Саласпилс

Саласпилс.
1944г.
   Толпа, встревоженная, разноголосая, сосредоточилась у вагона, подобно тому, как  живое облако звука и движения - пчелиный рой собирается вечером подле улья, нещадно гонимый пасечником внутрь, теряя индивидуальность каждой особи, растворяясь точками в клубах дыма... и вот уже сплошная тёмная масса, живая, постоянно изменяющаяся, покрывает соты сплошным настом.  Словно бы свершая таинственный священный ритуал, пасечник продолжает сеять смятение в рядах пчёл – грозная молчаливая сила заставляет повиноваться. Заставляет повиноваться дым.  Рассекая воздух, проносится неторопливо, лениво, загорелая крепкая рука в белой перчатке. А пчелам кажется – на дикой скорости, разгоняя потоки встречного воздуха что-то огромное, свистящее режет их плотное облако вдоль и поперек, заволакивает видимость непонятным, серым, едким… Подобно хаотичным молекулам, пчелы начинают свой сумасшедший бунт, действуя почти наугад... Против кого? Зачем? Они наталкиваются друг на друга, пытаются облепить врага, но всё равно оказываются в улье. Решетка опускается… Широкая спина пасечника в рабочем костюме исчезает, растворяется, тает… и вот… нет её. Неведомое слово «экзекуция» - для пчёл, маленьких, не умеющих думать, как думает он, человек – добровольно-принудительный порядок. И, как их дикие собратья не знают этой решетки, этого небольшого однообразного лужка, так и они, невольники, не ведают, что, кроме их маленького дома есть в большом и светлом мире безграничные просторы пьянящей свободы. Но нужно ли это пчелам? Что даст им свобода?... Они – просто насекомые, мало того, насекомые-производители. Человек наблюдал за ними. Человек учился у них. Человек их подчинил. Подчинил десятки, сотни, тысячи пчёл. Создал производства, пасеки… 
    А что же тогда может толпа…хм…людей? О! Толпа людей может практически всё! Производить, разрушать, создавать, обновлять, убивать и возрождать. Толпа людей – пусть не прайд, не пчелиный рой, но она – тоже колоссальный активно работающий организм. Причем, «пасечником» толпы, как мы понимаем, может стать только ей подобный индивид. Человек. Звено, выпавшее и случайно ставшее доминантным. И чем больше толпа, тем сильнее внутри нее противостояния индивидов. Ведь, к счастью (или, увы, к несчастью) люди наделены великим даром мышления и им, беднягам, понятие «экзекуция» всё же, вполне известно.
    Были времена в истории любой державы, (наверное, не ошибусь, сказав подобное), когда бразды правления брал на себя человек, олицетворяющий жёсткую диктатуру, почти деспотизм в глазах народа. Зачастую таким верховодцем являлся гений, одержимый идеями создания идеального государства, идеального общества путём своеобразной «селекции». И, как ни странно, отход от периода застоя, возглавляемый им, являлся почти всегда определяющим толчком навстречу кардинальным переменам в положительную сторону. Иногда доставаясь, конечно же, дорогой ценой, с этим вряд ли возможно поспорить. Вспомним здесь Александра Македонского, Францию времен Наполеона Второго, Петровскую Россию и революцию семнадцатого года, увенчанную ленинскими идеями торжества свержения капитализма и отхода от «России буржуазной». Низвергая устои, ломая сложившиеся веками общественные отношения, можно всегда усомниться в оправданности риска. Но тем и отличались правители-гении от прочих правителей – они не боялись рисковать. Поэтому-то и могли вести за собой людей, не давая стопроцентной гарантии, но сполна питая их надеждой – как раз тем, чего людям не хватало и не хватает во все времена и по сей день.
    Но стоит помнить только одно: власть ограничена свыше. Человек остается человеком, а желание прыгнуть за пределы поставленных им же рамок, чревато бедой. Если ты создал закон – подумай о том, не нарушишь ли ты его сам. Верша дела, думай о людях, а не о собственных благах. Власти, как и богатства, не бывает много. Она так же способна вызвать зависимость, способна затмевать разум зыбкими иллюзиями фундаментальной прочности. Но одно неловкое движение – и карточный домик разлетается в пух и прах. Одно неосторожное действие – и твои друзья становятся твоими врагами. Люди, которые шли за тобой, согласны уже завтра уничтожить тебя, если ты отобрал у них последние капли надежды. Даже монархия – это умелая демократия, так как взаимосвязь: народ-правитель – и есть тот островок спасения, до которого нужно умело добраться, пока в открытом океане тебя не сожрали акулы. А как только вышел на берег – бери гарпун и…
    Был ли Гитлер тем гением, который способен вести массы за собой? Не переборщил ли он со стремлением к власти, не заоблачными ли были его идеи? И в самой Германии находилось немало людей, которые смотрели на ситуацию здраво, оценивали его планы совсем иначе, чем оценили бы их сподвижники диктатора. Здесь стоит упомянуть об операции «Валькирия», о заговорах, коих было бессчетное множество.   
    Но отступим от предисловия…
    События тех дней не на фронтах, а в тылу, в деревеньках, сёлах, оккупированных территориях, в подвергшихся блокаде городах – совсем иная жизнь. Жизнь без стратегий и тактик. Обнажённая, сухая, жестокая. То, что там, в верхах командования, переводилось в скупые мёртвые цифры – здесь было нескончаемой горечью потерь. Каждая единица означала чьё-то оборванное внезапно существование. И стоило вдуматься – в чём виноваты люди с тыла? Не предатели, не убийцы… Женщины и дети. Калеки, старики, чьи-то отцы, матери, дочери… Могли ли там, в верхах, эти избранные властью люди исполнять роль заместителей Бога, верша чужие судьбы, оставаясь безнаказанными, безжалостно переводя жизни в канцелярские подшивки? И где же был в это время сам Бог? Одни переставали верить, другие верили еще более рьяно. Война меняла. Война расставляла точки…
* * * 
    Суетливая, растерянная, обезумевшая, толпа на вокзале  - огромное живое существо, постоянно находилась движении и это было воистину страшное зрелище. Толпа ревела. Утробный звук её монотонного плача становился почти фоном в жуткой ночной тишине. Какой приговор вынесли десяткам человеческих душ, собранным вместе? Что перечеркнули в судьбах, решенных заранее кем-то свыше или, точнее, осужденных теми, кто распоряжаться попросту не имеет прав?
