», ни «нет» не мог ответить я.
Душа молила небо об участье.
В нее врывались, разорвав на части,
заботы быта, боли бытия.
Я слышал стон стенающей вдовы
и смертный хрип убитого солдата,
и жаркий треск сгорающей травы,
которую я поджигал когда-то…
Наказан этим или награжден –
не знаю. Только тяжесть набухала.
Не туча – я пролиться мог дождем.
Но небо, наконец, загромыхало
и раскололось огненной змеей,
и судорожно сжавшись, распрямилось.
Как будто извинялось пред землей.
И с облегчением земля молилась.
Промокшие насквозь мы шли и шли
под мокрым небом и по мокрым травам.
И только дождь вблизи, и дождь вдали.
А через дождь нет в мире переправы.
Когда-нибудь мы выйдем из дождя.
Но не избыть мне странного сознанья,
что мне в награду или в наказанье
нести в себе все боли и страданья
и тех, кого не знаю даже я.
Когда-нибудь мы выйдем из дождя.
+ + +
Вызревают к осени слова,
набираясь мудрости и силы.
По весне кружится голова,
и слова, как девушки красивы.
Лето полно суетных забот,
день вчерашний завтрашнего судит.
Не видна еще прозрачность буден,
Но уже загустевает мед.
И печаль уже раздумья будит.
Время осмыслений настает.
Осенью его назвали люди.
+++
Ты всё больше удаляешься.
И в пространство уходя,
постепенно размываешься
беспристрастностью дождя.
Силуэт все утончается,
крылья тоньше запятых.
Ничего не уточняется,
все понятно для двоих.
Между нами та же улица;
та же станция метро;
между нами тихо кружится
белое твое перо.
Обронила, не заметила.
То ли перья, то ли снег…
Снова нам соврало метео,
слезы, выдавши за смех.
Смех и грех. Те ж расстояния
стали во сто крат длинней.
Нет ни встреч; ни расставания –
только птичьи стаи дней.
Дни летят и утончаются.
Крылья тоньше запятых.
Ничего не уточняется.
Все понятно для двоих
+ + +
На солнечном песке играют дети,
По красной горке, выгнутой вопросом,
скользят со смехом, падают в песок.
Я вижу смех, но я его не слышу.
Он за окно мое не проникает.
Надев солнцезащитные очки,
жена с утра уехала на дачу.
А в доме сумрачно таится тишина.
Тоскою пахнут шторы и бумаги.
Душе тягуче слезно – хорошо.
Душа моя исполнена отваги
с самой собою быть наедине,
чтоб, как утопленники, всплыли неудачи
и по-пустому прожитые дни,
когда я не посмел, не поступил иначе
и самому Иуде был сродни.
Теперь на ощупь в дебрях осмысленья
мне снова те же тропы проходить
и снова падать. Чтобы в день рожденья
не славословья в свою честь ловить,
а ощутить пронзительные дали,
что не дождались смелости моей,
Теперь я в них войду уже едва ли,
хоть небеса над ними все синей.
Так мало в душу я вобрал пространства,
так мало я в пространстве растворен.
А где-то тот же ветер вечных странствий
к палаткам навсегда приговорен.
…А с детской горки, выгнутой вопросом,
летят детишки, как в немом кино.
Минует август, наступает осень,
отторгнув лето за мое окно.
+ + +
Из рабства быта рваться в бытие
И слышать небо, что к душе взывает.
Не так ли зов мерещится змее,
Когда она из шкуры выползает?
Но обретает новую точь-в-точь,
Такую же и с той же пестротою.
…Мне эта мука дадена судьбою:
Из кожи лезть, но грань не превозмочь.
+ + +
Есть истина не слов и отношений,
а скрытая от глаз простая суть.
Ее - как плат, повязанный на шее, -
нельзя расслабить или затянуть.
В избе ее не положить на лавку,
на горный пик ее не водрузить.
И на нее в игре не сделать ставку.
С ней надо просто умирать и жить.
И чувствовать ее нутром и нервом,
ее нести всему наперекор.
С ней быть последним, с нею быть и первым.
Она – как Бог – судьба и приговор.
+ + +
Не понимаю глупости вопроса:
«Хотелось бы по «новой» жизнь прожить?»
…Попробуй возвратить былые весны,
попробуй дождик в небо возвратить,
покрасить в зелень умершие листья,
к пенькам приладить вырубленный сад,
Вернуться в май, убив седые мысли?
И пленку жизни отмотать назад?
Ну что ж – стоп-кадр. Переиначь свой выбор
И поверни былых событий ход…
Но нет меня того.
Я тот из жизни выбыл.
Я тот
во мне другом давно живет.
Все то, что он свершил – все так и надо,
поскольку он всегда меня творил.
…Тропа над пропастью должна быть без огляда,
Пока хватает смелости и сил.
+ + +
Тихо падает умерший лист,
Громко падает зрелое яблоко.
Мудрый август – большой оптимист
С головой, как потухшая ладанка.
И опавшее пламя листвы,
Что погашено мутью дождливою,
безразлично затопчите Вы,
чуя осень душой сиротливою.
Ну, чего там, не надо грустить.
Май былой обольстительней августа.
Это май научил нас любить,
не оставя обратного адреса.
И тихонько листвою шурша,
взор уставя в пожухлое прошлое,
тщетно ищет больная душа
в том обмане чего-то хорошее.
+ + +
Отмерянность загонного пространства,
что называлась «мой житейский круг»,
исчезла вдруг.
Увиделось мне ясно
все,
что когда-то было недоступно:
зелено-синий запредельный мир.
И понял я:
я перестал вбирать.
Я начал в этом мире растворяться.
И каждой сущей клеточкой своею,
рассеяной в великом мирозданье,
стал ощущать его, как свое тело.
Людская злоба и людская слава
открылись одинаково ничтожны.
И лишь гармония – слиянье с миром -
дарила мне неведомую суть.
…А ты мне что-то с жаром говорила,
Лепили губы звуки. Я не слышал.
Ты закричала, что я черствый, черствый!
И вроде даже зарыдала в голос.
А мне (о, боже!) было безразлично,
поскольку я, с тобою рядом стоя,
смотрел на нас обоих с высоты.
+ + +
У надежды моей
сквозь печаль облаков
проступает малиновый свет.
В буреломе лесов
у надежды моей
ни тропинки, ни просеки нет.
Заплутала надежда…
«Ау!» да «Ау!»!
Стрелкой компаса голос дрожит.
То ль бегу я на голос, то ль сам я зову,
от меня ли, ко мне ли бежит?
Легче бросить ее, сколько можно бежать…
(И не спорь со мной, не прекословь).
Только, бросив ее, я боюсь потерять
двух сестер ее - Веру, Любовь.
+ + +
Промотал свою жизнь,
Как чужое наследство:
Промошейничал, пропил, продал.
Над собой, как над трупом,
Слезами из детства
В миг прозрения вдруг зарыдал.
И казнимый собой
Минут пять или… сорок,
Был измучен своею виной.
И, желая скорее забыть этот морок,
Он запил его снова вином.
+ + +
Из ниоткуда – в никуда,
Какой-то средний час.
Бегут куда-то поезда,
И все они - без нас.
Без нас сегодня этот мир,
Без нас горит звезда.
Из ниоткуда в никуда
Доставлен я сюда
Среди разбросанных бумаг,
Ненужных сигарет…
Не долетевший бумеранг
На дне минувших лет.
Бесцельно покупать билет.
Все поезда - без нас.
Из ниоткуда – в никуда…
Какой-то средний час.
+ + +
Ночь тихо шла к реке на водопой,
Спускалась в пойму плавною тропою.
И тонкорогий месяц молодой
Светился у нее над головою.
Она дышала, шевеля бока,
Ноздрями влажными тянула воздух.
И две звезды, что нянчила река,
Лежали под мостом, точнее возле.
Ночь плавно погружалась в глубину,
Но высота ее не убывала.
Она пила из речки тишину,
Но только меньше тишины не стало.
И мы с тобою, растворясь в ночи,
Слиясь телами, были частью ночи,
Две музыки, два пламя, две свечи,
Две пары несказанных многоточий…
Все было бесконечно: словно мы
Из этой ночи никогда не выйдем.
И ты, не повернувши головы,
Сказала вдруг: «А мне рассвет уж виден.
Рассвет все ставил на свои места,
Сползало наземь таинство покрова»…
Светало. Стало видно:
у моста…
Пила из речки черная корова.
+++
Стадам свобода не нужна,
она губительна для стада.
Таится в ней заряд распада,
а стаду стадность лишь важна.
Но каждый в стаде норовит
прослыть поборником свободы.
И подтверждая стадность моды,
любая морда корчит вид.
Но вот – раздольные луга
без ограждений и охраны.
Как раз не поздно и не рано
податься в вольные бега.
Беги, надеясь на рога,
беги, надеясь на копыта,
коль так свобода дорога,
коль так желанье не избыто.
Так тело стелется легко
над вольным травяным раздольем.
Но чу!
Совсем недалеко
беда грозится волчьим воем.
И… притупились враз рога.
Забылось о мечте прекрасной.
О, да! Свобода дорога.
Но в тесном стаде… безопасней.
+++
В камине лишь одна зола -
то, что гореть уже не может.
Теперь ничто нам не поможет.
Уже не есть ты, а была
+ + +
Мне не нравится себя преподносить,
и нести себя, как на банкете вазу.
Чтобы всем, кому хотелось закусить,
предлагать из вазы яблоко иль фразу.
+ + +
От прошлых зол зола осталась.
А дождь копытцами своими
не затоптал всего лишь малость –
твоё не сбывшееся имя.
+ + +
Мой юный кумир постарел.
Стал зануден, уныл и кичлив.
Весь задор его в пепел сгорел.
словно пепел, развеялся миф.
Сам с собой не согласен я все ж.
Мифы вечны, развеяна ложь.
+ + +
Мой горизонт все медленней отходит –
как будто ждет и коротит мой путь.
Все та же степь и то же небо вроде –
а вот сомкнулись… и не разомкнуть.
+ + +
«Безгрешные, взойдите на вершину.
И Аз воздам!»
Но, видно, неспроста,
хотя активны все не беспричинно,
вершина та и до сих пор пуста.
ГЛОССАРИЙ
Глосса глоссы
Древней глоссы голоса,
словно вальсовые звуки
дарят встречи и разлуки,
приближая небеса.
И совсем не чудеса,
если чудится мне снова,
как выстраивают слово
древней глоссы голоса.
Гаснут на свечах огни,
и во тьму вплывают руки.
Нас кружат былые дни,
словно вальсовые звуки.
Это – место наших встреч.
Глосса, взяв нас на поруки,
чтобы память уберечь,
дарит встречи и разлуки.
Древней строфики краса,
емкомыслимое мотто
в душах пробуждают что-то,
приближая небеса.
Приближая небеса,
дарят встречи и разлуки,
словно вальсовые звуки,
древней глоссы голоса.
Глосса Людмилы
Порою кажется так много,
порою кажется так мало:
одна у нас с тобой дорога,
одна ты песнею мне стала.
Не за рудой, а за судьбою
я шел по кряжистым отрогам.
Глазами встретился с тобою –
порою кажется, так много.
Твой взгляд зовет меня поныне
то весело, а то устало.
Пройти и горы, и пустыни –
порою кажется, так мало.
Все тропки мира неизменно
вели до твоего порога.
Теперь во все концы вселенной –
одна у нас с тобой дорога.
Дорога эта – бездорожье,
где у костров поют устало,
где песня сердцу все дороже…
Одна ты песнею мне стала.
Одна ты песнею мне стала,
одна у нас с тобой дорога –
порою кажется так мало,
порою кажется так много.
Глосса одиночества
Давно разбиты зеркала.
А пруд наш льдом еще не скован.
Вновь ночь мне тихо назвала
твое убийственное слово.
Напрасно вновь ты забрала
ключи от моего жилища.
Там не найдешь того, что ищешь.
Давно разбиты зеркала.
Нахохлился под снегом дом,
вся перекошена основа,
весло в снегу торчит ребром…
А пруд наш льдом еще не скован.
В печи остывшая зола,
на окнах – кружевами иней.
Твое истраченное имя
вновь ночь мне тихо назвала.
Я к одиночеству привык.
Зачем придти ты хочешь снова?
Ведь жив еще в ночи твой крик –
твое убийственное слово.
Твое убийственное слово
вновь ночь мне тихо назвала…
А пруд наш льдом еще не скован.
…Давно разбиты зеркала.
Глосса надежды
Не гони и не зови –
что назначено, то будет.
Трудно скрыться от любви
в лабиринтах наших буден.
От зори и до зори
я изнемогал от жажды.
И к тебе пришел однажды:
не гони и не зови.
Тихо двери отопри,
увлажни губами губы,
ничего не говори –
что назначено, то будет.
…Мой прощальный взор лови,
не подай соседкам виду.
Прячь – не прячь свою обиду –
трудно скрыться от любви.
Проиграю все, что мог,
выпадет мне карта бубен.
Вновь найду я твой порог
в лабиринтах наших буден.
В лабиринтах наших буден
трудно скрыться от любви.
Что назначено, то будет -
не гони и не зови.
Глосса осмысления
Упав устало на траву –
вобрать все небо в бездну взгляда.
И ощутить: живу, живу!
Все есть. И большего не надо.
Я будущее не зову,
оно на пашне моей всходит,
со мной живет и в жилах бродит,
упав устало на траву.
Отец, прошедший три войны,
пред смертью, получив награду,
хотел на грани тишины
вобрать все небо в бездну взгляда.
Он мне оставил синеву,
чтоб я, оттаявши от горя,
мог видеть небо в недрах моря
и ощутить: живу, живу!
Чтоб я, все горести вобрав,
другого не желал уклада.
Аз есмь – и этим уже прав.
Все есть. И большего не надо.
Все есть. И большего не надо.
И ощутить: живу, живу!
Вобрать все небо в бездну взгляда,
упав устало на траву.
+ + +
Ждал тебя снегопад
за кондитерской, возле аптеки.
Ждал тебя снегоход,
и малыш в нем сидел для потехи.
И усталый автобус,
от снега сощуривши фары,
одолев свою робость,
клаксоном призывно фанфарил.
Но откуда ты знала,
как день изнемог в ожиданье,
как притихшая зала
под смычком затаила дыханье.
Как скрипач ожидал
королеву – певицу оркестра,
как глазами искал
лишь тебя седовласый маэстро.
Снегопад, снегоход
и малыш, и скрипач, и автобус…
Ждал тебя весь народ,
и вертелась земля, словно глобус,
и стучал метроном
об одном, об одном…
Стрелки смерзлись на башне вокзала…
Только ты обо всем –
и о том, и о сем,
ничего,
к сожаленью… не знала.
ПОЭЗИЯ
Когда этот странный смычок
заденет заветные струны -
в душе сумасшедшие луны
прольют свой дурманящий сок.
Когда этот странный смычок
заденет заветные струны -
в душе из-под пепла фортуны
прозреет живой уголек.
Когда этот странный смычок
озвучит пространство земное -
душе во спасенье от зноя
дается надежды глоток.
Когда этот странный смычок
зажжет меня болью чужою -
оплавленной белой свечой
сольюсь я с другою душою…
Когда я под странный смычок
твоими слезами заплачу,
я нищенский свой «пятачок
другому отдам на удачу…
Когда этот странный смычок
протянет мой взор через дали,
провиденье росчерком стали
ударит в усталый висок.
Когда этот странный смычок…
+ + +
Как ждет струна прикосновенья
от нетерпения дрожа,
так смутно мается душа
предчувствиями озаренья.
И вот…
Смычок ли ?
Луч небесный?
Коснулось.
Музыка и свет.
Простор раздвинулся.
Уместно
теперь словам искать ответ.
Они взлетают в мирозданье
и стелятся в траве земной.
Им в радость выполнить заданье,
едва осознанное мной.
Мелькают, вертятся и дразнят,
присев на краешек листка.
Ловлю взахлеб.
И тут же казни
безжалостно вершит рука.
Зачеркнуто и то, и это…
Но слово к слову, словно вязь,
другие лепятся. И где-то
на грани музыки и света
мысль
в пене рифмы родилась.
Звуки
1
+ + +
У звука – жест особый свой,
У жеста – голос свой особый.
Не полно видит все глухой,
Хотя глядит как будто в оба.
Не полно слышит все слепой,
Хотя и слушает он в оба.
У звука – жест особый свой,
У жеста – голос свой особый.
2
Звук изначален, как вода,
что водит русло и струится,
звенит, под солнцем серебрится
и гонит рыбу в невода.
Звук изначален, как река.
Он – порождение движенья.
Живет ручей стихотворенья
пока течет его строка.
Пока она играет звуком,
словно журчащая излука,
и омывает мысы мыслей,
зеркально отражая выси.
3
Звериный рык, процеженный пространством,
и плач реки, что без дождей суха,
и ветра вздох на перепутье странствий
в капканы нот и в сети слов стиха
залучены.
И пойманные в строки
текут по новым руслам и лесам.
Прислушайся к журчащим голосам:
зовут не потому, что одиноки –
а чтобы эхо в душах пробуждать:
истрачиваясь, и будить, и звать,
и возвращать потерянные сроки,
и врачевать целебностью невстреч.
В плену строки суметь себя сберечь,
как берегут свою свободу волки.
И кропотливо, словно муравьи,
сновать по бездорожию любви.
+ + +
Все, что пишу, я это знаю,
не сочиняю – вспоминаю.
Все это было, было, было,
оно уже жило во мне.
И медленно сегодня вплыло,
и жарко к горлу подступило,
и зашептало в тишине.
И отозвались болью нервы,
едва смычок их тайно тронул,
И звук надрывный, самый первый
взлетел и задохнулся тромбом,
и грянул громом немоты…
И в стих вошла неслышно ты.
Я узнаю тебя. Я знаю.
Впервые вижу. Вспоминаю:
когда-то ты меня любила,
и я тогда тебя любил.
Все это было, было, было.
Ты, появившись, воскресила
то, что когда-то я забыл.
+ + +
Нежданно, негаданно снова снег.
мартовский. После дождика.
И надо же, выпал как раз в четверг.
Вот подгадал-то Боженька.
Каждая елочка в соболях,
не елочка – а боярыня.
Лес в махеровых кружевах,
рассыпчатых, белояренных.
Держат ели красу на весу.
И каждая так старается,
что в зачарованном этом лесу
и пень в меха наряжается.
…Стою на опушке, и робость берет:
шагнешь в это царство наивности,
качнешь тишину – и она умрет
в своей первозданной невинности.
+ + +
.
Я шел по клавишам ступеней.
Органно старый парк звучал.
И в музыке его волнений
я вздох ступеней различал.
Нога невольно замирала,
и наступала тишина.
Но даже тишина звучала,
как напряженная струна.
И звук, затерянный когда-то,
тревожно слух мой находил:
и женских каблуков стокатто,
и конский храп, и звон удил.
И звук ночного поцелуя
в кустах сирени трепетал.
И он летел ко мне, тоскуя,
но губ моих не доставал.
И вопль о помощи метался,
и вскрикивал в траве испуг.
Спасательный бывалый круг
в грехе каком-то признавался…
Мне в душу заползала смута:
я чьей-то милости просил,
я что-то должен был кому-то…
Но что отдать не находил.
А музыка заблудших звуков
меня манила, и звала,
и обещала мне разлуку.
А с кем и как не назвала.
+ + +
Кто объяснит ее причуды:
двух душ пленительный союз
и суть предательней Иуды,
и повод к воспаренью муз?
Кто смел себе позволить смелость
впасть в сладкий ужас глубины,
чтоб ангелами небо пелось
под хохотанье сатаны?
Кто сам себя нарек владыкой
и в рабство сам себя продал,
из грешной страсти многоликой
создав свой светлый идеал?
Кто неустанней альпиниста
на пик признанья восходил,
самоотверженно неистов,
и вновь к подножью сброшен был?
