Нирвана. - Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. «Дада»
2. Утро
3. Тайские фрукты
4. Мелочи жизни
5. Ночной полет
6. Поглощать, выделять
7. Написать поэму
8. Скука навсегда
9. Креатив
10. Мансарда
11. Внутренняя коррозия
12. Улыбнись
13. Условное наклонение
14. Карты, колбы и Луна
15. Возможно, лучшее пиво в мире
16. Прислушиваясь к вещам
17. Играть, читать, говорить
18. Серебряный Буковски
19. «Страх» на стене «Макдональдса»
20. Поездка к морю
21. Дела людские
22. Спасибо, Гертруда
23. Трезвый взгляд на жизнь
24. Что-то не так
25. Время быстрого сна
26. Фонтан на Эспланаде
27. Держи в себе и не беспокой других
28. Колокола ратуши
29. Рижские хайку
30. Серьезность, боль
31. Страшное видео
32. Детская фотография
33. Учимся умирать
34. Цунами
35. Остаться
36. Пути спасения
37. Апатия
38. Вейксерфинг
39. Воображение и действительность
40. В баре Balsams
41. Самое поэтичное утро в литературе
42. «Беспечный ездок»
43. Зима в Бувиле
44. Присутствие
45. Проблема выживания
46. На широте Ольборга
47. Счастливого Нового года!
48. Зеленая колыбель
49. Татры
50. Татры (продолжение)
51. Деревья зимой
52. Нестабильность
53. Нет, нет!
54. Стальная лента
55. Мир приключений
56. Смерть – шикарная машина
57. Буддизм
58. Озарения
59. Ничего прочного
60. После метафор
61. У каждого своя роль
62. Перемены
63. Родиться корсиканцем
64. Болезнь
65. Новая жизнь
66. Избавляясь от одиночества
67. Все по-старому
68. Место, которое не выбираешь
69. Смерть поэта
70. На другой день
71. Без названия
72. «Валькирия»
73. Динозавр на дороге

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

74-89

_________________________________________________________

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. «Дада»

Меню, конечно, могло быть составлено веселее: искрящиеся креветки в кляре из яиц птеродактиля, салат «Мессиан» с грудками райских птиц, шизофренический чизкейк под соусом-невидимкой. Но поворачивающаяся из стороны в сторону лесенка с бокалами, три разных стула у стола, длинный галстук на спине официантки – забавно.
Остальные официантки одеты нормально. А эта, наверное, передвинула белый фартук на спину, чтобы показать красивое платье. Может быть, она демонстрирует свое понимание дада? Где еще такое возможно? Только здесь, в этом ресторанчике. По крайней мере, подходит к названию.
Но от дада здесь не так уж много. На блюдце – кружок белого шоколада с надписью разноцветными буквами: «dada». Над стойкой подвешены узкие полки с бутылками и скрипкой. На стеклянных дверях нарисованы две палитры. Вот и все. Тихая спокойная музыка – чил-аут.
«Chill-out – это склад ума. Это как хороший напиток во время долгого солнечного дня. Это момент, заставляющий тебя ценить даже самые обычные вещи».
Да и весь ресторанчик скорее в духе chill-out, чем dada – того dada, что «грохочет, вопит, издевается и брыкается» и представляет собой «струение проклятий в тропическом избытке головокружительной растительности».
Chill-out: «приди и растворись».
Через улицу прямо напротив – кафе «Passerella». Никогда не заходил туда. Не тянуло. Может быть, потому, что одной стороной кафе выходит на стоянку машин, и там же, у стены, складывают мешки с мусором.
Passerella – напоминает название бабочки с большими радужными крыльями. Скорее всего, производное от слова, похожего на pass или passer.
Алиса будет минут через десять, если не опоздает. Я открываю ноутбук, подключаюсь к инету. Интернет-словарь дает перевод: passerella – «мостик», «сходни», «демонстрационная дорожка», «подиум». Вот так – не pass и не passer говорят по-итальянски, а passare – проходить проплывать, пролетать.
Но есть еще и слово passera, что означает «птица из отряда воробьиных». Например, завирушка, овсянка, домовой воробей, черногрудый воробей и, кроме того, – сюрприз, – обыкновенный хоботник, бабочка из семейства бражников. Выходит, я не так уж ошибся. Бабочка называется passera dei morti. Причем тут смерть? И как эта бабочка выглядит?
Картинка на сайте fotokritik.ru: хоботник в полете рядом с цветком. Толстое тельце серого цвета с темными полосками. Большой зеленоватый глаз чем-то напоминает сову. Название созвучно с именем Passarella.
Футболист Даниэль Пассарелла, писатель Джон Пассарелла. Гитарист Анжи Пассарелла – его «Эхо» похоже на музыку, которая только что здесь звучала. А сейчас перерыв: слышно, как льется вино в бокал, и девушка-хостес говорит что-то официантке. Днем здесь иногда бывают такие паузы. А вечером? Не припомню. Если и бывают, то редко.
Мобильный у Алисы отключен. Может быть, она подменяет кого-то в зале?
Ну что ж, подождем. Втыкаю наушники, выбираю запись: Монк, «Round Midnight». Телониус играет тему, варьирует, а потом начинает сначала, снова и снова: take 1, take 2, take 3, take 4, take 5.
Мне нравятся эти рабочие записи. Они переносят меня далеко – в нью-йоркскую студию: голос пианиста (близкий) и режиссера (далекий). О чем они переговариваются? Трудно разобрать.
Вот чего бы я хотел: сидеть за компом, как Монк за роялем, и подбирать слова – вместо того, чтобы искать картинки для журнала и терпеть хамство главного.
Да, я за долгие каникулы. Я за рай, здесь и сейчас. И для всех. Больше свободы и больше наслаждения свободой. Вот так. Вернее, больше грусти, печали. Больше наслаждения грустью, печалью. Счастье печально. Как эта музыка.
Телониус, в твоих секундах застывает время. Коктейль полуночи со льдом синкоп. Поля под снегом.
Бывают ли в Нью-Йорке снегопады? Неважно. Я так это ощущаю: блестящий черный рояль на льдине, плывет где-то в Ледовитом, яркие звезды над головой.
Обширные владения печали. Озера грусти посреди небес. Ты, невредимый в этой синеве.
Наверное, это не поэзия, но что-то во мне выражает себя в этих словах и, может быть, когда-нибудь найдет слова получше.
Ноутбук похож сейчас на рояль. Я один на льдине посреди города, посреди всего мира. Надо мной сияние модуляций, зарницы синкоп. И все это еще живет, пульсирует, когда в кармане звучат первые такты «Лестницы» цеппелинов. Все это еще существует, когда я спускаюсь вниз по лестнице, и рассеивается окончательно, лишь когда я слышу голос Алисы: «Пикачу, ты еще ждешь? Я иду».
Льдина сталкивается с «Титаником» и раскалывается пополам, рояль скользит и падает в воду, чугунная рама увлекает его вниз, крышка отваливается и всплывает на поверхность, инструмент опускается вглубь виражами, словно потерявший управление вертолет.
Я думаю, сохранить ли текст, отвечаю «No», закрываю виндоуз – получается почему-то не сразу: кнопку приходится держать секунд десять.
Официантка в темно-коричневом платье с фартуком и галстуком на спине проходит рядом. Я заказываю бурбон.
«За пять минут до начала работы Thelonious Monk проходил за кулисы, снимал пальто, шел в бар и с порцией двойного „Бурбона” подходил к роялю».
Он садился за рояль и оставался с инструментом наедине. Монк, рояль и Северное сияние. Вот какой должна быть жизнь.
Я медленно пью бурбон и смотрю в окно. В зале снова звучит музыка.
Алиса – в короткой голубой юбке, белой блузке с матросским воротничком. Длинная блестящая цепочка через плечо, маленькая белая сумочка у бедра. Выходя из банка, она переодевается. Она ищет меня взглядом. Я смотрю на нее. Высокая, стройная, голубоглазая – совсем не похожа на счетовода.
– Привет, – говорит она.
– Привет, – говорю я.
Мы целуемся. Запах помады, «орбита» и еще какой-то новый запах – ванили и мака.
– У тебя новые духи, – говорю я.
– Да! Угадай, какие, – она подставляет висок к моему носу.
– Роше. Или нет, Диор.
– Ну-у, Пикачу, попробуй еще раз, – говорит она и снова приближает волосы к моему лицу.

2. Утро

Бывает, просыпаешься в половине шестого, а кофейная банка пуста. Одеваешь джинсы, туфли и спешишь на заправку, успевая по пути удивиться утренней тишине, непривычной резвости соседского кота, запаху скошенной травы, пустым полосам дороги и оранжевому сиянию между кронами, далекому краю земли, похожему на прилавок с лососем.
Думаешь о себе, как о рыбаке, вернувшимся без улова, китобое, отказавшемся от мысли поймать кита, и о том, что цвет рассвета можно сравнить с цветом цифр на электронном табло и найти, что они различаются только яркостью.
Осматриваешь полки в поисках пачки Paulig Prezident, за отсутствием Paulig покупаешь молотый Merrild.
Посередине упаковки – алый круг с оранжевыми разводами и надписями Douwe Egberts и Anno 1753, внутри круга – женское лицо.
Всматриваясь, понимаешь, что по замыслу художника это лицо возникает как бы из пара, понимающегося над чашкой кофе, из ароматной дымки или тумана. А, может быть, из грез кофемана.
Вот что – нужно пить меньше кофе. Да, меньше кофе, печенья, сахара и никакого шоколада.
Утро заметно повзрослело. Прилавок горизонта опустел. Небо там, вдалеке, холодного голубого цвета. Но цифры на табло горят все так же ярко: 95Е – 0.639 DD – 0.629.
Увы, в моей маленькой стране на все непомерно большие цены.
А ведь было время, когда никакая цена не казалась мне чрезмерно большой за оранжевое филе лосося.
Как давно это было!

3. Тайские фрукты

– Знаешь на что они похожи? – я прихватываю левый сосок Алисы двумя вытянутыми пальцами, средним и указательным, будто китайскими палочками.
– На что?
– На лонган. Шарики такие круглые, коричневые, сладкие и мускусом немного пахнут.
Я чуть-чуть оттягиваю сосок, потом отпускаю и снова оттягиваю.
– Мякоть белая, а внутри косточка. Если разрезать пополам, получается что-то вроде глаза. «Лонган»» это и есть «глаз дракона».
Я нежно сжимаю губами правый сосок и лижу его языком.
– А вот это, – я охватываю левую грудь Алисы ладонью и глажу ее большим пальцем, – похоже на кокосовый пудинг с лихеей.
– Лихея... Слышала, кажется, но не пробовала.
Алиса целует меня в губы. Мне нравится ее дыхание.
– Плоды такие круглые, вроде слив. Их в пудинг кладут, для украшения. Они сладкие.
Я провожу языком по ее деснам, проникаю вглубь. Наши языки ласкают друг друга.
– А губы похожи на чико, папайю... или вот – на помело.
– Ага, – говорит Алиса. Голос у нее теплый, разнеженный.
– Помело – это такой большой грейпфрут, но сладкий, вроде апельсина. И еще вкус в нем... ванили, что ли. И дольки – как твои губы.
Я веду пальцами по губам, шее, груди Алисы, опускаю ладонь на ее живот. Она обхватывает мой эрегированный член и нежно сдвигает кожицу, будто чистит экзотический плод. Я раздвигаю ее складочки, нащупываю узелок.
– А вот это... это...
– Да, да, что это, – шепчет Алиса. Ее пальцы нежно ласкают кончик моего члена.
– Рамбутан.
Мы молчим, лаская друг друга.
– Рамбутан еще называют волосатиком.
Алиса молчит, часто дышит. Моя ладонь спускается ниже и становится влажной.

Все идет замечательно – до тех пор, пока мой член не погружается в ее недра. Там он теряется, словно спелеолог в огромной пещере. Я направляю его в разные стороны, но это не помогает: недра Алисы кажутся бескрайними, как недра космоса. Я отстраняюсь, чтобы поискать контакта у входа, но Алисе этого недостаточно – она прижимается ко мне, и мой член снова приходит в состояние невесомости.
Я шлепаю Алису по заду, щиплю ее. Она стонет. Это подзадоривает меня, но не надолго. Я закрываю глаза и вспоминаю Ви, маленькую Ви. Вот ее недра были как раз для меня, в самый раз, лучше не найти. Маленькая Ви, очаровательная Ви. У всех таек, каких я знал, это в самый раз, точно, да. Вот почему мужики любят Тай, этих смуглых девчонок, да, вот почему они туда ездят, да.

Мы лежим рядом. Алиса медленно перебирает волосы у меня на груди. Она, как всегда, довольна. Вряд ли она испытала что-то головокружительное, то острое удовольствие, которое полагается испытывать, но ей хватает и этого, я знаю. Когда-то меня это удивляло. Я ей не верил. Но потом понял, что так оно и есть. Ей действительно хорошо. А вот я – другое дело. Когда приходится так вкалывать, какое уж тут удовольствие, – лишь облегчение от того, что не нужно больше париться, вспоминать, напрягать фантазию.

В ванной я выбрасываю презерватив в мусорное ведерко. Алиса не принимает таблеток. Она вообще боится химии. Коробки и бутыли с моющими средствами она заворачивает в несколько пакетов, модифицированные фрукты обходит стороной.
А ведь трусихой ее не назовешь. И на лыжах может с горы съехать, и на лошади верхом прокатиться. Но микробы и всякая химия вызывают у нее ужас. Такой ужас, наверное, наши предки испытывали перед динозаврами. Хотя эти звери, кажется, вымерли еще до того, как появились предки. Но неважно – наверняка тогда еще оставались какие-то твари с ужасными мордами.
Я наливаю два стакана апельсинового сока и возвращаюсь к Алисе. Она уже включила телек. Какое-то ток-шоу. Мы пьем сок и слушаем, как парень лет двадцати пяти пытается объяснить аудитории, почему ему нравятся женщины, которым за сорок.
– Не понимаю, – говорит Алиса. – По-моему, он псих.
– А я не знаю, понимаю или нет, – говорю я.
На самом деле я тоже не понимаю, но мне не нравится ее категоричность.

4. Мелочи жизни

Женщины всегда хотят узнать подробности, интересуются деталями, которым ты не придаешь никакого значения. Раньше, там, в Азии, может, и придавал, а здесь, сейчас, нет.
Алиса не исключение: расскажи, часто ли там идет дождь, сколько бывает в жару, на чем ты спал, а на слонах катался (пару раз), а чем хозяин дома занимался (торговал в своей лавке и комнаты сдавал), а готовить там можно было (нет кухня только для хозяев да и зачем мне не стал бы я готовить), а какой у них сейчас год (прибавь к нашему 543 и узнаешь), почему (Будда тогда умер), а девочек водить разрешали (я не водил), а подружка у тебя была (нет), еще что-нибудь расскажи (иду как-то по берегу и вижу утопленника жуть подошел а это пучок травы и кокосовый орех в нем запутался), правда (правда), а еще (давай спать), ну вот, напугал утопленником и спать, расскажи что-нибудь смешное (слоны там массаж делают ложишься перед слоном а он на тебя ногу ставит), опять страшное (да ничего страшного они же умные и картины рисуют кисточку в хобот и рисуют на джунгли похоже), наверное, они по джунглям тоскуют (может быть), бедные слоники.
О самом важном я не рассказываю, а она не спрашивает, ей в голову не приходит, а если бы и спросила, я бы не ответил. Рассказал бы о буддах (Изумрудном, Золотом, Лежащем, Идущем), об отпечатке ноги Будды, о мумифицированных монахах, о домиках духов, о танцах и амулетах – о всякой ерунде и ничего о главном, потому что главного ей все равно не понять – с чем я уехал и с чем вернулся... или без чего, так точнее.
Вернулся ли? Кто вернулся? Что вернулось? Пустой кокон. Личинку съел паразит. Маленький паразит, вроде наездника Alaptus magnanimous (великодушный, храбрый, благородный). Что это за ирония такая – великодушные враги облегчают страдания побежденных, удар милосердия и все прочее, а здесь нет даже противника, есть лишь жертва, слепая, беззащитная. И вот, пожалуйста: алаптус великодушный. Меня опустошил великодушный алаптус. Я похож на пустой кокон, пустую перчатку, баллончик из-под дезодоранта, дерево, в котором кто-то выжег дупло, и теперь там полно всякого мусора. Но не станешь же об этом рассказывать, да и думать об этом ни к чему.
Алиса спит. Быстро уснула. Приятных снов. Пусть тебе пригрезятся пальмы, мангры, шелк и сапфиры, Великий Индра, восседающий на белом слоне, и Ди Каприо, загорающий на пляже Пхи-Лея.