    Их палачи – такие же люди, как и они сами, только несравнимо бессердечнее. Поплатятся ли они за чужие жизни?... Может быть, потом. А может быть сейчас, когда уже, где-то далеко, в мирных поселениях Германии гибнут их дети, окупая вину своих отцов. Всё предсказуемо. Если не мы сами платим за свои ошибки, за нас сполна  платит кто-то другой. А мы, когда придет время, уплатим и за него и за себя – двойную цену. Именно цену, потому что всё в нашей жизни загнано в рамки и человеку свойственно нарекать стоимостью даже то, что неоценимо. Давно истоптана вся честь, оплевано достоинство и цинизм берёт верх над искренностью.
    Как и пчёлы, люди сейчас представляли собой нечто единое, сплоченное, каждый словно был друг другу родным, чужие слёзы въедались в душу горькой памятью не меньше своих. Горе объединяет. И те, кто надеялся остаться в живых, непременно вспомнят, если повезёт, не раз и не два эту страшную сцену беспомощности целой толпы перед несколькими вооруженными солдатами в немецкой форме. В каждых глазах читалась боль. Но каждый переживал её по-разному. Кто-то - как трус. Кто-то – как герой. Одни покорно взбирались на крутую подножку, подталкиваемые в спину прикладами винтовок, другие бунтовали, сопротивлялись и, как пример, получали пулю. Стреляли фашисты, не целясь. Могли и зацепить кого выстрелом, поэтому у самых вагонов толпа была немножко разреженнее, люди уже не притирались вплотную друг к другу. Оплакивали судьбы всех, а берегли – каждый себя. На защиту своих детей самоотверженнее прочих бросались молодые матери, жены партизан. Беспощадные охранники эшелона палили и по ним. Выстрелы гремели редко, но после них наступала в толпе тревожная тишина, даже говорить старались шепотом, рыдали вполголоса, читали молитвы, крестились. Были здесь татары, латыши, русские всех возрастов. Особенно много – женщин и старух. Мужчины давно ушли на фронт, а те, кто остался – дети, калеки, ветераны, виднелись в толпе совсем редко, многих застрелили прямо там, на перроне.
- Куды везёте-то? Куды? Дайте хоть валенки из дому возьму, чтоб вам околеть, душегубы проклятые! – Маленькая, совсем сухонькая старушка с клюкой, в длинном сером пальто, стояла почти рядом с немцем, возле входа и всё бормотала что-то невнятное, иногда переходя на сердитую брань. Женщина в толпе, рослая, моложавая, всплеснула руками.
- Да куда ж вы, мама, к охране-то? Застрелят ведь они вас, от греха подальше, уйдите!
- Ишь чего, буду немцов я бояца шо ли! Застрелят так застрелят, значит матерей у них, у бесов, нет. Все они из ямы поганой повылазили, знать, а в утробе не сидели, молоко не пили мамкино.
- Не люди они! – Крикнул кто-то из самой середины толпы. – Какие у них матери? Своих матерей давно уж перестреляли, небось.
    Толпа загудела, запричитала.
     Горе сплотило людей в «пчелиный рой». Но чего стоила эта сплоченность жалких «пчёл», когда каждая из них в отдельности слаба и может быть без труда раздавлена «вицей» разозлённого «пасечника»? А ведь пчёлы, если подумать, вместе взяли бы, да и задали ему, пасечнику, хорошенькую трёпку. Но люди - не пчёлы. Боятся за свою жизнь, потому что осознают: жизнь – бесценное благо, дарованное свыше и рисковать сим благом ради других сможет далеко не каждый.
    Хотелось есть и спать. Миша еще не знал, чем обернется эта ночь для них, мирных жителей, загнанных сюда, к эшелону, подобно скотине, перепуганных и притихших под прицелами фашистских винтовок. Что уготовила им Судьба – могилу, нескончаемый ад или всё же шанс на спасение?...  Мелкая дрожь пронизывала тело. То ли от холода, то ли от испуга мальчик почти ничего не ощущал, лишь зубы клацали друг о друга да посиневшие пальцы почти не двигались. Пар дыхания смешивался с клубами едкого дыма сигарет, что курили приставленные к эшелонам солдаты. Миша почти без эмоций, внимательно вглядывался в их лица и внутри него, несмотря на это пришедшее внезапно бесчувствие, безразличие к происходящему, вдруг взорвался вулкан бессильной ярости. Если бы он только мог, если б это было так просто!... Стоя в стороне, в драном кое-как накинутом поверх рубахи и закатанных штанов, отцовском тулупе, мальчик пытался укрыть под его широкими обвисшими полами семилетнюю сестру Сюзанну. Девочка вцепилась в старшего брата обеими руками так горячо и испуганно, что Мише хотелось броситься на первого попавшегося немца и вцепиться ему в глотку, подобно разъяренному псу за эту маленькую, невинную жизнь, возможно, вскоре сгубленную жестокими убийцами. Но он прекрасно понимал – дернись он - его немедленно убьют. Чего стоит еще один труп? Вон их сколько  валяется под ногами… И действительно, обезумевшие люди, теперь одна толпа, одна масса, ничего уже не замечали вокруг. Бунтари давно были затоптаны, среди мертвых, на белом январском снегу видел Михаил и женщин, прижимающих к груди младенцев. Последние, если оставались живы, всё еще орали. Находились такие, кто разжимал цепкую судорожную хватку, последнюю хватку отчаянно сопротивлявшейся еще недавно матери и брали детей на руки. «Зачем? – думал Миша. – Всё равно убьют. Не лучше ли замерзнуть сейчас, в сугробе, ночью, быть занесённым снегом и никогда не узнать больше, что же там, по ту строну пункта назначения немецкого эшелона?» И, может, будь он один, он, шестнадцатилетний мальчишка, кинулся бы сейчас на какого-нибудь из этих солдат, кинулся бы со всем отчаянием, со всей злобой, крича ему  всё, без исключения всё, что он думает об этой твари. Он был бы убит ударом приклада или выстрелом в голову – всё равно. Его обмякшее тело свалилось бы на снег, под ноги перепуганной толпы и было бы затоптано, изуродовано бешеным натиском паникующей людской массы. Но если это случится сейчас, что же станет с Сюзанной?... Нет. Пусть лучше держится до последнего. Миша судорожно искал в этой безликой толпе мать. Где же, где же ее зеленая шаль? Ничего даже отдалённо похожего… Как ни вглядывался мальчик, так и не увидел ее среди всеобщей суеты.
    До этой злосчастной январской ночи Михаил, маленькая Сюзанна и их мать Илона жили втроём, в небольшом деревянном домишке под Ригой. Отец Сюзанны и Миши, Отомар, как только в сорок первом началась немецкая оккупация, ушёл в партизаны и вот уже год с лишним никаких известий о нём семья не получала.