Кто пил взахлеб родник надежды
до вскрика и до немоты
и сквозь обыденность одежды
пленялся чудом наготы?
Все так банально и так внове –
как босиком идти в жнивье.
Не дай вам боже жить в любови.
Не дай вам Бог жить без нее.
+ + +
Я сам себя аукаю
из далей-далека,
где, как вопрос, излукою
изогнута река.
И где в траве забвения
затеряны пути,
где все наши мгновения
успели зарасти.
Там все костры потушены,
испиты родники,
все соловьи прослушаны
ночами у реки.
Туда пути заказаны.
И бесполезно звать…
Там так узлы завязаны,
что их не развязать.
+ + +
Я понимаю, что произошло:
любовь, она, конечно же, не вотчина.
В вас просто мое время истекло.
Упал флажок – и партия окончена.
Какая разница удался ли дебют,
коль партия цейтнотами испорчена.
Упал флажок. Гроссмейстеры встают.
Пожатье рук – и партия окончена
Кто мое время невзначай украл?
А может, мною же оно просрочено?
Какая разница, кто проиграл?
Флажок упал – и партия окончена.
+ + +
Был хрусткий наст тревожен и безмерен.
Мы искушали хрупкую судьбу.
И каждый шаг в другом был неуверен.
Так яблоки крадут в чужом саду.
…В послевоенном безрассудном детстве,
минуя сторожа и обманув собак,
запретных яблок от души наесться –
а после смело выйти на большак.
Быть может, аналогия слепая:
причем здесь детство с тропкою босой?
По насту настороженно ступая,
я шел к тебе, хоть ты была со мной.
И память древних первобытных крыльев
проснулась вдруг в предплечьях наших рук.
Березы голые листвой покрылись,
сердца, как дятлы, впали в перестук.
Мы шли в наш сад заветный и запретный,
два заговорщика, два вора, два истца
и два судьи.
Наш приговор конкретный
был этот путь – дорога в два конца.
Куда? Зачем?
Попробуйте ответить –
и сразу крылья сникнут на ходу…
Вопросов не боятся только дети,
что обманули сторожа в саду.
+ + +
Возможно, то будет
в обычный день,
возможно, будет под вечер…
От белого дерева серая тень
ляжет тебе на плечи.
Тебе не захочется видеть меня.
Память вскинется вспять.
Пустотою весь мир от тебя заслоня,
будут серые окна зиять.
От земли грянут в небо крутые дожди.
Год спресуется в пару минут.
Но мосты, если ты уж решилась, то жги,
а не то их другие сожгут.
В этот день все исчезнут полутона –
белый с черным нелепо мешать.
Мудрых книг поглупеют внезапно тома.
Каждый сможет себе только лгать.
Лги - не лги, но обманом покой не купить.
Вышвырнув из гандолы балласт,
можно в небо зовущее весело взмыть,
но потеря веселье предаст.
Ну а впрочем, здесь форма совсем не важна,
и все может быть невзначай.
Как в конце предложения точка нужна,
так появится слово «прощай».
+ + +
Когда печаль, и целый мир не нужен,
когда овальность зеркала мутна,
и остывает одинокий ужин,
и серый свет цедится из окна –
тогда хочу, чтоб в дверь ты позвонила.
Настойчиво. Чтоб не открыть не мог.
Ты б что-то невзначай мне говорила,
едва-едва переступив порог.
Я б слушал и не слышал, глядя мимо,
не исчезала бы в душе тоска,
и ты неслышная, как пантомима,
была бы далека, хоть и близка.
…Все зримо, словно так уже бывало.
Мне неуютно в собственной стране.
Она еще вчера нас убивала
и завтра это обещает мне.
Привычны стали цифры жутких сводок:
убито, ранено, истреблено…
Солдатик рыжий, сыну одногодок,
убит по правде, будто бы в кино.
А в думе краснобаят депутаты.
Правители цинично правят бал.
На отнятые у людей зарплаты
чиновные сбивают капитал.
И я, и ты, и вы – мы все игрушки.
В почете вор, убийца, интриган.
Нам кинут две-три сладкие ватрушки,
и вновь уж мы приемлем балаган.
Мне жутко в этом мире лжи и крови,
в предательстве, в цинизме без тоски.
На пепелище веры и любови
я тщусь найти живые угольки…
Ворвись .
Взорви всю безысходность буден,
где нет простора мысли и душе.
Трезвонь мне в дверь.
Звони мне в душу.
Будем
хотя б вдвоем на страшном рубеже.
+ + +
Я землю внес в расселину горы
и там деревья гордые сажал.
Чтоб холод разогнать, разжег костры,
но мерзли дерева на склонах скал.
Пробил я камни, чтоб достичь воды,
но мой источник быстро иссякал.
И не спасал он от сухой беды
мои деревья на уступах скал.
Тебя я встретил пасмурной порой
и что к чему не сразу распознал.
Но встало солнце над моей горой,
и ожил сад на склоне серых скал.
И встрепенулся гаснущий костер.
Иссякнувший родник залепетал.
И зелень влажную свою простер
оживший сад на склоне диких скал.
Откуда знать мне, как благодарить
от имени деревьев. Если б знал…
Их благодарность – это просто жить,
шумя листвой в просторе тесных скал.
+ + +
Ты истратилась от света.
Ты истратилась от тени.
Ты истратилась от лета
и от вечности мгновений,
и от девственного снега,
что запал за голенища.
Ты истратилась от следа,
по какому тебя ищут.
Задержу руками ветер,
догоню губами пальцы.
И услышу на рассвете
Не станцованные вальсы.
То ли в суетные будни,
то ли в праздники лихие,
как истерзанные бубны,
стали мы с тобой глухие.
Мы не слышим грома грохот,
буден бешенные трубы
и безумства дикий хохот…
В мире только наши губы.
Горче клюквенной настойки,
слаще, ярче краснотала.
Ты истратилась настолько,
что тебя всегда мне мало.
+ + +
Возьми свое лицо с моих зеркал.
Зачем таится в дебрях зазеркалий?
Уж не найти того, что мы искали
и что никто из нас не отыскал.
Возьми свое лицо с моих зеркал.
И не следи за мной незримым взором,
как обворованный следит за вором,
ведь не тебя – себя я обокрал.
Возьми свое лицо с моих зеркал.
Как весело смыкалась с правдой ложь:
Так сорняки на хлебородном поле
вместе с пшеницей поливает дождь,
и зреют те и те в единой доле.
В тот год на ложь был громкий урожай.
Любовь запуталась в тенетах быта.
Ты выдохнула вдруг: «не провожай»...
И помнишь, было зеркало разбито?
Я выбросил осколки из окна.
А зеркало овальное в прихожей
смотрело долго, как ты шла одна,
совсем одна, словно простой прохожий.
С тех пор я ненавижу зеркала
ни у себя, ни у друзей в жилище,
там, где когда-то ты со мной была.
Меня твой взор из зазеркалий ищет.
Я изнемог. Я без тебя устал.
Возьми свое лицо с моих зеркал.
+ + +
То ли явь, то ли сон – не поймешь:
Непрозрачное утро в оконце.
Где-то в мире, наверно, есть солнце,
а у нас: снег – не снег, дождь – не дождь.
То ли осень здесь, то ли зима,
растеряться не грех и природе…
Приезжай, убедишься сама:
без тебя все не так происходит.
Весь в заплатах проталин откос:
черно-белый, как мех горностаев.
Черно-белы и свечи берез.
только их черно-белость не тает.
Лишь два цвета, две меры вокруг,
их, наверно, хватает погоде.
Приезжай, убедишься, мой друг,
без тебя все не так происходит.
Даже если огонь разложить,
чтобы печка, что кошка урчала,
даже если «собаку купить»,
все равно будет этого мало.
Даже если подарят слона,
чтоб он пел «во саду ль в огороде»…
Приезжай, убедишься сама:
без тебя все не так происходит.
+ + +
От всех, от всего, из капкана шоссе,
кольцом охватившего город,
по насту, по взлетной моей полосе,
по ровному шли, словно в гору.
По твердому насту мы шли не спеша,
проломишь коросту сугроба,
и ухнешь по пояс, но как хороша
нам тайная эта дорога.
Как волки за хитросплетенье флажков,
уходим по полю, по полю…
На насте не видно цепочки следов.
Не выследить вам нашу волю.
Мы в небо уходим, в заоблачный лес
и в призрак грядущего мая…
То ль Бог нас ведет, то ли путает бес?
Счастливые – не понимаем
+ + +
Нет уже сумасшедших звонков.
И цветение астр не такое…
Мы с усердием старых замков
сохраняем друг друга в покое
+ + +
Печаль ночного бытия,
печать невысказанных мыслей…
Не ведаем ни ты, ни я,
как друг от друга мы зависим.
…Неважно с кем, неважно чья
и сколько расставанье длится…
Еще покуда не моя,
но все-таки моя частица.
Неважно сколько в мире солнц,
и сколько в мире океанов.
И сколько будет окаянных
ночей с последним зовом «SOS»?..
Сегодня в бездне общей тьмы
на всей планете есть лишь мы.
Так повелела эта ночь,
не спрашивая разрешенья,
творя нелепое отмщенье,
и не желая нам помочь.
А мне и помощь ни к чему.
Тобой и мною ночь богата.
…Со мной в простуженном дому
не обретенная утрата.
+ + +
Вновь утро побеждает тьму,
и губы извиняют губы.
И мы не знаем почему
любовь свою мы сами губим.
А вечером в дому сойдясь,
мы снова гоним все по кругу.
И снова я не князь, а грязь,
опять не так помыл посуду,
не то сказал, не так вкрутил…
И у меня уж нету сил
с учительством твоим мириться
и в равнодушие рядится.
А ты рыдаешь за стеной,
что так несчастлива со мной.
Тщеславье юности твоей
осуществить ты не сумела:
высокий дух, но слабо тело.
Теперь за все, что не успела
и в чем тебе не повезло –
во мне одном ты ищешь зло.
Я понимаю твою боль…
Я принимаю свою роль.
Я помню пьесу в раннем детстве:
на сцене я кричал: «Изволь,
за все ошибки в королевстве,
по-твоему, виноват король?!»
В ответ мне, как на рану соль,
звучало: «Если ты – король».
+ + +
Людмиле
Так тихо занялась весна,
так подступала незаметно,
так назревала. Так заветна
теперь она, что долгий взгляд
сквозь годы тянется назад.
По тихим просекам бредет
и по тюльпановым полянам
в тот двор просторный без ворот,
где ночь бывала коротка нам.
Какая дивная пора
с зелеными глазами листьев…
Как задыхались до утра
в предверии назревших истин.
Еще без шрамов на судьбе,
что назовутся «опыт личный».
Еще принадлежим себе,
еще никто из нас не лишний.
Еще нам предстоит узнать
немало горестных открытий,
чтоб научиться отличать
игру в наивность от наитий.
…Я тихо ухожу назад,
так что никто и не заметит,
В тот двор зеленый, словно сад,
меня внесет попутный ветер.
Скамью найду я и впотьмах,
там все до мелочи известно.
Твой шарф, забытый впопыхах
возьму. И подержу в руках.
И… положу на то же место.
Пойду. И оторопь возьмет -
увижу: шарф за мной ползет.
+ + +
Хоть ты со мной, но не моя,
я это чувствую губами.
Но оскорбительно словами
все прояснить, что между нами:
сказать: «со мной, но не моя».
Зачем? Пусть так. Ведь хрупки будни:
такие уж, какие есть.
Сломай коросту, и подспудно
все, что на дне таилось трудно
всплывет, и слов дурных не счесть,
что испоганят нашу честь.
Хоть ты со мной, но не моя.
Мерещится тебе не встреченный,
в толпе тобою не замеченный…
Ты выяснила он – не я.
К чему играть колодой меченной?
…Хоть ты со мной, но не моя.
И быт, неправдою отмеченный,
сквернит пространство бытия.
+ + +
Наших судеб опалая листва
кружилась в обездоленном пространстве.
И ветви, потерявшие слова,
в молчании искали постоянство.
Зачем они коснулись и сплелись,
под шалым ветром обретя опору?
Так, поравнявшись, путники сошлись:
один – с горы, другой – идя на гору.
Казалось им, что встреча так длинна,
что необъятны радости общений…
Их бледная безвинная вина
под ярким солнцем порождала тени.
Они невольно замедляли шаг,
боясь расторгнуть встреченные губы,
боясь услышать ветреные трубы,
трубившие разлуку не спеша.
…Вот-вот с ладони соскользнет ладонь,
на ветке ветвь не сможет задержаться…
Щемяще трудно будет расставаться,
с привала уходя, гасить огонь.
И вот уж пальцам пальцы не достать,
хохочет ветер вслед летящим листьям…
И я под этот смех успел соврать,
что от тебя нисколько не зависим.
+ + +
Ты хотела любить
и лгала себе, сопротивлялась.
Ты боялась его
и боялась его упустить.
Каждый раз в его сон
обнаженной мадонной врывалась.
Чтобы он не заснул,
ты луну заставляла светить.
В каруселевом вихре
каурые кони летели.
Разбивалась волна
о седой горделивый утес.
В хлебородных полях
от любви коростели свистели.
И летела земля
из-под крыльев и ног, и колес.
Круговерть, круговерть,,,
Подустали каурые кони.
Мертвый штиль поглотил
неуемную силу волны.
И скользя друг по другу,
разъялись, расстались ладони.
И упали на мир
два крыла молодой тишины.
Два крыла тишины
берега пораздвинули дальше.
Вам теперь друг до друга
полетом руки не достать.
Все пространство прозрачно
без двупреломлений и фальши.
Ты в обиде не знаешь:
прогнать его или позвать.
Не кричи. Не вспугни
эту птицу тревожных раздумий.
Помнишь дождик в лесу?
Костерок ваш совсем оробел.
С двух сторон – к носу нос -
вы хорошее пламя раздули.
Да, наверно, костер
и тогда вас уже не согрел.
Не буди тишину.
В ней до срока все звуки таятся:
и фанфары любви,
и последний кладбищенский плач.
Ты пойми: «се ля ви»,
если кони любви притомятся.
Ты пойми: «се ля ви»,
если рвутся каурые вскачь.
+ + +
А я откладывал на завтра
не потому что было лень.
Просто не знал, как пахнет затхло
неправедно прожитый день.
В день нынешний во имя завтра
не дочитал, не долюбил…
Вот завтра, дескать, уж азартно
достигну то, что упустил.
Нет, вовсе не был я изнежен,
но жил как будто бы вчерне:
мол, на осле пока поезжу,
чтоб завтра ездить на коне.
А конь, что мною облюбован,
в лугах заветных травы мял.
Я на него смотрел с любовью
и мысленно его седлал.
И было это так прекрасно…
Когда ж погнался я вослед,
то оказалось, что напрасно:
на нем уже сидел сосед.
+ + +
Маэстро август, опустите скрипку.
И так ваш праздник душу бередит.
Я отворю скрипучую калитку
и выйду в прошлое, в грядущем взяв кредит.
А под какой процент и сам не знаю.
Какой ценой мне предстоит платить
за то, что вновь обрыв пройду по краю,
где смерть мне щедро разрешила жить?..
Она была ко мне великодушной
не в первый раз. Я у нее в долгу
с тех пор, как хилый мальчик золотушный
прорвался сквозь военную пургу.
Мне смерть давала много раз отсрочки,
чтобы в тайге, в пустыне и в горах
искал руду, писал бы эти строчки
и встретил женщину в улыбке и слезах.
Когда иссякнет долг - не представляю.
И потому живу, как тот стрелок:
словно последней пулею стреляю,
и от нее зависит жизни срок.
И потому здесь все мое – от неба
до тьмы глубокой пропасти в горах.
Мне надо много: от краюхи хлеба
до дивных яств на пиршеских столах.
Мне надо много звезд и много речки,
и много тени в солнечном лесу.
Мне нужен тихий огонек на свечке
и немота, чтобы любить красу.
Мне нужно всуе не сорить словами.
Я скопидомно их в себе таю.
Они становятся моими судиями,
когда я их бумаге отдаю.
Нужна мне боль, чтобы чужою болью
страдать неброско и душой расти,
чтобы с твоею странною любовью
то ль потерять себя, то ль обрести.
Мне смерть моя позволила так много.
Я жизнью ей долги свои плачу.
Пылай, мой август, и пыли, дорога,
покуда смерть не погасит свечу.
Покуда август скрипкой управляет,
пока калитка ржавая скрипит,
пока бокал с вином здоровье славит,
покуда смерть по-дружески молчит.
Перед лепнинами
художника Ольги Юдинских
…А глины вовсе нет. Есть пластика и ветер,
и тонкий запах легких лепестков,
и кружева ажур, в котором сводит ветви
осенняя печаль невысказанных слов.
А глинистая вязь звучаньем нотных знаков
врастает в тишину и расцветает в ней.
Не так ли васельки синеют в поле злаков –
на золотом они всегда еще синей.
А глина прах таит людей, деревьев, камни.
Мы в глину все уйдем, она наш властелин.
Но как ласкаешь ты ее двумя руками,
чтоб таинства ее, плененные веками,
из плена излучить, как будни из былин.
Лепи же кружева – сладка твоя верига.
Да не устанет мять и воплощать рука -
из вечности творить неповторимость мига,
и в миге умереть, оставшись на века.
+ + +
Когда взойдешь на скальность высоты
и бросишь взор с достигнутой вершины
на нить тревожно рвущейся тропы,
тебя вознесшей в царство красоты,
где твой восторг, достигнув немоты,
завис
над бездной каменной пучины.
Тогда уж не кори карнизы скал,
за то, что ты не тот уступ нащупал,
что руки в кровь о скалы изодрал,
поскольку не вмещался в теле щуплом
твой дух,
который рвался воспарить.
Не сожалей: пути не повторить,
чтоб избежать допущенных ошибок.
Повторный путь все так же будет зыбок:
гора сметает тропы камнепадом.
И Ариадна не подарит нить…
И вновь – грешить, срываться, восходить…
И не вершина - путь тебе награда.
Он только твой.
Другого и не надо.
+ + +
Мне не нравится себя преподносить.
И нести себя, как на банкете вазу.
Чтобы всем, кому хотелось закусить,
предлагать из вазы яблоко иль фразу.
+ + +
• Безгрешные, взойдите на вершину!
И Аз воздам!
…Но, видно, неспроста,
хоть суетливы все небеспричинно,
вершина та и до сих пор пуста.
+ + +
Как ласково гладит смычок
плакучие плавности скрипки.
Как режет ее поперек.
И вскрик ее нервный и зыбкий
он тянет коварный садист,
как жилы живые на дыбе.
А звук так пронзительно чист
в предсмертном сияющем нимбе
И небо на землю сошло,
и радугой дождик озвучен…
Скрипач уронил на чело
нелепый мальчишеский чубчик.
И отнял всевластный смычок
от тела измученной скрипки.
И осиротело плечо.
И губы скривились в улыбке.
А зал затаенно молчал –
в нем умерший голос звучал.
Монолог пегого
Я родился пегим – пегим:
полу бел, полу гнедой.
Иноходец молодой,
был я самым резвым в беге.
И меня хозяин холил,
и конюшенный любил.
Ах, как весело на воле
щеголял я средь кобыл.
И гнедым я был, и белым,
сразу белым и гнедым.
И на скачках был я первым,
и в бою летел сквозь дым
помню, как шептал молитвы
мой седок, лишаясь сил,
когда я его из битвы
чуть живого выносил.
Но когда ослаб я в беге
от усердья и от ран,
то сказали мне: быть пегим
для коня – большой изъян.
Белые в почете кони,
и почет коням гнедым.
А меня подальше гонят,
чтоб я не мешал другим.
Не гнедой я и не белый,
Хоть и белый, и гнедой.
Я теперь коняга беглый,
среди тех и тех изгой.
+ + +
Текут, перетекают краски:
Был воздух синий, стал лилов.