Пустота бывает разной: пустота зеркала, спокойного озера – и пустота высохшего дна, пересохшего русла.
«Когда у тебя бессонница, всю ночь думаешь не переставая: сплю я или нет, спал я или нет. Так уж устроена бессонница: пытаешься успокоиться, дышать ровнее, но сердце бьется часто, а в голове вихрем кружатся мысли. Ничто не помогает, даже направленная медитация».
Это ободряет – когда узнаешь, что кто-то другой испытывает то же самое. Особенно если это что-то мучительное. Страдание в одиночку – удвоенное страдание. Где-то ведь я читал об этом, что-то похожее, да, страница слева и абзац вверху, помню даже шрифт, не такой крупный, как в «Бойцовском клубе».
Столько книг читаю разом, что путаю авторов. А когда-то, давно, такое чтение казалось мне преступлением против литературы, чем-то непристойным, что выдает рассеянность читающего, его неспособность увлечься вымыслом, его легкомыслие, его никчемность.
Переворачиваюсь на спину осторожно, чтобы не разбудить Алису. Прочитанная страница стоит перед глазами. Кто же ее написал?
Что-то там было, в этой книге, еще в другом месте, – о полоске света под дверью и о бессоннице заболевшего путешественника. Пруст – конечно!
«...я пришел к заключению, что моя незаметная жизнь и царства истины совсем не так далеко расположены друг от друга, как это мне казалось прежде, что в иных пунктах они даже соприкасаются, и я плакал над этими страницами, плакал от уверенности в своих силах и от радости – так плачет сын в объятиях отца после разлуки».
Тайлер Дёрден, или тот, кто был Тайлером, тоже плакал. Плакал в объятиях Большого Боба, прижавшись к его широкой груди, на которой висели большие сиськи, сучье вымя, результат избыточного количества эстрогена, побочный эффект послеоперационной гормональной терапии.
«Плакать легко, когда ты ничего не видишь, окруженный чужим теплом, когда понимаешь: чего бы ты ни достиг в этой жизни, все рано или поздно станет прахом, все, чем ты гордишься, рано или поздно будет выброшено на помойку. Плакать легко, если знаешь, что все, кого ты любишь, когда-нибудь или бросят тебя или умрут».
Оказывается, можно вот так просто взять и написать про это. Да нет, не так уж просто. Нужно сначала выдумать раздвоение личности, двойника и Бойцовский клуб. Иначе получится что-то жалкое – ваниль.
«Все потихоньку рассыпается».
Эта мысль обычно давит на меня, как обломок скалы, но иногда освобождает, и тогда я могу писать об этом обломке. Я могу писать о себе, думать о своей жизни, своем положении, кто я и как здесь очутился. Наверное, с Чаком происходило то же самое. Наверное, вначале он хотел написать о чем-то другом, но понял что может писать лишь об этом. «Шестьсот сорок рыбок спустя я знаю лишь одно: все, что ты любишь, умрет».
На кухне я натягиваю джинсы, открываю ноутбук.
Вот кто я – одинокий дайвер, ползающий по дну голландец, сумасшедший краб, невинная жертва виктимогенных условий. Тебе никогда не вынырнуть, не подняться, твой баллон пуст, ты мертв, как эта луна.
Внутри теплеет, что-то там оживает, хотя я пишу о смерти в душе. Странный способ почувствовать себя живым – сказать себе, что ты уже давно умер. И ведь я все чаще использую этот способ. Выходит, по-другому я просто не могу писать.
Но я чувствую, что многие известные писатели – живые мертвецы. Именно такие мне больше всего и нравятся.
И кто знает, может, и среди редакторов, издателей есть живые мертвецы. Тогда у меня есть какой-то шанс.
Пусть это будет ночь живых мертвецов.
Мне вспоминается песня Дона Маклина «День, когда умерла музыка». Can music save your mortal soul?

5. Ночной полет

Что будет сначала?
Сначала в машине испортится система обогрева, а на дороге, как назло, жуткий мороз – такой, что скоро перестаешь чувствовать пальцы, ступни, а потом и колени.
Что будет сначала?
Сначала они проедут двести миль в одну сторону и столько же обратно, чтобы попасть в город поблизости от того, откуда они выехали. Вот такое дурацкое расписание. Им следовало бы нанять дипломированного логистика, чтобы он прочертил правильные маршруты – примерно так, как это делал один английский писатель: составлял маршруты для почтальонов, объезжая вверенную ему территорию на лошади и сочиняя в уме повести и романы; он проработал на этой должности много лет.
Что будет сначала?
Сначала барабанщик отморозит обе ноги, и его положат в больницу. В машине станет чуть-чуть свободнее, но не теплее. Тур не прервется – контракты заключены. Двести миль в одну сторону и двести обратно в машине без обогрева – вот такие песни, вот такие танцы на февральском снегу.
Что будет сначала?
Сначала – незапланированная остановка в Светлоозерске: их промоутер решит, что самый лучший способ для них согреться – дать дополнительный концерт, да и деньжата не помешают. У моряков водятся баксы – так что зажигаем в Светлоозерске! Удобный случай размять ноги, руки и проверить голосовые связки на сопротивляемость февральским морозам.
Что будет сначала?
Сначала – сюрприз, маленькая неожиданность, которую можно считать случайностью, а при желании можно счесть и скрытым предостережением: в Светлоозерске единственная общественная прачечная-автомат будет закрыта по неизвестным причинам. Надежда отправиться дальше в чистых рубашках, носках и трусах умрет перед дверью с холодным замком. Плохая новость, ребята, плохая новость на пороге. Вот такие дела.
Что будет сначала?
Сначала: «Ох и достало меня все это, ох и достало!» – и мысль: «А не двинуть ли дальше по воздуху?» Пусть эта гребаная машина с аппаратурой тащится по снегу без нас, а мы двинем дальше на самолете, как настоящие джентльмены. Лету здесь пара часов, три от силы. Я готов заплатить тридцать шесть баксов. Кто со мной, чуваки? Нужны еще двое.
 Что будет сначала?
Сначала юный пилот покажет отвратительный результат в экзаменационном полете с приборами и за прошедшее время ничего не сделает, чтобы повысить уровень своего мастерства. Но все же он согласится лететь ночью, а руководство компании ему это позволит. Что и говорить, деньжата не помешают, доллары всегда кстати. А чтобы пилот чувствовал себя увереннее, немного поправим прогноз.
Что будет сначала?
Будет шоу, о котором нечего сказать, кроме того, что оно было.
Что будет сначала?
Будет шоу, о котором нечего сказать, кроме того, что оно было последним.
Что будет сначала?
Будет взлет, о котором нечего сказать, кроме того, что он был последним.
Что будет сначала?
Будет полет, о котором нечего сказать, кроме того, что он был последним.
Что будет сначала?
Безрезультатные попытки связаться с пилотом, который так и не отметился после взлета, хотя обязан был это сделать.
Что будет сначала?
Утро, о котором нечего сказать, кроме того, что это было самое обычное утро из тех, какие бывают в точке с координатами приблизительно сорок три градуса северной широты и девяносто три градуса западной долготы.
Что будет сначала?
Поиски, которые очень скоро завершатся: ведь самолет Beechcraft Bonanza не успел пролететь и пяти миль.
Что будет сначала?
Все положенные процедуры: опознание, расследование, отпевание, погребение, разного рода спекуляции и воздвижение мемориала.
Что будет сначала?
Похороны музыки.
Что будет потом? Скажите нам, Бадди, Ричи и Джей-Пи: что будет потом? Что будет потом? Скажите.

__________________________________________
«День, когда умерла музыка» – 3 февраля 1959-го года. В этот день поблизости от Clear Lake, Iowa разбился самолет, на котором летели три популярных исполнителя рок-н-ролла: Бадди Холли, Ричи Валенс и Джей-Пи Ричардсон («Биг-боппер»).

6. Поглощать, выделять

Жизнь – это циклический процесс поглощения и выделения. Производство поглощаемого и очищение выделяемого – важные составляющие жизненного процесса.
Поглощаемое должно быть произведено, сертифицировано, расфасовано, упаковано, доставлено, выложено, куплено, приготовлено и поглощено.
Выделенное должно быть выделено, доставлено, распределено, осветлено, аэрировано, минерализировано, денитрифицировано и затем либо захоронено в специально отведенных для этого местах, либо использовано в качестве удобрения или горючего материала.
В середине первой цепочки при большом увеличении можно различить фигуру заведующей фруктово-овощным отделом продовольственного магазина в рижском спальнике Иманта на левом берегу Даугавы.
В середине второй цепочки при таком же сильном увеличении можно увидеть фигуру инженера очистных сооружений «Даугавгрива», расположенных на том же левом берегу, что и продовольственный магазин, в котором работает заведующая, но гораздо ближе к устью реки, – точнее, очистные сооружения расположены не на берегу, а на острове между руслами трех рек и Рижским заливом.
Немного более сильное увеличение требуется, чтобы заметить в одном из звеньев цепи детскую фигурку в черных брюках и сером джемпере – мальчика, разглядывающего агрегаты насосной станции. Он стоит, облокотившись на высокое ограждение карниза... или как называется эта длинная площадка, балкон во всю стену с перилами и крутой лестницей, по которой можно спуститься вниз, к желтым цилиндрам, зеленым трубам, красным и синим вентилям.
Но спускаться туда не рекомендуется из-за высокой концентрации углекислого газа. Инструкция рекомендует и даже обязывает перед посещением зала устроить десятиминутное проветривание. Праздничные цвета и шум насосов не могут заглушить терпкого запаха – им пропиталось здесь все: стены, аппараты, лестницы и мостки. Запах сероводорода, метана, аммиака, светильного газа, чего-то еще...
Как он там оказался, на этом карнизе? Из любопытства? Может быть, отец решил показать ему свое королевство – механизмы, которые он устанавливал, проверял, запускал, останавливал, чинил? Трудно вспомнить. И ни к чему. Лучше забыть: ведь все изменилось – моя жизнь больше не связана с запахами, как тогда, в детстве, когда запах сточных вод сменялся запахом апельсинов, яблок, лимонов, а запах кексов перебивался запахом дерьма... Так я называл его про себя, называл обобщенно или метафорически, хотя уже в первом классе мог перечислить все составляющие этой вони.

Таиланд, страна, где в обилии растет дуриан, – это, конечно, самое подходящее место для занятия йогой. «Постоянно охраняй врата органов чувств».
Каналы Бангкока напомнили мне о детстве. В Таиланде мир снова стал пахучим, цветистым и перченым на вкус. Я отправился туда за нирваной, а попал на экзотический карнавал ощущений.
В этом был свой смысл: врага нужно победить на его территории – там, где он сильнее всего. Просто я не выдержал испытания.
Нирвану можно найти и здесь. Но это другая нирвана; называется она – «анестезия».
Я оживаю, лишь когда думаю о словах. О них я думаю гораздо чаще, чем об Алисе, но без нее, мне кажется, мир окончательно потерял бы реальность – вкус, запах, цвет.

7. Написать поэму

Хорошо бы написать поэму к своему 28-летию, как это сделал Грегори Корсо, –пожаловаться на излишнюю полноту, занудных друзей, послать их куда подальше (например в зал Большой гильдии, на концерт токийского струнного квартета), подумать о городах, где бывал, представить себя седовласым ученым (у теплого камина он обдумывает язвительный ответ оппоненту), удивиться тому, что перестал воровать, вспомнить о четырех поэтических сборниках (тиражи до сих пор не распроданы) и под конец признаться, что спишь с поэзией и еще надеешься завести от нее красивых детей.
Славно было бы написать такую поэму, длинную, медленную, раздумчивую, без сожалений о прошлом и с твердой верой в будущее, или что-нибудь покороче, вроде уитменовского «Мой семьдесят первый год» – перечислить в начале смерть родителей, войну, встречи и расставания с любимыми, радости и печали, а потом назвать себя «старым солдатом» (в прохладных сумерках на вечерней поверке я бодрым голосом откликаюсь «здесь»). Хороший бы получился стих ясный и мудрый, доказывающий, как и стих Грегори Корсо, что у автора есть чувство собственного достоинства.
Но как быть, если ты моложе и Грегори, и Уолта, и тебе нечего вспомнить, если твоя жизнь – это скучная жизнь восточно-европейского обывателя: обычное детство, заурядная юность, школа, институт, ни одного несчастного случая, ни опасной болезни, ни страстной влюбленности, вместо рискованных поисков себя – поиски долгосрочного кредита на жилье, и в итоге – маленькая квартира с низкими потолками, спокойная, нудная работа, средняя зарплата, никаких перспектив, газета и кофе утром, вечерами голливудские триллеры, книжные шопинги по выходным, изредка поездки к морю, девушка на ночь, девушка на год.
О таком заурядном существовании не стоит писать ни длинно, ни коротко. Это называется: «повседневная жизнь», – моя жизнь, – повседневность, которая обернулась жизнью, – жизнь, не сумевшая отделиться, отделаться от повседневности, – нечто, что не заслуживает внимания, не заслуживает слов, не заслуживает даже презрительного молчания, не заслуживает ничего, потому что оно и есть ничто, повседневное ничто, и оно остается ничем, даже когда я окликаю его по имени.

Странно, когда я это писал, я забыл о цунами. Может быть, я просто не умею придавать значение обстоятельствам? Может быть, дело во мне самом, а не в том, что меня окружает, и как складывается моя жизнь?
При чем тут моя жизнь – ведь я не дневник пишу. В стихах и «фикшн» можно выдумывать что угодно. Вот такой у меня лирический герой – с ним никогда ничего не происходит.

8. Скука навсегда

Ты засыпаешь под Шопена и под «пеплов», и ни одной из старых книг тебе не перечесть – терпения не хватит, того терпения, которым побеждают скуку. Вся классика тебе скучна. Вот до чего ты дожил. А почему? Вопрос завис, как пущенная в небо пуля. Еще немного – и начнет движение вниз. Так торопись, иначе будет худо, и размышлениям придет трагический конец. А вот и нет – конец наступит, но не трагический. «Трагедия» – такого слова нет в современном лексиконе, как и других слов: «драма», «водевиль» и даже «фарс», «гротеск». Все эти выражения предполагают связь событий, а если связи нет, так и гротеска нет, и нет комедии. Трагедии – подавно. Откуда же возьмется связь и что-то большее, чем просто «до» и «после»? В жизни все случайно, и потому «трагедией» ее не назовешь. Не назовешь ее и «мелодрамой», и «водевилем» тоже. И персонажей не отыщешь в ней –  лишь имена. Нет никакого «я», и личные местоимения всех трех лиц – осколки времени, когда везде искали связь и находили. Вот почему так скучен Бах и «пеплы». Вот почему так музыка скучна. И все искусство. Вот почему так скучен мир. Заинтересовать способна только связь, а там, где все случайно, приходится скучать, скучать.

9. Креатив

Подобрать три-четыре картинки – вроде бы ерунда, но в такую жару, когда птицы ходят с раскрытыми клювами, и кошки валяются где попало (не где попало, а только в тени) и не собираются уступать дорогу (и приходится перешагивать через них), в такую жару самое пустяковое дело кажется подвигом, который не совершить без банки пива.
С пивом хорошо сидеть на подоконнике и смотреть на город, но солнце сейчас с этой стороны, бьет прямо в глаза. Солнце сегодня мой худший враг, а тучи-друзья парят где-то над Белоруссией.
Я тружусь над статьей об ошибках менеджеров крупнейших фирм, ошибках, которые повлекли громадные финансовые потери. Обычный пересказ книги профессора из Дармутской школе бизнеса, – толстой книги про то, как Sony обломилась с покупкой Columbia Pictures, а Motorola – со своим проектом спутниковой связи, и еще эти J&J с эндопротезами для сердца, и Samsung с автомобильным заводом.
Профессор полагает, что можно выделить четыре деструктивные модели поведения топ-менеджеров, заключающие в себе угрозу для компании: действия, основанные на искаженных представлениях о действительности, на губительных личных «установках», на сбоях в системе информационного обеспечения, а также на избытке лидерских качеств, другими словами, неспособности вовремя признать свои ошибки.
Любопытно, о чем думал главный, читая статью, почему бы ему не подумать о себе, о своих установках, своих задатках, своих избытках, но нет, ясно, когда такая запарка, тут не до самоанализа, в жизни не встречал конструктивных менеджеров, интересно было бы узнать, есть ли зависимость между уровнем деструктивности менеджера и числом его подчиненных, если есть, то какая – прямая или обратная.
Нужно что-то связанное с авантюрой, риском, падением: прыгнуть не прыгнуть, купить не купить... Ищу сначала в Corbis, замечательном творении Билла Гейтса. Набираю «risk»: прыжок на лыжах со снежного карниза, корейский канатоходец, хайкер, перепрыгивающий с камня на камень, мужик в деловом костюме на вершине горы – руки в стороны, одна нога вперед, занимается физзарядкой, угол наклона заставляет ожидать худшего. А теперь «businessman falling»: полет Икара, рисованный, «business people», деловые люди: два пацана смотрят на график, круто скользящий вниз, молодой бизнесмен, падающий с офисного здания, и еще, и еще... популярная тема.
Хочется пива, но это исключено. Я не сдался, как Витек. При такой работе и любви к пиву я могу быстро его догнать и перегнать в объеме. Нужно соблюдать меру – не больше двух банок и не каждый день.
Падающий бизнесмен и физкультурник на горе подойдут. Теперь – история с Моторолой, проект Iridium – шестьдесят шесть спутников на низкой орбите для обеспечения телефонной связи в любой точке земного шара. Цифры, похоже, Ольга перепутала: пишет, что раньше спутники запускали на высоту около тридцати пяти километров, а Iridium предусматривал шестьсот-семьсот, – явный ляп. Тут же говорится, что низкая высота позволяла решить проблему задержки сигнала и уменьшить размеры телефона.
Замечательная идея глобальной связи пришла в голову исполнительному директору Моторолы во время отпуска на Карибах: долгожданный отдых был испорчен, потому что его жена не могла на острове трепаться в свое удовольствие по телефону, а результат – пять миллиардов на ветер, вернее, в открытый космос. Какая еще женщина была причиной или, лучше сказать, поводом для таких трат?
От кофе мозги пухнут больше, чем от пива. Все, что я могу выдумать, – это пустыня, жара и девица с мобилой.
Снова поиск: мужик в форме римского центуриона – шлем, панцирь, в одной руке сигарета, в другой – сотовый. А вот, как я и думал, красотка в бикини и черных очках на пустынном пляже... А это сенатор Альберт Гор звонит по сотовому, но не в ноябре девяносто восьмого, когда он по приглашению компании впервые опробовал Iridium, а в феврале восемьдесят восьмого. По-видимому, сенатор Гор занимает особое место в истории сотовой связи.
Но все это слишком просто. Может быть, стоит посмотреть Phone или Phone Booth? И оба «Звонка». Даже не два, а три. Куда это меня заносит? Придется что-то монтировать. А что? Кажется, я совсем спекся.