    Шла война, немцы стремительно наступали. У каждого латыша, как известно, в то время был свой выбор – пойти служить в отряды полиции и перейти на сторону Гитлера или вместе с партизанами остаться патриотами собственной Родины. Отомар работал учителем в одной из сельских школ и, первое время, находился в эвакуации в Алтайском крае. Илона с детьми дом покинуть отказались. У семьи было своё горе. Брат Илоны – Филипп, вступил в ряды стрелковой дивизии под немецким началом, что для семьи было в то время равносильно предательству, которого ни Отомар ни Илона простить не могли.
     Уже в августе сорок первого, когда  начала создаваться двести первая Латышская стрелковая дивизия, куда и направился Филипп, Отомара и его товарищей так же призвали в армию. Но Отомар перешел в партизаны. Отряд партизан был создан в сорок втором и орудовал на территории восточных уездов Латвии.    
    Латышские партизаны, которых называли красными, верили, что антигитлеровская коалиция несомненно победит. Но всё же, подобно Филиппу, часть латышей подалась на агитацию милитаристов бывшей латышской армии  и решила создать латышский легион. Были добровольцы – двадцать восемь шуцмановских, полицейских батальонов и два батальона латышской полиции – в черных формах, как и полагается, которые служили у Мюллера. Их использовали на подавлении народного сопротивления в оккупированных немцами областях России, Украины, Белоруссии и даже Варшавы. Называли их за глаза фашистами. Батальоны и полиция убивали местное население, жгли деревни.
    В начале нынешнего, сорок третьего, Гитлер объявил мобилизацию в латышский добровольческий легион СС. И целое поколение латышских мужчин двадцать шестого года было насильственно мобилизовано. А Гитлер Латвии даже автономии не дал. Дезертирство шло полным ходом. Мобилизация в Курляндии среди местного населения не удалась, а дезертировавшие местные жители вступали в партизанские отряды.
    Жилось Илоне на руках с двумя детьми тяжело. Миша сначала всё порывался тоже в партизаны уйти, с отцом, но мать и Сюзанну бросать было нельзя и он остался теперь за старшего – и дров натаскать и печь растопить и где что подколотить… Илоне уже перевалило за сорок, болели ноги, часто простывала, но хозяйство лежало на её плечах. Сюзанна матери тоже помогала – училась готовить, вообще, для своего возраста была ребенком серьезным и, на удивление умным.
    Наверное, и Мишу и Сюзанну война сделала взрослыми слишком рано, а Илону заставила преждевременно постареть. Отомар говорил, что гитлеровцы не успокоятся, а кто знает, может его сейчас уже и в живых нет?... Как в воду глядел. Засобирались. И вот пришли ночью, выгнали на улицу. Опять думали, полиция. Нет – сами немцы явились. Прибыл эшелон в девять вагонов. Куда везут? Зачем везут? Неизвестно.

- Миш, мне холодно… - Захныкала сестра и на глаза сами собой навернулись слёзы. Девочка утерлась варежкой, болтающейся на хлипкой резинке под рукавом куцой шубейки.
- Не плачь, Сюзанна, успокойся, милая… Сейчас посадят в поезд… Не плачь только… - шептал мальчик, болезненно щурясь.
- А куда мы поедем?
Вопрос сестры остался без ответа. Все мысли Миши  сейчас занимала мать. Может быть, она уже в вагоне? Куда они повезут её, больную? Надо сказать, предупредить… Расталкивая локтями толпу, волоча за собой Сюзанну, мальчик приглядывался к каждому силуэту, к каждой фигуре. Вдруг его взгляд зацепился за яркую зелёную шаль.
- Мама! – Закричал он. – Мама!!!
    Что-то упало сзади, грузно обвалилось на снег. Сюзанна вскрикнула, но Миша даже не обернулся. Он почти бежал, то и дело сталкиваясь с рыдающими женщинами, со стариками…
- Мамочка-а-а! – Заплакала Сюзанна, упала, ударилась коленом, но тут же снова вцепилась в Мишин тулуп. Вокруг всё смешалось – люди в немецкой форме, женщины, плачущие дети. Суета напоминала мальчику погруз живого товара. Рядом бродили полицейские, возможно, среди них был и Филипп – мальчик не знал дядю в лицо. «Предатели». – С отвращением подумал Миша.
    В грязные холодные вагоны молодые солдаты, руками, прикладами, локтями толкали людей, ничего не понимающих, встревоженных. Кого в рубахе, кого в телогрейке – кто во что успел одеться. А ночь стояла тихая, звездная. И небо, черное, бездонное – сейчас было олицетворением той свободы, которую уже вряд ли удастся обрести снова. Если только смерть нельзя назвать свободой… Миша поглядел вверх, на белые точки. Вот полярная. Вот еще две… Как же сейчас хорошо было бы взлететь в это небо, подобно птице… И снова взгляд упал на зеленую шаль. Несколько шагов отделяли мальчика от входа, того, где уже стояли солдаты и люди выстроились в цепь, чтобы протиснуться в вагонную дверь. Здесь суеты не было – здесь висело в воздухе мертвенное оцепенение, панический ужас покорившейся толпы.
- Мама! Илона!!! – Крикнул Миша. Женщина в зеленой шали уже собралась влезать на высокую крутую подножку, подталкиваемая одним из солдат, но немедля обернулась на крик, уже стоя вверху.
- Мама!!!
    Их взгляды встретились. Нет, не мать. Бледная худощавая женщина была старше и ниже ростом. Ее лицо, с выбившимися, покрытыми инеем седыми клочьями растрепанных волос, с заплаканным лицом, с дрожащими в шепоте молитвы губами, исказилось болью, когда в глазах Миши старушка увидела то недоумение, что заставило его замолчать.
- Мама… - прошептал он еще раз и остановился. Женщина скрылась в вагоне, а толпа хлынула следом, как на конвейере, всё дальше и дальше продвигаясь вперёд.
- Миша, гляди-гляди! – Сюзанна дёрнула мальчика за подол тулупа так резко, что тот чуть было не упал. В её голосе слышался испуг, девочка даже больше не плакала. Михаил повернул голову и замер, как вкопанный. На снегу, распластавшись в неестественной, нелепой позе, где-то за силуэтами людей, как в немом кино, лежала женщина. Зелёная шаль была размотана, длинные светлые волосы вперемешку с кровавыми пятнами, покрывали всё пространство снега рядом.
- Мама! – Что-то перевернулось внутри. Что-то холодное, давящее, огромное словно лавина, обвалилось в одно мгновение на Мишу и он почти захлебнулся в этом ужасе. Не в силах двинуться, мальчик стоял и смотрел, как по раскрытому её пальто ходят ногами люди, топчут её волосы.
- Маааама…не надо!!!!... – Крикнул Миша и этот вопль почти вырвался у него из легких каким-то хрипом, ором. – Стойте! Козлы! Сволочи!!! – Руки сами нырнули в толпу, расшвыривая всех, кто попадался на пути.