И души – в души без опаски,
и звуки – в звуки, в сети слов.
Перетекает тело в тело,
и мысль – в мысль, года – в года.
Перетекает трусость в смелость,
и в радость протечет беда
…А я в подвижном этом мире
наивно тешился мечтой:
в себе замкнуться, как в квартире,
чтоб только быть самим собой.
Но вдруг, хотя сознаться трудно,
стал ощущать я все сильней,
что я ношу в себе подспудно
черты врагов, черты друзей.
+ + +
В России страшно правду знать –
как близких раскопать могилы.
И ужаснувшись, увидать
гниль мяса тех, кто были милы.
В России страшно правду знать.
Она всегда - разоблаченье,
она – победа и мученье
в себе самом же умирать.
В России страшно правду знать.
Здесь враг народа тот, кто лучший,
а правит балом гад ползучий,
что может львом себя подать.
В России страшно правду знать.
Здесь судят истину посмертно,
на ней замазав гриф «секретно».
Посмертно могут оправдать…
В России страшно правду знать.
И с измордованной душою
я вечно спорю сам с собою,
себе же силясь доказать,
что мне не страшно правду знать
в России…
+ + +
Лене и Диме Березиным
На пляже, солнцем обожженом,
где нежится курортный люд,
где без мужей блаженны жены,
где взгляды встречных взглядов ждут,
случилось, что внезапно море
взыграло, вздыбились валы.
И лишь один пловец (на горе)
под сдержанные похвалы
плыл в этом бешенном просторе.
И в напряженье своих сил
он рвался к берегу. Он вскоре
достиг бы твердой полосы,
но волны вглубь его тянули,
сильней наката был откат…
На берегу уже смекнули,
ему помочь бы всякий рад,
но кто полезет в ад пучины?
Захочет рисковать собой?
Давали умные мужчины
советы по борьбе с волной…
И вдруг одна (конечно, глупо),
и он – за ней (еще глупей)
к пловцу на помощь. Вот уж будто
троим тонуть им веселей.
Но сила множилась на силу.
и хоть хлебали моря соль,
и хоть была невыносима
уже в руках тяжелых боль,
но пальцы дотянулись – берег.
И враз - навстречу много рук .
Здесь кто-то кем-то был потерян,
чужой был назван словом «друг».
…Ну вот и все. Восторги, споры
на пляже скоро улеглись.
Житейский случай, из которых
и состоит, наверно, жизнь.
+ + +
Земля зияет трещинами жажды
сродни моей измученной душе.
И в зной земли я упаду однажды
на черном и холодном рубеже.
Все весны выжжены. Все небо опустело.
Душа устала жаждать и любить.
Тоскующий сосуд – пустое тело
теперь нетрудно невзначай разбить.
…Я стал землей. Трава растет сквозь пальцы,
а ищущие щупальцы корней
вползают в межреберье, как скитальцы,
чья слепота прозрения верней.
Земля – союз девчонки и старухи.
Младенец и старик сошлись во мне.
Так созидание всегда сродни разрухе.
Так глина закаляется в огне.
И пусть костер погасит властный ливень,
но обожженный на костре сосуд
взахлеб наполнится водой счастливой,
которую в пустыне губы ждут.
Михайловские заплывы
Тишина трепещет птичьим голосом,
и лениво льнет к земле трава,
и береза распростала волосы,
Сороть закатала рукава.
Все для воли и отдохновения.
В травах упокоен давний след…
Торопливою походкой гения
здесь сам Пушкин выбегал в рассвет.
Сороть обжигала тело холодом,
с холмов дальних ветер долетал.
Вскрикивая радостно и молодо,
он речную гладь переплывал.
…Через речку плыл, через столетия,
через сплетню светскую и смерть,
через наши годы, лихолетия
все плывет, не смеет умереть…
Не догнать его ни пуле дерзостной,
ни долгам, ни острию интриг.
Кто-то не долгал в салонах мерзостных,
кто-то перелгал, переострил.
Что ему теперь? Все в Лету кануло.
только он, все знавший наперед,
он, озвучивший сердца и камни,
ставший воздухом, плывет веками.
В души наши сладостно плывет.
Долгий огляд
Я жить приучен в конспирации,
скрывая мысли и слова.
В своей стране, как в эмиграции,
чтоб сохранилась голова..
Я был приученным, прирученным,
был взят в невидимый полон.
И я кому-то был порученным,
и мной незримо правил он.
И слабые свои прозрения
глушил я страхом, как табу.
Печальный клоун на арене я
с самим собою вел борьбу.
…А нынче, жизнь перелистывая,
я понимаю: лгал себе:
я отлучал себя от истины,
и в добровольной слепоте
я сам себе дарил амнистии
среди забот и в суете.
Не отвергаю все, что прожито,
оно мое, оно суть я.
Но в зеркале мне корчит рожицы
всезнающий мой судия .
Прости меня, Мое величество,
я путал малое с большим.
Я был лицом. Почти что личностью,
но должного не совершил.
И тем я совесть успокаивал,
что не украл и не предал,
не для кого я не был Каином,
вождей в стихах не воспевал.
Когда ж коллеги-литераторы
дождались даренных свобод,
и разномастных лит. ораторов
взахлеб приветствовал народ,
тогда я среди древних кратеров
искал руду на склонах скал.
Стране, а не экзаменаторам
руду я, как зачет сдавал.
Прекрасные шестидесятники,
причастен к вам я как-никак.
Но мне не галстуки, а ватники
повелевал носить рюкзак.
Про вас в газетах и журнальчиках
читал я в прозе и в стихах.
Как я завидовал вам, мальчики,
в своих затерянных горах.
Вы так смелы и так решительны,
и так талантливы, друзья.
Мне ж с рюкзаком, к тому же мнительному,
за вами – ну никак нельзя.
Я осторожен, а вы – спорщики,
я тягловый рабочий вол,
и не гожусь я вам в тусовщики –
куда я шел, туда пришел.
Не отвергаю все, что прожито.
Оно – мое. Оно суть я.
Но в зеркале мне корчит рожицы
всезнающий мой судия.
+ + +
Я не надеюсь на удачу.
Она – порханье мотылька,
который, легкостью дурача,
все ж ускользнет из-под сачка.
Я видел как-то: в день погожий
брел вол, уставя в землю рог,
а на ярме сидел хороший
красивокрылый мотылек.
Я – тоже вол. Привычна тяга
и поле в крупных валунах.
Я – вол судьбы, не бедолага,
не баловень и не монах.
И нужно мне пока не поздно
большое поле распахать,
чтоб мускулом и нервом помнить
Земли и Неба благодать.
+ + +
Плохо верю любым гороскопам,
хоть на жизнь признаю их права.
Шарлатаны поштучно и скопом
мне судьбу предрекают наскоком
так, что кругом идет голова.
Да, зависим от звезд и от Воли,
в этот мир проводившей меня.
И зависимым буду, доколе
будет в сердце хоть искра огня.
Вычислять меня в схемах не надо:
не хочу я все знать наперед.
Неизвестность - и боль, и награда.
Мое время – пора листопада.
Моя речка – в скалистых преградах.
Ну а мне только это и надо:
между скалами править свой плот.
+ + +
Не читайте стихов сразу много.
Разве так вина добрые пить?
По глотку надо. В путь от порога
надо медленно уходить.
И у слова своя есть дорога:
то ли в небо, то ль в душу светить.
Темнота спросит с тех очень строго,
кто свечу в ней посмел погасить.
Пить стихи надо вкусно, глотками,
если это, конечно, стихи,
если светлы они и тихи.
Лучше пить их душой – не глазами…
И поверьте, не ошибусь я:
у стихов, как у вин – послевкусье.
Два настроения
1
Иссякают слова, притухают,
покрываются пылью сует…
А рассветные россы не знают,
что восторга от них
больше нет,
что я вижу лишь капельки влаги –
не жемчужины, не янтари…
И уже не похожи на флаги
полотняные плесы зари.
Что им всем: и реке и рябине
от того, что слепая зола
притушила мой взор? И отныне
ни добра в нем, ни страсти, ни зла,
ни восторга…
Какое банкротство –
видеть в дереве просто дрова,
и не чувствуя в сердце сиротства,
заявлять не долги, а права.
2
Как все буднично вам и привычно:
солнце в луже, роса на цветке,
и олень, что призывно и зычно
олениху зовет вдалеке.
Он для вас – не красавец, не рыцарь,
а роса – это бывший туман…
В душу к вам красоте не вселиться,
даже крест ваш – простой талисман.
В ваших взглядах мелькают объекты:
столб, деревья, кобыла, река.
На шоссе скоростные объезды…
Всюду гонит вас рока рука.
Торопливо, взахлеб, исступленно –
всюду надо успеть на бегу.
А я тихо иду и влюблено:
я в душе красоту берегу.
И все больше тому удивляюсь,
как другие торопят коня…
И все больше я тем восторгаюсь,
что останется после меня.
+ + +
Пигмей старается играть роль великана:
Что в нем такого, рядом ведь живут.
И оба, просыпаясь утром рано,
из одного колодца воду пьют.»
И ходят в поле по одной тропинке,
в одном лесу дрова готовят впрок.
Живут и правда ведь в одной глубинке…
Да в сердце, видно, разный кровоток.
Пигмей старательно играет великана:
следит, перенимает жест его.
Но как ни силится – поверх тумана
не может он увидеть ничего.
Плывет он через речку долго-долго.
А великан ее – в единый мах.
Для великана – и гора полога,
а для пигмея – степь, и та в буграх.
Песнь одного – подстать его обличью.
Размашисто звучит на всю страну.
А песнь другого – мания величья,
и писк его терзает тишину.
Пигмей старательно играет великана.
Признанием поклонниц окружон.
Пигмей талантливо играет великана…
Но великан-то все-таки – не он.
+ + +
А розовые лица депутатов
горят пощечиной на бедствиях людских.
Жируют черви в трупах ноздреватых.
И трупный яд питает кровь живых.
Увы, мы все богаты славой трупов.
Присвоить славу силится живой.
И вечным счастьем кажется кому-то
плот популярности, сколоченный молвой.
Ветра цинизма дуют в парус рванный.
Волна лелеет плот лишь до поры…
И каждый мнит, что он другим не равный.
Но черви знают: люди все равны.
Осенний сонет
Октябрь расхлюпался простужен и ворчлив.
И слякоть шамкает беззубым ртом старухи.
И ссорится с ней водосточный слив.
И ссорятся под зонтиком две шлюхи.
Бездомный пес, поджавши мокрый хвост,
в автобус теплый норовит втесаться,
но шкурой знает: надо опасаться,
и у него в глазах болит вопрос.
У всех вопросы. Нет путей назад.
А горизонт грязнее мокрой ваты.
В ломбард заложенный весенний сад
навряд ли сможем выкупить когда-то.
За воротник стекает мокрый снег –
последний всхлип, иль первая остуда?
Свирепствует всесильная простуда.
Нелепей слез звучит внезапный смех.
Моя молитва
Прости меня, Господи,
если Ты есть.
Прости, если нет Тебя.
Спасибо за то, что живу я здесь,
страдая, трудясь, любя.
Спасибо за маму и за отца,
таких ли сяких – моих.
Спасибо, что доживу до конца,
не ведая дней своих.
Как вол безысходно тянет ярмо,
так я тащу тяжесть дней.
Незримую пашню вспахать мне дано.
А что прорастет на ней?
Мне о плодах не дано узнать.
Плоды для других всегда.
Спасибо, что научил не роптать,
когда приходит беда,
что кубок блаженства я выпил не весь,
а счастлив был пригубя.
Прости меня, Господи,
если Ты есть.
Прости, если нет Тебя.
Я об одном лишь Тебя прошу,
Что старого не новей:
Меня накажи,
если я грешу.
Спаси моих сыновей.
Пускай их минует и ложь, и лесть,
пусть лодку гонят, гребя.
Спаси их, Господи,
если Ты есть.
Спаси, если нет Тебя.
+ + +
Где вы, печки-камины
и покой, и тепло?
Волчьим воем былинным
душу мне замело.
Почему мне тоскливо,
разве внове, что врут?
И меня и Россию
сотни лет предают.
В душах корни корчуют,
льют на раны елей.
Убивая, врачуют
лживостью лекарей.
Мне все это не внове –
и коварство, и ложь…
На крови и любови
ты, Россия, живешь.
СТАЯ
1
Молятся волки, в луну свои морды уткнувши.
Вой волокнистый врастает в небесную стынь.
Вольному – воля. И волнами катится в душу
ужас прогорклый, как эта степная полынь.
Молятся волки, и молится путник усталый.
Нервный костерик трепещет в притихшей степи.
Волчья молитва достигла такого накала,
что человеку сквозь эту мольбу не пройти.
Молится степь, отвергая кровавость расправы.
Воздух продрогший дыхание вдруг затаил…
Стая рванулась. И кровью окрасились травы…
Ветерный, красный над степью рассвет наступил.
Где-то в степи затеряется след этой битвы.
Снова луна совершит отпущенье грехов.
Вновь покаянье покатится истой молитвой
волчьего воя и человеческих слов.
2
Я уведу тебя, волчица,
от пуль, капканов и собак.
Нам надо только изловчится:
махнуть за ближний буерак
и вымахнуть в степном распадке,
оставя свору за собой…
Лети, лети во все лопатки.
Я задержу их, брошусь в бой.
Мне надо лишь немного выждать,
сравняться с первым кобелем
и…
Ты должна, волчица, выжить,
раз мы не выживем вдвоем.
Я захлебнусь в крови и злобе.
Вот псы уже вокруг рычат.
Лети. Неси в своей утробе
грозу собак – моих волчат.
3
Поэты всегда под надзором
любителей всяческих норм.
За каждым из них, как за вором,
следят из дворцов и из нор:
– Да кто он такой ?
– Кто позволил?
– Что в душу он лезет, нахал?
– Не много ли взял себе воли?
…А много ли волк себе взял?
На жизнь и на смерть взял он право,
на реки, леса и луга,
на нежность, разлитую в травах.
И право – взлететь на рога.
Облавы, капканы, жаканы…
За что это все – не пойму.
Едины народы и страны
в одном – в отношенье к нему.
Вы спросите, что я про волка?
Причем, дескать, волк и поэт?
Весь в шрамах матерый да только
следов от ошейника нет.
+ + +
С бесконечною правдою Неба
спорит исстари правда Земли.
Правда Неба и правда Земли
спорят с тех пор
из глубин тех лет,
когда в мир пришел человек
и сделал топор.
Не ложку, не плошку – топор,
первый свой инструмент.
И человек ли, топор ли
правду свою поперли,
назвав ее правдой Земли.
И вечная правда Неба,
и краткая правда Земли
спорят, борются, бьются.
Арена борьбы –
человечьи лбы.
Две правды во лбах сошлись –
не разойдутся.
В одном лбу тесно двум правдам быть.
Надо б одну не знать. Или забыть.
Но черта два –
не избыть.
На то и есть голова –
невозможное соединить –
двум правдам сразу служить.
Но такому ведь не бывать.
Потому изловчились врать.
Вот все и врут
пока не помрут.
+ + +
Все витками, витками, витками:
петли радости и беды
вкруг меня.
И деревья – ветвями,
и река – круговертью воды
вкруг меня,
вкруг меня.
Я – сердечник,
и витками по мне – провода.
Я – электромотор,
я – ответчик
перед всеми,
за всех,
навсегда .
Мне энергия горло сжимает,
провода возмущенно гудят.
Ротор крутится,
счетчик мотает.
Но контакты удач барахлят.
И хоть иного уже намотало
на меня проводов и годов,
лампа жизни горит в пол накала:
в пол любви,
в пол мечты,
в пол трудов.
+ + +
Нелепое дело
препарировать точку,
превращая ее в многоточие.
Нелепо вдвойне
у судьбы брать отсрочку
на любовь, на разлуку… на прочее.
+ + +
К портрету Бориса Пастернака
Через год, через десять –
у тех же окон.
И на скулах все тот же рассвет.
Так же профиль костист.
Так же звук оголен.
В безвременье врезан портрет,
в безвременье и в вечность,
и в сей долгий миг…
Так ракушка, впечатавшись в дно,
стала дном океановым –
доломит.
Профиль звука.
И свет,
И окно.
+ + +
Нас растягивает пространство,
распинает на стрелках часов.
И на дыбе непостоянства
рвет нас вечности колесо.
+ + +
В память о доге
по кличке «Лорд»
Я Вами недоволен, добрый пес,
за то, что Вы так рано разбудили.
Сев у дверей, залаяли всерьез,
просясь туда, где мы потом бродили.
Я не доволен Вами был и зол,
из теплых снов вползая в холод куртки.
И, ежась, в медленный рассвет вошел,
где ветер гнусненько играл на дудке.
…Мой гадкий пес, меня ты обманул:
ты по нужде не поднял ножку даже.
Но так усердно в лес меня тянул,
как будто должен отыскать пропажу.
Ну хорошо, я сдался – мы в лесу.
Деревья нам навстречу потянулись,
туман ветвями держат навесу,
и влагою в нас брызнув, встрепенулись.
Веселый пес бежит, шурша листвой,
и звонко лает в небо, в лес и в осень.
Долаялся – у нас над головой
пробило солнце дымчатую просинь.
Пробило, зазвенело и стекло
по серебру берез, по меди сосен,
и лучик лижет лужицы стекло…
и пес визжит, ну прямо он не сносен:
он за руку хватает, теребит
и тянет, прямо тащит за собою.
И я уже бегу. И он бежит.
В шесть ног шуршим пожухлою листвою.
Какой нам праздник выпал невзначай.
Мы оба носимся в нелепом раже
и радуемся утру сгоряча,
как будто бы отысканной пропаже.
Осенняя музыка
Так миротворчески шуршит листва,
и так светла березовая чаща,
что кажется мне: в мире преходящем
живут лишь только добрые слова.
И меж берез без края и конца
цедится даль, которой вечно мало.
И яда нет, и в дулах нет свинца,
и под плащом нет подлого кинжала.
И кажется безмерною душа,
всю даль в себя вобравшая, как чудо.
…Брести листвою жухлою, шурша,
не ведая куда, зачем, откуда?
И неизбежно выйти на асфальт,
где правит горожанами забота.
И за спиной услышать: медный альт
играет осень с деревом гавота.
+ + +
По склону алазанская лоза
ползла. Скалу лаская, извивалась,
как будто бы за что-то извинялась,
пытаясь небу заглянуть в глаза.
Упрямая, как женская рука,
что тянется с неотвержимой лаской,
как девственница в помыслах легка,
исполненная страсти и опаски.
Из чрева глубины и темноты,
где корни крепки черновой работой,
она несла заветные мечты –
плод завязать. Чтоб грозди, словно соты,
светились солнцем и хмельным вином,
чтоб сок земли и неба в жилах бился.
Чтоб сквозь вино просвечивалось дно
бокала, что на счастье нам разбился.
+ + +
Мне дороги мои печаль и грусть,
и темные, и светлые печали.
Вы с огорчением во мне их замечали?
Но, как и Вас, их потерять боюсь.
Мне сквозь печаль сияет снегопад,
сквозь тучу грусти солнце в душу светит,
но коль в саду листву срывает ветер,
разве несчастен облетевший сад?
Я припадаю к изначалью дня,
родник рассвета пью и замираю.
Я терпкость вечности в себя вбираю
и краткость жизни, выбравшей меня.
И потому боюсь я мельтешить,
сорить словами, компромиссы строить,
и потому мне надобно спешить
крыльцо достроить и закончить повесть.
И потому я вижу без конца
для гроба не удобную такую
контуженную руку моего отца,
прошедшего Вторую мировую.
Я не пенял судьбе за боль потерь
и плакал, никого не проклиная.
А если в радость открывалась дверь,
робел я, дар счастливый принимая.
Бездумью счастья верить я боюсь.
Привычней мне задумчивая грусть.