10.  Мансарда

В мансарде у Ольги (над пятым этажом) полно всяких штучек – висюлек, фигурок. Все это посверкивает, позвякивает. Ольга зажгла ароматные свечи, и к звону и сверканию добавились ароматы.
Телефонный разговор о ляпе с цифрами закончился посиделками в кафе и любовными играми в ее квартирке. Пути случая непредсказуемы – на то он и случай (но случай здесь, скорее всего, ни при чем – в голове уже мелькало, когда я звонил: может быть...).
В мансардах мне раньше чудилось что-то романтическое. Помню, что в детстве я хотел жить в такой вот комнатке со скошенным потолком и окном над головой. Идеальное место для уединения. Сейчас-то я знаю, что окна в крышах имеют обыкновение протекать.
Мы начинаем на низком диванчике, а потом перебираемся на кровать. У Ольги короткие ноги, большая мягкая грудь и большие ягодицы. Сейчас, впрочем, это не имеет значения. Когда с женщиной в первый раз, ее телосложение почти не имеет значения. На первый раз пылу всегда хватит. А вот потом начинаются трудности. Но «потом» у нас вряд ли будет.
Мы пробуем по-разному и заканчиваем в позе «тяни-толкай». Правильно говорят, что у низкорослых темперамента больше. Звезды надо мной не рассыпаются, но и подстегивать себя не приходится. К тому же обходимся без презерватива.
Ольга предлагает остаться до утра. Утро, можно сказать, уже наступило. Ночи светлые, занавеска на окне тонкая. Ольга расспрашивает меня о работе. Я отделываюсь короткими фразами. Тогда она начинает рассказывать про свою жизнь. Минут пять я слушаю, а потом говорю: все, что хочу спать. Поворачиваюсь на бок и засыпаю. Мне снятся острова, спутники и сенатор Альберт Гор с телефоном на вершине Килиманджаро.

11. Внутренняя коррозия

Жизнь всегда представлялась мне замкнутым циклом поглощения и выделения, порочным кругом, чертовым колесом. Deified dada hard but true godlike nonsense being thrown at you. Тогда, в юности, я еще не читал философов абсурда, зато помнил наизусть множество текстов рок-групп. There's a hole in the world and it keeps getting bigger.
Если в твоей душе завелась маленькая червоточина, то она будет расти, пока не превратится в огромную черную дыру, которая постепенно поглотит все. Коррозия изнутри, corrosion from within no more joy no more sadness no emotion only madness. Если бы так.
Параноик в одном похож на нормального: оба находят в существовании этого мира какой-то смысл, оба умеют придавать смысл бессмысленному. А что делать, если ты недостаточно здоров, чтобы не задаваться вопросом, и недостаточно безумен, чтобы выдумать свой ответ. Переползаешь из суток в сутки, словно краб по дну отступившего моря. This is your fucking life.
Когда-то ответом для меня была музыка – та, которой учили в музыкальной школе. Запах лака и канифоли перебивал запахи поглощаемого и выделяемого. Музыка не поглощалась и не выделялась. Она просто существовала и разрешала приобщиться к своему сияющему существованию каждому, кто мог сыграть пьесу Баха или Паганини.
Так мне казалось тогда. Я был уверен, что когда-нибудь выиграю конкурс Жака Тибо или королевы Елизаветы. Я верил в невероятное – в то, что стану скрипачом, в чудовище Лох-Несса, в зеленых человечков Розуэлла, в телекинез, ясновидение. Я упражнял свою волю, надеясь, что научусь двигать предметы. Give me reason give me something to believe in. Тогда я не нуждался ни в каких основаниях.
А потом все рухнуло. Или все потихоньку рассыпалось – теперь уже и не вспомнить.
Толчком, наверное, был подслушанный разговор в школе: «способный, но не талантливый». С этого все и началось. Меня будто прострелили навылет, как джармушевского Блейка. И потом все годы я искал лишь, чем бы заткнуть эту дыру, из которой вытекала жизнь. Something to kill the pain of all that nothing inside.
Эти парни из KMFDM понимали, что значит жить с дырой в груди. We don't live we just scratch on day to day. Пустые карманы. Ничего, кроме использованных билетов и сарказма. Ничего такого, что могло бы заинтересовать мир. И поэтому нет ничего в мире, что могло бы заинтересовать тебя.

12. Улыбнись

Я иду по улице, и мне встречается человек, несущий на плече крест. К нижнему концу креста приделано колесо, и человек не то чтобы тащит, а катит крест по тротуару. При этом он весело улыбается и даже что-то напевает.
Рядом идет мальчик. Он сует мне в руку желтый листок: «Cetri iemesli kapec Tu vari SMAIDIT – Четыре причины чтобы УЛЫБНУТЬСЯ».
Смайл 1. Бог действительно любит Тебя.
Смайл 2. Иисус умер за Тебя.
Смайл 3. Бог создал Тебя для особой цели, известной только Ему.
Смайл 4. Сегодня Твой день. Он станет днем Твоего спасения, если Ты не откладывая призовешь имя Господа.
Я оглядываюсь на человека в желтой рубашке: он бодро катит свой крест. Может быть, моя беда в том, что я так и не нашел для себя подходящего креста. Живу тихо, без проблем. Мои неприятности сводятся к заморочкам на работе, размолвкам с Алисой  и воспоминаниям о детских обидах.
Через пару минут я выпью кофе в доме с башенкой. Это чуть-чуть взбодрит меня, но и только. Может быть, позвонить по телефону, указанному на листочке, и спросить, не нужен ли «Благой вести» еще один крестоносец?
Я представляю себя с крестом на плече, молча шагающим по улицам – смайл 1.
Я представляю себя читающим молитву в одиночестве или вместе с членами «Благой вести» – смайл 2.
Я представляю себя кающимся в грехах, верящим в смерть воскресение и спасение – смайл 3.
Я вспоминаю об этой странной встрече вечером, сидя у компьютера и скачивая в папку Metallica альбом Garage Inc. На панели внизу мигает окошечко Download – записан последний трек. Щелкаю наугад и попадаю на Mercyful Fate.
Take this white cross and go to the center of the ring. Come, come into my coven and become Lucifer’s child – Возьми этот белый крест и войди в круг. Стань моим сыном – исчадием Сатаны».
Вот так совпадение. Мы живем в странном мире, как сказал бы герой «Синего бархата». «“Прекрасно, но странно” – эти два слова, пожалуй, самые употребительные в его лексиконе» – так написано в предисловии к интервью с Дэвидом Линчем.
Вчера было воскресенье, и я посмотрел по видику три фильма подряд.
Улыбнись.

13. Условное наклонение

«Кто посетил сей мир в его минуты роковые...» Я посетил. Но ничего не извлек из этой удачи. Потому, наверное, что был слишком мал.
Запомнился экран телевизора – темный, с редкими фонарями. Звуки автоматных очередей. И то, что спать меня отправили после полуночи. Репортажи, разговоры родителей – нет, не запомнились. И смысл происходившего был от меня скрыт.
Но не только от меня – до сих пор никто в точности не знает, что там произошло. Вроде бы – провокация, которая не удалась и оставила после себя лишь выбоины на стенах и мемориальные камни на берегу пруда – семь камней, покрытых цветами.
А если бы удалась – что бы это изменило? Цель операции в том и состояла, чтобы помешать изменениям. Если бы она удалась, инженер станции «Даугавгрива» до сих пор следил бы за работой очистительных агрегатов, заведующая фруктово-овощным отделом магазина до сих пор формировала бы ассортимент, контролировала персонал и повышала квалификацию.
А я, наверное, так и пиликал бы на скрипке. Не было бы ни далай-ламы, ни Бангкока. Не было журнала для крутых парней. Но, возможно, взамен у меня была бы вера в победу коммунизма, гордость за родителей – инженера очистных сооружений и заведующую фруктовым отделом? Вряд ли. Октябрятские лозунги и ритуалы я ненавидел. А огурцы, помидоры, груши, яблоки – все эти tutti frutti  – с самого начала казались мне дерьмом, таким же дерьмом, как и то дерьмо, выкачиванием которого из канализационных труб занимался отец.
Все было дерьмом, весь мир, и выбраться из дерьма можно было, только став музыкантом, но не обычным, не преподавателем музыкальной школы, аккомпаниатором или скрипачом в оркестре, а выдающимся скрипачом – первым в Европе, Евразии, во всем мире.
Редкий случай – желание матери совпало с моим. Но планы матери не заходили так далеко – она хотела лишь, чтобы я учился вместе с дочерью заведующей магазином.
А я хотел другого. Да, сейчас я понимаю, что опередить всех – это стремление для меня не было главным. Быть первым можно только в сравнении, а я не хотел себя ни с кем сравнивать. Я хотел только одного – хорошо играть. Мне казалось, что хорошая игра открывает дорогу в какой-то чудесный край. По-видимому, в моей любви к музыке было что-то мистическое (тогда я этого не понимал).
Игра на скрипке была способом выбраться из дерьма. Но я не мог им воспользоваться. Эта дорога была проложена не для меня. Когда я в этом убедился (или убедил себя сам), то решил уйти из школы. Пришлось выдержать настоящую войну с родителями: им было жаль потраченных трудов и средств.
Я начал слушать другую музыку (совсем обойтись без музыки я не мог). В той, другой, музыке не было ничего чудесного. Но она примиряла меня с самим собой, помогала мне выносить себя – такого, каким я себя теперь знал. Master, Master, where's the dreams that I've been after?
Я покупал диски, пластинки, скачивал треки с бесплатных сайтов, ходил на концерты. Того, что я выпрашивал у матери, не хватало, поэтому я таскал деньги из родительских кошельков, а летом подрабатывал, продавая мороженое.
В универе я начал играть в карты: сначала – с однокурсниками, а потом – с настоящими игроками. Мне почему-то чаще везло, чем не везло. И я зарабатывал себе на музыку и одежду.
Так продолжалось пару лет. Но однажды парня, моего знакомого, нашли во дворе с перерезанным горлом. Как в кино. Он тоже был игроком. Я знал, что у него проблемы. Но задолжал он столько, что помочь ему было невозможно.
Я испугался: умер человек, которого я хорошо знал. Такое случилось впервые. Я решил бросить игру. Но если бы не далай-лама, я бы, наверное, вернулся к картам, потому что деньги нужны были не только на технику и шмотки – я начал пробовать наркотики. И закончил бы я, наверное, так же, как мой знакомый, – в луже крови в углу двора.
Но сейчас я порой думаю: а ведь это не самый плохой конец – быстрый и неожиданный. Beautiful corpse я бы не оставил, но со всем остальным был бы полный порядок. LF-DY.

14. Карты, колбы и Луна

Moon is full, never seems to change. Just labeled mentally deranged dream the same thing every night.

Он долго не замечал, как сгущается тьма. Да и не в темноте было дело. Очертания вещей становились резче. Но сами вещи теряли вес. Он удивлялся, почему деревья не улетают вслед за птицами, срывающимися с их ветвей. По его словам, в одном из своих снов он побывал на Луне и хорошо запомнил ночь, высящуюся над горизонтом. Кошмарный контраст сияющего песка и черной пустоты. В этом сне удивительным образом связывались мрак и невесомость. По Луне нельзя было ходить – там можно было передвигаться только прыжками. Он показывал рукой, как это у него получалось – большие плавные прыжки на краю вечной ночи. Я так и не мог понять, выдумывает он или говорит всерьез.
Школьником он покупал книги, экономя на завтраках, и прятал их в сарае, рядом с домом. Читал он по ночам, спрятавшись под одеялом, светя фонариком, прислушиваясь к тяжелому дыханию матери, доносившемуся из соседней комнаты, и скрипу старого дивана, на котором спала сестра.
Иногда, встревоженный тем, что в квартире наступала тишина, он высовывал голову из-под одеяла. Комнату заполняла тьма. Проходило какое-то время, прежде чем его глаза могли различить стены, очертания мебели. На улице рядом с домом стоял фонарь, но, по его словам, он никогда не горел. Этот контраст между светом в его убежище под одеялом и тьмой снаружи – не повторился ли он в его лунном сне?
Вечерами, после занятий, он часто оставался в институтской лаборатории. Я заходил к нему туда несколько раз. Среди высоких шкафов, реторт, колб, пробирок мне делалось не по себе; особенно мучителен был запах – он напоминал мне запах отстойников. Однако Алексей чувствовал себя в этом стеклянном царстве свободно; ему здесь было даже уютнее, чем дома.
Однажды, после ссоры с отцом, я перевез свои вещи к Алексею и прожил у него несколько недель. Я спал на той самой кровати, на которой умерла его мать. Он часто рассказывал мне о ее болезни. Подходящие разговоры на ночь. А говорили мы обычно ночью: он допоздна засиживался в институтской лаборатории, а я проводил вечера у Леонида, где мы играли в преферанс.
Отец Леонида оставил завещание, в котором был странный пункт: сын мог получить свою часть наследства лишь после того, как защитит диссертацию по химии. Это условие особенно бесило Леонида – почему именно химия? Только потому, что ею занимался отец? В знак протеста он тайком от матери поступил в Медицинскую академию. Но мать, узнав об этом, воспользовалась старыми знакомствами и добилась, чтобы его той же осенью зачислили в Технологический.
По характеру Алексей и Леонид были совершенно непохожи. Алексей рассчитывал свою жизнь на много лет вперед, а у Леонида не было никаких планов: он считал жизнь «процессом окисления» и полагал, что всего разумнее живет тот, кто окисляется с наибольшей интенсивностью.
Он научил меня множеству карточных игр. Мать не разрешала ему играть дома, поэтому обычно мы собирались на даче. В нашей компании было еще двое: студент-медик и художник, оформитель витрин; один развлекал нас медицинскими байками, а другой успевал, пока тасовали колоду, нарисовать шарж.
Как я теперь понимаю, нас объединял не азарт, а отвращение к повседневности. Это отвращение было исходным, а увлечение картами – производным. Повседневность казалась нам слишком бесцветной, тягостной. Мы выносили ее с трудом. Но когда мы садились за стол, вещи теряли тяжесть.
Помню, как мы целую неделю играли какими-то редкими картами. На черном фоне блестели фигуры, нарисованные мастерами из знаменитой артели. Мне больше всего нравились валет червей, похожий на мушкетера, и дама треф – она отводила руками кисею, закрывавшую лицо, с таким видом, будто за этим разоблачающим жестом последуют и другие. У королей были широкие лица и густые бороды; они грозно хмурились, сжимая в руках жезлы – символы власти; один из них лицом походил на моего отца, другой – на отца Леонида.
Между тем шутки Алексея становились все более странными, розыгрыши – все более нелепыми. Я никогда не имел дела с сумасшедшими и не понимал, что происходит.
Алексей умел шутить, и я, зная обстоятельства его жизни, удивлялся, откуда в нем это чувство юмора. Наверное, юмор был его щитом – он защищался им от тишины, темноты. Что-то ведь должно защищать человека – любовь, власть, юмор или азарт.
Иногда меня так прихватывало, что не помогали даже крутые рифы Hatebreed. Тогда я звонил Леониду, и мы собирались у него на даче. Прикосновение к картам действовало успокаивающе. Мир сокращался до размеров стола.
И все же оборона Алексея оказалась слабее моей. Может быть, конечно, что противник атаковал на его участке более крупными силами.
Как то раз я застал его сидящим на стуле. Он крепко держался за сиденье; лицо его было напряжено. На обычное «привет» он ничего не ответил. И лишь спустя какое-то время, медленно, почти не раскрывая рта, сказал, что надышался в лаборатории опасным газом и теперь теряет вес; он едва успел добраться до дома; он уже почти ничего не весит. Скоро его вес станет отрицательным, и тогда его вынесет в космос.
Он попросил меня закрыть все окна и не открывать дверь. Говорил он тихо, потому что каждое произнесенное слово уменьшало его вес. Я принял это за розыгрыш. Но через полчаса (он провел их в полной неподвижности) вызвал «скорую».
Врач сделал Алексею укол и сказал, что такое бывает, особенно у студентов; парню надо отдохнуть, а если приступ повторится – вызвать психиатра. Он захлопнул чемоданчик и ушел, а я остался наедине с Алексеем и притаившемся в нем безумием.