- Господи ты боже мой… - Причитала какая-то старуха. – За что-о-о?
 Миша упал на колени перед безжизненным телом.
- Мамочка, мама, любимая, родная… - Его холодные руки почти ничего не чувствовали. Коленями он стоял на истоптанном подкладе ее пальто. Лицо матери было белым, как мел. Мишины руки гладили её волосы и горячие горькие слёзы его стекали по её щекам, подбородку, вниз, на снег… Сюзанна стояла чуть поодаль, притихшая, подавленная, с большими испуганными глазами, бледная и дрожащая.
- Это что же, Миш, мама умерла? – Тихо спросила она и детское личико её исказилось гримасой подступающего плача. Кто-то заплакал ещё. Женщины рядом…
    Она лежала на снегу, спокойная, её веки были прикрыты, длинные стрелы черных ресниц покрыл иней. Она спала, как спала дома. Вот… вот… не верится… горела лампа, ее глаза так же закрыты. Мама, мамочка. Со щек сошел румянец. Где она, что она там – в этой безмолвной пустоте? Как? Страшно, нелепо. Она здесь и её здесь нет. Почему это тело не может слышать сейчас, как она нужна. Не уходи, не оставляй, не…
- Сюзанна, пойдём, пойдём… - прошептал Миша, сжимая руку сестры. Как же больно было ему в тот момент, какая же тоска навалилась, опустила руки, убила последнюю надежду!
- Мама умерла? – Еще раз спросила Сюзанна шепотом, как взрослая, как понимающая...
- Молчи. – Шикнул на неё Миша, но девочка только зарыдала в голос. Брат тряханул ее за рукав. – А ну, молчи, я сказал!
    Сюзанна шмыгнула носом, утерлась подолом тулупа и затравленно прижалась к Мише.
    Что-то твердое и тяжелое сбило Мишу с ног. Это солдаты загоняли оставшуюся толпу в эшелон прикладами. Доставалось всем, без разбора.
- Руку держи, не отпускай… - Только и успел сказать мальчик, когда людской поток уже подхватил их и понес к вагону. – Держи крепко!
- Schnell! Schnell!
- Да будьте вы прокляты, изверги!!! – Кричал кто-то уже в вагоне. – Дьявола нет на ваши души фашистские, все в аду сгорите, твари!
    Лагерь смерти, куда их везли, Саласпилс, находился от Риги, где  посадили толпу в эшелон, всего в восемнадцати километрах. Собрали в нем не только латышей и русских, были в Саласпилсе военнопленные из Франции, Чехии, Польши и антифашисты из самой Германии. Можно сказать, что это был центральный лагерь всех восточных оккупированных территорий, своеобразная фабрика пыток, страшнейшая из многих себе подобных. Детям в Саласпилсе уготавливалось особое содержание – они использовались как доноры для отбора крови раненым немецким солдатам. Ежедневно у каждого ребенка забиралось почти пол литра крови на такие нужды, дети гибли, словно тараканы. Это не был лагерь уничтожения, такой как Майданек или Освенцим, с газовыми камерами для убийства большого количества человек, с крематориями для сжигания трупов, с заранее просчитанной производительностью «фабрик смерти». Люди в Саласпилс посылались только с одной целью – с целью убийства их смертью жестокой и мучительной.
    Никто из людей, находящихся в эшелоне той злосчастной ночью, даже представить себе не мог какой ад ждёт их впереди. Их превратят в животных, в мясо, их заставят корчится в нестерпимой агонии пыток. Выживет ли хоть один из находящихся здесь?... Кто-то тревожно перешептывался, кто-то рыдал в голос. Стук колёс убаюкивал еле-еле успокоившихся детей, которых женщины держали на руках. Они стояли, сидели, кто не мог, лежал на подстеленном тулупе. Миша пристроился в самом углу вагона, крепко прижав к себе Сюзанну. Она задремала, всё еще испуганная, плечи её подрагивали во сне и, то ли от холода, то ли от пережитого шока, она вдруг начинала дёргаться и судорожно кашлять. «Пускай лучше от пневмонии умрёт». – Подумал Миша равнодушно и, в тоже время так жалостливо, что слёзы снова едва не покатились из глаз. Маленькая русая головка Сюзанны елозила на его рваных штанах, пытаясь уткнуться в теплый тулуп. Было уже почти не холодно, лишь сквозняк, который гулял по вагону, заставлял мальчика прижимать сестру крепче. Она даже улыбалась во сне. Может быть, это последняя улыбка ребенка и вселяла в Мишу силы не сломаться полностью. Перед глазами всё еще стоял перрон, мертвое тело, зелёная шаль…
- Куда везут? – Крикнул кто-то из середины вагона, перекрывая плач и возню.
- Немецкий кто понимает? – Тут же подхватил женский голос.
- Ой, бабоньки, помрём все, антихристы загубят души безвинные! Ладно мы, старики, а детишек-то за шо? Детишки-то малые ведь ещо, жить бы им да жить…
- В плен везут, в лагерь! – крикнул кто-то в ответ.
- А ты шо ж, язык их поганый понимаешь?
- Учитель я.
Отомар тоже был учителем. А может стоило тогда идти в партизаны? Умереть в бою, где-нибудь под селом, отстреливаясь? Или на улицах, поднимать восстания? И пусть пуля в лоб, пусть легионеры…
- Беда-а-а нам…
    Голоса накладывались друг на друга, перемешивались. Вагон трясло, страшно болела голова и знобило. Миша наклонился на Сюзанну, укутал ее тулупом и, положив голову на её щеку, наблюдал, как отражаются в тёмных окнах встревоженные лица людей. По щеке его вновь скатилась слеза, задела Сюзанну и девочка недовольно залепетала, сморщившись. Её невнятный бред нельзя было различить среди монотонного гула, рыданий, возгласов. И Миша тоже прикрыл глаза, пытаясь не думать о неминуемой смерти. Господи, как же она вот так беспечно спит? Спит, когда только что по трупу её матери топтались ботинками фашисты, когда смерть наступает на пятки всем, кто сейчас здесь, в этом вагоне. В тайне Михаил молился, чтобы поезд подорвали. Быстрая смерть пугала его не так сильно. Можно, конечно, было бы покончить с собой, но Сюзанна… Всё упиралось в сестру. Как он, проклятый трус, испугавшийся смерти, может бросить её, маленькую, одинокую сироту, у которой теперь нет ни отца ни матери, когда и отец и мать отстаивали, не пожалев жизней, бытие Родины, жизнь их собственных детей?! Миша снова заплакал, тихо и судорожно. Плечи его то вздымались, то опускались.