Мать
Все переврать, перекричать, проплакать,
ночь в день переиграть, день – в ночь,
босой бежать в замызганную слякоть,
чтоб сыну непутевому помочь,
Быть им обруганной, быть им не прошенной,
его жалеть ему наперекор…
И всем доказывать, какой хороший он,
и прятать долгий виноватый взор.
СТАЯ
1
Молятся волки, в луну свои морды уткнувши.
Вой волокнистый врастает в небесную стынь.
Вольному – воля. И волнами катится в душу
ужас прогорклый, как эта степная полынь.
Молятся волки, и молится путник усталый.
Нервный костерик трепещет в притихшей степи.
Волчья молитва достигла такого накала,
что человеку сквозь эту мольбу не пройти.
Молится степь, отвергая кровавость расправы.
Воздух продрогший дыхание вдруг затаил…
Стая рванулась. И кровью окрасились травы…
Ветерный, красный над степью рассвет наступил.
Где-то в степи затеряется след этой битвы.
Снова луна совершит отпущенье грехов.
Вновь покаянье покатится истой молитвой
волчьего воя и человеческих слов.
2
Я уведу тебя, волчица,
от пуль, капканов и собак.
Нам надо только изловчится:
махнуть за ближний буерак
и вымахнуть в степном распадке,
оставя свору за собой…
Лети, лети во все лопатки.
Я задержу их, брошусь в бой.
Мне надо лишь немного выждать,
сравняться с первым кобелем
и…
Ты должна, волчица, выжить,
раз мы не выживем вдвоем.
Я захлебнусь в крови и злобе.
Вот псы уже вокруг рычат.
Лети. Неси в своей утробе
грозу собак – моих волчат.
3
Поэты всегда под надзором
любителей всяческих норм.
За каждым из них, как за вором,
следят из дворцов и из нор:
– Да кто он такой ?
– Кто позволил?
– Что в душу он лезет, нахал?
– Не много ли взял себе воли?
…А много ли волк себе взял?
На жизнь и на смерть взял он право,
на реки, леса и луга,
на нежность, разлитую в травах.
И право – взлететь на рога.
Облавы, капканы, жаканы…
За что это все – не пойму.
Едины народы и страны
в одном – в отношенье к нему.
Вы спросите, что я про волка?
Причем, дескать, волк и поэт?
Весь в шрамах матерый да только
следов от ошейника нет.
+ + +
Стихи для НАС
Мой придуманный мир
длится долго и трудно.
В нем отважные рыцари
бьются за честь.
А реальности миг
разрушает подспудно
этот мир,
насаждая бесчестье и лесть.
Только я, как слепец,
все равно продолжаю
верить в рыцарей
и в благороднейших дам.
И чем больше живу,
тем я больше должаю
тем, кого я люблю
и кого не предам.
Вы не знаете, милые,
что вы живете
не в своем,
а в моем не реальном мирке,
даже если закручены вы на работе,
даже если в отъезде –
в большом далеке.
В этом мире моем
у вас высшие ранги.
Высшей пробы металлом
их нельзя заменить.
На привалах судьбы
душ походные ранцы
не спешите
для суетных дел потрошить
Ну а если однажды случится,
что разом
нити так разорвутся,
что их не связать –
все равно возвращать
вас
я
вам
не обязан.
То, что стало душою,
того не изъять.
Слушая Рихтера
Музыка смерти - не страшная вовсе,
светом исходит, как ранняя осень.
Праздник печали, абсурд позолоты,
вздох облегчения после работы.
Музыка смерти – не пляска паяца,
в отличье от жизни в ней все очень ясно.
Буйство прервется и сладко затихнет –
и от рояля откинется Рихтер.
Бросит крыла вдоль усталого тела.
Музыка смерти ушла, отлетела.
Зал. Задохнувшись, овацией брызнет…
Музыка смерти?..
Музыка жизни.
+ + +
Уходит камень, превратясь в песок,
уходит лист зеленый перегноем.
Уходит человек в заветный срок…
А у живых так долго сердце ноет.
Зачем стенать? Уж так заведено
его величеством – Законом Цикла.
Одним в постели умереть дано,
другим взлететь под самый купол цирка
и на потребу ахнувших зевак
удариться в глухую твердь арены…
Все сущее несет незримый знак,
сулящий вид и время перемены.
+ + +
Брату Роману
Моря должны объединять,
а нас разъединили.
И нам друг друга не достать,
как долго б мы не плыли.
Но что там плыть – перелететь
куда как проще вроде…
Но как тоску мне одолеть,
что в сердце колобродит.
Я помню, как ты мог шутить
и довести до точки.
Как словом точным мог «убить
на мелкие кусочки».
На лавке, что ты смастерил
в далекий год на даче,
хотя и нет уже перил,
соседушки судачат.
Судачат, попивая квас,
и нету дела им до нас.
А ты грустишь, и я грущу.
Порою все так тошно,
что без билета полечу
к тебе.
Я вовсе не шучу…
Но вдруг ты, как нарочно,
ко мне рванешься в тот же час –
к друг другу мы рванемся –
вот и получится как раз,
что снова разминемся.
+ + +
Памяти сестры Ирины
Все вечностью предрешено:
рожденье, жизнь и смерть…
Я продышу чуть-чуть стекло,
чтобы в окно смотреть.
Порханье снежных мотыльков –
сплошная кисея.
Уйдя за тридевять веков,
ты смотришь на меня.
А здесь, за тридевять земель.
я узнаю твой взгляд.
И ты глядишь через стекло,
как много лет назад.
Смертельно белая постель,
белее всех снегов…
Мне в душу снега намело
за тридевять веков.
Я вижу твой прощальный лик
в мелькании снежин…
Я был мальчишка, стал старик,
хоть старчески не жил.
Мы навсегда разделены
бесстрастностью стекла…
Мороз и снег с той стороны,
а с этой - боль тепла.
Все вечностью предрешено:
рожденье, жизнь и смерть.
Я продышу чуть-чуть стекло,
чтобы в окно смотреть.
+ + +
У Пушкина средь фонарей,
где плащ поэта звонок,
девчонки ждут своих парней,
а парни ждут девчонок.
Все как на блюдце – на виду:
все поцелуи видятся.
Но я от Пушкина уйду,
чтоб к Пушкину приблизиться.
Я побреду, замедля шаг,
в московское укромное
местечко, где листвой шурша,
ждет древо затаенное.
Ему почти что двести лет,
оно видало главное,
когда венчаться шел поэт
с Натальей Николаевной.
Храм их благословенно ждал…
А древо веткой тянется:
за плащ поэта придержав,
отстань, мол, от красавицы.
Невольно приотстав чуть-чуть,
он древа предсказание
услышал. И стеснило грудь
до входа в храм, заранее.
Потом уронит он кольцо,
примета нехорошая,
и побледнеет вдруг лицо,
как будто в снежном крошеве.
И все потом произойдет,
свершится, к сожалению.
…Поэт убит. Оно растет
по Божьему велению.
У этой памяти живой
я назначал свидания
с поэтом, с девушкой, с Москвой –
чтобы побыть самим собой
без лишнего внимания.
Здесь поцелуй – лишь для двоих,
здесь мысль мыслью слышится,
здесь древо сочиняет стих,
и он листвой колышется.
Здесь у невидимых корней
под кроной озарения
я нервом чувствую сильней
с поэтом единение.
+ + +
Шел вброд по звездам,
холодило ноги,
звенел хрусталь,
а пакля облаков
цеплялась за ноги.
И были строги
двух берегов
скалистые отроги
с остатками быков
разрушенных мостов.
«Шопур» Ахмед сказал:
«Аллах не пустит».
И выключил ГАЗона
взмыленный мотор.
Через Кара-Койсу
я шел кипящим устьем.
И валуны по дну
сшибались в яром хрусте.
И с ног меня сбивал
их яростный напор.
Цепляли брызги звезд
промокшую штормовку.
Как звери пред прыжком
присели скалы гор.
Упрямо, зло я шел
на рекогносцировку,
И мне «до фени» был
всех звезд речной затор.
Я отряхнусь от звезд,
как пес после купанья.
Мне звезды ни к чему.
А может, облака
я накручу себе
чалмой воспоминанья
с единственной звездой,
чтоб свет издалека
пробился наперед
в невидимые завтра
с комфортною ездой,
где вдаль шоссе ведет,
и где ревет мотор,
исполненный азарта,
и где неонка свет
голубоватый льет.
Я о таком мечтал,
шагая вброд по звездам.
А может, не мечтал,
а думал о другом:
о том, что я к утру
достичь ущелья должен,
что ноги изобью
в промокших сапогах,
что не к добру в реке
я утопил свой ножик,
что к черту этот путь
в затерянных горах.
…Я в памяти пройду
вновь этот путь так явно,
что ноги вдруг замрут
от леденящих звезд.
Произнесу я тост,
найдя сравненье славно
шампанского со льдом –
с рекою, полной звезд.
Шампанское со льдом…
Красиво будет вспомнить.
Шампанское со ль дом…
Но это все потом.
Случай в автобусе
…А всех испытывала флейта.
Чудак, да как же ты посмел
в час пик в автобусе меж тел,
измятых суетностью дел,
играть мотив нехитрый чей-то?
Чудак, да как же ты посмел?
У двери галстук багровел,
на брови опустилась шляпа,
портфель ворчливо засопел…
– Дудит красиво, правда, папа
сказал детсадовский малыш.
А галстук прохрипел:
– Шалишь,
с народом надо, брат, считаться.
Кому нужна твоя дудель,
когда в стране такой бардель?
– Хлеб дорог,– вставила старуха.
– И водка то ж,– прошамкал дед.
– Да что там водка? Правды нет,
А этот прожужжал все ухи.
…И обругавши почем зря,
в дверь вытолкнули дударя.
Да так, что прямо в лужу сел.
Чудак, да как же ты посмел?..
Другой случай
С ним не виделись многие годы,
а ведь были – водой не разлей.
Стал один – познаватель природы,
а другой – перспективный старлей.
И, как водится, выпала встреча.
Вот уж праздник. Сидим за столом.
И не водку, а память мы пьем.
«Помнишь, помнишь?..»- звучит целый вечер.
Вот и выпили память вдвоем.
И умолкли.
О чем говорить?..
Снова выпить?
И снова курить?..
То. Что было,
за вечер уплыло.
Стало не о чем тосковать.
Разве что, расставаясь уныло,
«Ну, до встречи,»- друг другу сказать.
+ + +
Я к этой отчизне навечно приписан,
хотя для потомков я слабо прописан.
Совсем не прописаны мысли и чувства,
и вирши мои – лишь на грани искусства.
Совсем не прописаны вены, прожилки…
Да вспомнит ли кто-то, как жил и прожил ты.
Холст вечности крепок
грунтовкой столетий.
У края холста я совсем не заметен.
Но кисть меня все-таки не миновала:
Я с облаком рядом в седле перевала.
…Уже меня предали и приласкали,
убили, забыли, потом отыскали.
И снова я выстиран и отутюжен.
Зачем-то кому-то я все-таки нужен.
…Ничьей безопасности не угрожаю.
Из жизни своей сам себя провожаю.
Пред выдохом вечным на миг замираю,
последним дыханием холст прожигаю.
Дырявая вечность, дырявая память…
На холст будет кто-то глаза свои пялить
и думать, что с края – пустая прореха,
и верить в смешное значенье успеха.
На кладбище в Переделкино
На высокой сосне над могилами
он стучит, хоть совсем не стукач.
Дятел бьет с приноровистой силою.
То ли доктор он, то ли палач.
Только мертвым какая уж разница?
Крышка гроба надежней, чем дверь:
К ним никто не ворвется теперь,
лишь порадует встречами радуница.
Только скорбь, только благость причастности.
Не предаст ни хитрец, ни дурак.
И Борис Леонидович, в частности,
не зависит от съездов писак.
Здесь песчаная почва за Сетунью
спеленала всех, словно детей.
И старушки тихонечко сетуют:
«Сколько умных померло людей.»
Я стою и зажженное гением
мне причудилось пламя свечи…
Дробно дятел стучит в отдалении,
гулко колокол с церкви звучит.
+ + +
Я шел по клавишам ступеней.
Органно старый парк звучал.
И в музыке его волнений
я вздох ступеней различал.
Нога невольно замирала,
и наступала тишина
но даже тишина звучала,
как напряженная струна.
И звук, затерянный когда-то,
тревожно слух мой находил:
и женских каблуков стокатто,
и конский храп, и звон удил,
и звук ночного поцелуя
в кустах сирени трепетал,
и он летел ко мне, тоскуя,
но губ моих не доставал.
И вопль о помощи метался,
и вскрикивал в траве испуг.
Спасательный бывалый круг
в грехе каком-то признавался.
И в душу мне вползала смута:
я чьей-то милости просил,
я что-то должен был кому-то.
но что отдать – не находил.
А музыка заблудших звуков
меня манила и гнала,
и обещала мне разлуку.
А с кем и как – не назвала.
МУЗЫКА СВЕЧИ
(1986 – 1995)
+ + +
Прости мне стыдность откровений.
Зачем любовь и боль, и страх,
измучась в тишине мгновений.
посмел высказывать в стихах?
Зачем – как будто перед смертью.
как покаяние в грехах –
пишу, словно спешу успеть я
вам исповедаться в стихах.
Зачем? Душой души коснуться
и потерять, и обрести.
И все отдав, не оглянуться
и дальше в небеса брести.
+ + +
В пространство, заселенное лесами,
где серебро берез и злато сосен,
в пространство несказанного убранства,
где властвует уже царица осень,
пытаюсь втиснуться, не нарушая царства.
Сквозь пальцы сосен здесь цедится просинь,
и дух земли, как запах роженицы,
невидимыми нитями струится.
А плотный запах сырости грибной
затягивает щель передо мной.
Чтоб я не влез, не вполз и не вломился,
чтоб я к пространству только прислонился,
поскольку я в отличье от грибов,
от речки, облака, березовых стволов
и прочей атрибутики пространства
несу в себе разлад, непостоянство...
Сосну срублю на бревна для избы,
березу – на дрова, на суп пойдут грибы,
на корм корове скосится трава...
На все вокруг я заявлю права,
как это шло уже из века в век.
Порою жаль мне, что я человек.
Прошусь в леса быть деревом средь них –
чтобы листвою шелестел мой стих.
Прошусь быть облаком на склоне гор –
чтоб всю долину охватил мой взор.
Прошусь быть родником среди камней –
чтоб одарить всех, кто придет ко мне.
Чтобы познавши таинство глубин –
жил этой глубиной не я один.
Прошусь травою стать в низинах рек.
Прошу впустить
пока я – человек.
+ + +
Попробуйте погладить воду,
не увлажнив ладонь.
Попробуйте вкусить свободу,
не покидая дом.
Попробуйте, не отдавая,
приобрести.
Попробуйте, не сострадая,
добро нести.
+ + +
Рассеяны в России, словно росы,
простые безответные вопросы:
За что же, господи?
– Терпеть доколе?
– Почто в неволе жить по доброй воле?
Их солнце сушит, их морозят зимы.
Увы, вопросы те – неистребимы.
Они мне в кровь вошли из крови деда.
Они со мной, куда я ни поеду.
Они болят уже в глазенках сына...
О, Господи, дай на ответ нам силы.
+ + +
Зазеркалье закрыто от взора:
не звезды, не крыла, не лица.
Лишь подвижным текучим узором –
облака, облака без конца.
В узкой раме и в небе широком,
в тесной комнате, в шири полей
тщетно силюсь увидеть до срока,
что же будет с душою моей?
Но повсюду мой взор ограничен
мутью зеркала и облаков.
Я придавлен, прикручен, привинчен
всей условностью веских оков.
Сам ковал себе крепкие цепи,
сам пытался сорваться с цепи.
Уходил я в пустыни и степи...
Землю с небом в себе я сцепил.
Разымать их теперь – понапрасну.
Хорошо и мучительно мне:
я живу в двуединстве прекрасном:
на земле – как у неба на дне.
И земной, и небесною сутью
я пронизан, не зная о том.
Зазеркалье задернуто мутью...
Чтобы мучиться: что там потом?
+ + +
Из протяжного пространства –
зов, длинней чем долгий путь,
с неотступным постоянством
входит, входит, входит в грудь.
Утешает и тревожит,
ссорит с миром и роднит,
и дозваться он нс может,
и мои считает дни.
С неба, из ручья, из камня
слышу этот вечный зов.
Суть его всегда близка мне,
но ответить не готов.
Я не знаю что такое,
я не знаю, как понять?
Это чудо неземное
я не знаю, как назвать.
Из протяжного пространства –
зов, длинней чем долгий путь,
с неотступным постоянством
входит, входит,входит в грудь.
Не отдаться, не расстаться...
Близь да около кружу.
И боюсь себе признаться,
что Ему принадлежу.
+ + +
Когда мы сладко пьем из родника,
то вряд ли вспоминаем про теснины,
где родилась подземная река
и набралась целебности и силы.
Когда пренебрегаем стариком
с глазами блеклыми, как просинь в дыме,
мы разве думаем о том,
что эти очи были молодыми?
Когда пурга – и ты один в степи,
и черный ветер валит и волочит –
вся суть твоя бормочет: «Встань. Стерпи.
Шагни, чтоб в утро вырваться из ночи».
Тогда, тогда эгоистичный миг,
забыв про труд и верность, и участье,
солжет, что это он всего достиг,
солжет, что он и есть вершина счастья.
Но самый трудный и последний шаг
венчает путь, связав конец с началом. ...
Не мигом – вечностью живет душа.
Но и без мига вечности ей мало».
+ + +
«Независимость - старость моя».
Н.Доризо
Зависим я с рождения до смерти
от многих бед, что были до меня,
от нынешней житейской круговерти
и от неведомого завтрашнего дня.
Зависим от обманчивой свободы,
что, якобы, подарит старость мне.
Мои еще не прожитые годы
тревогой вызревают в тишине.
Зависим в независимости мнимой
от интриганов, подлецов, хапуг,
от женщины, что шла однажды мимо,
да в жизнь мою вошла, замкнувши круг.
Зависим я от радостей и горя
детей своих, что истово люблю...
...Возможно ль независимым от моря
быть спущенному в воду кораблю.
АССОЦИАЦИИ
Мы в одиночестве зависим друг от друга,
а в общности своей мы одиноки...
Споткнулся конь, расслабилась подпруга,
овраг был каменистым и глубоким...
Что толку, милая, в разрыве нашем громком?
Коль знал бы наперед – так не ошибся...
А конь тогда всю ночь стоял у кромки.
Он, верно, чуял, что я не расшибся.
Он ждал. Он приволок меня на базу.
Давно те тропы снесены обвалом...
Как ценим мы с тобой пустую фразу,
а суть порою кажется обманом...
В Сан-Пьетро – в дивном храме
Ватикана,
где чувствуешь себя одним из многих,
я изумленно замер на пороге –
среди святых в рельефе на воротах
наш Комаров летел в полоборота.
Наш космонавт и коммунист, о боже/!/
среди святых. А вот поди ж ты – можно...
Над странами, над верами, морями,
над всеми вдовами и всеми матерями
с благою миссией вознесся и погиб.
К чему ему теперь железный нимб?
Уж лучше бы бездомному католику,
что на ступеньках примостился спать,
от всевозможных нимбов хоть бы толику
участия и света подзанять.
Ему б коня, чтоб ждал у самой кромки,
ему бы веру – чтоб по кручам лезть...
А баб в войну сближали похоронки,
а мужиков на поле боя – месть...
Да что со мной? Зачем низать на нити
события, которым вышел срок?..
Мы все друг с другом связаны наитием
и правом общности, где каждый – одинок.
+ + +
Гармония – мой высший бог.
Я ей молюсь несовершенный.
Что мне назначено вселенной,
я и того свершить не смог.
Гармония – мой высший бог.
Я одержимее раба
под зоркой плеткою господской
работаю над сутью плотской.
Да и в душе идет борьба.