15. Возможно, лучшее пиво в мире

– И теперь ты знаешь, что к чему? Вот так неожиданно тебя осенило, и ты примирился с миром, самим собой? И с тем, что до пенсии будешь развлекать крутых мужиков, – я тыкаю в угол, где дядька в пестрой рубашке бубнит что-то по сотовому. – Не верю я тебе, Витек. Даже если стекло это разгрызешь, не поверю.
– Да я же не собираюсь тебя на путь наставлять, дурак. Пей лучше, закипит скоро.
Во дворике «Восточной границы», вернее, на крыше погребка, под тентом Carlsberg («возможно, лучшее пиво в мире») не душно, но жарко. Солнце освещает половину стола – как раз ту, где сижу я.
– Ну, допустим, озарило. А каким образом? Такахата тебе мондо рассказывал, коаны задавал? А, может, он тебя просто лэптопом по башке огрел? Или ты в дерьмо собачье вляпался? Читал я эти истории: его нога увязла в чем-то мягком, и тут его озарило.
– Так, примерно, и было, хотя и без дерьма.
– Ну да. Когда угодно и где угодно. В сортире, например. Подходящее место. Долго тужился в сортире и наконец испытал сатори.
– Игорек, когда человек не может ни о чем серьезно говорить, это значит, что он в жопе.
– Ага. Можно и так сказать – я в дауне. Но я этого не стесняюсь, не строю из себя просветленного. А мог бы. Представь: прихожу весь из себя такой лучистый и говорю: «Чуваки, я такого монаха в Паттае встретил...» Эх, ... Расскажи, как все было.
– Очень просто. Как и должно быть. Пошли вместе на Swingle Singers – он и я с Танькой. Такахата билеты на всех купил. Подходим к мальчишке-билетеру, тот отрывает, а Такахата берет билеты, поворачивается и к выходу идет. Я за ним – ты куда? А он садится в машину, бросает клочки мне под ноги и уезжает.
– Ну да! Чтобы помощник японского атташе мусорил на стоянке! Да я скорее поверю, что ты в дерьмо на Домчике наступил.
– Верь, не верь – твое дело. Но так все и было. И вот, стою я под дождем и смотрю, как он по бульвару катит. И ничего до меня не доходит. Танька в истерике. Шиза твой Такахата, говорит, по нему дурка плачет. Я ей: ладно, давай сами купим билеты. Она: нет, уже все настроение испорчено, поехали домой. Ладно, поехали. И на первом же перекрестке, когда зеленого ждал, вдруг и осенило.
– Будто за ворот лед сунули.
– Блин, Игорек, ну ты же сам разговор завел.
– Ладно, согласен. Погано себя веду. Ничего бы у Такахаты со мной не вышло. А что дальше?
– Да какого хрена я тебе буду рассказывать! Ты после Таиланда сдвинутый совсем. Ну да, цунами и все такое. Но на других-то это по-другому действует. Пошли. Время уже.
– Подожди. Вот стоишь ты под красным... и что?
– Что-что... Я сам себе словами объяснить не могу. Будто обвалилось что-то или, наоборот, крышку сняли. Сразу все по-другому стало. Чувствую: все правильно. Нужно это – чтобы дождь шел, чтобы красный горел, а я в тачке сидел, треп Танькин слушал и зеленого ждал. И не то чтобы нужно, а просто так оно есть. И это правильно, и ничего тут сложного нет... И такой покой... Сзади сигналят, а я стою, точно крышу снесло совсем.
Витек уходит за пивом и возвращается с тремя бутылками.
– А сутры, медитация – это все не то. Двадцать лет будешь мучиться – и ни хрена поймешь. А тут – сразу. Хотя и не расскажешь, что понял. Понял – и все.
Солнце перешло чуть правее. В динамике русская попса, но тихо. Оса ползет по моему бокалу. Я молча ковыряюсь в салате. В желудке у меня последняя битва Годзиллы, схватка «чужого» и «хищника». Допиваем пиво молча. Витек берет одну бутылку с собой.
Мы спускаемся по лестнице. Жарко. Душно. В окне турагентства «Diademas» – плакат: слоны, тигры, змеи, обезьяны, пальмы, водопады. В левом нижнем углу тайка делает массаж загорелому парню. Лицом она очень похожа на Ви. Горло у меня сжимается. Какого черта. Витек громко рыгает, потом пердит: «Шевелись, старик, мне уже приспичило».
В горле у меня будто ком стоит. Какого черта. «Идем, просветленный». Витек снова пердит. У меня в желудке надувается огромный германский Zeppelin NT. Я тоже выпускаю газы, но дирижабль не сдувается, и я обещаю себе никогда больше не пить так много пива, даже если оно, возможно, лучшее в мире.

16. Прислушиваясь к вещам

В шуршании скомканного, брошенного на пол и потихоньку расправляющегося листа бумаги слышится что-то жалобное. Так открывается тебе мука вещей: консервной банки на пустыре, горящей лампочки, остывающего асфальта, зайчика на полке в магазине игрушек, ржавеющего автомобиля.
Жалость, сочувствие, сострадание к вещам разъедает тебя, точно ржавчина. Ты становишься нерешительным, как датский принц. Переползаешь из одного дня в другой, будто издыхающий варан. Это продолжается долго. Ты теряешь счет дням и неделям.
А потом так же неожиданно к тебе возвращается решительность, воля. Ты восклицаешь мысленно: «Да провались все к чертовой матери», покупаешь банку датского пива, выпиваешь ее, не отрываясь, и бросаешь на пляжный песок.
Девушка-полицейская, случайно оказавшаяся поблизости, хмурясь, выписывает тебе штраф в тридцать латов. Но ты нисколько не жалеешь об этом и через две минуты разговора узнаешь ее имя и телефон.

17. Играть, читать, говорить

Дочь заведующей магазином училась играть на скрипке, и заведующая отделом мечтала о том, чтобы ее сын тоже учился играть на скрипке.
Она хотела, чтобы он знал имена Паганини, Хейфеца, Кремера и другие славные имена, которых она не знала, да и откуда она могла их узнать, она ведь не училась в музыкальной школе, не могла отличить скрипку от альта, но знала, что дочь заведующей магазином учится играть и уже выступает на каких-то концертах, и ей очень хотелось, чтобы ее сын тоже стоял на сцене со скрипкой, прижатой к подбородку (уж это-то она знала – как держат скрипку), одетый в белую рубашку, смокинг и с бабочкой под воротником.
Может быть, ей просто хотелось, чтобы он занимался каким-то делом без запаха, а если и с запахом, то лишь с запахом дерева, лака, кожи, дорогой ткани, одеколона, может быть, она хотела только этого и ничего больше, как узнать, да и к чему, это не обязательно, важны ли намерения, не важны, разные намерения могут привести к одному и тому же результату, только результат имеет значение, а намерения отступают в тень.
Вот так он стал музыкантом, и думал о себе как о музыканте, и переживал, что он еще недостаточно музыкант, и развивал в себе абсолютный слух, который по определению не поддается развитию, но тогда он верил в могущество воли, и его любимым рассказом был рассказ Уэллса о человеке, который одним лишь усилием воли передвигал предметы и мог вызывать бури.
Он тренировал свою волю по три раза в день, пытаясь сдвинуть коробок спичек или перевернуть страницу одним лишь напряжением воли, он верил в силу желания и хотел стать выдающимся скрипачом, и это желание, соединенное с желанием матери, делало его маленьким королем, давало ему право требовать уединения, тишины, чтобы он мог заполнять ее звуками скрипки, что он и делал, воображая себя Хейфецем или Кремером.
Не отсюда ли его надменность, его уверенность в своей исключительности? Мальчик-звезда, уайльдовский star-child, был ему понятен и близок, как отражение в зеркале, и он думал, что, подобно этому ребенку, вынужден жить среди грубых, недалеких людей, ничего не понимающих в музыке, и так продолжалось несколько лет, пока подземные воды не разрушили основание замка.
И замок рухнул. Конечно, это преувеличение: замок медленно рассыпался, пока не превратился в груду камней. Он долго перестраивался, пока не превратился в здание, совсем не похожее на прежнее. Вместо храма музыки – стадион. Общим осталось лишь отношение к музыке (но тут нужно сделать оговорку, потому что музыка бывает разной, и одна музыка отличается от другой не меньше, чем трибуны стадиона от кресел в зале Большой гильдии). Главное различие состояло, однако, в том, что новую музыку он только слушал, но не исполнял.
Он твердо сказал (родителям и себе), что не возьмет больше скрипку в руки, и это, конечно, заслуживает похвалы, такая твердость характера, такая решительность, которую, наверное, правильнее назвать упрямством, ведь ему было всего двенадцать или около того, и о каком характере может идти речь, тем более, что дальнейшее отнюдь не подтвердило, а, скорее, опровергло наличие у него этих качеств.
Все эти его блуждания от классики к року, от инди к панку, от техно к дету, от Ошо к Трунгпе, все эти быстро сменяющиеся увлечения выдавали неуверенность, неспособность остановиться, зацепиться, поверить, отдаться всем сердцем, и неудивительно, что к двадцати семи он оказался без всякой опоры, без всякого убеждения.
Проще говоря, он оказался в дерьме, то есть там, где он и пребывал в детстве, когда бродил по очистным сооружениям, стараясь приучить себя к тошнотворному запаху и уподобляясь в этом немецкому классику, бродившему по мертвецкой в надежде избавиться от сентиментальности (и, похоже, ему это удалось – на портретах он выглядит таким суровым, величественным).
Замок рухнул, а с ним и другие бастионы, дома, убежища, но у него все-таки осталось что-то в активе, да, что-то осталось, надежда, слабая надежда построить крепость из слов, ведь слова хороши тем, что позволяют говорить даже о том, что тебе не хватает слов, и для того, чтобы это сказать, слов всегда хватит.
Вернувшись из Таиланда, он набросился на художественную литературу – так же, как набросился на сыр, гречку и хлеб, которых в Таиланде не было.
Он выучил наизусть названия всех книг на полках рижских букинистических магазинов. Он купил собрания русских писателей. Он уговорил родителей отдать ему все тома Библиотеки Всемирной литературы. Он прочел всю русскую и зарубежную классику, включая и ныне живущих авторов. Он понял, что русские писатели второй половины прошлого века ничего не знали о современности. Четвертый ледниковый установившийся на одной шестой земной суши сделал для русских литераторов приобщение к современности невозможным. Они потерялись в доисторической эпохе бытовизма, реализма и морализирующих притч.
Поэтому любимыми его писателями стали иностранцы. Лучшими произведениями того времени (кроме Хемингуэя) он считал «Ловлю форели в Америке», «Страх вратаря перед одиннадцатиметровым» и «Американского психопата». Позже ему попались еще стихи Буковски.

18. Серебряный Буковски

Буковски, мне нравится, что «Эксмо» издает тебя в таком серебристом переплете. Он напоминает мне фольгу, в которую заворачивают шоколад. В такую фольгу я заворачивал в детстве фотопленку и нагревал ее спичками, пока пленка внутри не вспыхивала и не улетала вместе с фольгой в небеса. Если покопаться, можно и еще кое-чего припомнить и все из того же райского времени, о котором ты не очень-то много написал, но о котором любит рассказывать другой американский писатель – Брэдбери.
Да, ребята из «Эксмо» знают толк в печатных делах. Они и Рэя запустили в красивую серию небольшого формата, с чудесными разноцветными обложками. Число томов уже подбирается к двадцати. Но пока я ставлю их в ряд, не читая, – у меня есть, что полистать за чаем, до Брэдбери доберусь позднее.
В серебряной обложке «Почтамта» как бы вырезан прямоугольник: волшебное оконце в жизнь героя романа Чинаски. Кипа газет, которые ему придется сегодня разнести, полный стакан рома со льдом. Лед в стакане оранжевый, и от него на сердце сразу делается тепло и мягко. Да, вот такой согревающий лед. Как и твой роман, мистер Буковски. Я думаю, ты по-настоящему великий писатель, если начал с такого замечательного романа.
И пусть цены на книги, ром и все остальное растут как (если говорить по-современному) на стероидах, – я буду и дальше покупать твои романы из этой серии, где каждая книга похожа на горький шоколад в серебристой обертке, на кофейные зерна в серебристой фольге, на серебряный кофейник, от которого исходит запах бразильского кофе, на серебряную монету, на серебристую форель в серебристой реке, на серебряный молоточек, которым, согласно традиции, кардинал постукивает по лбу умершего папы, чтобы убедиться что он скончался, на все серебряные и серебристые чудеса света, включая далекие звезды и седые волосы в твоей бороде.

19. «Страх» на стене «Макдональдса»

Почему бы какому-нибудь обкуренному тинейджеру не нарисовать на стене «Макдональдса» слово СТРАХ. Может быть, это проняло бы меня, встряхнуло, вывело из летаргии.
Как давно я ушел в кому? Среднего возраста, образован, но не мотивирован. Общество еще числит меня в своем активе, но я сам себя записал в пассив
Разве я ненавижу свою работу? Нет. Может быть, я ненавижу мюзиклы? Нет. Может быть, я ненавижу «Макдональдс»? Нет. И я не люблю «Макдональдс», не люблю мюзиклы, не люблю работу. И нет такой девчонки, которой бы я говорил или хотел сказать: «be my baby, be my baby».
Как давно это случилось? Однажды я оказался не в том месте, но в нужное время – в каком-то медицинском центре, вроде Мемориального госпиталя, и мне сделали операцию на мозге. Теперь я – коматозник. Живая плоть, лишенная ощущений. И весь мир для меня – вроде палаты Джефферсоновского Института.
И если я увижу на стене «Макдональдса» что напротив отеля «Рим» слово СТРАХ –нет, это ничего не изменит. Ничего не изменится, если, войдя вечером в квартиру, я встречу Д’Амброзио с пистолетом или Патрика Бэйтмена с ножом. Ничего не изменится, ничего.
Остается ждать, когда мое пребывание здесь закончится, и мое сердце, мою почку продадут какому-то богатому пациенту, для которого слово СТРАХ еще имеет какое-то значение, как и другие слова – «любовь», «ненависть», «печаль», «радость». – человеку, который еще может испытать удовольствие, заметив связь между Химическим банком в Нью-Йорке на углу Одиннадцатой и Первой и коннектором из нержавеющей стали, установленным в центральной шахте на кислородной линии Восьмой операционной.

20. Поездка к морю

В Энгуре покупаю чипсы, пиво и еду дальше.
Середина августа. Жара. Неужели и правда грядет глобальное потепление? Будем весь год выращивать клубнику и мандарины.
После Мерсрагса останавливаюсь, вылезаю, чтобы отлить.
Когда подъезжаю к Ройе, чувствую запах бензина. Блин, уже не в первый раз. Хорошо бы проверить насос. А еще нужно заправиться.
Вспоминаю обоженные руки и лицо Айвара. Покупаю по дороге копченого окуня. Проезжаю заправку и только потом спохватываюсь. На следующей нужно заправиться обязательно. А то и до мыса не доеду.
У Алисы корпоративный пикник где-то под Сигулдой. Обещал, что поеду, но передумал. Она, конечно, разозлилась.
Хотел встать пораньше, но не получилось. А сейчас уже почти час – самое пекло. В детстве я добирался сюда на автобусе.
Допиваю пиво и выбрасываю банку в окно. Такая у меня привычка. Пустая банка в кустах не сделает мир хуже, чем он есть.
Пахнет бензином. Нужно проверить прокладки. Вспоминаю обоженные руки Айвара.
Посидеть бы на развалинах у воды, но по выходным там обычно народ, не много, но достаточно, чтобы испортить настроение.
Оставляю машину на стоянке. Пробираюсь между сосен и кустов. Предчувствие моря: когда взбираешься на дюну и чувствуешь свежесть моря, а самого моря еще не видишь. И вот оно, море.
Снимаю джинсы, рубашку, часы. Отплываю подальше и переворачиваюсь на спину. Пытаюсь представить, что парю среди облаков. Однажды, в детстве, вдруг показалось, что я в вышине, один среди этих белых громад. Сколько мне тогда было лет? Десять?
Но такое я испытывал только на озерах. В море мешают волны – заливают лицо.
Сижу на песке, разглядываю море, горизонт, облака. Справа – залив, далекий силуэт корабля. Слева – маяк на острове. Его соорудили специально, чтобы поставить маяк. Единственный латвийский остров, да и тот ненастоящий.
Всегда хотел там побывать – посмотреть на море с высоты. Жить на таком вот островке – убирать дворик, чистить оборудование, бриться раз в неделю, ездить в Ригу раз в месяц.
Но маяк работает автоматически и в постоянном обслуживании не нуждается. Там никто не живет.

Открываю пиво, достаю рыбу. Алиса при виде такой закуски устроила бы скандал. Никаких копченостей, ничего жареного.
В одном из последних номеров – статейка: не закусывайте пиво копченостями, а то с канцерогенами перебрать можно. Тиснули в последний момент, как всегда. Слепил наспех коллаж: копченые рыбины в ряд с шампурами в глотках и мужик, похожий на Витька, с кружкой пива, изо рта рыбий хвост торчит.
Главному не понравилось, но Витек его уговорил. Чувство юмора у него есть.
Слушаю, как плещется вода – почти неслышно. Корабль вдалеке молчит. Маяк молчит. Молчат натовские истребители над головой.
Я чувствую, как меня отпускает. Четырнадцатилетний, я сижу рядом с самим собой, и мы вместе смотрим, как чайки стайкой плывут вдоль берега.

На обратном пути останавливаюсь у заправки Neste. По другую сторону аппарата встает белый жигуль. Рухлядь – мотор закипает, под капотом будто сверчок поет.
Вспоминаю обоженное лицо и руки Айвара. Подхожу, спрашиваю: «Друг, может, лучше движок заглушить?»
Мужик отвечает мирно: «Аккумулятор сел. Хрен потом заведешь».
Ясно. Заливаю немного и побыстрее отчаливаю. Надо проверить все трубки в сервисе. Пусть посмотрят, где там течет, откуда этот запах.

