Оранжевые тюльпаны

       Уже стихали вечерние звуки за незаконопаченным, потому вечно поддувавшим окном.
И в банке на столе жмурились подаренные на вчерашнем концерте бордовые розы. Не любила она этот вдовий цвет, не желала этих цветов, потому, собственно, и бросила их в банку – за вазой нужно  лезть на антресоли, а это грозит  долгим чиханием и последующим за этим отряхиванием, отмыванием от толстого слоя кладовочной пыли.
Первый сольник за последние десять лет… Сначала это событие повисло над головой как неизбежный топор невозмутимого и посему непонятного палача. Конечно, за эти годы были концерты, вечеринки, «пати», квартирники, много чего, но так, по мелочи…
Десять лет… Из отмерянных кому-то двадцати, двадцати пяти… Для них, юных, это, конечно, целая, осознанная жизнь… Для соседского дяди Бори-всего лишь количество собранных этикеток от его любимых напитков. Этикетки год от года становились красочней, завлекательней, содержимое же…  А дядя Боря? Стал ли он красочней и завлекательней за это десятилетие? Да что дядя Боря!  От нее-то самой за эти десять лет столько всего ушло, пока поджарой гончей металась она за этими разноцветными фантиками – визитками, записочками, рецензиями, невесть где, кем, чьими стараниями выисканными телефонами… Координатами тех, кто мог бы помочь.  Кто был бы неравнодушен к ее творчеству. И что? Годы пронеслись. Вот уже тридцать семь…  И двое любимых на кладбище… И в зеркале - не то, не то, совсем не то, что хотелось бы видеть.
А начиналось - светло! Шестнадцатилетие пахло оранжевыми тюльпанами (Именно оранжевыми – не желтыми и не красными), поездками на сосновую дачу, кислородно-сосновым коктейлем счастливого последнего школьного лета и первым собственным выступлением.
И не беда, что стены местного дворца пионеров были обшарпанны и унылы, и сам концерт длился каких-то полтора часа, потому как рассчитан был на двоих. На нее и на другую, тоже поющую, тоже сочиняющую… Правильнее было бы так: концерт, рассчитанный на Другую, и на нее тоже, до кучи. А потом, по ходу концерта, как это всегда бывает, прилепились маловразумительные человечки, с вечными поздравительными словами-оправданиями: разрешите и мне, мол, я тоже отношение имею, и длинными пространными монологами и чтением своих откровенно бездарных и совершенно здесь неуместных стихов. Она должна была выступать во втором отделении, после Той – уже именитой и заслуженной  - ух ты, ведь даже месяц назад ее от ужаса и восторга перетряхивало! С Ней, с Той Самой! Да еще и вместе! Вечер на двоих – это уже запредельно! Но рамки концертного времени тянулись, словно резиновые, немногочисленные зрители уже бездушно хлопали сиденьями, в радиорубке сладко спал волосатый звуковик, простите, ди-джей, и ей самой, наблюдавшей этот постепенный развал ее праздника уже не хотелось выходить на сцену из-за тяжелых бордовых кулис.
Нет, ей все же пришлось выйти, и петь песни, и читать свое… Но только… Не глядя в зал. А себе под ноги. Мандраж прошел. И подвига стихосложения не произошло. А в голове все это время стучало: зачем же так… как я теперь могу… после нее… она же все сказала… за меня сказала… Так. Вспомнить бы… Ага, вот: «Я ношу в себе чувство вечности, смуту хаоса, бесконечности, но молчанием тайны скованы мысли дерзкие, уготованы…» (чего им уготовано-то? Черт, забыла). «Я вмещаю в себя вселенную, одинокую, откровенную», «Я бессильная, я безгласная, безударно-немая гласная - подавляю в себе величие, чтоб уже не иметь отличия», «Чтобы слиться с толпою серою, с общей правдою, общей верою…». И, осмелев, глазами - выстрел в зал: «Так зачем мне дано сознание бесконечности мироздания?» Так, комкая слова, проглатывая ноты, и отбарабанила она свою тридцатипятиминутную программу минут за пятнадцать. А потом было чаепитие. И дяди-тети предпенсионного, но все же околопионерского содержания, печенье, вафли, карамельки в вазочках, вежливое «кхе-кхе, а вы знаете, Ниночка такая молодчина! У нее, поверьте, большое будущее! Такие светлые песенки! А голос! Чудесно, чудесно!» И колыхалась это натянуто-восторженная простыня лести еще минут пять. Нина не знала, чем бы себя занять, коль уж оказалась здесь. Неловкое, слишком длинное для ее тоненькой фигуры черное бархатное платье превращало ее в высохшую старушку, связанную артритом по рукам и ногам. 
Сколько лет прошло…