Но что борьба?
Если не рвусь ни в лидеры, ни в адъютанты.
И хлеба ради я тружусь,
презрев незрелые таланты.
Но в суете, как ни крути,
я чувствую предназначенье.
И к дальним тайнам отрешенья
торю незримые пути.
За все, чего я не достиг,
как утешенье и награда,
мне выпадает светлый миг,
когда мне большего не надо.
В траве откинута рука,
и небо падает в глаза мне,
и чую, как течет река
во мне тягучими годами.
И мне даровано судьбой
с рекой и с деревом сливаться,
и деревом себе казаться,
и даже камнем и травой.
И древний девственный покой
меня берет из бренных буден...
Потом опять вернусь я к людям,
и долго буду... не такой.
+ + +
Любви и самоутвержденья
я жаждал, в этот мир придя…
И тратил я свои мгновенья,
как туча – капельки дождя.
Я убывал. И прибывало
меня во вне – в лесу, в реке...
И где-то в близком далеке
ты зов мой слабый услыхала.
И всех потерь нам стало мало.
О, ненасытная растрата
от первых до последних дней –
ты средство, цель и ты расплата
неутоленноети моей.
Смешна попытка утвержденья:
сложить или сломить судьбу.
Все предначертанно с рожденья.
И тайный знак горит во лбу.
+ + +
Когда тысячелетие назад
мы шли над речкой вольные, как волки,
и выли на луну –
вдруг звездопад
просыпался в глаза,
и стало знобко.
И ты ко мне прильнув на крутизне,
взволнованно шепнула в тишине:
«Смотри, это не звезды опадают.
А это где-то люди умирают –
полет их душ, исторгнутых из тела.
Ты по другому думать не хотела.
И я поверил тыщи лет назад
в твое поверие про звездопад.
...Моя звезда еще горит во мгле.
Моя звезда еще горит во мне.
Печальна, одинока и светла...
Ей предстоит еще сгореть дотла.
+ + +
Чем больше дарит жизнь,
тем больше отнимает.
Прекрасен каждый день,
который отмирает.
+ + +
В рассветных росах, будто бы в слезах
с кострами довелось мне расставаться.
В горах они погасли и в лесах...
И стали в памяти все ярче разгораться.
+ + +
Ночей копировальною бумагой
проложенно однообразье дней.
И мы живем с безумною отвагой –
как будто путь день ото дня длинней.
+ + +
А я у вечности в плену
живу весьма сиюминутно.
Живу, как будто мне попутно
дано прожить еще одну.
+ + +
Какая щемящая благость тоски,
какое пророчество светлой печали.
Рассветы, которых еще не встречали,
уже серебром оросили виски.
Минувшее грезит забытым грядущим.
Грядущее – облако в тихом пруду.
Наивно живу каждодневным и сущим.
И с берега в облако тихо бреду.
+ + +
Когда маэстро опускает скрипку,
расторгнувши союз смычка и струн,
то в тишине торжественной и зыбкой
звук продолжает жить, все так же юн.
Когда моя душа, отторгнув тело,
уйдет в иной немыслимый простор,
вы вдруг услышите, плывет несмело
подлунный звук, как струнный перебор.
Когда войдете в акварель рассвета,
сбивая с листьев звонкую росу,
не удивляйтесь, обнаружив где-то
след неземной, застывший навесу.
Не удивляйтесь, слушайте, смотрите:
я буду быть средь вас и буду сметь.
Моих следов случайно не сотрите.
Недоуспев, я захочу успеть.
+ + +
Душу прищемили дверью
ненароком в суете.
Оглянулись, ухмыльнулись
и исчезли в темноте.
Не придав тому значенья,
шел он дальше, не спеша. ...
Он еще не знал, как ноет
защемленная душа.
+ + +
Обласкана облаком бельм,
омытая росной зарей,
тоскуя по грешному телу,
летела душа над землей.
Смотрела придирчиво зорко
в озера российской беды.
Искала в лесах, на пригорках,
в болотах, в подвалах-бетонках
и в тундровых белых поземках
убитого тела следы.
Убитого на полуслове,
на вдохе, на жажде взлететь...
Так страшно и странно, и внове
ему было вдруг умереть.
Изящно, как будто в балете,
внезапно шагнув на софит,
он падал, как белый билетик,
компостером пули пробит.
Душа отлетала от тела,
как белая птица с гнезда.
И в крик уходя, не хотела
лететь от него в никуда.
Зачем ей, немыслимо вечной,
по телу его тосковать?
Из жизни своей бесконечной
зачем недожившего звать?
И тонкой смычковою болью
смыкаться с живою струной,
связав неизбывной любовью,
две вечности: Небо с Землей.
+ + +
Воловью упряжь монотонных дней
тащу под клик колес неумолимых.
Ярмо мне давит шею все сильней,
все громче крик погонщиков незримых.
Тревожный груз трагических утрат,
заплаченных за радость обретений,
тащу в степи дорогой на закат,
дорогой в небо – царство вечных теней.
Не разгрузить не облегчить мой воз,
печалью пыли скрытый от напасти.
Скорбь ивы и застенчивость берез
с красно-рябиновым призывом страсти,
с нежнейшим облаком твоей любви,
повисшим на колючих лапах ели,
с наивной родниковостью в крови
тащу, везу на радостном пределе.
Пока я вол, пока я по земле
тащу свой воз на радостном пределе –
еще, еще добавьте груза мне,
пока душа в ярме... простите, в теле.
+ + +
Я все иду. Все с тем же рюкзаком
как будто по миру иду с сумою.
И верую в единственный закон,
означенный небесною звездою.
+ + +
Живя в прозрачном безвременье,
где сень узорная светла,
я в лиственном лесном именье
вершу... пустячные дела:
купаюсь в небе приозерном,
на грядках сорняки крушу,
забыв о суете позорной,
здесь думаю я и дышу.
Здесь блики тяжелее слитков.
Здесь камень невесом и жив.
Модель галактики – улитки,
висят, крапиву окружив.
Здесь буднично вершится чудо:
»Аз семь» всей сутью познаю
и верую, что был и буду,
и жизнь свою взаймы даю.
+ + +
Я у голой березы стою...
К ножевой проникающей ране
припадаю губами и пью
свежесть искренней утренней рани.
И к языческим древним богам
возношусь и к земле припадаю'.
Хорошо или плохо – не знаю.
То ли сок, то ли кровь по губам.
+ + +
Осенний день, вздохнув, кладет
мне на порог свой первый лист…
Как будто ноты на рояль,
перед концертом пианист.
+ + +
Осины осень подожгла –
и занялась пожаром роща.
Что может быть мудрей и проще –
за жизнь успеть сгореть дотла.
Дотла сгорело это лето,
и рыжая листва мертва.
Лишь только робко, редко, где-то
трепещут на ветру слова.
Тропинку под листвой опалой
не различить, не повторить...
И «что упало, то пропало»
тебе не надо говорить.
Тебе не надо, мне не надо...
Смешна обоим роль истца. ...
А в панихиде листопада
нет ощущения конца.
+ + +
.
Поседела рыжая трава.
Инеем покрылась голова.
Лес оделся в белые одежды.
И замерзли давние надежды.
Черной птицы медленный полет
отражает взявший речку лед.
Вмерзли в лед осколки голубые,
женский лик и стрельчатость хвоин.
Будущие беды и былые
знает вместе только бог один.
Отрешенье или обретенье?
Разожгу в избе огонь живой.
И огня хрустящее свеченье,
и в окошке облака смятенье
защемят вдруг душу ощущеньем
связи мироздания со мной.
Кочергою шевелю поленья.
Сумрак медленный ползет в окно.
И горят, горят мои мгновенья.
И твои – с моими заодно.
... Поистратился огонь в камине,
Надо бы заслонку закрывать.
Да нельзя: под пеплом в сердцевине
угли не успели отпылать.
+ + +
И где-то дальний выстрел грянет.
И сумрак стиснется тесней.
И тишина тоскою ранит
в туманной сырости полей.
В осеннем влажном неуюте,
где даже листья не шуршат,
душа живет на перепутье,
в предверии живет душа.
И на охотничьем прицеле,
как птица с раненым крылом,
она взметнется на пределе
и канет в память о былом.
...Звезда полей, звезда России
в промозглой мути не видна,
и женский взгляд тревожно-синий,
каким богата лишь одна...
Что ждать душе, какого света,
какого звука и тепла?…
И все вопросы без ответа,
и так ненужны все дела.
Блаженная пора предверий.
Печальная пора потерь...
И хочется во что-то верить,
держа незапертою дверь.
+ + +
На слабых ножках, тяжело дыша,
я шел по лестнице, и мама говорила:
»Иди, сынок, спокойно, не спеша.
Держись, сынок, рукою за перила.»
...Я сам свой путь по лестнице творил.
Ступени лет – что вздыбленные кони.
И падая, рукой искал перил.
Но в кровь об камни разбивал ладони.
Я глупостей немало натворил
в житейских лабиринтах круговерти.
А лестницы все были без перил –
на грани выживания и смерти.
А лестницы все были без перил –
круты или пологи их ступени.
Я лез по скалам. И пластались тени
от хищно-медленных орлиных крыл.
Я шел к любимой – будто бы парил.
Я сердце нес в протянутой ладони.
А лестница была-то без перил.
В ущелье и поныне сердце тонет.
Я вновь поднялся из последних сил,
Пока мне очи мглою не закрыло.
И вновь по вечной лестнице ступил.
И вновь у ней отсутствуют перила.
КРУГ
Григорию Поженяну
А я не знал, что прочен круг.
Я из него рванулся вдруг.
И хоть изранил вкровь всю душу –
а все же вырвался наружу.
Но как захват незримых рук –
передо мною снова круг.
Лишь только радиус длиннее...
Я напрягался сатанея,
пока не понял, наконец,
что круг – начало и конец.
И даже любим мы друг друга,
увы, всегда в пределах круга.
И радостной свободы власть –
всего лишь радиуса часть.
ПОСВЯЩЕНИЕ САМОМУ СЕБЕ
Родным сказав последние слова,
уже почти на грани угасанья,
пока еще не смутна голова
себе
успеть бы сделать завещанье.
Прощально свистнуть в след своей душе,
почтовым голубем возмывшей круто,
чтобы она на дальнем рубеже
успела почту передать кому-то.
Лети мой голубь, светлая душа,
не очень высоко, не очень низко,
чтобы живой землянин, не спеша,
закинув голову, прочел записку.
Фома неверующий, верую в закон
о том, что в мире все неистребимо...
Последний вдох – на посошок – за то,
что нет энергии необратимой.
Энергия души, смыкая круг –
я верую не прячась от ссуда –
войдет в другую жизнь: ведь все вокруг –
система связанных между собой сосудов.
По древней вере северных племен –
я в это тоже затаенно верю –
моя душа, мой дух будет вселен
в живое тело птицы или зверя.
Неистово напутствие мое:
душа моя, чего мы не прожили,
душа моя, чему мы изменили –
пусть этого не ведает зверье.
Себя –
или себе мы изменяли?
Порыв естественный откладывая впрок,
чужими мерками себя мы измеряли,
словно зубрили заданный урок.
Смиренье называли словом «мудрость»,
а трусость называли «компромисс»,
молчание скрывало нашу тупость...
Зато удобной получалась «жисть».
Зачем? Кому была она удобной?
Да уж не нам с тобой, моя душа.
Мы обходились и без булки сдобной –
и корка черствая была нам хороша...
... Бродить по свету, не минуя драки,
за друга и за честь бросаться в бой-
Душа моя, достанься ты собаке –
только не комнатной
и не цепной.
+ + +
Ручей – реке, рука – руке.
И даже лист опавший лесу нужен.
Не виден след на камне, а в песке –
глубок – но будет морем заутюжен.
Иду, иду... О господи, куда?
Весь горизонт иссечен и завьюжен.
Упасть в пути – так это не беда,
беда придти и осознать – не нужен.
И осознать, что был напрасным путь,
и ощутить великое сиротство.
Свою ненужность, будто бы банкротство,
почти смертельной дозой отхлебнуть.
...И не поверить. И себе соврать.
И отвергая жесткую реальность,
опять войти в обманчивую крайность
и странный путь свой дальше
продолжать.
И видеть, как ложится снегопад
на травы, чтобы сохранить их лету,
как слово, брошенное невпопад,
вдруг зависает над снегами где-то...
И навсегда в пределе неземном,
куда мне путь пока еще заказан,
ему висеть. И в память о былом
вещать о наших кознях или казнях,
и утверждать, что все на свете тлен,
что неизбывна лишь одна основа –
одна свобода, и она же – плен:
в конце, как и в начале, будет слово.
+ + +
И кто-то роль мою уже сыграл,
пока добрел я до подмостков сцены.
/Наверно, были бешеные цены
на тех, кто зал овацией взрывал./
И кто-то разжигал мои костры
на скальных тропах моего маршрута.
И гребни скал, как лезвия остры,
срезали ночь, рассвет даря кому-то.
Взахлеб мои рассветы пил другой.
И в пропасти мои, срываясь, падал,
и видел, как над пеной водопада
мир улыбался радужной дугой.
Все правильно: и тут ни дать – ни взять.
Но по законам вечного начала,
как я, умею только я страдать,
и лишь во мне моя любовь звучала.
И каждый миг мой, каждый божий миг
не отделим от вечности мгновений –
пока я жив, пока я не достиг
великого закона повторений.
Причастный небу, дереву, ручью,
измученную женщину целуя,
долг отдаю и в долг себя даю.
И это значит – в вечности живу я.
У КАРТИНЫ «КАЮЩАЯСЯ МАГДАЛИНА»
Никого. Только я и картина,
и души невозможный простор.
О, Мария моя, Магдалина,
влажных глаз и мольба, и укор.
Покаянье твое – подаянье:
сквозь века и забвения дым
ты даруешь святое страданье –
сопричастие мукам твоим.
Неужели своих мне так мало
мук, страданий и слез, наконец –
все в могиле: сестренка и мама,
три войны воевавший отец...
Век Освенцима и Хиросимы,
век инфарктов и век ЭВМ...
Сквозь сиротство и смерть проросли мы –
лиха-горя хватило нам всем.
Так зачем я страданья Марии,
как подарок приешпо душой?
Словно в замятях снежной России
я во тьме свет в окошке нашел.
Замираю счастливо и грустно,
словно сам что-то должен отдать...
Тем, наверно,, и живо искусство –
что умеет душа сострадать.
+ + +
Рассказывайте детям о себе,
не уходите напрочь только в дело.
Пусть пуповиною судьба к судьбе
срастается, как в чреве тело с телом.
Рассказывайте детям о дедах,
что спят уже давно в холмах родимых.
Рассказывайте детям о делах
и о фамилиях неистребимых.
Рассказывайте. Тратьтесь на рассказ,
считайте это делом очень важным.
А то потом, когда не станет нас,
они в беспамятстве умрут от жажды.
+ + +
Те, кто живы,
часто лживы –
ничего не сделать тут.
Только мертвые не врут.
+ + +
Лось пил из плеса под ольхой.
И ветка гладила красавца.
Согнули ветку в лук тугой –
не медли, лось. Спасайся.
Подвластный воле сильных рук,
себя не помнит веткой лук.
+ + +
И снова сладостная ложь.
И снова горькое прозренье.
И к самому себе презренье
за то, что в стаде ты бредешь.
И ясной совести роса
сбивается с травы копытом.
Исконна вера в чудеса.
Извечны плачи по убитым.
И не в ладу с самим собой
мы тщетно ищем оправданья
за то, что преданы преданья,
что были жизнью и судьбой.
И вьюга властвует в дому –
разбиты окна, сняты двери...
Мы так хотим кому-то верить.
Но только вот кому? Кому?
В следах колес, копыт и ног
пылит усталая дорога.
О милосердье молим бога.
Но каждый раз урок – не впрок.
Ворота бойни нараспах –
козел привычно вводит стадо.
На многочисленных рогах –
заря, как будто на штыках –
последней вольности отрада.
Но сдержит ли загон напор?
Не рухнут ли опоры кровли?
Когда почуя запах крови,
мы вдруг рванемся на простор.
Ударит в ноздри дух дождей.
Цветенье звезд глаза заполнит.
Вранье своих псевдовождей,
дай бог, надолго нам запомнить.
И признавать лишь неба власть.
Отринуть суету и скотство.
Напиться истинности всласть
из глубей отчего колодца.
+ + +
Отгрохала мировая.
Залечена тишина.
Лишь где-то, как хата с края,
маленькая война.
с маленькими боями...
И кому-то она –
самая страшная...
Самая мировая.
Самая последняя в жизни война.
...Для тех, кого убивают,
малых войн не бывает.
+ + +
На плоском белом камне возле сакли
снедь разложил, как будто натюрморт
И чтоб из рога не пролить ни капли,
не рог ко рту, а к рогу тянем рот.
Мы мясо жаркое берем руками,
вонзаем зубы в сочный помидор –
и брызжет сок и жир на плоский камень.
И брызги солнца обжигают взор.
Нас обнимает жар гостеприимства.
Хозяин русским гостям очень рад,
с достоинством нам предлагает «Winston»
и невзначай – янтарный виноград.
Вокруг нас дети, словно рой, кружатся,
хозяйка, пряча взгляд, несет хинкал...
И вечером так трудно расставаться,
оставя сердце в сакле среди скал.
...Я белый плоский камень вспомнил снова,
и душу щедрую, и полный рог вина.
...За что, кунак, с тобой нас так сурово
врагами делает постыдная война?
На плоском камне – кровь и труп ребенка.
В руке твоей не рог – но автомат.
И эхо по ущелью катит громко
твой горький крик и выстрелов раскат.
И ненависть сужает глаз до щелки.
Ты целишься, кричишь: «Урус-шайтан!»
Курок – что пес зубами злобно щелкает.
И русый парень падает в бурьян.
Кому? Тебе ли, мне ли это надо?
Будь прокляты, кто стравливает нас.
Залиты кровью грозди винограда.
И слышатся молитва и намаз.
+ + +
Памяти М.Ю.Лермонтова
Глубинный холод родниковых вод,
озноб звезды полуночного неба
и магии таинственный исход
он в души льет, смещая быль и небыль.
Разреженнее воздуха в горах,
какой вдыхаем с безысходной жаждой,
мы влагу вечности в его стихах,
как наркоманы пьем, припав однажды.
Кто разрешил ему?
Как он посмел
познать мои заветные глубины?
И не дойдя в пути до середины,
он до меня мое уже пропел.
Провидец, скрипка, ветер во плоти,
старик-мудрец
с мальчишеским азартом
на кон грядущего он бросил карту
и выигрыш свой жизнью оплатил.
Не умирают на земле ветра,
меняется лишь только сила ветра,
и солнце, пробужденное с утра,
за тайны ночи не несет ответа.
Он – не ответ. Он – мой сплошной
вопрос.
И дерзко взяв потомков на поруки,
он в нас травой и звездами пророс
и подарил нам наслажденье муки.
+ + +
Памяти поэта Магомед-Загида Аминова
Таким разрядом поразила весть,
что телефон от судорог сплавился.
Он так недавно был со мною здесь,
когда с очередной бедою справился.
Пять дней подряд он спорил о стихах,
корпел над строчкой и радел о сыне.
А голос боли в нем не затихал,
приговорив его к незримой силе.
И скрипка слушалась его руки,
рояль роился звуками послушно.
И звуку музыки в ручье строки
бывало так раздольно и нескучно.
Как странно мстили за его добро
и не прощали грубоватость горца.
В ответ он только щурился хитро,
как будто без очков смотрел на солнце.
Как будто видел запределы дней,
где только лишь одно добро ценимо.
Он шел не с суммой, а сумой своей,
но не просил, а раздавал терпимо.
...Ловлю себя на жутком рубеже:
набрал бездумно телефона номер
его жилья на пятом этаже –
хочу с ним поделиться,
что он помер.