По дороге думаю: почему я с Алисой, а не с какой-нибудь хиповой девчонкой без диплома и корпоративного духа. Найди себе такую же чокнутую, как ты, и пусть Алиса выходит замуж за аналитика.
Девчонка-фотограф. Лет двадцать с небольшим. Можно и за тридцать слегка. Как насчет журналисток, литературоведов, врачей? Они не в счет.
Включаю плеер и под Automatic For The People доезжаю до дома, забыв о сервисе.
Звоню Алисе. Тон у нее прохладный. Она еще на пикнике. Рядом – музыка, смех, громкие голоса. Сегодня примирение не состоится.
Ну и ладно. Досмотрю ZOO, скачаю Kein Angel, начну читать «Информаторов».
«Белая фея, отец всех зеркал, ты самый чудный ребенок, беременный смехом».
«Вчера вечером в “Спарго” актриса за соседним столиком поцеловала серфера в губы».
«Моя мать... Желтая кожа, тело тонкое, хрупкое. Она почти не ест, умирает в громадном пустом доме окнами на залив».
«Служитель по краям бассейна поставил мышеловки, заляпанные ореховым маслом. Сдавайся, хаос».
К полуночи затихает караоке внизу. Можно попробовать что-то написать. О море почему-то не пишется. В голову лезут слова «песок» и «пустыня».

Оранжевое солнце восходит над оранжевой пустыней. В них столько сходного – попробуй, различи.
И кажется, что солнце – часть пустыни, или, наоборот, пустыня – продолжение солнца.
Огонь пылает здесь и там, слепит глаза и жжет. Мираж длиною в день. К полуночи песок остынет. Цвет уйдет. Останется пустыня.
И удивишься: как ты мог найти в ней сходство с солнцем?
Различны, словно смех и камень, прыжок и сон, комета и нора, олень и кактус, птица и молчание, цветок и стужа.
Ты думаешь, что сходство было? Попробуй – поищи.

21. Дела людские

Что делают малыши на детской площадке Верманского парка в теплый августовский день? Качаются на качелях, «досках» и «диванчиках», поднимаются в домик, похожий на паровоз, и спускаются вниз, забираются в другой, похожий на избушку, и съезжают на своих маленьких задиках по блестящему желобу, качаются на лошадках, ищут что-то в земле, посыпанной стружками, бегают друг за другом, кричат, плачут, смеются, живут.
Что делают подростки в Риге и других городах Латвии в этот теплый августовский день? Катаются на великах, едят мороженое, пьют колу и пиво, торгуют пивом и мороженым, доставляют почту, тусуются у часов, смотрят фильм «Крепкий орешек-4», рисуют на стене краской, обмениваются эсэмэсками, треплются, покупают диски и плееры, целуют своих девчонок или парней, говорят, смеются, плачут, живут.
Что делают взрослые в Латвии и других странах Европы этим теплым августовским днем? Составляют отчеты, ведомости, берут и выдают кредиты, покупают и продают движимость и недвижимость, управляют автомобилями в трезвом и нетрезвом виде, платят штрафы, выдают квитанции, арестовывают, судят, приговаривают, пишут просьбы о помиловании, женятся, разводятся, зачинают детей, снимают фильмы, летят в самолетах, едут на поездах, говорят, смеются, плачут, живут.
Что делают старики по обе стороны Атлантики в этот теплый августовский день? Смотрят телевизор, принимают лекарства, рассматривают фотографии, гуляют вокруг дома, дремлют, читают газету, выговаривают детям, ищут потерянную вещь, вспоминают имя своего первого учителя, вспоминают день своей свадьбы, вспоминают поездку в Китай, Индию или Канаду, говорят, молчат, плачут, живут.
Что делаю в этот теплый августовский день я? Верчу в руках маркер Schneider 244, пью кофе Paulig Prezident, смотрю на часы Luch, сделанные в Белоруссии (между прочим, надежные), сижу в черном оффисном кресле у старого Celeron’a HDD 38.3 Used 26.6 Free 11.6 и пишу этот текст.

22. Спасибо, Гертруда

Каждую ночь – август. Каждую ночь – гроза. Небо озаряется, вспыхивает, мигает, словно маячки полицейских машин. Молнии – чаще горизонтальные, между тучами, но иногда бьют в землю, и вот тогда грохочет, трещит, разрывается. Бывает, что вспыхивают сразу несколько. Молнии похожи на нити накаливания – скрещиваются, переплетаются. А иногда вдруг загорается толстая, широкая, будто ствол дерева, и застывает на секунду. Ночь становится белой. Дождь то припускает, то прекращается.
Я стою на балконе и вдыхаю грозовой воздух. Так продолжается минут двадцать. Никаких перемен. Гроза медленно сдвигается к северу. Мне это надоедает, и я ухожу в комнату, закрываю дверь.
В плеере – выбранный наугад диск: Badfinger 70-х. Come and get it. Да, чувак, если хочешь приди и получи. И поторопись, а то все закончится.
 Валюсь на постель, взяв с собой новые книжки. Маркес, «Последнее плавание корабля-призрака». На обложке – картина: две обнаженные девицы, кругом камни, обломки корабля, раскрытый ларец, рассыпанные драгоценности – «Пещера нимф после шторма», автор – сэр Эдвард Пойнтер. Поменять одну букву – и его имя могло бы стать нарицательным для всех художников, painters. А так – увы, сэр Эдвард не справляется даже с ролью пойнтера, наводчика, указателя: долгое разглядывание нимф, моря и драгоценностей не порождает никаких мыслей, никаких идей.
Пит Хэм поет в наушниках о ком-то, кто открывает дверь, а за дверью – никого: ни святого, за которым можно было бы побежать, ни места, куда можно было бы пойти. Слишком горда, чтобы звать друзей, слишком горда, чтобы позвонить. Со мной, наверное, тоже так.
А вот аккуратно обрезанный и вроде бы надежно склеенный кирпич из серии «Отцы-основатели». Такой тяжелый, что, раскрыв, я опускаю его на грудь. Купил из-за рассказа «Долгая вахта», а буду ли читать другие рассказы – сомневаюсь. «Вахту» я прочел еще в детстве и, оказывается, запомнил навсегда. Героическая смерть, похороны героя всегда производили на меня впечатление. И неважно, чьи это были похороны – Гамлета, принца Датского, или Джонни Далквиста, младшего бомбардира Лунной Базы.
Но я давно уже не верю в героев, поэтому Хайнлайн отправляется к стене и укладывается рядом с Маркесом. Книжку Маркеса я перелистал за чаем и даже прочел рассказ «А смерть всегда надежнее любви». Последняя фраза – словно застрявшая в памяти пуля: «Умереть в одиночестве и плача от ярости, потому что он умирал вдали от нее». Но сейчас это вроде не к месту. Хотя как знать.
Я хороший парень и вкалываю на работе. Еще немного, еще чуть-чуть, и наступят лучшие дни. Почему бы им не наступить? Ведь я хороший парень и вкалываю как зверь. Занятный кавер битловской Getting better. Работай, работай, работай – ты будешь с уродским горбом. Кто это? Кажется, Блок.
 На обложке «Ренессанса» Уолтера Пейтера – лицо боттичелиевской Весны, бесполое лицо. Печальная Венера. «На этой картине у красок почти трупный или, по крайней мере, холодный оттенок» – замечает автор (эссе «Боттичелли»).
И внезапно меня озаряет: в каждой книге – из тех, что я разложил рядом с собой на постели, – рассыпаны знаки смерти.
Догадку подтверждает следующая книга: «В горах шли бои, и по ночам видны были вспышки разрывов. В темноте это напоминало зарницы» (а гроза еще не закончилась: гремит где-то над Болдераей, может быть, над заливом; окно в спальне выходит на запад, а гремит на севере, но небо озаряется и с этой стороны). «С приходом зимы начались сплошные дожди, а с дождями началась холера, но ей не дали распространиться, и в армии за все время умерло от нее только семь тысяч».
Хемингуэя у меня четыре тома. Но не удержался и купил еще отдельное издание «Прощай, оружие!»
Хэм отличный писатель. Настолько отличный, что у него трудно чему-нибудь научиться.
А в это время другой Хэм (Пит) поет: «Я научился обходиться без тебя, я останусь один навсегда, навсегда».
Последняя книжка маленькая и тонкая. Конечно, это книга о смерти и даже об убийстве: «Кровь на полу в столовой». Я захватываю все страницы большим пальцем, потом отпускаю их. Страницы с шумом возвращаются на место. Меня овевает легкий ветерок – будто ароматное дыхание Гертруды Стайн. Разумеется, у нее было легкое ароматное дыхание, дыхание боттичеллиевской Весны.
«Глава одиннадцатая. Мариус к Марио я думаю легко. Марио к Мариусу, и не поверить этому в конце концов, о боже не поверить этому в конце концов».
Вот это навевает, будоражит, пробуждает воображение. Спасибо, Гертруда.
Как переводится название альбома «No Dice»? Dice – множественное от die: существительное «игральная кость», глагол «умереть». Вот такие совпадения. И если ты ничего не извлечешь из них, то уничтожь лучше все файлы doc. Но говорю я это себе не всерьез. Я думаю: если что-то не удалось сегодня, удастся завтра. Еще немного, a little time, a little trouble, и придут деньки повеселее. Так я думаю.
А гроза улеглась или ушла в море, к Стокгольму, и теперь без помех можно стучать по клаве, что я и делаю, с трудом пристроив на столе тарелку фиников и бутылку красного.
Любопытно, что пили в «Оружии»? Вторая глава – асти, четвертая – граппа, седьмая – красное, которое «снимает с зубов эмаль и оставляет ее на нёбе», десятая – коньяк, одиннадцатая – вермут, двенадцатая – граппа, тринадцатая и пятнадцатая – чинцано, шестнадцатая и семнадцатая – вермут, восемнадцатая – капри (упоминаются еще фреза, барбера и сладкие белые), девятнадцатая – мартини, двадцатая – виски.
«Может быть, я и пьян. А вы почему не пьяны? Почему вы никогда не напиваетесь?» – это уже из «Фиесты».

23. Трезвый взгляд на жизнь

Доживаешь до сорока и видишь, что осталось уже немного. А что ты приобрел? Ничего. В этой жизни если что и приобретаешь, то тут же теряешь. И уходишь ни с чем. Поэтому не спрашивайте меня, почему я пью. Лучше я вас спрошу: почему вы не пьете? Что-то с вами не так, друзья мои, если вы никогда не напиваетесь. Видно, вы еще не раскусили жизни. Поторопитесь. Времени осталось не так уж много. А если что имеет значение в этой жизни, так это ясное понимание, чего она стоит, – трезвый взгляд на мир, от которого потом приходится избавляться вином и дурью. Вот такой парадокс. Но ни разу не взглянуть на жизнь трезво – это еще хуже. Поверьте, хуже. Это значит пустить свою жизнь коту под хвост. Это значит совсем не жить. Вот так, друзья мои. И оставьте меня в покое.

24. Что-то не так

Я встречаю Юриса, когда выхожу из бара. Оказывается, он живет рядом, на Гертрудес. Странно, что мы не сталкивались раньше.
Он приглашает меня к себе. Скорее всего, от неожиданности. И вот мы у него на третьем этаже.
Мать Юриса дома. Он представляет меня ей. Наверное, я ее видел раньше, но уже не помню. Отец у Юриса умер три года назад. Я узнаю об этом по ходу разговора, который начинается и движется как-то неуверенно, прыжками.
Непонятно, говорит он, почему ты бросил школу. Долго объяснять, говорю я.
И чем же ты сейчас занимаешься? – Дизайнер в журнале. – Ага. И неплохо платят? – Нормально. А ты как?
Юрис играет в оркестре. Я вспоминаю (про себя), что русскую аббревиатуру национального симфонического, ЛНСО, прикольщики из сети расшифровали как «лица нетрадиционной сексуальной организации». А еще, говорит Юрис, квартет, уже четыре года, и диски есть.
Я немного рассказываю о Таиланде – единственное, чем я могу (как мне кажется) заинтересовать собеседника. Юрис снова переводит разговор на музыку – конкурс Витола, последняя симфония Васка, предстоящие выступления в Швеции.
Посидев с час, я откланиваюсь. Ухожу с облегчением, словно актер, отыгравший роль. Так и есть: я играю роль со всеми, кроме Витька, даже с Алисой. Притворяюсь, ношу маску. Работа, квартира, машина, девчонки... Вот так живет Игорь Бородин. А что? Нормально живет. Вкалывает, конечно, но не так, чтобы париться. Года через два найдет работу получше, тачку сменит, ремонт сделает, комп новый купит, может быть, даже семью заведет... И здоров ведь как лошадь. Почему лошадь? Наверное, потому, что дома у него стоит бутылка White Horse, и он частенько ее достает. Не дурак выпить. И за компом часто сидит – бред какой-то пишет. Что-то с ним все-таки не в порядке, с Игорем Бородиным. Что-то не так. Но что?

25. Время быстрого сна

Ночью мои мысли похожи на серых кошек. Но есть одна, которая похожа на черную кошку. А вернее – на какое-то доисторическое животное, громадного хронозавра.
What if you rock around the clock tick-tock tick-tock.
Я танцую вокруг этих часов один. Алиса высматривает морщинки в уголках губ, на шее, на руках, вокруг глаз – боится постареть. Для нее tick-tock – это старость, и притом не старость вообще, а именно ее старость. А мой страх возникает из мысли о старении всего на свете. Мировая скорбь, тщета, бренность – хорошие слова. Это даже не мысль – я вижу, как вещи распадаются, истлевают, приходят и уходят: they pass and go. «Все, кого ты любил, умрут. Все, что ты создал, будет забыто. Все, чем ты гордился, будет со временем выброшено на помойку. Все потихоньку рассыпается».
Все, даже слова. Слова особенно – это огонь, который начинает угасать сразу, как только написана первая буква.
В половине первого ночи с бутылкой виски и стаканом, на котором выведено черным J;B, Ballantine’s, White Horse, Black and White, Jack Daniel’s old time. И с пустой головой. Плохие дни. В такие дни остается только слушать, как Майкл шепчет хрипловатым баритоном: low low low.
Все катится под гору, все рассыпается. Фаны эту песню редко включают в число любимых. Обычно – LMR, Leave, Drive, E-Bow, Country, Feedback, а эта, наверное, слишком темной, неясной кажется. Но за эту темноту я ее и люблю.
This lonely deep sit hollow. Никакого ростка, никакой почки, никакой точки, бочки, кочки, печки, от которой можно было бы танцевать. Молчание и пустота.
Почему sit, а не sits? И что это вообще означает?
Хорошо бы написать что-то в духе Майкла – стих меланхолический, тихий, немного хриплый и серьезный до предела. Но вряд ли получится – ведь я не отношусь всерьез ни к миру, ни к самому себе.


___________________________________________
1. цитаты: «Бойцовский Клуб» Ч.Паланика, тексты R.E.M. (Rapid Eye Movement), Black Sabbath («Dreamscape»), Serge Gainsbourg («Bad news from the stars»).
2. Майкл Стайп – вокалист группы R.E.M.

26. Фонтан на Эспланаде

Из открытого окна Академии я услышал звуки скрипки – кто-то разучивал баховскую Чакону. И в сердце вонзился шип – как в повести Конан-Дойля: невидимый враг отравил меня ядом. Оставшиеся два часа я бродил по городу мертвецом с пулей в сердце, как Джонни Депп в фильме Джармуша.
Я пытался отвлечься, глядя на женщин, заходил в кафе и книжные магазины, но в сердце у меня сидел шип, и когда я пришел на Эспланаду, он все еще там сидел – длинный и острый, как вязальная спица.
Я сел за столик, взял пиво и принялся смотреть по сторонам: на Reval Hotel Ridzene, где я был всего лишь однажды на каком-то мероприятии, на библиотеку университета (там я бывал чаще), на памятник Райнису, меланхолический, как все местные памятники, на фонтан, который часто менял режим – струи то поднимались, то опадали, иногда почти исчезали.
Я вспомнил тютчевский водомет и, подумав, на что похожа центральная струя фонтана в окружении более тонких, решил, что она напоминает извержение спермы из члена какого-то подземного бога... и даже не бога, а из какой-то большой трубы.
Я представил подземные коммуникации – сотни километров труб, проводов, колодцев, тоннелей, заполненных питьевыми и сточными водами, всяким дерьмом, включая дерьмо информации, – и успокоился. Боль ушла. Иглы как не бывало.
У православного храма Рождества Христова я сел в маршрутку и всю дорогу слушал русскую попсу – спокойно слушал, без напряга. Я чувствовал себя живым: живее Крейслера, живее Баха.

27. Держи в себе и не беспокой других

Перпендикуляр пойманного мяча, взметнувшийся в сердце голкипера, колеблется под шквалом аплодисментов, точно шпага тореадора, всаженная в загривок быка и не нашедшая его сердца.

Больше двухсот слов за ночь не написать. И как все это будет выглядеть утром? Скверно, как всегда. Работы завтра по горло.
Алиса жалуется, что мы редко видимся, никуда не ходим. Ей снятся кошмары – крысы, змеи, заброшенные дома.

Никаких аркольских мостов. Никакой одержимости. Держаться за работу, держаться за Алису. Держаться разумного компромисса.
In this world of subconscious take heed of the danger that R.E.M. state will bring.
Смело смотри в глаза жизни, позволяя себе лишь маленькие передышки.
I will try not to burden you. I can hold these inside.