Сколько лет… Но вот сейчас опять она вздрогнет, вспомнив тот, мимолетный взгляд. Как будто и не пролегла пропасть между ее жизнью и его  (увы) не-жизнью…
            Опять дует. Что же это за весна? Совсем не весна, а так, недоразумение какое-то! Газ, что ли включить? Голова заболит. А завтра вставать рано. Сосем рано – нужно еще нагладить, еду разложить по баночкам – на работу. Деньги, деньги, деньги. Да где бы их найти-то! Хочется креветок и шампанского. Очень хочется шампанского, как тогда, в юности, чтоб с головой заливало и было беспричинно и ненаказуемо - весело! Какая болезненная и непутевая вышла жизнь…  Нет, нет, нельзя так.
              Взгляд фотографа может быть, и слишком категоричен, но, черт возьми, иногда так фантастичен, так непредсказуем и странен…  Она смотрела на свои фотографии долго – не могла, что называется, оторвать глаз. Да нет, определенно – он мне польстил - я не такая красотка. Мне тут лет тридцать- (при моих-то почти семнадцати!) и скорбная вся какая-то… Но - красиииивая… Как ему удалось такие глаза… Больные… Огромные…
С этого все и началось. Этим же, думается, и закончится. Тот, мимолетный, острый взгляд из зала и последовавшие за ним три короткие световые вспышки. Только три самые удачные  ее фотографии на всю их недолгую совместную жизнь. На всю долгую, несовместную с ним – ее жизнь. Да пять его снимков. Каким она его видела. И сын. Совсем уже взрослый. Которого он едва увидел, и так же едва в него поверил. Ничего. Главное, что она верит. И твердо знает, что сын будет ЧЕЛОВЕК! Откровенно говоря, он уже и есть тот самый, с большой буквы. Он чувствует ее боль на расстоянии и тут же мчится к ней смс-ками, звонками, открытками и смешными карикатурами по электронке. Жаль, что не в ее городе. Хотя нет, совсем не жаль – она сама так хотела, чтоб он был самостоятельным и упрямым в достижении своих целей. Правильно-правильно, нечего  около юбки сидеть. Успеется…
А ее город… Ее город остался с ней набившими оскомину серыми домами  с загаженными подъездами, праздничным улюлюканьем и последующим за ним салютом из разбиваемых стекол в подъездах, непрекращающимися спортивными мероприятиями, непомерными возлияниями и, как итог, милицейскими меро-принятиями.
Культура в ее городе (настоящая культура, культурная) давно была низложена и обглодана почти до синих прожилок на основании полуистлевших костей. Массовость своей помпезностью и грохотом псевдовеличия  постепенно оттирала к стенкам загородного клуба свою застенчивую и робкую приятельницу-однокурсницу Камерность. Та робко жалась к углам, постепенно врастая в это замшелое здание с крошившимся от сырости потолком. Жалась, жалась до тех пор, пока не превратилась в подобие фрески – ну, знаете, это картинка такая, на сырой штукатурке… Город превращался в заболоченное место. А на наших северных  болотах так много дивно-огромной,  кисло-сахарной клюквы!
И вот – первый сольник за десять лет вынужденного молчания!
О сколько она хотела сказать, сколько пропеть своей и не своей боли, отчаянья, радости, этим людям. Своим. Наконец-то своим зрителям! Тем, что пришли в концертный зал только ради нее и ее песен. И впервые в ней открылось желание, переходящее в жажду – страсть к сцене. Впервые она почувствовала, что не может, и не должна оттуда уходить.
Не важно, сколько их там было, и было ли им все равно или равно ее страдание…
Голос ее камланием своим завораживал,  затягивал всех присутствующих в какую-то клубящуюся воронку, все разраставшуюся. Невозможность пошевелиться, и, вместе с тем, полное свободное падение зрителей в эту воронку их памяти, их совместного проживания, образовавшегося из со- и пере… Пауза. Всего лишь миг. И постепенное выныривание из этого массового гипнотического сна. Расходились по домам молча. Каждый нес в себе чувство вечности и все-все-понимание, переосмысление. Теперь предметы, доселе обычные, казались им, слушавшим, пронизанными глубоким содержательным значением. Городок подвис в воздухе. И ноты ее голоса еще долго звенели льдинками весенней капели в нахмуренных проводах. И не было других посторонних звуков, запахов и движений. Не было теперь, как будто и вовсе не было. Пока не растворился в горизонте вечер. И зрители растворились в нем.
           Уже стихали вечерние звуки за незаконопаченным, потому вечно поддувавшим окном.
И в банке на столе жмурились подаренные ей на вчерашнем концерте бордовые розы.
Может, этого, именно этого и нужно было ей ждать так долго. Целых десять лет одиночества, десять лет фантазий, иллюзий и вымысла. Десять прекрасных лет. Прекрасных, как оранжевые тюльпаны. В день ее шестнадцатилетия.


Рецензии