Но в эту пропасть одному смотреть
назначено мне жесткою судьбою.
Мой долгий друг, оплакать твою смерть
мне легче бы с тобою же,
с тобою.
+ + +
г-ну Хамди
Слегка согнув коричневые спины,
в чалмах крученей вихря на песке
погонщики верблюдов – бедуины
бредут, как в мареве, в своей тоске.
Не длинной караванною тропою,
а круг за кругом возле пирамид,
где суетливой пестрою толпою
туристский разномастный люд кипит.
Почти что каждый жаждет отличиться:
усесться между вытертых горбов.
Веревке повинуясь, верблюдица
ложится, издавая хриплый рев.
Потом встает, подняв живую ношу,
и опостыло в объектив глядит,
покуда этот господин хороший
позирует на фоне пирамид.
Фотограф за три фунта в три минуты
запечатлит и выдаст фото вам.
И тянутся туристские маршруты
то ль по дорогам, то ли по горбам.
Но главное, конечно, – в пирамиду
спуститься на пять тысяч лет назад.
Паломники, туристы, инвалиды
на сто ладов восторженно галдят.
Седьмое чудо света-пирамиды.
У входа билетер уже устал.
И присмирев, с величественным видом
втекает люд в магический кристалл.
На полусогнутых сойдя по сходням
во глубину, где миг веками сжат,
они, наверное, поймут сегодня,
что не в камнях и не в песках безводных –
а в душах грани времени лежат.
Каир – Москва
+ + +
Люпины вымахали с крышей вровень,
освоя все пространство пустыря.
И старый сруб, как обомшелый корень
семьи, давно уплывшей за моря.
И где-то там под чужеродным небом
/и все ж единым небом над землей/
они живут теперь не только хлебом...
А старый сруб умоется зарей,
росой омоет горечь корневища,
на окнах не сумеет скрыть слезу...
С протянутым крыльцом, как будто нищий,
ладонь ступени держит навесу.
+ + +
Наталье Кучер
Обомшелый старый дом,
подготовленный на слом.
Через пыльное стекло
солнце шлет еще тепло.
Но без смеха, слов и слез
дом насквозь уже промерз.
Паутиною седин
весь давно оброс камин.
Словно дряхлый господин,
верен дому он один.
Обомшелый старый дом,
вас хотят пустить на слом.
Не годитесь под музей...
Но годитесь для друзей.
В сутолоке смутных дней
круг друзей все холодней...
Нам бы в доме погостить,
нам бы вместе погрустить.
Мы разбудим вас, камин,
седовласый господин.
...Дух огня и пламень душ,
хмель вина еще к тому ж,
хвойный запах свежих дров,
возвращенье к сути слов...
Наша юность – старый дом,
рано Вас пускать на слом.
+ + +
Есть закон заветный у гусиной стаи:
поветру попутному не стелить свой путь.
Он ерошит перья, он лететь мешает –
для полета долгого нужен ветер в грудь.
Есть закон забытый: не бросать на ветер
слов скоропалительных всуе, невпопад,
Стаи неприкаянных слов кружат на свете
и ночами вьюжными совесть бередят.
+ + +
Я был собакой, деревом, конем.
Я знаю рук такое излученье –
что будь на привязи иль под седлом –
они, лаская, дарят излеченье.
Я был собакой, деревом, конем.
Мне хлеб и соль в ладонях подавали
и гладили меня, и... продавали,
и на дрова рубили топором.
Я был собакой, деревом, конем.
Куда как просто перевоплощаться –
и в человечьей шкуре извиваться,
когда бьют плеткой или жгут огнем.
Я был собакой, деревом, конем.
И у меня на человечьем теле
след плетки и огня на самом деле
и перелом, оставленный дубьем.
Я был собакой, деревом, конем.
Теперь им жить в написанных мной книгах.
А мне опять в мучительных веригах
сидеть над испытующим листом.
Я был собакой, деревом, конем...
+ + +
Покатый лоб, глаза зверино-ярки.
Он грудь – на грудь на зверя шел с копьем
и жадно обнимал свою дикарку,
и преклонялся только пред огнем.
И так сто лет, и тысячу, и вечность.
Брал только силой женщин и еду.
И вдруг!
О, беззащитная беспечность.
Одна. У самой речки. На виду.
Обнажена. И блики золотые
на бедрах плещутся. У ног блестит затон.
И след купанья – капельки литые
стыдливо гладят тело.
Ну а он...
Он крался россомахою к добыче.
От нетерпенья властного сгорал.
Но в миг последний, туго плечи сбычив,
не взвился он в прыжке. Не заорал.
А задержал в груди свой вдох стесненный
и весь затих, не шелохнув кусты.
Сраженный в первый раз и вознесенный
непостижимой тайной красоты.
И так стоял, колени в землю вмявши.
И узкий взгляд сочился из-под век.
В мученьях умирал дикарь вчерашний.
Восторженно рождался человек.
+ + +
Я –бог
и раб.
Извечное боренье.
То бога, то раба в себе избыть.
Что изначально:
вера – иль сомненье?
Напрасен вопль «Сатана, изыдь!»
Сам изойдешь
опустошенья мукой –
пуст, как ристалище
после кровавых сеч,
где не найти живых,
как не аукай...
Похож на крест
воткнутый в землю меч.
Нести свой крест
мучительно и честно
пред женщиною,
деревом,
зверьем...
Быть богом перед ними
неуместно.
Но так же неуместно
быть рабом.
У ног моих – руины Коллизея.
Здесь раб Спартак
сражался, словно бог.
И боги, зачарованно глазея,
робели подводить ему итог –
Пусть сам!
И он творил себя,
итожа
свою судьбу
любовью и мечом.
Быть богом и рабом –
одно и то же,
когда любимая склонилась на плечо.
Я – бог
и раб.
Доколе? Неужели
противоборства муку не избыть?
Но не дай боже мне достигнуть цели –
и одного из них
в себе убить.
+ + +
Как же это случилось?
Пролетая в пространстве,
ты во мне заблудилась,
не прервав своих странствий.
Как же это случилось?
Как случилось однажды?
Ты сквозь пальцы сочилась,
не уняв моей жажды.
Ты – во мне и повсюду,
среди звезд и туманов.
Сколько ж плавать я буду
в море грез и обманов?
Как вернуть мне дождинку
снова в майское небо?
Как найти мне тропинку,
на которой я не был?
Я иду на сближенье
из утраченных далей.
В полюсах притяженья
может, буду раздавлен.
Звать тебя – не дозваться.
И не надо ответа.
Хорошо задыхаться
мне весною от ветра.
+ + +
Небытия и бытия
смешав границы,
через века, через года,
через ресницы
ты протянула долгий взор
добра и зова –
и встретил я тебя впервой,
как будто снова.
Слепые пальцы наших рук
нашли друг друга –
и то ли радость, то ль испуг
по всей округе.
Беснуются колокола –
венчанье с тризной.
Я помшо: ты уже была
в другой отчизне.
На праздник муки и любви
соединились.
Напрасно храмы на крови
не возводились.
Волос медвяный водопад
ловлю губами.
Счастливые миры гудят
между телами.
+ + +
Среди созревших земляник,
в траве целующих поляну,
ручей-речун к земле приник
и чуть бормочет, будто спьяну.
Знаток несложенных поэм,
хранитель тайного сюжета
не хочет быть доступен всем
и высохнет в средине лета.
Зачем ты из него пила,
когда он был до краю полный?
Зачем красивою была?
Зачем он губы твои помнит?
Был до поры лихой ручей
и всех, и никого – ничей.
Теперь хоть пей его, хоть пой,
он, как и я, сегодня твой.
Я зачерпну его хрусталь,
о камни дна изранив руки,
и опрокинутую даль
увижу в радуге разлуки.
А он среди духмяных трав,
что в нем полощут свою нежность,
к реке бежит, как в неизбежность,
твой образ у меня украв.
Ты к речке не ходи сама
и не смотрись в нее на зоре.
Ведь и она сойдет с ума
и унесет твой образ в море.
+ + +
Так вышло, что срубили сруб,
да окна врезать не успели.
И он, как затонувший струг,
лежит на дне большой метели.
Темно в нем даже среди дня.
Метель. А нам не дует в щели.
Кого-то валят с ног метели –
да все они не про меня.
Из той дозволенной войны,
где хлеб разоблачений сладок,
мы выпали с тобой в осадок
благославенной тишины.
Весь мир замкнут на «ты» и «я».
Погас огарок, сникли блики,
и скрыты темнотой улики
неправильного бытия.
+ + +
Зачем я берегу слова?
Боюсь их выплеснуть наружу –
как будто тайну я нарушу,
утратя на нее права.
Слова, оставя в глубине
стихию дум, стихию чувства,
всегда являются во вне
уже предметами искусства.
Вначале слово было – Бог,
Бог радости и Бог печали.
Но если бы Всевышний мог
узнать, что люди промолчали.
Их душ и тер ни, и цветы,
затоны в звездах и зарницах,
и черно-белые мечты –
все только отсветы на лицах.
Войди в мой молчаливый лес,
где правит золотая осень,
где озеро твоих небес
обняли кроны моих сосен.
Здесь шепчет о тебе трава
благоговенье неземное
И ни к чему душе слова.
Молчанье – как родник средь зноя.
Из тьмы веков
в цепях оков
среди крикливых дураков,
как заклинанье и отчаянье,
несу тебе свое молчанье.
+ + +
Круглые, как яблоки, слова
рдяные, с налитыми боками...
Я не рвал их. Ты мне их сама
протянула смуглыми губами:
»Дядько, ну чего вы смеетэсь?
Дядько, вы б косой робыли швыдче.»
А вокруг все продолжало цвесть
и цветами, и казачьей притчей.
Одурманивал июльский луг
бронзой голых ног и голых рук,
и лукавством глаз из-под косынок.
Местные девчата – все босые,
ну а мы, студенты, в сапогах.
Сила есть. Уменья нет в руках.
Неумехи, но девчонок судим
и, смеясь, «робыть» мешаем людям.
Мы ж – студенты, в нас гуляет спесь…
»Дядько, ну чего вы смеетэсь?
Дядько, швыдче бы косой рсбыли.»
...А настали сумерки рябые,
и она в цикадной тишине
в губы с губ слова дарила мне.
+ + +
Это ты за сто лет до сегодня
обнажилась и прянула в травы.
Лишь сорока – старинная сводня
подглядела тебя из дубравы.
И свела тебя с дремлющим лугом,
в коем зрела духмяная сила.
Изумленная речка излукой
тайну бедер твоих повторила.
Две волны и вольны, и упруги,
как две рыбины, круто забились.
И твои разомлевшие руки
рукавами реки заструились.
Пью. А речка речет нареченным,
хоть и близость была быстротечной.
Никакой я, к чертям, не влюбленный.
Я с тобою счастливо беспечный.
Я тобою и поймою пойман,
и рекой, и рукой лебединой.
Над тобой, надо мною, над полднем
тает облако белою льдиной.
+ + +
«Свеча горела...»
Б.Пастернак
Свет свечек разливал тепло.
/И градусником это не измерить./
Медовой густотой оно текло
и звало даровать, любить и верить.
Оно втекало в души – не в тела.
На бревнах стен пересекались тени.
И ты не знала, как была светла,
как свет лучили руки и колени.
Дарили свечи светлый полумрак.
Чернели зеркала просторных окон.
Смяв крылья, у дверей лежал пиджак.
Как пламя свечки, трепетал твой локон.
Мы были свечками: горя в ночи,
обречены на свет и на сгоранье.
А руки были звучны, как смычки,
дарующие музыку страданья.
В ночи светлела музыка свечи.
Компостер звезд просек окно билета...
Мы уезжаем навсегда из лета.
Прощальных слов не говори. Молчи.
Сквозь все таможни, через все запреты
в душе увозим музыку свечи.
+ + +
И так блаженно было тело,
откинувшее одеяло,
что ты накрыться не посмела.
А я смотрел. Мне было мало
вбирать в глаза и задыхаться,
и замерев, не прикасаться.
Свеча высвечивала круг.
А я во тьме сидел за кругом
на расстоянье жадных рук
в пределах нежности друг к другу.
И видит бог,
что мой ожег
тебя тревожил,
звал и нежил.
С тех пор на свете сколько б не жил,
но не смогу себе простить:
как мог я свечку погасить
и сделать шаг нелепый... к двери...
Безумец, я и вправду верил,
что высочайше поступил –
что светлый круг не преступил.
А нас потом за этим кругом
жестоко исхлестала вьюга.
И замела две тропки замять
в один сугроб, как будто в память,
И свечки длинный огонек,
как будто сорный корешок,
не выполоть.
Растет из тьмы
пока есть мы.
+ + +
Кто придумал, я не знаю.
Кто сумел приговорить?
По обрывистому краю
наши тропы свились в нить.
Пропасть справа, пропасть слева.
Ни к чему кричать пароль.
Проведу Вас, королева,
потому что я – король.
Вашей осиян гордыней
я несу незримый скарб.
Проведу я Вас, рабыня,
потому что я – Ваш раб.
От владычества до рабства –
тоньше лезвия стезя
и мятежное пространство,
где все можно и... нельзя.
ВЕЧНЫЙ РОМАНС
Какая серая тоска:
мы строим замки из песка.
Но подоспевшая вода
смывает замки без следа.
Зачем бежать, чтоб возвращаться,
и клясться, чтобы обмануть,
и хлопать дверью, чтоб остаться,
и прогонять, чтобы вернуть?
Мы будем строить на песке,
смеяться, или жить в тоске...
Но никогда нам не избыть
судьбы волнительную нить.
Зачем бежать, чтоб возвращаться,
и клясться, чтобы обмануть,
и хлопать дверью, чтоб остаться,
и прогонять, чтобы вернуть?
Веками так заведено:
кружит волны веретено,
свивая вечности песок.
...А я всегда у ваших ног.
+ + +
Все дожди, листопады, ветра
не во вне, а во мне происходят.
Ничего, что ты завтра с утра
уплываешь на пароходе.
Жесткий ветер в порту хороводит -
неуместная, злая игра...
Неужели ты завтра с утра
уплываешь на пароходе?
Но пожалуй, ты здесь не при чем.
Листопад от тебя не зависит.
А меж тучами солнце зависнет
и достанет до сердца лучом.
Но пожалуй, ты здесь не при чем.
Просто осень такая пора:
не во вне, а во мне происходит.
Ничего что ты завтра с утра
уплываешь на пароходе.
+ + +
Соколиный, лебединый, тополиный
пух по городу, по городу летит...
Ах, июнь задался нынче очень длинный
не слетать к тебе, не съездить, не дойти.
Гнутся травы, рвутся ветры, хлещут ливни,
по крупицам сеет солнце благодать.
На руках моих такое скрестье линий –
где тут жизнь, а где тут смерть не распознать.
А за городом туман течет в низины.
И «лицом к лицу лица не увидать».
Пух лебяжий, соколиный, тополиный,
на ладонь тебя никак мне не поймать.
Отлетит и отболит, и откружится
семя легкое, покинув тополя.
Сединою по обочинам ложится
то ли пух, а то ли молодость моя.
+ + +
Последнюю астру в осеннем саду
в последнюю ночь звездопада
сорву, словно что-то в саду украду,
и грустным приду я из сада.
На цыпочки встав, дотянусь до окна,
на старый резной подоконник
цветок положу. Пусть считает она,
что был незнакомый поклонник.
Поутру затеплится тайна в очах,
когда она выйдет из дома.
И встретив меня у лесного ручья,
пройдет, словно мы незнакомы.
Пройдет устремленно в обкраденный сад,
где след мой с листвою смешался.
И той же дорогой вернется назад,
которой я к ней возвращался.
+ + +
Уходят не к кому, а от кого.
И не берут с собою ничего.
Так птица не захватит крошек хлеба,
когда из клетки улетает в небо.
Так пес дворовый со двора бежит,
где был он сыт, но слишком часто бит.
Быть может, будет хуже, а не лучше...
Но не тела спасают ведь, а души.
Уходят не к кому, а от кого.
И не берут с собою ничего.
Вот разве память... С нею что прикажешь?
Завязан узел так, что не развяжешь.
...Я помню дом в заброшенной деревне:
забита дверь, а окна все разбиты.
И птицы с веток вишенных деревьев
влетают в дом, хозяином забытый.
Забитый, словно кто-то возвратиться
еще надеялся... Самообман.
Об этом точно знают только птицы
да в рост деревьев выросший бурьян.
... Уходят не к кому, а от кого.
И не берут с собою ничего.
+ + +
Под гибкою твоей спиной
качался целый шар земной.
И плыли облака над нами,
и травы спутаны ногами.
И солнце не за лес упало –
оно меж нами, в нас пылало.
И горизонта дальний круг
сомкнулся возле наших рук.
Куда-то отлетело
тело.
Я был блажен и невесом,
перемешались явь и сон.
Но взгляд твой легкий, как пчела,
что взяток свой с цветка взяла,
перелетел куда-то вдаль –
сменилась радость на печаль.
Печаль, печать, кольцо на пальце,
прозренье истиной простой...
Дошло вдруг, как до иностранца:
ему ты отомстила мной.
+ + +
Зачем полям былое лето снится?
Под снегом память ежится травой.
Мы спелым летом шли через пшеницу
да заплутали в августовский зной.
И чудится полям твой шепот жаркий
и влажных губ дурманящий настой,
и сарафан, такой ненужно-яркий,
и тела плес, как небо золотой.
Мы были небом, речкой и травою.
Мы были вольны, как сама земля.
Глаза твои сияли синевою.
Два слова было в мире: «мой», «моя».
Мы сумасшедшими качали головами,
и ливень проливных твоих волос,
как дождь сквозь солнце, я ловил губами,
так что совсем дыхание зашлось.
Мы, как из лета, вышли из пшеницы.
Мы есть хотели и хотели пить.
Нам речки было мало, чтоб напиться,
и мало было вечности, чтоб жить.
...Зачем полям былое лето снится?
Под снегом память ежится травой.
Мы спелым летом шли через пшеницу
да заплутали в августовский зной.
+ + +
Стряхни меня с твоих ресниц,
сморгни последнею слезою.
Под грустный клик осенних птиц
я вновь пойду своей стезею.
Я от нее уже отвык,
о трудностях ее мечтаю.
Полудитя, полустарик
к твоей руке я припадаю.
Прости, прощай. Благодарю
за праздник нашей первой встречи.
По маю шли, по январю,
зашли так далеко-далече.
Давно пропал мой серый шарф,
которым ноги тебе кутал.
А впрочем, добрая душа,
его ты отдала кому-то...
Прости за жертвенность твою,
что стала для меня привычкой.
Прощальный дифирамб пою.
Беру с собой табак и спички.
Занудный дождик льет с утра.
Ну что ж, примета на удачу.
Рюкзак мой легок. Мне пора.
Увы-увы, всего – на дачу...
Войду в таинственный простор
людьми опошленного леса
и слажу маленький костер,
не для тепла – для интереса.
Как будто вновь я средь друзей,
охрипших и обородевших,
и суть вокальности своей
давно пропивших и пропевших.
Неслышимая никому
так долго наша песня длится.
А ночью в топленном дому
мне эта песня будет сниться.
+ + +
Раскрылась дверь.
Ударил пар и свет.
И хохоча, чаруя и пророча,
она, как зверь,
с палатей пала в снег,
в сугроб огромной и морозной ночи.
Ах, как она пласталась на снегу,
как выгибала спину грациозно.
И тела жар таил в себе пургу
и звал к себе, пока еще не поздно.
Какая зверь! Какой пожар всех жил!
За нею баня в створе бревен бьется.
А жадный лес ее так окружил,
что сам вот-вот ее огнем займется.
Ну погасите мне ночник луны.
Пожар бессмертья
бьется в смертном теле.
Исчадье ада, рая и весны
пылает женщина на снеговой постели
ТРИОЛЕТЫ У КАМИНА
1
У любви не бывает алиби,
и всегда любовь виновата.