28. Колокола Ратуши

Колокола на Ратуше играют незнакомую мелодию. Впервые они начали звонить в апреле, и тогда это была старая латышская песня Riga dimd. А что теперь? Не знаю. Какую из предложенных мелодий выбрал Мартиньш Браун? Не знаю. Стрелки башенных часов сошлись на двенадцати. Ветер треплет синие салфетки на столиках у Дома Черноголовых, развевает волосы женщин, опрокидывает пюпитр с нотами. Пожилой саксофонист в белой рубашке и темном жилете поднимает ноты и ставит пюпитр на место.
Та бомба, что уничтожила Дом Черноголовых, чья она была – немецкая или русская? Не помню. Красный домик с замысловатыми украшениями и латинскими надписями – маньеризм какого-то века – его построили заново, несмотря на противодействие главы инспекции по охране культурных памятников Юриса Дамбиса, считающего, что если памятник архитектуры уничтожен, то восстанавливать его бессмысленно, даже вредно: ведь восстанавливая старое, мы разрушаем что-то новое и не менее ценное. Так он сказал в интервью.
Я пытаюсь понять, чью сторону я занимаю в вопросе о восстановлении разрушенных памятников, но не могу придти ни к какому мнению. Я смотрю на здание Ратуши (оно тоже было восстановлено) и статую рыцаря с мечом и щитом (он такой же дубликат, как и Дом Черноголовых, у стены которого я расположился с кружкой пива). Кроме того, в центре, у Бастионной горки, стоит золотой рыцарь – он тоже копия (изготовлен на средства предпринимателя Евгения Гомберга, оригинала больше не существует).
«Мне кажется, – говорит Гомберг, – что в спорах о памятниках столкнулись два подхода: цивилизованное общечеловеческое понимание истории как свершившегося факта и ограниченный местнический взгляд на историю как инструмент политической борьбы. Второй подход я бы назвал одним словом: «провинциальность». Это не обязательно наше, специфическое латвийское. На мой взгляд, самые большие провинциалы – американцы, начиная от их гномиков и поросят на лужайке перед домом и заканчивая их полным безразличием ко всему, что происходит вне Америки».
Я думаю о том, прав ли Гомберг в своем мнении об американцах, что такое провинциальность, свойственна ли она американским обывателям или местным политикам. Мне трудно ответить. Увы, я многого не знаю. Например, пиво, которое я пью, – возможно, это хорошее пиво, а может быть и не очень. Что поделаешь, я и в этой области не знаток. Как будто есть другие области, в которых я хорошо разбираюсь! Нет, таких областей нет. А вот многие люди имеют твердые убеждения и ясные мнения в отношении самых разных вопросов.
Я завидую тем, кто разбирается в пиве, завидую Юрису Дамбису, который горячо борется против новостроя, завидую его противникам, завидую Мартиньшу Брауну, точно знающему, какая мелодия больше подходит для колоколов, завидую членам общественной организации NoPride, собравшимся сегодня здесь, на площади, чтобы протестовать против намеченного на двадцать второе парада сексуальных меньшинств. Они твердо убеждены, что традиционная семья является основной ценностью каждого общества. Я смотрю на них с завистью.
Человек двадцать пришли сюда с государственным флагом и в белых майках с рисунком: две черные фигурки, составленные, как бы из палочек, заключены в красный круг, перечеркнутый косой линией; все вместе напоминает дорожный знак – движение пешеходов запрещено, поворот запрещен, подача звукового сигнала запрещена. Обе фигурки изображают мужчин – об этом свидетельствует маленькая черточка у одного из них. Стоит ли говорить, на каком месте. Этот рисунок заменяет букву «о» в названии NoPride на сайте организации.
Я завидую этим людям, собравшимся на Ратушной площади, и тем, кто соберется двадцать второго числа в каком-нибудь другом месте. Они соберутся, даже если парад будет запрещен. Они соберутся, потому что у них есть твердые убеждения, ясные представления. А я – есть ли у меня какие-то твердые убеждения, имею ли я хоть о чем-нибудь ясное представление? Увы, я даже не знаю, какого сорта пиво я пью.
Старушка роняет букет из роз. Я помогаю ей собрать цветы. Саксофонист заканчивает хит и начинает другой. Как же называются эти песни, такие знакомые. Их пели, кажется, Синатра и Твитти. Наконец вспоминаю – вот так они называются, в этом я совершенно уверен! Значит, есть хоть что-то, в чем я уверен, о чем я готов спорить, на что я могу поставить. Но это так мало, почти ничего в этой жизни, где требуется гораздо больше уверенности, чтобы иметь возможность объединиться с другими.

29. Рижские хайку

1
Когда-то я бродил по улицам Риги,
Воображая, что я – Басё, бродящий по дорогам Ига.
Я много думал о смерти и покупал много книг.

2
Я знаю в городе место, где чисто и светло;
На колотом льду мерзнут форели, осетры, лини, щуки.
Я был там сегодня и постарался не купить роман Чейза «А ведь жизнь так коротка», и мне это удалось.

3
Читаю романы Брета Истона Эллиса и пытаюсь понять, почему они кажутся мне такими замечательными.
Думал съездить сегодня в Юрмалу, поваляться на пляже, покататься на водном велосипеде, но так и не поехал – зачитался «Американским психопатом».

4
К дому, где я живу, прилетает кормиться большая белая птица вроде чайки, с перепонками на лапах.
Не знаю, как она называется, и потому чувствую себя тупым, невежественным, немым, безъязыким; может, и зря.

5
Все утро листаю «Путевые дневники» Басё – ищу одну фразу. Но, может быть, я ошибаюсь; может быть, я видел ее в другой книге. Если не найду, будет досадно – значит, я постарел.

6
На привокзальной площади играет ансамбль индейцев.
В «Кока-кола плаза» Гарри Поттер сражается с дементорами.
Ночью смотрел по телеку «Синий бархат» Дэвида Линча – понравилось, что главный герой всю дорогу пьет «хайникен».

7
Говорят, эти ночные грозы принес южный ветер. Я таких еще не видел.
Молния охватом в десять дубовых стволов выросла на горизонте, высветлив половину неба.
Я стоял на балконе, и в воздухе перед глазами спокойно летала какая-то мошкара.

8
День жаркий, но море холодное.
Вдобавок оно еще и пустое: ни чаек, ни кораблей.
Сижу на берегу и воображаю себя на пляже в Паттае – как я сижу на песке, смотрю на волны, пью «сангху» и представляю себя на рижском взморье с бутылкой «алдариса» в руке.

30. Серьезность, боль

Однажды в детстве я дал себе зарок никогда не смеяться. Мне казалось, что окружающие не принимают себя всерьез. Их интересовали такие пустяки.
Отыскать что-нибудь серьезное в мире было нелегко. Поначалу мне казалось, что серьезна музыка. И я учился играть на скрипке, слушал сонаты, симфонии. В музыке мне открывался мир, в котором все происходило всерьез.
Но однажды я понял, что все эти умершие классики несерьезны. Серьезными были другие – «метлы», «скорпионы», «рамы», «ремы», «цеппелины». Диски, тексты – все больше и больше.
А потом – обвал. Концерт «отцов-основателей». Это было нелепо. Это уже не заводило. Ничего серьезного.

И была еще боль – неожиданный ответ на поиск серьезности.
Боль подсказывала, что я занимаюсь не своим делом. Это я понимаю сейчас, но тогда мне казалось, что она подтверждает правильность моего выбора.
Нам посылают сообщения, но мы не можем их прочитать. Если ты ищешь серьезность не там, боль указывает тебе на ошибку. Но ты принимаешь это за случайное совпадение. Или, наоборот, считаешь подтверждением.
Подсказки боли похожи на голос, который останавливал Сократа: «не пытайся», «не ходи», «не делай». Голос предупреждает, запрещает, но не указывает верного направления. А, может быть, такого направления вовсе не существует. Может быть, эти отрицания не предполагают никакого утверждения. Может быть, ошибочны все пути.
Но когда я начал медитировать, боль прошла. Я исцелился через несколько месяцев. В Таиланде я сначала опасался местных блюд, но потом убедился что могу есть все – и «том ян кун», и остальное. Значит, было в моем буддизме что-то настоящее. Просто это настоящее не успело развиться, укорениться.

Иногда я испытываю ностальгию по той боли. Она была серьезной. Уж лучше такая серьезность, чем анестезия, апатия. Что, если боль не порождалась пустотой, а заполняла пустоту?
Кто-то сказал: «Природа не терпит пустоты». Но человек не природное существо – в нем может возникнуть пустота, огромное пространство без звезд, планет, космической пыли. И это пространство нужно чем-то заполнить. Вот тогда-то и появляется боль.
Сейчас боли нет, и я пытаюсь заполнить пустоту словами – выдумываю фразы, объединяю их в галактики, метагалактики. Большинство из них тут же выгорают, превращаясь в черные дыры. Они сливаются с пустотой и делают эту пустоту еще более пустой (пустота может быть разной – говорят ведь о степенях разрежения вакуума).
Может быть, этому увлечению скоро придет конец (как и другим моим увлечениям). И тогда потребуется боль, очень сильная, чтобы вакуумметр показал давление хотя бы в одну десятую миллиметра.

31. Страшное видео

Под фузированный запил и гром барабанов бык поднимает на рога одного из фанов «энсьерро», бросает его и еще раз поднимает, и снова бросает, и еще, и еще.
Мотогонщик вылетает из седла и врезается в щит.
Бригада механиков возится с машиной на пит-стопе; машина взрывается.
Заяц выбегает на трассу и бампер мчащегося джипа разрывает его на десяток кусков.
Истребитель сталкивается с каким-то непонятным предметом, и у него отваливается фюзеляж.
Два альпиниста катятся вниз, ударясь о камни: в конце эпизода их тела лежат неподвижно на склоне.
Пикап «форд» сбивает прохожего, подбрасывая тело высоко вверх; тело опускается и получает новый удар от «фолька», движущегося в противоположном направлении; тело взлетает еще выше, чем в первый раз.
Парень в красной футболке приподнимает за руки другого, лежащего на асфальте, и изо всей силы бьет его ногой в грудь.
Спасатели или строители (трудно понять) поднимаются в корзине; стрела подъемника не выдерживает; люди в белых касках вываливаются из корзины и падают с высоты четвертого этажа.
Сайт «Вы – очевидец».

32. Детская фотография

Такой уверенный взгляд... Так решительно сжаты губы... Этот паренек готов повести армию в Египет или бросить ее среди песков, отдать приказ о повышении в звании или пристрелить дезертира, пожертвовать двадцать миллионов на уничтожение противопехотных мин в Анголе или потратить их на туристический полет вокруг Луны, стать великим революционером или президентом гольф-клуба, жениться на мисс Вселенной или остаться холостяком.
Но готов ли он к тому, чтобы работать системным администратором в небольшой консалтинговой компании за полторы тысячи долларов, которых едва хватает на выплату кредитов, оплату текущих счетов, покупок, обучение дочерей танцам и редкие турпоездки в Азию и Европу?

Айвар хотел стать великим путешественником, вроде Конюхова, или великим математиком, вроде Уайлса. Теперь он помогает финнам уничтожать латвийские леса.
Я заведовал компьютерами, Айвар – кадрами и чем-то еще. Я помогал ему осваивать новые программы.
У него было что-то вроде раздвоение личности: одна половина трудилась на благо финских инвесторов, а другая заботилась об экологии. И ГБО он поставил на «тойоту», думая больше об экологии, чем об экономии бензина.
Он убеждал меня, что экспорт леса не вредит природе, что леса не сокращаются, а наоборот, растут, что все разговоры об уничтожении лесов в Латвии просто слухи, и гораздо важнее уменьшить выброс окиси углерода в атмосферу. Может быть, он уговаривал таким способом самого себя. Может быть, подсознательно он мучился угрызениями совести, и во снах его навещала Матерь Леса.
Не знаю, получил ли он страховку. После того случая я видел его только один раз в больнице. Часть лица и руки были закрыты повязками. Он сказал: хорошо, что с ним в тот раз не было детей, – их забрала из школы жена.

33. Учимся умирать

Учись умирать случайной смертью. Смерть теперь палит наугад и размахивает ножом наугад. И место для бомб выбирает наугад. Ты скажешь: у нее окончательно съехала крыша. Как бы не так. Она перестала маскироваться, перестала играть в наши игры. Она решила наконец быть серьезной. А для нее это значит – действовать наугад. И если ты думаешь, что она ждет тебя где-то лет через сорок и терпеливо готовится к этой встречи, то ты еще не усвоил урока. Смерть теперь ни к чему не готовится, и никого она больше не ждет. Она размахивает ножом наугад, палит из ружья наугад и бомбы подкладывает наугад. Подумай об этом перед тем, как выйти из дому. Смерть теперь убивает без причины и повода. Смерть перестала подстраиваться под наши теории, под наши религиозные и нравственные концепции, перестала нам подыгрывать. Она стала самой собой. Подумай об этом, когда соберешься выйти из дому или когда решишь, что пора возвращаться домой.

«Маньяк убил в Токио шесть человек. Вести.Ru. – Кровавая резня, которую устроил в токийском районе 25-летний японец, унесла жизни шести человек. Не менее 12 получили ранения различной степени тяжести. «Я ненавижу этот мир и приехал сюда, чтобы убить, все равно кого», — заявил преступник, задержанный полицией недалеко от места происшествия».

34. Цунами

В Азии все цветистое, даже тела утопленников. Обнаженные тела на песке у храма переливаются радужными цветами. Если родственники Ви среди них, то они тоже голубые, зеленые, желтые, синие, красные, фиолетовые. А, может, они где-то на берегу, под мусором. Может быть, их уже бросили в яму, и бульдозер навалил сверху земли.
Мы здесь уже час. Меня тошнит, и я оставляю Ви одну. Она долго ходит, вглядываясь в тела – зеленые, синие, красные, фиолетовые, бурые, желтые, белые.
В палаточном городке она заходит в палатки и показывает фотографии матери и сестры. Некоторые их узнают, но не могут сказать, выжили они или нет. В лагере волонтеров Ви прикрепляет снимки к стенду «Разыскиваются».
Вечером возвращаемся в Пхукет и ночуем в отеле. Утром снова в Такуап, и все повторяется. Я почти ничего не ем, но пью много пива. На следующий день – обратно в столицу.
В Бангкоке все по-прежнему. Только на улицах прибавилось туристов из пострадавших районов. Некоторые ранены. Здесь тоже установлены щиты с надписью «Разыскиваются». О подробностях местные газеты пишут мало, чтобы не отпугнуть туристов, но в интернете уже выложены рассказы и снимки.
Ви по-прежнему улыбается посетителям забегаловки. Улыбка, правда, не такая широкая, как прежде. В кафе, где она работает, тоже вроде бы без изменений. Мысленно я упрекаю Ви и всех тайцев в бесчувственности. Обычай мусульман мне сейчас понятнее: мужчины вопят вместе с женщинами и бьют себя ладонями по голове. Уж лучше такая театральная скорбь по-мусульмански, чем тихая печаль по-буддийски.
Но, похоже, дело во мне: я так и не научился правильному отношению к жизни и смерти. А значит, мое согласие с иллюзорностью своего «я» – иллюзия. Ничего я не понимаю. И буддистом мне никогда не стать.
До цунами я жил тихо, почти по-монашески. Книги, медитация, в рабочее время – документы, буклеты, установка софта, починка железа. Я даже по стране ездил мало. Не курил, не напивался. С девчонками встречался лишь изредка – пока не познакомился с Ви.
Она работала в баре неподалеку от офиса. Неплохо говорила по-английски (лучше, чем другие тайки). Мне было с ней хорошо. И она ко мне, похоже, тоже привязалась. Говорила, что ни с кем больше не встречается, что я у нее сейчас один. Я верил ей и не верил. Да это было не так уж важно. Но после цунами все изменилось.
Это был другой мир, будто обрушились декорации. Мне всюду чудился запах разлагающихся тел. Перед глазами горела радуга тления. Даже волны залива для меня теперь шумели иначе. Я начал курить «палочки», напивался. Все пошло прахом.
Оставаться в Бангкоке не имело смысла. Срок договора подходил к концу, и я вернулся в Ригу: из «города ангелов» – в город «петухов на башнях», в маленький Париж на берегу Балтийской моря.



35. Остаться

Скверное было утро. Я не знал, куда себя деть, и отправился в центр – выпить пива и поглазеть на туристов. У Дома Черноголовых – немцы, финны, датчане, норвежцы. Проходя мимо, я встретился взглядом с девчонкой-шведкой и подумал, что завтра она вернется в свой Хельсингборг или Вильхельмину, а мой образ останется на сетчатке ее голубых глаз, – останется, даже если она забудет обо мне, о статуе Роланда, колоколах на Ратуше, Ратушной площади и вообще о Риге. Некоторые ученые говорят, что в нашей подсознательной памяти хранится все, что мы увидели и пережили. И это мнение кажется мне правдоподобным.

36. Пути спасения

«Цунами уничтожило негрито – самых древних людей планеты. Они жили на Андаманских островах». – «Общее число погибших и пропавших без вести в результате цунами приблизилось к 234 тысячам человек».

Узкие улицы, тротуары – такова плата за сохранность исторического центра. Встав на поребрик, едва не сваливаюсь на дорогу, где почти вплотную ко мне проносится машина. Я даже не успеваю испугаться.
Однажды в Дубулты, увидев подходящую электричку, повернулся к ней спиной и пошел вдоль платформы – хотел сесть в первый вагон, – но электричка не остановилась, пронеслась мимо, и я почувствовал, как поднявшийся вихрь тянет меня под колеса. Через несколько дней прочел в газете о несчастном случае: школьники собрались на экскурсию, ждали поезда, и одного утянуло под проходившую электричку.
Вспоминаю обоженные руки и лицо Айвара. Захожу в «магазин Рериха». Иду мимо полок: Рерих, Блаватская, Штайнер, Генон, Кастанеда, Ауробиндо, Гурджиев, Махарши, Ошо, Ли Кэррол. Вот они, люди с убеждениями, люди, знающие добро и зло, проводники, ведающие путь к спасению. Все они тут. В розницу и оптом.