- Прости ты меня… мам… - в никуда прошептал он едва различимо. – За то, что сын у тебя трус… Я Сюзанну не отдам им… я сам лучше…
- Замёрзнет девчонка-то у тебя! – чей-то голос заставил его поднять зарёванное лицо. Перед ним сидел старик.
- Бать, скажи, убьют нас? – Почему-то спросил Миша пылко и с надеждой, словно от слов этого старика зависело всё.
- Гады они. – Спокойно заметил старик. – Может и убьют, кто знает их, чертей собачьих. Сын вон у меня на фронт пошёл, а я б и сам пошёл давить их, свиней, если б не нога.
- А что с ногой-то у тебя? – Миша был рад поддержать любой разговор.
- Рана гноится. Подстрелили давно уж, а врачей тогда толком не было, сами перевязывали с мужиками. Вот и пошло, воспалилась, хожу кое-как. Первого пристрелят, наверное, никчемный я им.
- Я тоже на фронт сбежать хотел, но мамка у меня… была. – Вздохнул Миша и снова навернулись слёзы.
- Не горюй, малый, чего ты. Коль уж помереть суждено – так все там окажемся, каждый в своё время. Главное, что б Родина наша не сдалась, чтоб как стоит, так и стояла на века. А мы уж жизнь свою ради этого положим. Детей вот жаль, хотя может и к лучшему это, жизни-то не видали, умирать не так боязно… Да ты прикрой её, девчоночку-то свою малую, вон как кашляет.
- Пневмония небось. – Покачал головой Миша. – Еще давненько заболела, да какие сейчас лекарства, батя?
- Твоя правда. – Старик погладил Сюзанну по волосам. – Я вот один остался, никого нет у меня. Убили и дочь и старуху мою Наташку, царство ей небесное, и внука Андри душегубы туда же… Страшно жить-то одному. Пусть уж за ними вслед. Может, есть он там, Бог-то, на небесах?
- Может и есть, бать. – Задумчиво ответил Миша и оба они замолчали, глядя на спящую Сюзанну.
- Звать-то её как? – Ласково, совсем по-доброму спросил старик.
- Сюзанна.
- Вот и будет она у тебя, малютка твоя. Ты веру-то не теряй, береги, а с ней и к Богу пойдешь.
- Да и не убьют уж может… - Жалобно, почти безнадежно, полушепотом, чтоб не заплакать снова, заметил Миша. – Это ты, бать, не думай, что я плачу, как трус тут… Я ж… Мне ж…
- Все мы люди. Не нам судить себя.
Горькая улыбка заиграла на иссушенных губах старика. Миша не ответил ничего.
    Из поезда выходили такой же суетливой толпой. Кто причитал, кто молился, кто прижимал покрепче детей к груди. Немцы уже не церемонились – били прикладами наотмашь любого неповиновавшегося. Миша сжал руку Сюзанны почти до боли. Вот вышел из вагона тот старик, имени которого мальчик до сих пор не знал. Действительно, спускаться с крутых ступеней деду было тяжело – подстреленная нога, перебинтованная и обутая в валенок вместо сапога, норовила соскользнуть со ступеней, пока немцы толкали старика вниз.
- Упаду ведь я, что ж вы… - Жалостливо просил он. – Больной ведь, старый хрыч. Уж стреляйте, паскуды. И жить-то тошно…
    Кто-то из охраны толкнул деда винтовкой и тот упал на снег, на карачки, издав глухой стон.
- Не встанет. Гляди, Маш, ведь не встанет. – Заохал кто-то сзади.
- Помогите подняться, не стойте столбами! – Подбежали к деду, схватили под руки.
- Умер! – Прокатилось по толпе сдавленно-испуганное. – Умер!...
- По голове что ль, он ему? – Всплеснула руками та, которую недавно назвали Машей. – Ой, что творят, изверги!
- Мужей наших поубивали, отцов наших поубивали! Детей убьют! – Зарыдала в голос женщина на подножках вагона. Её плач подхватило еще несколько голосов.
 Сюзанна озиралась по сторонам и, казалось, абсолютно чётко осознавала, что ждёт их впереди.
- Чтобы ни было, не отходи от меня, пока я тебе не скажу. Возьми меня за руку и слушайся. Всё поняла? – Миша встревожено заглянул в глаза сестре.
- Миш, я боюсь. Я не хочу умирать. – Сказала она тихо и по-взрослому серьезно.
- Глупышка ты моя… потерпи… всё будет хорошо…
В своих словах Миша уверен далеко не был.
    Тем временем толпа снова загалдела.
- Чего это?! – Вдруг раздался чей-то возмущенный голос. – Сволочи! Псы поганые! Раздевать в такой холо… - Выстрел заставил вздрогнуть, а голос умолк. Миша с ужасом увидел, как, затаив панический страх, дрожа от холода и стыда, раздеваются дети – мальчишки и девчонки лет девяти-двенадцати под прицелами фашистских винтовок. Холод стоял невыносимый – градусов за двадцать пять. Сейчас куда-то погонят. Расстреливать? Пытать?
- Мне тоже раздеваться? – Робко спросила Сюзанна.
- Стой! – Миша сжал её руку еще крепче. – Не вздумай!!!
- Они меня убьют! – Девочка стояла бледная и дрожащая, её руки уже почти окоченели и Миша растирал в своей ладони маленькие пальчики сестры.
«Господи! Она же больна!!! Что они делают?!» - Миша стоял в растерянности, не зная что ответить. Пусть лучше её застрелят?...  Но как же так…» Всё происходящее казалось страшным сном.
    Пока Миша думал, Сюзанна уже стояла на снегу абсолютно голая, её ситцевое платьишко и легкая шубка с колготками и сапожками лежали рядом, в бесформенной куче.
- Ты что?... – Задохнулся Миша. – Одевайся сейчас же… ты… ты…
- Миш, я смерти боюсь. – Как-то опять же по-взрослому грустно сказала Сюзанна и Миша замолчал, глядя в её полные слёз глаза.
- Я же не дам им над тобой издеваться… - Прошептал он. – Ты одна у меня осталась.
    Какая-то женщина пыталась отбить свою дочь от немецкого солдата, крича и цепляясь за его комбинезон. Снова выстрел…
    Миша был не крепок и не высок ростом. В свои шестнадцать он выглядел гораздо младше – лет, наверное, на тринадцать, четырнадцать, хоть и походил на отца. И теперь перед ним стоял страшный выбор: уйти с сестрой, раздеться вместе с детьми и пусть ведут хоть к черту на рога, лишь бы быть с Сюзанной рядом, как и обещал, как и клялся… или… Остаться на перроне со взрослыми? А что будет с ними? Расстреляют? Пошлют на работы? Это же лагерь, Господи Иисусе… Миша расстегнул тулуп и почувствовал как волна жгучего мороза пробирает до костей всё его тело. Через несколько секунд он уже стоял в шеренге, рядом с Сюзанной, крепко держа её за руку. Девочку трясло. С каждым порывам ветра всё усиливался плач тех, кто поменьше. Те, кто постарше, растирали руками себя и малышей. Ощущение холода притупляло все остальные чувства и напоминало укол анестезии – тело отказывалось слушаться с непривычки, постепенно начиная гореть от колкого ветра, из последних сил пытаясь самостоятельно согреться.