Ну а если заранее знали бы,
что в любви не бывает алиби,
разве меньше была б растрата?
Все равно мы ей жизнь отдали бы,
хоть в любви не бывает алиби,
и всегда любовь виновата.
2
Ах, какой чудотворец огонь
за чугунной решеткой камина.
Не сердись, дай мне в руки ладонь.
Ах, какой чудотворец огонь:
наши руки он свел воедино,
твои губы горчат, как рябина...
Ах, какой чудотворец огонь
за чугунной решеткой камина.
3
Наш день, как дерево, растет
корнями из вчера.
Опавшая листва – не в счет,
наш день, как дерево, растет.
Мы руки свили до утра.
Грядет весенняя пора.
Наш день, как дерево, растет
корнями из вчера.
4
Как жалобно скрипит сосна,
саднит дупло от слез и ветра.
Трава воспряла ото сна.
Но жалобно скрипит сосна,
провидя смерть в предверьи лета.
Повсюду буйствует весна...
Но жалобно скрипит сосна,
саднит дупло от слез и ветра.
5
Горят сосновые дрова,
что были деревом когда-то.
Быть может, ты во всем права...
Горят сосновые дрова...
Пусть ты ни в чем не виновата,
но правота – словно утрата.
Горят сосновые дрова,
что были деревом когда-то.
6
Поскольку круглая земля,
все на свои приходит круги.
Дождутся солнца зеленя.
Поскольку круглая земля,
мы снова вспомним друг о друге.
Жизнь не начать нам от нуля...
Поскольку круглая земля,
все на свои приходит круги.
7
Огонь погаснет, мы уйдем.
Останется лишь горстка пепла.
Обычным незаметным днем
огонь погаснет, мы уйдем.
Ночь без огня совсем ослепла.
Кто станет нам поводырем?
Огонь погаснет, мы уйдем.
Останется лишь горстка пепла.
КРУГИ
(1984 – 1986)
+ + +
Может, в этом особый кураж:
Выдать старую песню с эстрады.
Обработка – лихой камуфляж.
Но «Землянку» с эстрады не надо.
У нее есть особая стать,
ни к чему ей софиты и кресла.
Если б мама однажды воскресла,
стала б тихо ее напевать.
«Бьется в тесной печурке огонь…»
Тлеют в сердце года, как поленья.
Саксофон, этой песни не тронь,
словно память о старых раненьях.
Эта близкая песнь далека,
как пропахшее порохом детство,
и чиста, и строга, как снега,
на которых споткнулся отец мой.
Не тащи мою боль напоказ,
не кричи ее модно с эстрады.
Хоть все песни возьми себе, джаз.
Но, пожалуйста, эту
не надо.
+ + +
Мешки бумажные, нарезав на тетради,
отец израненной рукою линовал.
И я сначала утюгом их гладил,
а уж потом задачи в них решал.
Но их разгладить было невозможно:
измятины, как рытвины дорог.
И как перо ни вел я осторожно,
без кляксы обойтись, увы, не мог.
В мешках возили почту на трехтонке,
в мечтах святых весь город писем ждал,
но чаще приходили похоронки.
Отец израненной рукой их раздавал.
Он становился с каждым днем мрачнее
И, наконец, осенним серым днем
сказал:
«Нет сил… Пиши кучнее…
На фронт вернусь… Тетрадки экономь.»
И много лет уже я без отца.
И много лет я берегу тетрадку,
хранящую мешка тугую складку,
не разлинованную до конца.
Баллада о цветке
Саше
Кашка-малашка
желтая и белая,
детство голопузое,
детство загорелое.
Кашка-малашка,
полевой цветок,
помнишь в 41-м
шли мы на Восток.
Степью запожаренной
шла со мной рядком,
видела, как взросло я
шлепал босиком.
Семенил средь юбок
матерей и вдов…
Степь меня баюкала,
ночь давала кров.
Под тяжелым солнышком,
выбившись из сил,
я в степи обугленной
детство схоронил.
Кашка-малашка,
желтая и белая,
детство голопузое,
детство загорелое.
…Степь, где не был столько я,
снова предо мной.
По воронкам – заросли
кашки молодой.
Сын ручонкой тянется,
чтоб сорвать цветок,
Но, как нить суровая,
крепок стебелек.
Перегрызть он силится
жесткий стебелек
и невольно кривится,
видно, горек сок.
Сладкоежка Сашка,
это ничего,
горек привкус кашки
детства моего.
Кашка-малашка,
желтая и белая,
детство голопузое,
детство загорелое.
Наследство
1
Я вдруг повзрослел
на семьдесят лет.
трудных и нужных,
не прожитых мною.
Сотни вопросов –
один ответ:
отец – на столе под простынею.
Крик мой
застыл на твоем челе,
детство мое –
на губах моих стылых…
Три войны ты носился в седле,
три войны ты унес в могилу.
Стою пред тобою и скорбен, и горд,
смотрю на медали и орден Славы…
…Умер, отец, в невоенный год –
мне
боевые награды оставил.
2
Папа, мне теперь их можно трогать,
эти старые твои часы?
Можно мне их взять с собой в дорогу
для работы, а не для красы?
Я не потеряю, не испорчу,
к поясу цепочкой пристегну.
А тяжелою бессонной ночью
буду слушать их. И так усну.
Ветхие с наивной монограммой,
верой-правдою и до конца
отмеряли столько лет упрямо
то ль секунды, то ль шаги отца.
Папа, мне б твое примерить стремя,
к гриве века грудью прикипеть…
Мне в наследство ты оставил время,
время жить
и время умереть.
К вопросу биографии
1
Была война.
Мне шел четвертый год.
Мать умерла.
Отец ушел на фронт.
Я с тетками
уехал на Урал.
но слышал там
отцовское «Ура!»
И разъедал глаза мне
дым атак.
И грузовик на улице -
как танк.
И возле речки,
где коровий брод,
по-командирски
я кричал «вперед!»
И во главе
голодных пацанов
свой страх я побеждал,
а не коров.
…Давно река
размыла детства след.
Во мне война
осталась на сто лет.
2
«Была война.
Мне шел четвертый год.
Мать умерла.
Отец ушел на фронт.»
Мне этот стих
поставили в вину:
мол, у Рубцова
есть такие строки.
Но в этом надо
бы винить войну:
сиротства розного –
одни истоки.
«Не повтори других» –
согласен с вами.
Я это знал
и знаю наперед.
Но как,
какими заменить словами
«Мать умерла.
Отец ушел на фронт.»
Здесь нет метафор,
нет определений,
у этих слов проста и гола суть.
Мальчишки из грядущих поколений,
не повторите их когда-нибудь.
Пусть болью вам не перехватит рот:
«Мать умерла.
Отец ушел на фронт.»
+ + +
Отгрохала мировая.
Залечена тишина.
Лишь где-то, как хата с края –
маленькая война…
С маленькими боями…
Но кому-то она
самая страшная,
самая мировая,
самая последняя в жизни война.
…Для тех, кого убивают,
малых войн не бывает.
Рождение песни.
Ветер сдул туман, как пепел
со вчерашнего кострища,
и за лесом обнажились
угли тлеющей зари.
И заря кует из меди
стройноствольные осины,
растянув их, словно струны,
между небом и землей.
Неозвученные струны
в тишину, как в лед вмерзают.
Слышу песню их немую,
только слабы рук смычки.
Вдруг из леса на поляну,
хрустнув тишиной разбитой,
чуть вразвалку, словно пьяный,
вышел увалень медведь.
Он об ствол спиной потерся,
лбом потом к нему прижался
и, облапивши когтисто,
вдруг рванул его к себе.
Заревел!
И тянет, тянет,
лапами перебирает,
сам осел,
осип,
напрягся,
выгибает ствол дугой.
Добрался уже до кроны.
Мышцы горбятся под шкурой.
Капли
пота,
будто
пули.
Сила
силу
гнет.
И во-о-от!..
Ствол рассек рассветный воздух,
крона вскрикнула протяжно…
И когда б не крепкий корень –
унеслась бы в синеву.
Это он пустил осину
на желанную свободу.
Как струна она звенела
и горюя, и гордясь.
И плескалась по-над лесом
та осиновая песня…
И ее устало слушал
сникший маленький медведь.
Кони
Зачем на легковом автомобиле,
сминая ковыли, летим по пыли?
Летим в пыли, свернувши с автострады,
заранее уже, как дети рады,
и просыпается в крови огонь.
И сладко это предвкушенье счастья…
У странной первобытности во власти
спешим. В баранку вдавлена ладонь.
И вот уже огнисто-рыжей масти,
исполненный стремления и страсти,
летит, как знамя, красногривый конь.
За ним еще: гнедые, вороные
и в яблоках, и белые, как снег,
летят, по ветру вытянувши выи,
естественны, как слезы или смех.
Как будто наши стиснутые души
вдруг вырвались на волю и летят.
Любой загон легко они разрушат,
быть под любым седлом не захотят.
И степь натруженно под ними стонет
и целомудрена, и вечна, и светла…
Вдали от автострад ликуют кони,
не знавшие уздечки и седла.
…А мы на легковом автомобиле
к шоссе тихонько едем и молчим –
как будто что-то мы в степи забыли…
Да просто возвращаться не хотим.
Буй-тур
И боль, и грусть в последнем взгляде тура.
Дымится теплый заалевший снег.
Из почерневших окоемов глаз
восходит угасающее солнце.
И, уходя, целует цепи гор
и луг альпийский, и глазницы тура….
А у меня в гостиной –
Турья щкура.
Мне босиком ступать по ней приятно,
в гривастой холке тонут пальцы ног…
Но
холод пола вдруг –
в дыре от пули.
И в сердце – тонкий холодок вины…
Нет, нет…
Я лишь купил для интерьера.
Но оплатил
я
пулю браконьера.
+ + +
Что толку в том,
что был олень так ловок,
что легок был пружинистый прыжок,
и что рога, как мудрый заголовок,
нес над собой, подавшись на манок?
Что толку в том,
что тело пело лихо,
что страсть его обуревала всласть,
что где-то в гулкой дали олениха
звала его, звала – не дозвалась.
…Они в манок искусно с дрожью дули.
Им невпервой чужое счастье красть.
В патронах желтых тяжелели пули
и знали, где и как ему упасть.
Что толку в том,
что пули просвистели?
Что толку в том,
что крутосклон в крови?
В последний миг в своем могучем теле
он нес любовь,
летя на зов любви.
…Что толку, что в прихожей возле шкапа
на рог олений гость повесит шляпу?
+ + +
Я стискивал в ладонях гриф железный,
валил дубы и добывал руду…
но как сильна моя рука, я понял
совсем недавно в зимнем буреломе,
куда привел меня кровавый след.
…Массивный лось лежал в крови остывшей,
как будто обгорелая коряга –
на углях угасавшего костра.
Его глаза, подернутые пеплом,
по мне скользнули и закрылись вновь.
Пять дней я приходил к нему.
Но гордый
он хлеб с руки не брал
и умирал.
Тогда я челюсти ему растиснул
и сунул хлеб за желтый ряд зубов…
Потом он брал с руки морковь и сено.
И, наконец, однажды звонкой ранью
ударил в землю крепнущей ногой.
И встал.
Большой.
Как лемехи рога….
И грудью грузно раздвигая ветви,
пошел туда, где красный шар вставал.
Он уходил.
А я держал в ладони
краюху черного ржаного хлеба,
что не успел еще
ему
отдать.
+ + +
Я помню, в трех шагах от родника
я прикипел к базальтовому склону,
и шарила по трещинам рука,
цепляясь за уступы иступленно.
Я прикипел к скале – ни вверх, ни вниз.
Какого черта я туда забрался?
Там не было руды. Но был карниз,
что вдруг границей жизни оказался.
Высокий тот и каверзный карниз,
что зло навис над жадным жерлом бездны,
мне вдруг открыл,
что высота – как жизнь.
И кто не знает высоты, те бедны.
Я философствовал… Но дрожь в ногах
мне подсказала, что мгновенье близко,
что в гордых, горе видевших горах,
никто мне не поставит обелиска.
…Я ноги стер до мяса, до кости,
сочилась кровь из локтя и коленей.
Не знаю, как сумел я уползти
от не наставших роковых мгновений.
Друзья, враги, хула, хвала и лесть –
все было незначительней, чем ветер,
который бил в лицо, мешая лезть.
Я был один, как бог на белом свете.
По полброска, по сантиметру вверх…
Лишь только вверх – и некуда деваться.
Я на себе
открыл закон для всех:
чтоб не сорваться –
надо подниматься.
+ + +
Как странно это обнаружить было:
в стихах, написанных за много лет,
есть обо всем, что жгло меня и било,
что было сердцу горько или мило -
а вот стихов о маме… нет.
Наверно потому, что слишком мало
нам вместе жить на свете довелось…
Как странно, я тебя не помню, мама,
ни губ твоих, ни рук и ни волос.
Лишь помню блики солнца у колодца
и то, как вместе крутим вороток.
И мама, мама радостно смеется
и говорит: «Смелей крути, сынок.»
Мы крутим. А вокруг так много света.
Скрипит над старым срубом колесо.
Воды прозрачней и вкуснее нету:
пью из ведра, пью мамино лицо…
Оно овалом светлым отражается,
расплывчато его черты дрожат.
…И чувство Родины во мне рождается:
колодец,
солнце,
материнский взгляд.
Минерал александрит
Драгоценною поделкой
он в кольце твоем сидит,
этаким интеллигентом –
минерал александрит.
Выхолен и отшлифован,
в золоченом ободке
всем смеется он, как клоун,
на манежном пятаке.
Как лакей, что быть обязан
в пышной зале, в уголке –
так и он кольцом привязан
к этой тоненькой руке.
В свете дня – зелено-серый,
а при люстре – ярко-ал,
будто бы он что-то предал
этот странный минерал.
…У таежной речки юркой
встретились мы с ним весной.
Был я в задубевшей куртке,
и рюкзак был за спиной.
Был. Мозоли поисчезли,
и в костюм я словно влит…
А тебе в кольце не тесно,
минерал александрит?
Речная фантазия
Это ты за сто лет до сегодня
обнажилась и прянула в травы.
Лишь сорока – старинная сводня
подглядела тебя из дубравы.
И свела тебя с дремлющим лугом,
в коем зрела духмяная сила.
Изумленная речка излукой
тайну бедер твоих повторила.
Две волны и вольны, и упруги,
как две рыбины, круто забились.
И твои разомлевшие руки
рукавами реки заструились.
…Пью, а речка речет нареченным,
хоть и близость была быстротечной…
Никакой я, к чертям, не влюбленный –
я с тобою счастливо-беспечный.
Я тобою и поймою пойман,
и рекой, и рукой лебединой…
Над тобой, надо мною, над полднем
тает облако белою льдиной.
+ + +
Деревья, отощавшие за зиму,
с надеждой улыбаются весне.
А ты с такой тоской проходишь мимо,
что за свою улыбку стыдно мне.
На концерте
Я музыку понять пытался,
но мимо, мимо плыли звуки,
и злился я: да неужели
в горах так высохла душа?
Мешали мне софит и сцена,
пюпитры, дирижер и фраки…
Глаза закрыл, и показалось,
что я бегу в родные горы.
Нет, не бегу – один в чабанке
сижу в тепле, мешая угли.
…А там, в ночи стенают горы,
и кто-то плачет одиноко,
похожий вдруг на дирижера.
И пианист за ним влачится.
И девушка смычком, как палкой,
слепую щупает тропинку.
И туча звуков вслед за нею
бредет, как верная собака…
Нет, словно птица без гнездовья,
вокруг души моей плутает.
Я дверь раскрыл в седую полночь,
я их впустил в тепло чабанки.
И мы присели у печурки,
к огню протягивая руки.
И девушка была так рада…
А за окном гроза крепчала…
Я их впустил – и как награда
во мне их музыка звучала.
+ + +
Густой настой осенней синевы
стекает в озеро по скалам сизым.
Стою, не поднимая головы:
мне видно все, что сверху и что снизу,
как будто бы просвечивает дно:
и глубь воды, и высь небес – одно.
Так прошлое и будущее тоже
сошлись во мне на эту явь похожи.
И жизнь моя, и смерть моя - во мне,
и женщина – во мне, а не во вне –
весь этот мир со снегом и травой
настолько есть – насколько принят мной.
Но если сузит горизонт свой круг,
и море станет лужею большою,
покажется не нужным старый друг,
чужая боль останется чужою,
восход поблекнет, выцветет закат,
и небо станет меньше одеяла –
так в этом мир не будет виноват,
что в душу стало помещаться мало.
По поводу продажи саукциона
картины Модильяни
Талант, как боль,
сжигал ему нутро,
чахотка жгла
была бедна мансарда.
И краска, словно кровь,
сгущалась в тромб,
когда он кашлял у холста надсадно.
Отверженный, он линиями пел.
Они дымком струились невесомо.
Лебяжья вытянутость лиц и тел
была необычайна, незнакома.
Как будто бы забыв земной удел,
где счастья нет – умри или воскресни,
людей тянуло ввысь,
и каждый смел,
смел стать веселой, горькой ли –
но песней.
Их из себя художник выпевал.
От них, как от себя не отказаться.
Он травлю, как отраву, выпивал,
но все же смел он быть -
а не казаться.
В кредит брал краски, холст, вино и хлеб.
Вся жизнь – в кредит…
Но волею судеб
о том, кто истинно кому должает,
не лавочник и не банкир решает.
…Был вынесен посмертный приговор
ему,
виновным
и не виноватым.
Бьет гонг. И дет аукционный ор.
За холст его – пять миллиардов плата.
Один лишь холст –
пять миллиардов лир.
Он за всю жизнь
истратил треть едва ли.
…Среди картин
в аукционном зале
расчет с художником
был запоздало прост:
ему
долги с процентом отдавали.
+ + +
Григорию Поженяну
А я не знал, что прочен круг.
Я из него рванулся вдруг.
И хоть изранил
в кровь всю душу –
а все же вырвался наружу.
Но, как захват незримых рук –
передо мною снова круг.
Лишь только радиус длиннее.
Я напрягался сатанея,
пока не понял, наконец,
что круг – начало и конец,
что даже любим мы друг друга,
увы, всегда в пределах круга.
И обретенной воли власть –
всего лишь радиуса часть.
+ + +
Я опасно молод,
потому что стар.
И опасно стар я,
потому что молод.
Жжет мне душу
мой июльский жар
и знобит ее
мой лютый холод.
Выгорает буйная трава,
зеленя до срока спят под снегом.
Задыхается моя тропа
над обрывом меж землей и небом.
Дрогнет по-над кручею мой шаг,
крутизна не одолеть и асу…
Трепетно несет в себе душа
двух стихий критическую массу.
+ + +
Странно неродство похожих слов:
к лебеде
(по звуку – не по корню)
приплыла бы стая лебедей,
коль была б созвучию покорна.
Но свое у каждого из них:
лебеде – пустырь, задворки сада,
лебедю – хоть ветер в небе лих, -
кроме неба ничего не надо.
Да еще, пожалуй – и вода.
Кстати, воду любит лебеда.
Лебедь - лебеда …
Ну не беда,
Может, кто-то пошутил от скуки.
В корне нет единства. Ну а звуки?
Или вот: уставилась в очаг
сельская веснущатая нимфа.
И огонь блестит в ее очах…
Что «очаг – очах» - всего лишь рифма?
Чаша и таджикское «чашма» –
Что это – простое совпаденье?
А мне чудится, что быть должна,
Здесь струя подводного теченья.
Леску оборудую блесной,
грузом снаряжу ее тяжелым
и однажды на заре весной
опущу ее к теченьям донным,
и натянется она струной
между дальней глубиной и мной.
Буду слушать звуки глубины:
тайны где-то там лежать должны.