37. Апатия

Тот же саксофонист, то же пиво, те же туристы. Что я здесь делаю? Музыка меня не трогает, пиво не веселит, памятники не интересуют. Мне все равно, придет Алиса ко мне сегодня вечером или не придет, напишу я сегодня ночью что-нибудь или нет.
Бесстрастен, как будда. Но это не спокойствие просветленного, не внутреннее перерождение. Это апатия.
Somewhere there's a one way street // Leading to an empty house // Maybe you will find this town called Apathy// I wait for you there*
______________________________
*Candlemass – Apathy

38. Вейксерфинг

Однажды я потерял его, свое чувство вины. Оно было со мной всегда, сколько я себя помню. Но однажды я его потерял. Или кому-то одолжил. Может быть, я его ссудил, заложил, может быть, даже убил. Но заметил это не сразу, как не сразу замечаешь, что лишился тени или отражения в зеркале. Чувствуешь себя превосходно. Перестаешь требовать вместе с Ницше «суметь сохранить возвышенное!». Перестаешь требовать от себя благородства в чувствах и мыслях. Соглашаешься быть человеком во всем, даже «чересчур человеком». Скользишь по жизни, словно на вейкборде. Но потом движение замедляется, и ты идешь ко дну, едва успевая понять, что чувство вины и было тем самым катером, который придавал тебе скорость, тащил тебя за собой по волнам жизни, что без стремления «вверх» ты превращаешься сначала в доску, а потом в камень и погружаешься в холодную глубину.

39. Воображение и действительность

Смерть приходит ко мне под видом работника социальной службы – предположим, я глубокий старик... Или знаменитый боксер с поврежденным мениском: примериваюсь к хуку и оступаюсь, противник наносит страшный удар, я падаю, больше уже не встать. На охоте мой старый друг, с которым мы часто обсуждали наших жен и общих любовниц, стреляет из карабина в тот момент, когда я появляюсь из-за куста; я умираю по дороге в больницу; друг-охотник меняет обивку своего джипа и продает машину по приличной цене. Сумасшедший пенсионер врывается в школу, где я преподаю географию и спрашивает, на какой долготе расположен Тираванантапурам; не удовлетворенный ответом, он сносит мне тесаком пол-черепа. Я долго мучаюсь от рака желудка, пока сердобольный врач не впрыскивает мне смертельную дозу морфия. На трассе ралли Марокко я умираю от остановки сердца. Взрыв динамита рассеивает мое тело пространстве. На меня падает воздушный мост, Эйфелева башня, статуя Свободы, египетская пирамида. Я увлекаюсь целебным голоданием и не замечаю, как перехожу границу допустимого риска. Меня отравляют таллием или полонием, ошибочно приняв за претендента на мировую шахматную корону. Я умираю от испуга во время просмотра фильма «Звонок-2». Я умираю от старости, не успев написать завещание. Меня хоронят заживо. Вот так я заканчиваю свои дни в воображении, которое всегда проигрывает действительности. Увы.

40. В баре Balsams

Мы приглашены в «Bar B» на свадебный юбилей. Низкий сводчатый зал с колонной посередине. Столы сдвинуты в дальнем углу. Приходим рано, цветов еще не успели натащить, поэтому ваза для роз находится быстро. У Алисы тут же завязывается разговор с подругами, а я выхожу на улицу. Вечер пропал. Зачем я согласился? Тосты, разговоры, танцы, игры... и во всем придется участвовать, чтобы не испортить настроение Алисе.
У Шведских ворот играют две девицы – виолончелистка и флейтистка. Пара пожилых туристов останавливается послушать. Мужчина бросает мелочь в раскрытый футляр.
Найти такую же арку в Дрездене. Говорят, там зарабатывают прилично. Здесь столько не накидают. А потом живи – небогато, но свободным художником. Когда деньги выйдут, снова в Германию. Хорошо, что мы вступили в «шенген».
Компания с букетами спускается в бар. Пора и мне. Алиса уже волнуется: куда я пропал? Пришло человек двадцать. Я почти никого не знаю. Поднимаю вместе со всеми бокал, тыкаю вилкой в салаты и думаю о скрипке, Германии, Таиланде, стихах.
А ведь это тот самый бар, где я сидел как-то с одной девчонкой, забыл уж как ее звали, да, тот самый. Назывался он, кажется, по-другому, и дизайн был другой, но колонну посередине я запомнил.
Был то ли сентябрь, то ли октябрь. Мы свалили вместе с вечеринки. Пока шли к машине (я оставил ее в другом конце Старушки), девица замерзла, и мы завернули в этот подвальчик погреться, выпить кофе. Взяли по чашке с бальзамом, и я подумал: «а черт, можно и покрепче взять, потом на такси доберемся».
Перепробовали по очереди все коньяки, что стояли на полке (может быть, те самые, что и сейчас там стоят). Девица гладила мне грудь, расстегнув рубашку. Другую ладонь она сунула мне между ног, и мой член рвался вверх, словно американский челнок на старте.
Когда я расплатился, оказалось, что денег на такси не хватает. Искать банкомат не хотелось, занимать у девицы – тоже, и я повез ее на своей тачке, рискуя правами, а то и кое-чем поважнее.
Не помню, как у нас было. И как она ушла, тоже не помню. Больше мы не встречались. Я не пытался ее найти, и она меня не искала.
Обычно в таких случаях звонили через день или неделю, а если я не давал номер, узнавали его через общих знакомых. Но эта девчонка пропала, оставив мне на память красную зажигалку, которую я выбросил через пару дней.

Я ушел в эти воспоминания, а разговор свернул на отдых в Таиланде, и юбилярша сообщила присутствующим, что я чуть не погиб во время цунами. От меня ждут захватывающей истории.
Интересно, что еще Алиса рассказывает обо мне коллегам. И о чем теперь говорить. Поймали врасплох. Я не успел подготовиться – загулял в своем «Вавилоне», вроде К. Зыря, героя бротигановского романа.
Рассказать о береговой полосе из мусора и тел. О трупах, висящих на деревьях и обмотанных рождественскими гирляндами. О голых телах, сложенных грудой в грузовике. О пяти стадиях утопления: задержка дыхания, непроизвольный вдох, судороги диафрагмы, судороги всего тела, смерть. И другие картинки из серии «вы – очевидец».
Вместо этого я говорю, что когда море смывало Пхукет и Хао Лак, я благополучно сидел в Бангкоке. Собравшиеся разочарованы, и мой рассказ про то, как один турист решил угостить жену дурианом, выслушивается без интереса. Я предлагаю веселый тост, как-то связанный с этой историей, хотя связь эта, наверное, понятна только мне. Алиса прижимается к моему плечу.
А вот и танцы. Чтобы доставить удовольствие Алисе, я топчусь с ней минут пять. Потом сажусь к столу, наливаю коньяку. Включают караоке. Поют в одиночку, и дуэтом, и трио – про белые розы и белую кожу, праздник губ, обид и глаз, про скользкую дорожку и волюшку с неволюшкой, про часики которые смеются. Я говорю Алисе: давай, свалим. Но ей хочется еще повеселиться. Она тоже поет что-то про остров из сна.

Роберт – единственный, кого я здесь хорошо знаю. Уговариваю его попробовать абсент. Мы садимся в углу. Официант приносит бокалы (два с «Королем духов», два пустых), сахар, ложечки, соломинки, спички. Мы накрываем горящий абсент перевернутыми бокалами, – смотрим, как их наполняет белый дым, – ставим бокалы на салфетки с подготовленными соломинками, – выпиваем абсент и втягиваем дым через трубочки, – все это проделывал Джонни Депп в каком-то фильме (только этой сценой и знаменитом).
Я хочу повторить, но Роберт отказывается, и я колдую над бокалами в одиночку. Чувствую, как меня пробирает. Роберт рассказывает что-то про Андорру и свою «мазду». Голос его звучит то громче, то тише. Лицо его кажется мне чужим. Что-то с ним происходит неправильное, с этим Робертом. Я говорю ему, чтобы он заткнулся. Он замолкает и таращится на меня. Я выплескиваю горящий абсент прямо ему в лицо. Он вскрикивает и закрывает лицо руками. Отнимая их, он сдирает со щек обгоревшую кожу. Лоскутья приклеились к пальцам, он тянет руки ко мне. Я хватаю ложечку для сахара и всаживаю ее Роберту в левый глаз.
На миг меня охватывает сомнение: неужели это реально? Остальные ничего не замечают. Поют и танцуют. «Ему среди нас не место ему меж нами тесно он смотрит в небо он верит ему кому это интересно». Я иду к столам с остатками еды, беру нож, возвращаюсь к Роберту и пытаюсь перерезать ему горло. Чтобы отрезать голову целиком, приходится долго возиться. Закончив, поднимаю голову за волосы и швыряю ее на стойку. Голова ударяется в полку и валится вместе с бутылками на пол.
Никто ничего не замечает. Тогда я хватаю обезглавленное тело Роберта, волоку его на середину зала. Тут только до них доходит. Они останавливаются, смотрят, принюхиваются. Их лица меняются: глаза желтеют, нос сплющивается, из-под верхней губы вылезают клыки. И вот они уже бросаются на тело, кусают, вгрызаются, ломают и проглатывают пальцы.
На кухне я беру длинный узкий нож, slicer knife, в одну руку и большой шефский, chef’s knife, в другую, возвращаюсь и вонзаю ножи оборотням в спины. Попасть в сердце удается не всегда, и тогда монстр быстро поворачивается ко мне, но получает удар в грудь. Тут уж я не промахиваюсь.
Ощущение нереальности усиливается. Но времени на раздумья нет. Кто-то бросается на меня сзади и впивается зубами в шею. Я оборачиваюсь и вижу Алису. Выбрасываю руку вперед, нож протыкает ей сердце, она падает с громким воплем. Другие монстры оставляют тело Роберта и окружают меня. Я дерусь с ними, силы на исходе, но внезапно их глаза гаснут, они отступают. Я вспоминаю про Алисин укус и понимаю, что превращаюсь в одного из них. Ощупываю лицо, чувствую клыки. «Так нет же, ублюдки!» – кричу я и плюю в их оскаленные морды. Приставляю нож рукояткой к стене и наваливаюсь на него грудью. Чувствую, как лезвие проходит сквозь кожу, мышцы, между ребер и вонзается в сердце. Ослепительная вспышка. Тьма.

41. Самое поэтичное утро в литературе

«В ранних лучах майского утра моя гостиная выглядит так».
Когда я читаю о кресле от Эрика Маркуса, о ковре Maud Sienna, о шелковой пижаме от Ральфа Лорена, меня охватывает эстетическое возбуждение, сходное с эротическим. А когда я дохожу до описания зубной щетки Interplack, которая вращается со скоростью 46 оборотов в секунду, то испытываю нечто вроде эстетического оргазма, наподобие того, который, я думаю испытывают женщины, пользуясь вибратором «Зайчик», длина 14 см, диаметр 3 см, встроенный пульт управления вибрацией, 7 скоростей вращения. А ведь зубы Патрик чистит всего лишь на третьей странице главы. После этого он принимает душ, моет волосы шампунем, смазывает их бальзамом, вытирается полотенцем, бреется, протирает лицо лосьоном, сушит волосы феном, надевает домашний свитер, ставит диск Talking Heads, идет на кухню, принимает разноцветные таблетки, запивая их водой Evian, и приступает к завтраку.
Самый поэтичный завтрак в литературе – это завтрак Патрика Бэйтмена. Капоте отдыхает. Воннегут отдыхает. Берроуз отдыхает. Александрова отдыхает. Дочитать главу до конца без перерыва мне удается нечасто, потому что в тот миг, когда взгляд Патрика застывает на лезвии ножа Black & Decker, внутри у меня все холодеет, а потом меня будто пробивает молния.
Я швыряю книгу, иду на кухню и наливаю себе стакан виски. Я пью за здоровье Брета Истона Эллиса, автора «Американского психопата» и многих других романов, таких же замечательных, как этот.
Да продлятся дни твои, Брет Истон Эллис. Да не покинет тебя литературное вдохновение. Да не отвернется от тебя публика, и не позабудут о тебе издатели. Но если такое случится, я возьму на дом какую-нибудь работу и буду высылать тебе ежемесячно тысячу долларов, чтобы ты мог писать, не думая о сбыте своих творений. Может быть, мне удастся наскрести и побольше. Какое счастье, Брет Истон Эллис, быть твоим современником и с нетерпением ждать выхода твоей новой книги.
Я возвращаюсь в комнату, поднимаю «Американского психопата», открываю на главе «Утро», нахожу строку «я долго пялюсь на нож Black & Decker, который лежит возле раковины, вделанной в стену», читаю дальше, а потом вместе с Патриком надеваю галстук от Валентино Гаравано, костюм от Алана Флассера, туфли от А. Тестони, выхожу на улицу, ловлю такси и отправляюсь на Уолл-стрит.
Впереди долгий день, работа в офисе, ланч в ресторане, свидание с подругой, занятия в спортивном клубе, вечеринка в «Туннеле» и кроваво-эротическое приключение, о котором я пока имею смутное представление, потому что в первом издании «Американского психопата» на русском пятьсот тридцать девять страниц, а я сейчас живу лишь на сорок пятой.

42. «Беспечный ездок»

Я видел и слышал Питера Гринуэя, пожимал руку Йосу Стеллингу... Это было захватывающе. В Латвии нет своего кинематографа, но здесь можно увидеть арт-хаусные новинки и пообщаться со знаменитыми режиссерами. Два кинофестиваля – «Арсенал» и «Балтийская жемчужина» – неплохо.  Когда я еще учился в школе, видел (на первом «Арсенале») «Кабинет доктора Калигари» и «Падение дома Ашеров». А потом были Бунюэль, Стеллинг, Вендерс, Шванкмайер, Гринуэй... В этом году программа какая-то тусклая – ничего, кроме «Беспечного ездока». Но и это здорово – посмотреть фильм в зале, на экране. Можно заранее прослушать весь саундтрек, выучить слова. «Волки», «птицы», Джимми Хендрикс... Я снова возвращаюсь в те времена, когда мечтал о свободе, об осмысленной жизни – не такой, как у других. «Свобода – вот что у нас есть. – О да, верно. Только свобода у нас и есть». А если свободы нет, то ее нужно найти. И я искал свободу, которая связывалась у меня с преданностью какому-то делу. Но дела для меня не нашлось. И свободы – тоже.

43. Зима в Бувиле

Чем заниматься в провинциальном городке вроде Бувиля пасмурным февральским днем? Работать в библиотеке, читать старые книги, архивы полиции, секретные донесения, протоколы допросов, греться у батареи в номере дешевой гостинцы, рассматривая стройплощадку, рекламные огни кафе, людей на трамвайной остановке, рельсы, булыжники мостовой. Можно еще прогуляться по бульвару Виктора Нуара – мимо старого вокзала, четырех кафе, бакалейного магазина, глухих заборов, соединяющих  здания лесопилок братьев Солей, тех самых, что поставляли панели для церкви св. Цецилии. Можно просто бродить по улицам, подбирая всякую мелочь – лоскутья, пачки из-под сигарет, обрывки газет, клочки бумаги. В таких сиротливо лежащих клочках есть что-то загадочное, какая-то необъяснимая притягательность, даже когда они выпачканы в дерьме. Осенью они желтые, словно листья, бурые, будто их опустили в пикриновую кислоту, а зимой (не все, но некоторые) – чистые, глянцевитые, белые, похожи на лебедей. Рука так и тянется к ним, но стоит поднять, и видишь, что снизу они уже облеплены грязью. Бывает, налетит ветер и вырвет их из грязи; они покружатся в воздухе, пролетят несколько шагов и снова падают в грязь, теперь уже навсегда, с одной стороны белые, с другой – черные, черно-белые, словно американский белоголовый орел или рыбки (морской сом, например, харацинка или данио – этих еще называют «рыбки-зебры», но полоски у них продольные).
А бывает и так, что неизвестно откуда взявшийся лебедь летит по Лебединой улице и ударяется о переднее стекло белого автомобиля «форд-меркьюри мистик» номер NIB 26BW. Его ведет рыжеволосая женщина по имени Альба Бьюик. «Альба» означает «белая»; отсюда – «альбино» и «Альбион». Такое вот совпадение. И попробуй докажи, что это не случайность, что в этом есть какой-то замысел или хотя бы слепое предопределение. Разве не случайно, что лебедь был самкой, а женщина за рулем носила в себе ребенка, и твоя жена, сидевшая позади, тоже была беременной? Разве не случайно, что водительница форда была одета во все белое – шляпку, платье, туфли? Разве не случайно это сочетание супниц из китайского фарфора (белых с синими крапинками), таймера для варки яиц, омаров, креветок, их слаженное движение навстречу лебедю и такая же слаженная остановка? Во всем этом нужно долго копаться, если хочешь найти какие-то следы осмысленности, неслучайности, закономерности в этом мире существования, двойственности, где всего по паре – черное и белое, самец и самка, левая ноздря и правая ноздря, левая нога и правая нога. И когда одной ногой становится меньше, то это ощущается как огромная потеря, восполнить которую можно, только согласившись на удаление другой ноги, что делает тебя похожей на легендарную шлюху из Марселя (только представьте, джентльмены, – отрезаны у самого паха, а, значит, нечем преградить доступ, помешать проникнуть внутрь, но и защекотать до смерти нельзя, и воспаление сумки надколенника не грозит). В руках, ногах слишком много существования, как и во лбу, щеках, глазах. Если долго смотреть на какую-то часть тела, то она представится существующей отдельно. В ней будет слишком много существования, слишком много самостоятельности. И от этого тебя охватывает тошнота. Ты будто объедаешься существованием, его так много, оно повсюду, такая огромная лавка существования, мясная лавка, говяжья вырезка, пульсирующая под целлофановой оберткой, как в фильме Шванкмайера, schwankt означает «шатается», мир гниет, расползается, разлагается, и тебе остается только изучать процесс разложения от А до Z и дальше, ведь эволюция не закончилась зеброй или орангутангом, а заканчивается она двумя нулями noughts и тошнотой la nausee.