- Стопы больно… - Едва слышно прошептала Сюзанна и зашлась кашлем. Несколько солдат прошло мимо них, посчитали, о чем-то переговорились. Миша вглядывался в их лица, насколько позволяло ему сейчас состояние. Один из убийц, молодой высокий немец с гладко зачёсанными сальными патлами, чуть замешкался, встретившись с мальчиком глазами. Видно было, что внутри этого человека идёт нешуточная борьба, что есть в его глазах жалкие остатки человечности. Наверное, у него тоже там, далеко, были дети…
- Ганс… - Едва различимо прошептали губы незнакомца. – майн Ганс…
- Стойте!!! – Крикнул Миша ему в отчаянии. Именно ему, этому единственному немцу, который обернулся, пройдя мимо. В сердце которого что-то шевельнулось. – У вас есть сын?! Есть!!! Есть!!! Пожалейте!...
    Три секунды молчаливого отчаяния. Два сцепившихся взгляда. Одна зародившаяся надежда. Но он ушёл так же. Ничего не ответив, нахмурив жидкие брови, вслед за остальными обходными. И надежда умерла. И захлестнул ужас. Ужас человеческого бесчувствия. 
«Если я отсюда выберусь, получите вы у меня пулю в голову… и не одну…» - подумал Миша. Подумал как-то уныло и холодно. Без злости. Без боли.
    Одной унылой шеренгой, почти скрытые поднявшимся снегом, шли они, голые, замёрзшие, босиком по январским сугробам вслед за людьми в шинелях. Куда шли? Не знал никто. Те, кто падал – уже не поднимались. Их заносила метель. Никто не вскрикивал, когда рядом с ним в очередной раз приглушенный звук падения напоминал о неизбежности смерти почти каждого идущего здесь.
- Сюзанна… - Еле шевелящимися губами прошептал Миша. Девочка подняла голову. На ее плечах, волосах, ресницах лежал снег, а тело из красного становилось бледно-розовым, словно она уже постепенно превращалась в трупа.
- Дыши, дыши… делай глубокий вдох… 
- Паскуды, твари!!! Что б вы сдохли! – Кричал кто-то вслед охране. Это чья-то мать, вся в слезах, в разодранном пальто, стояла на коленях и рыдала во весь голос, но уже там, далеко.... Её плач был похож на вой и иногда переходил в сип. Миша видел, как дрогнули плечи конвоира, того самого молодого немца, когда грянул выстрел и стенания женщины резко оборвались. Ему было больно… Ему всё же было больно…
    Шесть охранников закрыли спинами удаляющуюся шеренгу от взоров оставшихся. Теперь Миша не знал, что будет с ними, как не знал никто. Смысл бороться был – маленькая Сюзанна, сжимающая почти ничего не ощущающую руку ледяными пальцами…
    Немцы, идущие впереди, оживлённо разговаривали, судя по интонации, даже спорили. Миша и Сюзанна шли почти за их спинами – первые в шеренге обречённых на смерть. Громкие голоса мужчин в шинелях разрезали угасающее сознание резкими вспышками непонятных обрывистых слов.
- Дюрриц. – Обращался к молодому другой немец, постарше и коренастее фигурой. Видимо, Дюрриц – это фамилия, решил Миша. Больше ничего из их разговора нельзя было разобрать. Шумела метель, дрожали руки от холода… Молодой, которого окрестили Дюрриц, часто мельком поглядывал на Сюзанну с Мишей, неизвестно почему. Глядел он, когда никто не мог видеть, изучающее, долго и с тенью умело скрытого, но всё же искреннего сострадания.
    «Чёрт возьми, может, он спасёт нас? Может, Сюзанна напомнила ему дочку или я сына, ведь он говорил что-то про какого-то Ганса…» - думал Миша в отчаянии. Солдаты смолкли. Путь продолжился, а Миша всё не отрывал взора от идущего к ним спиной молодого конвоира. О чём он размышляет? Жалеет ли?
    Человек в шинели больше не обернулся ни разу за весь оставшийся путь. Он был молчалив и угрюм, словно его грызла совесть.

    Несмотря на зимнюю стужу, привезенных детей пол километра гнали в барак, носивший наименование бани, где заставили их мыться и обливаться холодной водой. Маленькая Сюзанна, больная и худенькая, к концу пути совсем закоченела и уже висела на руке Миши почти мертвая, задыхаясь от кашля. Миша и сам еле держался на ногах. Когда-то мать научила детей молитве, хоть и не особенно верила в Бога. Но теперь, словно надежда на чудо, словно последний крик души, срывались с детских губ полные горечи, осознанной, ясной, эти слова. Ноги уже почти не шли. Секунда – и земля будто ушла куда-то вдаль. Как ожог, как нож… Таз ледяной воды, словно страшная волна окатил девочку с головы до ног. А затем и Мишу. На секунду увидел он глаза немца, который сделал это. Дюрриц… Тот самый молодой человек в шинели. Тот самый конвоир, на которого Миша слепо и подобострастно надеялся еще несколько минут назад. Ни тени жалости, ни тени милосердия. Взгляд так же равнодушен и холоден, как студеная вода, которой он только что обдал дрожащие тела. И впервые, наверное, проснулась в детской душе настоящая яростная ненависть, фундаментом которой стала человеческая жестокость…
    А ведь он надеялся, что этот человек один способен протянуть им руку помощи, один из всех, кто теперь  находился рядом с ними. Всё рухнуло враз. Рухнуло вместе с этой водой, с этим холодным взглядом… 
    Затем, таким же порядком их погнали в другой барак, в котором мокрыми, голыми, заперли на несколько суток. На сколько – не знал никто. Но пути выжить уже не было.
Тяжелая массивная дверь скрипнула, шаги затихли.
    В бараке было чуть теплее, не чувствовалось ветра, но сокращающееся в судорогах тело никак не желало привыкать к температуре. Из груди Миши вырвался утробный кашель. «Наверняка пневмония»… - подумал он, почти теряя сознание. Спать было нельзя. Тело горело, агония была невыносима. Кто-то даже кричал.
- Гвозди, здесь гвозди быть должны! Кровь пускайте, не спать, не спать!!!... – Миша хватался руками за гнилые балки, передвигаясь вперёд. За что? За что?... Огромный ржавый гвоздь оторвался с трудом. Замерзшая плоть пальцев никак не хотела протыкаться. Кружилась голова. Наконец новая волна боли будто оживила, пробудила тело…
- Сюзанна, руку, руку!!!