В запредельной глубине разлуки
дремлют древние икринки звуков,
и роднится лебедь с лебедой
под зелено-серою водой,
и очаг в русалочьих очах
там еще поныне не зачах…
Там на дне утраченных корней,
где единство с нашим миром зыбко,
плавает вокруг блесны моей
тайны звуков золотая рыбка.
Просторный час
1
На кладбище весна.
Раскаты над надгробьями.
Веселый дождик листья золотит.
И на меня,
как будто исподлобья,
нездешним взглядом
свежий холм глядит.
Просторный час.
Прозрачно и пустынно.
И дождь слепой,
не затемняя свет,
со струганной доски
смывает имя.
И никого со мною рядом нет.
2
Голые березы, как скелеты,
вдоль кладбища выстроились в ряд.
Только сосны, зеленью одеты,
изморозью раннею горят.
Зелень смотрит из-под снега строго,
как былое начисто забыв,
по распадку тянется дорога
под скрипучий снеговой мотив.
Хром сапог похрумкивает снегом,
подзамерзла под снегами грязь.
И душа настолько слита с небом,
словно связь с землей оборвалась.
+ + +
В словах далеких
поневоле
крепка суровой связи нить:
оборонить, к примеру, поле –
и Родину оборонить.
ПУЛЬС
(1973 – 1984)
+ + +
Подорожник, придорожник –
и точнее не назвать.
Проходите осторожней,
чтоб его не затоптать.
Для букетов не годится:
не пахуч и неказист.
Но коль рана изболится,
люди ищут этот лист.
Я иду привычной тропкой
над обрывом у реки,
и мечтается мне робко:
так сложились бы стихи,
чтобы в час глухой печали
не крикливы, а тихи,
людям душу врачевали
те неброские стихи.
Деревья
1
Мне кажется, деревья – пилигримы:
Веками шли по долам и по кручам,
ветрами, жаждой, голодом гонимы
они искали землю, что получше.
Сдирая корни в поисках друг друга,
они стремились к общности и мощи.
И в оторопи захлебнулась вьюга,
впервые встретивши леса и рощи.
Теперь угрозы гроз, ветров наветы
и гнев ополоумевшего шквала
встречает чаща тысячами веток,
и потому-то лесу горя мало.
…А крайние деревья кривобоки,
стволы в натеках, кроны не красивы.
Они, как прежде, в битвах одиноки,
но с них и начинаются массивы.
2
У деревьев – могучие ноги,
но деревья не могут бежать.
Могут молча стоять у дороги,
могут землю корнями держать.
Могут видеть деревья и слушать.
Нет, у липы – не липовый взгляд,
у дубов – не дубовые души,
не безбольно рябины горят.
Почернела от скорби осина,
столько лет над могилой дрожит.
Мать пропавшего без вести сына
ждет. А сын под осиной лежит.
Сколько их второпях погребенных,
написать не успевших родным,
похоронным листом не учтенных,
не учтенных листом наградным.
Их обняли корнями по-братски
те деревья в натеках смолы…
Не от зорь, а от крови солдатской
розовеют, наверно, стволы.
Всяк живой, помолчи перед ними
и бездумной рукою не смей
на стволе вырезать свое имя
или имя девчонки своей.
Что им нож? От свинца не сломились,
от огня не бросались бежать…
У погибших деревья учились
на земле своей насмерть стоять.
3
Как дерево, избитое судьбой,
собой связую небеса с землей.
Тревожной кроной нервов и артерий
я больно ощущаю все потери:
словчил мой сын, и отмирают клетки
скоропалительней, чем от пожара ветки.
Друг изменил, и женщина ушла –
сгорает сердцевина вся дотла.
В дупле души не белка и не птица,
а перистое облако гнездится.
И я порой витаю в облаках,
в мозолях ноги, сердце в синяках.
Но я доволен странною судьбой:
собой связую небеса с землей.
+ + +
Г. Н. Троепольскому,
автору повести «Белый Бим, черное ухо»
Белый Бим бредет по людной улице,
Обездолен, одинок и бит.
Белый Бим по-человечьи хмурится,
по-собачьи жалобно скулит.
Он бредет, минуя все границы,
среди улиц, штрассе, авеню…
Среди морд и рыл он ищет лица,
чтоб на миг хотя бы причастится
к доброму душевному огню.
И невидимо вослед за Бимом
тихо движется людей толпа,
умоляя проходящих мимо,
уделить хоть чуточку тепла.
Мир шумлив и суетлив, как рынок,
где царят неправый суд и торг:
за подтяжки, мясо или рыбу
совестью оплачивают долг.
Джинсы, векселя, любовниц, меров
в розницу и оптом продают.
И серебренники прежней мерой
пополняют кошельки иуд.
В белой тоге Понтия Пилата,
пятна черные в душе сокрыв,
судит суд безвинно виноватых -
черноухих Бимов за… подрыв,
за демаскировку, за смешенье…
Правом сильного поправ права,
выбрали удобною мишенью
Бимов, города и острова…
Бим бредет вдоль трассы к живодерне,
силясь тропку к другу отыскать.
Бим бредет день ото дня упорней.
И преступно нам спокойно спать.
Вслушайся в рассветное предтишье:
что там лай далекий или взрыв?
Может, это Бим дорогу ищет?
Может, это совести призыв?
Суд над Сократом
В. М. Василенко
Сияют белизной их тоги,
отстираны и ложь, и блуд.
Непогрешимы, словно Боги,
вершат они свой грешный суд.
А ниже их в презренном рубище
тем виноват, что прав стократ,
стоит уже не здесь, а в будущем
философ греческий Сократ.
Не шумите, афиняне.
…Нет, не осилят, но осудят.
И правосудья не поправ,
дан приговор на выбор будет:
изгнанье из Афин?
Иль штраф?
…Но если выбрать в самом деле,
то это значит – побежден.
Народ решит: коль пожалели,
то, значит, отрешился он.
А если я условий этих
не принял?- он сощурил взгляд.
Тогда умрешь ты!- суд ответил.
И принял яд седой Сократ.
Не шумите, афиняне!
Судом доволен был диктатор,
но праведность изобразил:
посмертно оправдал Сократа,
а судей всех его… казнил.
Не шумите, афиняне!
Старик
В.М. В.
Закат, тягучий, словно мед,
стекает с неба вдоль по соснам.
И вековечный горный лед
отсвечивает абрикосно.
Прощальный луч - как будто вскрик,
что грудь исторгнула нечаянно.
И стоя под сосной, старик
закатом залит не случайно.
Он сеет свой закатный свет
на тропы, что ползут по скалам,
где собственный далекий след
стал недоступным и усталым.
Спокоен взгляд у старика:
как будто и в закате - счастье.
Но почему его рука
так больно сжала мне запястье?
+ + +
Вдоль рельсов – купюры листьев опалых.
Распродана осень с аукциона.
И осень- банкрот играет на шпалах,
как будто на клавишах ксилофона.
Напрасно я тычусь в окна вагона:
простора глаза никак не отыщут,
все тянется лес забором загона,
и ветры, вертя арканами, свищут.
В разгуле ветров и в ритмике клавиш
почудились скачущие копыта.
Ты, осень, вперед как будто бы правишь,
но тянешь назад, где все не избыто.
Там ливни еще не смыли поныне
следы моих ног со скал Тарки-тау.
Там дух мой, как стойкий запах полыни,
на старом дворе еще обитает.
Меня не избыли пруд и осока,
где мыл я коня со скользкого камня,
меня не избыл и тополь высокий,
с которого небо трогал руками.
Я там не избыт – отчаянно верю,
верю, чтоб сердце вдруг не избыло
всего, что, еще не ставши потерей,
уже обозначено словом «было».
+ + +
Я к дальней заводи доплыл как в детстве,
где под утесом светлая вода.
Нырнул, открыл глаза, чтоб оглядеться,
и безотчетно, словно в те года,
достал себе два камешка со дна.
Два камешка, чтоб стукнув друг о друга,
услышать под водой ответный стук.
И плыть на этот звук в пределах круга,
пока руками не отыщешь рук,
и вынырнешь, и рассмеешься вдруг.
Такой была игра у нас с тобою.
Да что там камешки? Ответ – прием…
Разбросанные по земле судьбою,
я верил, что друг друга мы найдем,
что стук сердец услышим, доплывем.
Не знаю, то ли слух слабеет скоро,
то ль сердце глуше прежнего стучит?..
Бегу к реке с того же косогора,
стучу камнями – целый мир молчит.
Одна кукушка за рекой кричит.
Да где же ты?!
Замри, до боли слушай:
в орущем мире столько позывных!
«SOS» посылают тонущие души –
сигнал любви и бедствия двоих…
Не принимайте позывных чужих.
Не пользуйтесь чужими позывными:
не перепутать бы путей назад.
Что из того, что реки уж иные,
что в них иные облака скользят?
Но те же камешки на дне лежат.
+ + +
Вздумалось ей ночью искупаться,
оголиться в лодке при луне,
никому не слышно засмеяться
и отдаться пенистой волне.
На спине лежать открытой звездам,
быть свободной, словно лунный блик,
и лучами бедер грациозно
освещать уснувший материк.
Небо отражает вод глубины,
или небо отражают глуби вод?
И блаженно выгибая спину,
меж мирами женщина плывет.
Все объединит, и все разделит.
Все в ней ясно. Все не разберешь.
Все, до самой сути все разденет,
обнажая истину и ложь.
Приплыла, согнала с тела воду
плавною усталою рукой…
И весь день в душе несла свободу,
а в глазах – тревожный непокой.
+ + +
Покатый лоб, глаза зверино-ярки.
Он грудь на грудь на зверя шел с копьем.
И жадно обнимал свою дикарку,
и приклонялся только пред огнем.
И так сто лет, и тысячу, и вечность.
Брал только силой женщин и еду.
И вдруг… О, беззащитная беспечность…
Одна. У самой речки. На виду.
Обнажена. И блики золотые
на бедрах плещутся.
У ног блестит затон.
И след купанья – капельки литые
стыдливо гладят тело. Ну а он…
Он крался росомахою к добыче.
От нетерпенья властного сгорал…
Но в миг последний, туго плечи сбычив,
не взвился он в прыжке, не заорал –
а задержал в груди свой вдох стесненный
и весь затих, не шелохнув кусты.
Сраженный в первый раз
и вознесенный
непостижимой тайной красоты.
И замер он, колени в землю вмявши.
И узкий взгляд сочился из-под век…
В мученьях умирал дикарь вчерашний,
восторженно рождался человек.
+ + +
Зимой полям былое лето снится,
под снегом память ежится травой:
мы спелым летом шли через пшеницу,
да заплутались в августовский зной.
И чудится полям твой шепот жаркий
и влажных губ дурманящий настой,
и сарафан такой не нужно яркий,
и тела плес, как небо золотой.
Мы были полднем, небом и травою,
мы были вольны, как сама земля.
Глаза твои сияли синевою.
Два слова было в мире: «мой», «моя»…
Мы сумасшедшими качали головами.
И ливень проливных твоих волос,
как дождь сквозь солнце, я ловил губами –
так что совсем дыхание зашлось.
Мы, как из лета, вышли из пшеницы.
Мы есть хотели и хотели пить.
Нам речки было мало, чтоб напиться,
И мало было вечности, чтоб жить…
Зачем полям былое лето снится?
Под снегом память ежится травой.
Мы спелым летом шли через пшеницу
да заплутались в августовский зной.
ТЕБЕ
(1967 – 1973)
+ + +
Не кольями –
а своим упрямством
мы прибивали
палатки к скалам.
Не бурею –
а духом бродяжьим
к утру палатки
опять срывало
И вновь тропа –
как строка в блокноте:
то цвета ночи,
то в свете алом.
И кажутся,
кажутся мне
многоточием
следы, уходящие от привала.
Собаке Бориса Пастернака
Ты стал ничьим, тебе все пусто в мире.
Устал по Переделкино бродить,
Как черная вдова в пустой квартире,
Где надо и уже не надо жить.
Твоя собачья гордость притупилась.
Теперь из многих рук берешь ты кость,
Хвостом угодливо благодаришь за милость,
Как будто заметаешь чью-то злость.
Так много пухлых, будто бы оладьи,
Навстречу тянется самодовольных рук.
И жесткую твою курчавость гладят,
В ладонях пряча наглость и испуг.
А у тебя в глазах – воспоминанья,
Как будто сквозь туманы два костра,
Когда перед тобой не скрыв отчаянья,
Сказал хозяин: «Кладбище – гора.»
Затравленный улыбчивою сворой.
И ею же оплаканный навзрыд,
Теперь он выше всех на косогоре
Спокойный, словно истина лежит.
+ + +
Ну зачем ты бросила на ветер
Те слова, что лучше всех на свете?
С той поры все ночи напролет
Ветер только те слова поет.
+ + +
Эх, сила, молодая сила…
Куда ее? Куда-нибудь.
Шутя я разогнул подкову,
А снова не могу согнуть.
+ + +
Осенний день, вздохнув, кладет
Мне на порог свой первый лист…
Как будто – ноты на рояль
Перед концертом пианист.
Сестре
Как тебе там холодно и сыро
В мокрой неухоженной земле.
У могил судьба, словно у сирот:
Мерзнуть даже в солнечном тепле.
Солнце, не спросясь, ушло куда-то.
Небо, словно в мертвенной золе…
Навсегда живые виноваты
Перед теми, кто лежит в земле.
На удобной пуховой перине
Жесткими ночами, как в бреду,
Я иду на суд к тебе, Ирина,
Как на высший суд к тебе иду.
Приближаюсь к гробовому склепу
И стою с тобой наедине.
И опять от горя здесь я слепну
И прозревшим ухожу вдвойне.
Реки чистоту берут в истоках,
В углях ночи – искры новых дней…
И живым до гробового срока
С мертвыми идти наедине.
ИДУ
(1960 –1967)
+ + +
Блокнот –
Этюдник мой и друг,
кисть – карандаш.
А жизнь вокруг –
моя гуашь.
Цветами жизни,
цветами радуг –
два – три мазка:
С этюда брызнет в вас
чья-то радость
или тоска.
Но в свете солнца
и в мраке хмарей
всегда на вас
проглянет робко
оттенок карий –
цвет моих глаз.
+ + +
Ночь повисла на ветвях деревьев,
на сучках качая тишину.
Листья, словно мысли, тихо дремлют,
но буравят корни глубину.
Им, корням, людской мечте подстать,
суть земную хочется достать.
+ + +
Апрель зеленый речистый,
апрель голубой ручьистый
в мозолистые ручищи
беру –
и мозоли мягче.
Беру –
и ручищи чище.
Беру
и в мозолях нянчаю
апрель с глазами лучистыми.
И руки апрелем пахнут,
И вены, как струны звонки.
И жизнь, словно стебель тонкий,
Пробивший поле не паханное.
*
+ + +
Мужской палаточный уют
весь в рюкзаке заплечном.
Мне ветры в грудь, как в струны, бьют
упругой силой встречной.
Внизу осталась тяжесть дум
о городской квартире.
Скачу, в руке зажав узду,
на вздыбленном Памире.
Крутая даль навстречу мне
обвалами грозится.
Но там за грохотом камней
моя руда гнездится.
Там солнце – рыжий скалолаз
карабкается в выси…
О, горы, горы, как от вас
я навсегда зависим.
+ + +
…И медною рудой наполнив,
рюкзак на гребне скал,
тащил его, как медный полдень,
я нес то, что искал.
Скрипели от натуги кости,
был жилист каждый шаг.
Я мнил себя земною осью,
планетою – рюкзак.
Я шел счастливей и дурнее
ста тысяч дураков…
А вы, который поумнее,
Вы что носили тяжелее
медных пятаков?
У ночного окна
Моей сигареты хмельной огонек
в твоем двойном отразился окне,
и стало вроде бы два огонька.
Не знал я сомнений и многое мог,
вчера еще было все ясно мне,
сегодня смятенность моя глубока.
Невидимой грань между днями лежит.
Невидим пунктир между жизнью и смертью…
За окнами зябкое утро дрожит.
Рождается день, будто бы на бессмертье.
Но знаю, что день этот молча умрет
В костре зоревом, как идеи гибнут.
Окурок двоится. Утро встает.
Кому-то реквиемом, кому-то гимном.
+ + +
Я фотографией твоей разжег костер.
Кощунственной рукой поднес я спичку.
Последней спички маленький огонь,
последний огонек моей надежды
коснулся кос твоих,
пушистых мягких кос.
И побежал по ним, как по бикфорду,
передавая хворосту огонь.
Огонь, огонь – и все перемешалось:
все сосны разом пали на колени,
березы заломили ветки-руки,
и ветер, ветер, ветер панихидит.
И средь мертвецкой белизны снегов
костер зияет дымной красной раной…
Уж так случилось,
что уже неделю
я брел один таежным бездорожьем.
Совсем один.
Лишь грустными глазами
смотрела ты с открытки на меня…
Ты помнишь, как промозглыми ночами
я убеждал тебя не вешать носа:
подумаешь, мороз гвоздит по телу,
нас ищут, верно, скоро нас найдут…
Но пятый день,
как зверь на четвереньках,
уже ползу я, ног не ощущая.
Но пятый день
мороз терзает тело
и сердце крошит, крошит на ледышки.
Но пятый день
единственную спичку
хранил, как луч
единственной надежды.
Но пятый день
распухшими руками
я вынимал и прятал твое фото.
…Костер горит. И ты – в огне.
Я предал.
Как от убийцы, сосны отшатнулись,
вонзила ель в меня колючий взгляд…
Лишь кедры,
точно я, давно не бритые,
со мною рядом у костра стоят.
Да подошел ко мне старик Морозко,
чтоб мне на память слезы приморозить,
чтоб мне вморозить в сердце эту память,
как на краю у жизни в злую замять
с улыбкою сгорела ты в огне,
свое тепло передавая мне.
+ + +
Мне хорошо
в твоем тепле уютном.
Я шел к нему
по кручам горных троп.
Но неожиданно
вчера под утро
я вновь затосковал
по далям без дорог.
Клин журавлиный
мне вонзился в сердце.
По венам зазвенел
раскованный ручей…
И тур,
дрожащие расширив ноздри,
ты слышишь,
как трубит,
как он меня зовет?
Геологический мой молоток
заржавел,
истосковался по уступам скал,
по тем тропинкам,
где в борту ущелья
в последний раз
искал я колчедан.
Не укоряй меня.
Из-под картошки
освободи скорее
мой рюкзак.
Стерпи,
что сапоги намажу дегтем,
что снова быть одной
и снова надо ждать.
…Когда погаснет
буйство летних красок,
когда дожди
нашепчут черт-те что,
я позвоню три раза,
как обычно,
и в дверь шагну,
в ней рюкзаком застряв.
Я принесу
кусок руды добытой,
засушенный в блокноте эдельвейс,
корягу,
схожую с медвежьей мордой,
и бороду свою,
дремучую, как лес.
И с нами снова будет
знойность солнца
и зелень трав
наперекор зиме,
и трижды проклятый
сезон разлуки,
и боязливый призрак
будущей весны.
+ + +
В часы усталого заката
ты – встрепенувшийся рассвет.
Средь грома грозовых раскатов
ты – тишина, которой нет.
Зимою – зной, а летом – иней.
Любовница – или жена?
В полуденной прозрачной сини -
и солнце вдруг ты, и луна.
Ты ночью – утро, утром – полночь,
тропа моя, где нет пути.
Ты – лес, сквозящим светом полный,
который не могу пройти.
Судьбы мой взбалмошный соавтор,
сказать «люблю» – как обокрасть.
Ты вся – мое вчера и завтра.
И беспредельна эта власть.
+ + +
На ноги встал я маленьким.
И вот с тех пор иду.
То в тапочках, то в валенках,
на счастье ль, на беду.
Гроза грохочет в небе ли,
лучится ли заря –
сквозь были и сквозь небыли
пройти бы мне не зря.
Свидетельство о публикации №109120608127
Геннадий Владимирович Миронов 19.08.2015 21:03 Заявить о нарушении