Сестра лежала на полу, свернувшись комочком, с закрытыми глазами. На секунду Миша испугался – уж не умерла ли она? Но нет… Слабое сиплое дыхание еще вырывалось из детской груди.
- Сейчас, погоди… всё будет хорошо…
    Миша сморщился, как от собственной боли, когда ржавое острие мягко вошло в руку девочки. Та вскрикнула.
- Потерпи, хорошая моя, родная моя…
    Он подбегал к детям, но зачастую находил свернувшиеся трупики, холодные и белые. Тому, кто был жив – тоже делал кровопускание. Он не знал зачем – но боль действительно помогала очнуться.
«Если нас запрут здесь без еды на несколько суток, как бы они не начали есть мертвых» - с ужасом подумал Миша, оглядывая барак.
    Помещение, где находились дети, представляло собой огромную, абсолютно пустую комнату с низким потолком, куда свет проникал через сколоченные сверху куполом деревянные балки. Только теперь, немного придя в себя, Миша понял, что по бараку гуляет ветер.
- Сюзаннна, иди ко мне.
Сюзанна подползла к нему на коленях, на глазах девочки  виднелись слёзы.
- Ночью мы что-нибудь придумаем, не бойся, только не бойся…
По её крошечной ручке всё еще бежала кровь.
- Прижми рану языком, смочи слюной. – Велел Миша, молясь про себя, чтоб не пошло заражение – дожить бы до утра…
    Прошёл день, а за ним наступила еще одна ночь. Сутки в бараке. Ориентироваться во времени хоть как-то позволяла дырявая балочная крыша. За день умерло еще шестеро. 
      
    Выжившие после этой процедуры заболевшие дети, как и все больные заключенные, могли быть подвергнуты отравлению мышьяком, но освобождение из барака ожидалось еще не скоро.
    Сюзанна сидела в углу, поджав под себя колени, её морил сон и усталость. Последний сон, как можно понять.
- Не спи, умоляю тебя, только не спи… - Губы Миши, синие, кровоточащие, с трудом выговаривали слова. Он страшно боялся, что это маленькое существо уйдет туда же, куда ушла мать, что там, на небесах ее будет терзать эта последняя вечная мука, что ее душа, ее сердце перестанут чувствовать, что не будет рядом еще одного самого дорогого человека, любимой, маленькой сестры, крошечного комочка нежности, последнего, что хранило в себе черты матери…
- Сюзанна, ты спишь? – Миша прислушался к ее дыханию. Тишина. Волна холодного ужаса пробежала по телу Миши. – Сюзанна… - тревожно позвал он. Позвал – и понял… девочка была мертва. Головокружение – что-то уходит из-под ног, а руки… руки всё еще держат ее холодные маленькие ладони.
- Сюзанна, Сюзанна… - Повторял он. Гневно, требовательно, сам не зная отчего. Он тряс ее за плечи. Русая голова безвольно болталась из стороны в сторону. Это было непередаваемо страшно. Миша опустил тело на снег, который в бараке служил полом – немного притоптанный и спрессованный. Сначала опустились руки, потом волосы разметались светлыми прядями вокруг спокойного мертвого лица. И снова в голове всплыл образ матери на перроне… тогда…
     Сюзанну, как и других детей, похоронили в сточной яме вместе с отбросами. Пришли фашисты, отворили дверь, вынесли трупы. Миша сидел в углу, сознание покидало его, оно почти угасало и тело не ощущало уже этот дикий холод. Только сквозняк заставил его пошевелиться. Если бы не эти мучения, он сошел бы с ума от горя…
   
Условия в лагере становились всё страшнее.
    Детей, начиная с грудного возраста, держали в отдельных бараках, делали им впрыскивание какой-то жидкости и, после этого дети погибали от поноса. Давали детям отравленную кашу и кофе.
    Охрана лагеря каждый день выносила из детского барака в больших корзинах окоченевшие трупики погибших мучительной смертью детей. Они сжигались за оградой лагеря или сбрасывались в выгребные ямы, да еще порой закапывались в лесу вблизи лагеря. Миша знал, что где-то там среди них уже наверняка покоится его Сюзанна, но никак не хотел в это поверить, почти умирая от голода, мороза и усталости. Он видел взрослых в широкую щель дерева. Их гоняли на работы, сутки напролёт таскали люди тяжеленные бревна, поднимали их из реки, раздробив лёд.
    Комендант лагеря Краузе натравливал на работников свою овчарку, а помощник Краузе, Теккемейер нередко выслеживал из-за угла свою жертву и неожиданно наносил ей удар по голове, находя в этом развлечение. За удовлетворительную работу раз в неделю наказывали десятью ударами по голой спине, за плохую – десятью ударами ежедневно. Оценка «очень плохо» - означала смерть через повешение. Пока еще люди не были  слишком истощенными, редко бывали даже телесные наказания. Понемногу положение менялось. Тяжёлая работа, сильные морозы, плохая одежда делали своё. Скоро многие заключённые едва держались на ногах, шли на работу, шатаясь. Вытаскивая брёвна из воды, люди падали и больше уже не могли подняться. Их безжалостно пристреливали. С матерями-узницами грудные дети тоже находились недолго. Немцы выгоняли всех из бараков и отбирали детей. От горя одни рвали себе на голове волосы, другие сходили с ума. Детей в возрасте до шести лет собирали в отдельном бараке, там они умирали от заболеваний корью. Больных корью сразу уносили в так называемую больницу лагеря, где сразу купали в воде, чего при этой болезни делать нельзя. От этого дети умирали через два-три дня. Они синели, корь шла внутрь организма. Многие гибли от выкачивания крови и тела их были или сожжены или захоронены на старом гарнизонном кладбище.
    Лагерь был обнесён колючей проволокой в два ряда и имел площадь около сорока гектаров. По 350-800 человек узники помещались в бараках, рассчитанных на человек двести. Суточный рацион состоял из 150 граммов хлеба, смешанного с опилками и чашки супа из овощных отходов. Рабочий день длился четырнадцать часов, а иногда и гораздо дольше.
    А Миша всё сидел и сидел в бараке. Ему казалось, идут года, тысячелетия. Кто-то постоянно умирал совсем рядом, а он, счастливец, нашел в самом дальнем углу забытую немцами шинель и, словно эмбрион, спрятался в нее с головой. Только бы не пришли немцы, не увидели, не отобрали… В голове абсолютная пустота сменялась картинами смерти. Смерть приходила к нему в бреду – наверняка он был тяжело болен. Смерть была мужчиной. Немецким мужчиной в каске и с винтовкой… Смерть брала его за шкирку и что-то говорила… «Зачем ты пришел сюда? Зачем ты позволил убить тех, кто тебе дорог? Отправляйся вслед за ними, на небо». И было страшно. Миша не решался смотреть ей в глаза. А смерть говорила почему-то: «Выносите». И у нее дрожал голос. Смерть была теплой, обволакивающей, трепетной… совсем как видел ее Миша.
- Выносите! Сукины дети, что ж натворили!!!!
- Аа.. – Только и смог сказать Миша, не открывая глаз.
- Живой!!! Выносите мальчишку!
Смерть говорила по-русски. Куда выносить? Хоронят? Или ведут на суд, о котором говорила мама, на суд душ перед Господом. Миша попытался еще что-то сказать. Его прижимали к груди. Руки и ноги безвольно висели, а глаза почти не открывались. Дымка. Туман. Всё расплывалось. Слёзы. Радужные пятна.
- Ох и повезло же тебе, парень! – Его держала не смерть. Русский солдат, в копоти, с раскрасневшимся лицом и… со слезою на щеке. Хрустальная капелька упала на щеку Миши. Он впервые видел, как мужчины плачут. И заплакал сам. Хрипло, беззвучно. Не от  боли, не то от бесчувствия. Теперь, когда его, прямо в шинели, вынесли из барака и он увидел яркие пятна костров, суету, услышал крики и грохот… только одна мысль затмила всю сущность, только один вопль ликования сипом вырвался из его ослабшего хилого тельца. Русские пришли…
    Русские валили бараки. Русские выносили живых. Русские вязали немцев, стреляли, в рукопашном, бомбили, ругались, чертыхались… И полыхали ненавистные стены. И салютом спасения черный дым рвался в белое зимнее небо.
- Как же ты так, как повезло тебе… - Бормотал солдат, не отпуская его. – А у меня тоже сынишка, дома ждет… тоже… ты латыш? По-нашему понимаешь? А-ну, пей, ешь, да не много, не много…
    Мишу уложили в машину. Гудел мотор. Миша всё понимал, но голоса не хватало говорить. Он только смотрел на солдата. Он хотел ему сказать что-то… про маму, про Сюзанну…
- В госпиталь его вези, Генка! – Крикнул тот водителю. Миша задремал. Ему снилась смерть. Всё такая же – в каске, с винтовкой…
    Мимо проносились поля, леса, выжженные войной степи, где полегли советские солдаты, защищая родину, защищая детей, жен, матерей… И белое, бесконечное небо, которому не было дела до этой бренной земли с ее суетами и нарывами, хранило в себе темные курчавые тучи. Тучи походили на людей. Люди куда-то шли. Миша спал и видел сон про то, как там, по небу, бредут его мать и Сюзанна, бредут за руку. А здесь, в машине, пахло табаком и тряпьем. Здесь лежала еда, здесь, по ухабам и колеям танков, тряслись беспокойные молодые солдаты. Они тоже думали. Думали, глядя на облака. И, наверное, неведомо им было то, что оттуда смотрит на них тысяча ангелов-хранителей. Погибших людей, которые еще недавно жили и дышали, которые желают жить и дышать под мирным небом своим детям.  Сюзанна и мать – теперь у них есть еще два ангела. Ни они ли спасли его, Мишку?...
   
            Прикрывая глаза и поднимая на лоб изящные французские очки – подарок старшей дочери Карлы, я часто дремлю прямо в кресле-качалке, убаюканный его мерным движением, вторящим бегу настенных часов. Тик-так, тик-так. Назад-вперед. Назад-вперед… Ноги ноют в зависимости от погоды. Сегодня целый день моросит дождик – легкий, накрапывающий. Я уже давно не люблю долгие прогулки по скверу перед сном. Черный зонт-трость, забытый, висит на крючке в прихожей. Теперь я предпочитаю шумным авеню свою толстую красную тетрадь в кожаном переплете… Вздор. Никогда не любил мемуары. Малютка Жане, моя любимая и единственная внучка, недавно привезла из Праги чудные вышивки на декоративные подушки. А я вот хотел дописать и взяться за стихи… Это будет им с Ленни подарок на свадьбу. Смеюсь про себя. Не верится – неужели я скоро стану прадедушкой?
    Красная тетрадь с бархатными страницами, которая сейчас лежит передо мной – привезена еще из Москвы. Карла и Жане смеются – пора бы купить ноутбук. Возможно, я барахольщик, но эта вещица дорога мне как память о всей моей жизни – здесь фотографии моего детства, моей матери, всё, что я смог собрать после войны… Я смотрю её, когда мне грустно или одиноко в большой парижской квартире. Бывает, что среди техники и портативных устройств не хватает простого человеческого тепла, ностальгии, в конце концов... В этой старой тетради есть как раз то, что мне нужно. А по вечерам я пишу. Пишу о своей жизни, о войне. На сегодня всё… Завтра будет новый день и новые заботы скроют ту боль, которую я разворошил сегодня. Я всё смеюсь – скоро ли увижу Сюзанну и мать? Всё такие же они там, по ту сторону небес? Видят ли они меня, простят ли?...
    Зима. Ночь…
    А ведь когда-то на перроне в эту ночь умерла моя мать… А мне, видимо, суждено было жить и я с гордостью пронес этот крест, возложенный на меня. Во мне билось три сердца вместо одного – Сьюзи, мамы и мое собственное. Наверное, поэтому я счастлив просто потому, что живу и меня окружают любимые мною люди.
 
    Твердая обложка опустилась на желтые страницы. Тускло горел торшер. Он сидел в кресле-качалке, глядя на стену, откуда смотрела фотография, старая, пожелтевшая от времени… Мальчик Мишка. Миша…Михаил Отомарович Лишвец. Он спустил очки на самый кончик носа. Вчера пришло письмо, обклеенное иностранными марками. Прочет завтра… Погасив торшер, он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Тик-так. Тик-так.
    Больше он не проснется…

«Правительство Германии в честь шестидесятилетия со времени уничтожения фашистского концлагеря Саласпилс, выражает глубокое соболезнование Михаилу Отомаровичу Лишвецу, прибывавшему в данном концлагере в 1944 году. Мы готовы выплатить денежную компенсацию за причиненный Вам ущерб».

С уважением и глубочайшей скорбью, представитель посольства ФРГ, Ганс Дюрриц.   


   
   


Рецензии
Юль, только начала читать. Интересно. Вопрос - почему на Стихире, а не в Прозе.Ру?
((Опечатка вот тут же "Михаилу Отомаровичу Лишвецу, прИбывавшему в данном концлагере..." нужно "прЕбывавшему"))

Инна Радыгина   28.12.2010 11:33     Заявить о нарушении