__________________________________________________________
1. По мотивам повести Ж.-П. Сартра «Тошнота», фильма П. Гринуэя «ZOO» («Zed & Two Noughts») и фильма Я. Шванкмайера «Безумие».
2. La nausee – тошнота (фр.).

44. Присутствие

Опираясь локтем на оконный выступ, закрываю пальцами подбородок и губы так, что указательный располагается под самым носом. Запах собственной кожи перебивает зловоние, накатывающее сзади – от старика.
Паренек впереди раскрывает кулек с попкорном и начинает пожирать хлопья. Время от времени облизывает пальцы – поднимает и опускает руку с ритмичностью автомата, при этом рассеянно смотрит в окно. Баба лет сорока громко обсуждает по мобильнику проблемы со здоровьем матери.
Трамвай катится медленно, то и дело умирая на светофоре.
Старик начинает что-то бормотать. Я оглядываюсь в поисках свободного места в конце вагона, но все места заняты. Что ж, вот ситуация, которую тебе нужно проработать. Для начала несколько глубоких вдохов и выдохов. Приведи в порядок дыхание. Потом сосредоточься на запахе, хрусте упаковки, движении челюстей, голосе, его тембре. Не отодвигать эти ощущения, не закрываться от них, а позволить им быть такими, какие они есть, во всей их мерзкой реальности. Потом лишить их оценки, выскользнуть из альтернативы «дружественное/недружественное», воспринимать их просто как часть ситуации. Избавиться от своего «я» – того, кто оценивает ощущения как неприятные или приятные.
На самом деле здесь нет «я», нет «их» – просто звуки, цвета, запахи, чувства, мысли. Из одних составляется мое «я», другие воспринимаются как внешние. Но все это – заблуждение, неведение.
Существующие объекты – лишь иллюзия, за которой скрывается пустота. Иллюзию вызывает глубинный страх. Страх порождает «я» и другие объекты, за которые можно уцепиться. Но мир объектов не успокаивает, а лишь усиливает страх.
Почему я воспринимаю эти ощущения как неприятные? Потому что они препятствуют моим мыслям и чувствам. Но почему для меня важны эти мысли и чувства? Потому что я отождествляю с ними свое «я». Но если «я» всего лишь иллюзия, то это стремление напрасно.
Почему я сижу в этом вагоне? Куда я еду? Зачем? Решил отдохнуть – прогуляться по барам, заглянуть в книжные магазины, купить книг. Но такие прогулки – лишь средство унять тревогу. Они заменяют работу: когда что-то не ладится, не пишется, ты отправляешься гулять, говоря себе: «это меня взбодрит». Но на самом деле ты каждый раз возвращаешься усталый и с больной головой.
Почему бы не остаться дома? Почему бы не посидеть у окна, медитируя на шум ветра, на падающие листья, на скрип сверху и музыку снизу, на гудение кулера, на салфетки, которыми ты утираешь распухший нос?
Надоела эта погода. И машина в сервисе – помяли бампер, багажник. И с Алисой поссорились. Одно к одному.
Но поездка в центр – это ошибка, и она повлечет за собой другие ошибки. Поэтому нужно выйти на ближайшей остановке и ехать обратно. Можно даже пойти пешком, сосредотачиваясь на дыхании и ходьбе. Так поступил бы опытный воин Шамбалы – пробудил бы «коня ветра», обрел бы «подлинное присутствие». 
Трамвай останавливается. Я выхожу. Перехожу на другую сторону улицы. Сажусь в подкатившую маршрутку. Ди-джей «Русского радио» как всегда несет оживленную чепуху, беседует с позвонившими, предупреждает о пробке на мосту Славу, потом запускает песенку «я ж тебя любила, так тебя любила», но мне это уже по барабану.
Дома, пока грузится комп, успеваю выпить пива и прочитать страницу из Трунгпа.
«Быть воином – значит научиться быть подлинным в любой момент своей жизни». Да, сейчас я чувствую себя воином – тигром, барсом и драконом одновременно. Меня ничто не сковывает. Я не думаю об успехе или неудаче. Печатаю, не останавливаясь, почти страницу.

45. Проблема выживания

Джефри безумен, но он говорит разумные вещи. Он говорит: «Почему мы здесь оказались? Потому что выпали из системы. Если хочешь остаться в системе, ты должен покупать. Ты должен покупать всякую навороченную дрянь, вроде отвертки со встроенным радаром. Но на хрен мне этот радар. Мне нужна просто отвертка, обычная отвертка. Но простой отвертки уже не найти – везде продаются лишь отвертки со встроенным радаром, и если ты откажешься ее покупать, ты вылетишь из системы».
Джеймс озабочен совсем другим: он должен сделать звонок, сообщить пославшим его, что они ошиблись и забросили его на шесть лет дальше в прошлое, чем предполагалось. Поэтому он пропускает слова Джефри мимо ушей.
Мне звонить некуда. Тот, кто забросил меня в этот мир, не оставил номера своего телефона. Поэтому я могу сосредоточиться на тексте, в котором (занятное совпадение) говорится о том же самом, о чем говорит Джефри, – о принуждении потреблять, о власти экономической системы, которая для своего развития нуждалась когда-то в бедной и необразованной рабочей силе, а теперь нуждается в образованных и состоятельных потребителях.
Да, именно так все и обстоит: не система для потребителей, а потребители для системы. Если бы система могла развиваться так, как она развивалась раньше, то есть путем максимальной эксплуатации рабочей силы, предоставляя этой силе минимальные средства для выживания, то, будьте уверены, она бы так и развивалась, так бы все и обстояло на самом деле.
Нам еще повезло, что мы родились поздно, после точки разрыва, когда система прошла через кризисы и поднялась на новый уровень, на котором расширение производства предполагает формирование новых потребностей.
Все наши потребности сформированы системой – потребность в работе, отдыхе, сексе и приобретении. Даже инстинкт самосохранения не является фундаментальным – система может ограничить рождаемость или призвать население принести свои жизни на специально воздвигнутый для этой цели алтарь.
Именно так. То, что кажется нам свободой, есть, в действительности, лишь утонченное рабство.
И что бы ни говорили критики, эта система не допускает никаких исключений. Бунтовщики, вроде Джефри, не исключение: система воспроизводит их для своих нужд – так же, как и обывателей-конформистов.
Трудно даже представить, что могло бы положить конец этой системе всеобщего обмена (следует говорить «обмена», а не «обмана», потому что категории «действительности» и «видимости» потеряли смысл).
Никакая сила изнутри или извне не в состоянии взорвать установившийся порядок, разве что глобальная катастрофа или вторжение пришельцев. В любом случае ждать придется долго.

___________________________________________
1. «Джефри безумен...» – фильм «Двенадцать обезьян» (1995, реж. Т. Гиллиам).
2. «Если бы система могла развиваться...» – идеи Ж. Бодрийяра («К критике политической экономии знака»).

46. На широте Ольборга

Через Ратушную площадь и Двор Конвента, бросая мимоходом взгляды на витрины антикварных магазинов и магазинчиков, – книги, янтарь, резные украшения, – и вот уже улица Вагнера, а ничего примечательного в голову не пришло.
Час, который можно назвать дневным или вечерним. Рассеянный свет, отсутствие тени, безуспешные попытки зацепить себя изнутри и вытащить, словно глубоководную рыбу. Все крючки без наживки. Удача покинула рыболова.
Обескураженный, он спешит к искусственному водоему, заселенному животными разных родов и размеров, – их можно трогать руками, заглядывать им в глаза, расправлять плавники. Они божественно неподвижны и молчаливы, как бог.
Ничто не шевелится в глубине. Воздух, вода превратились в кварц или сурик. Ты можешь развлечься за чашкой эспрессо, вспоминая названия минералов, но ничто не заставит их говорить или слушать.
Рождественские мелодии, запах горячего кофе и шоколада, свечи на прилавке, «медлительный день» Танги, его же «сумрачный сад», «сорок четвертый год» Матты, «дети, испугавшиеся маленького соловья».
А вот и Гарри: в правой руке – метла, в левой – рыжеватые «Дары смерти». Он стоит, прислонившись спиной к высокому фикусу. Он здесь вместо Санты, вместо волхвов с их дарами. После короткой паузы «зеленые рукава» сменяются «джингл беллз».
«Обращаясь то к низовым пластам языка, персонажам и образам дна, то к вершинам мировой культуры, автор создает убедительную модель мышления и чувствования постсоветского подпольного интеллигента».
Удача, откровение, милость – как всегда, неожиданно, и требуется некоторое время, чтобы проникнуть в смысл фразы, обдумать каждое слово и проследить тайные значения. Но когда это сделано, все оживает: колышутся листья, раскрываются рты, и на поверхности и в глубине, там и тут, рождаются вихри, водовороты, очнувшийся Гарри Поттер снимает и протирает свои очки.
Благая весть: в год две тысячи седьмой от РХ еще можно мыслить, чувствовать, говорить что-то убедительное, быть подпольным постсоветским интеллигентом, а это, конечно, лучше, чем остаться без определения.
Это замечательно – прокладывать штольни, взбираться на кручи. Почему бы и мне не попробовать? Вот они, мои инструменты, мое снаряжение: знание жизни и эрудиция.
Но стоит перелистнуть страницу, и все умирает, все становится еще мертвее, чем было. Звезды гаснут, глаза Гарри тускнеют, его метла становится легкой и плоской, словно кусок картона. Скрипачка у входа делает перерыв.
Постсоветский подпольный интеллигент прост, как недовольство погодой, песенка «Новой волны» или использованный талон на поездку в трамвае.
Я выхожу на улицу. В начале декабря темнеет рано. Рига на широте Ольборга и Данди. Севернее одни только скандинавы. Как им живется среди снегов?
А там, в глубине, похоже, воцарилась вечная ночь.

47. Счастливого Нового года!

Московский Новый год, как всегда, встречаю у родителей. Потом нужно успеть на Домчик – встретить латвийской Новый год.
Мать наготовила салатов, пирогов, какие-то рыбные блюда. Рыба – ее новое увлечение. Мясо, как она теперь считает, вредно, а рыба полезна.
Машину по праздникам лучше не брать – чтобы можно было выпить.
Пришел, конечно, позже, чем обещал. Но больше часа высидеть трудно. Я давно уже решил в таких случаях не поддаваться на уговоры. Иногда мне даже хочется показать, что я просто выполняю «сыновний долг». И, бывает, я это показываю. Но они не замечают. Или делают вид, что не замечают.
Я – словно аппарат, набравший третью космическую и покинувший Солнечную систему. Земля по-прежнему вращается вокруг Солнца, а я лечу по незамкнутой траектории в далекий космос.
Мать еще возится на кухне – последние штрихи мастера-кулинара. Мы с отцом у телевизора – ищем тему для разговора. Непростое это дело – беседовать с отцом.
На всех каналах – новогодняя попса. Вообще-то латвийский поп мне нравится больше российского. Но выбирать не приходится. Говорим о застое в строительстве. Трудные времена.
Наконец мы все вместе за столом. Появляется президент – в черном плаще, на фоне башни. Родители слушают обращение. Я рассказываю, что за час перед записью в Кремле выпускают соколов, чтобы те разогнали ворон. Но родители даже не улыбаются. Мать больше интересует покрой президентского плаща и интонации, с которыми тот произносит речь.
Бьют куранты. Пьем за прошедший и наступающий. Кое-как высиживаю еще двадцать минут. Потом обнимаю мать, прощаюсь с отцом и бегу на остановку. Чувствую, что это неправильно – оставлять стариков за накрытым столом (еще половина не съедена), но я научился справляться с этим чувством.
Качу в Старушку на троллейбусе. Шумная компания тинов. Внезапно меня охватывает чувство свободы, необыкновенно острое – потому, наверное, что произрастает оно из чувства вины.
На Домчике светло и весело. Эстрада, елка, Дед Санта Мороз, ларьки. Успеваю как раз к началу речи премьера, которую транслируют на большом экране. Говорит он что-то странное: «Ищите сотрудничества с предпринимателями, выдвигайте себе цели, будьте ответственными, защищайте свою точку зрения, претворяйте свои замыслы до конца и делайте это уже теперь». Но, может, это и правильно. Пора и мне искать сотрудничества с редакторами и спонсорами.
Звоню Алисе. И вот так, прижав к уху сотовый, ищу ее в толпе. Компания уже в сборе. Парни приволокли в сумках шампанское, стаканчики. В карманах у них фейерверки, бенгальский огонь и самодельные хлопушки (сурик с серебрином, завернутый в фольгу, – делали такие штуки еще в универе).
Поздравления от президента. Пусть этот год станет для всех годом инноваций и творчества. Отлично. Все кричат. Шампанское брызжет на одежду, льется на камни. Угощаем всех. Туристы из Швеции, а эти – из Англии. Наверняка секс-туристы. Ну и что. Алисе весело. Мне тоже. Грохочет фейерверк. Откуда-то появляются мандарины. Счастливого Нового года! Laimigu Jauno gadu!
Потом у реки жжем бенгальский огонь, швыряем хлопушки, запускаем ракеты. Компания собирается продолжить праздник у кого-то квартире. Но мы с Алисой откалываемся – нам хочется остаться вдвоем.
Идем пешком ко мне. Иллюминации в городе не так уж много. Но я чувствую себя иллюминированным изнутри. У меня даже появляется желание что-нибудь сочинить. И правда, если бы не Алиса, я бы тут же, придя домой, сел за клаву. Вот так наши лучшие стремления спорят друг с другом. Но спора-то никакого нет – оставить Алису на улице невозможно. Празднику нужно хорошее завершение.
В квартире я все стаскиваю с себя, умываюсь и забираюсь под одеяло. И вот тут сказывается количество выпитого – за весь день, с утра: пока Алиса принимает душ, я засыпаю. Вот такое завершение праздника. Хуже не придумаешь. Алиса меня расталкивает, целует. Но у меня все равно не стоит. В конце концов, намучившись, мы поворачиваемся друг к другу спиной. Я бормочу, что утром все будет окей. И снова проваливаюсь в сон.
Когда просыпаюсь, Алиса уже одета и возится на кухне. Может быть, она не так уж и огорчена. Но я чувствую себя виноватым.
Либо ты пьешь, либо... – выбирай. Мудрые слова. Кто это сказал? Хэнк?
За завтраком я притворяюсь, что еще не проснулся. Алиса говорит, что ей нужно к родителям, и уходит. Я снова ставлю турку на огонь, включаю комп. Но огни уже погасли. Фейерверк отгорел. Постучав с час, закрываю Ворд, ничего не сохраняя, и снова залезаю в постель. Не обманывай себя, Игорек: этот год будет таким же, как предыдущий. Ты лох во всем – в музыке, религии, дизайне, поэзии, любви, жизни. И хватит трепыхаться.
Когда просыпаюсь, в голове – обрывки сна. Что-то яркое и чувственное. И я жалею, что Алиса ушла.

48. Зеленая колыбель

Хочешь назвать это «зеленой колыбелью», но останавливаешься и спрашиваешь себя: существуют ли еще колыбели?
О да, существуют. И модели колыбелей столь же разнообразны, как и модели машин: есть традиционные, из ивы и бука, а есть навороченные, вроде колыбели класса Делюкс, со съемной электронной каруселью, на которой подвешены картинки и мягкие игрушки, вибрационной системой укачивания, восемью колыбельными мелодиями, звуками леса, моря, мягкой ночной подсветкой, специальными окошками для циркуляции воздуха и дистанционным пультом управления.
Да, колыбели еще существуют и пользуются большим спросом. Коммерчески успешный товар. Но после того как, ты это узнал, у тебя почему-то пропадает желание называть лес «зеленой колыбелью», а небо «голубой колыбелью».
Ты ясно чувствуешь, что время колыбелей прошло – как и время твоего счастливого детства. Даже те колыбели, что сделаны из ивы или бука, не оправдают употребление этого слова в стихе.
Поэтому, говоришь ты себе, сотри начатое и открой сайт Lenta.ru. Почитай про озоновую дыру, лесные пожары, марсоход «Оппотьюнити», японских андроидов, рукоположение женщин в сан епископа англиканской церкви, неожиданный результат конкурса «Мисс Вселенная», рост цен на горючее, встречу Большой восьмерки, проблемы, связанные с запуском Большого коллайдера.
Вот подходящие темы для поэта. Вот о чем сегодня нужно писать стихи. Если ты выберешь одну из этих тем, поверь, у тебя не возникнет никаких трудностей. Фразы будут складываться сами собой. Если тема настоящая, то и слова придут настоящие. И ты не станешь ломать голову над тем, можно ли в стихе о детстве и лесе использовать слово «колыбель».

49. Татры

Отдых в Словакии мы запланировали еще в октябре. Муж одной из Алисиных подружек любит горные лыжи. Отдыхают они обычно с другой парой. Но у тех под Новый год родился ребенок. Поэтому подружка раскрутила на неделю в Татрах Алису, Алиса – меня. И мы подписались на этот тур.
Вначале я отказался: недешево, хотя Словакия – не Франция, но все равно. Алиса предлагала оплатить билеты и проживание (помогли бы ее родители). Она уже была в Альпах, и ей понравилось в горах. В конце концов я согласился (за свои бабки, конечно). Такое уж настроение на меня нашло. Ночью что-то написал, утром перечитал и понравилось. Все вершины, склоны и просторы, казалось, были созданы для меня. А потом уже было неловко отказываться.
Экипировка у меня была, но для местного употребления (в Сигулде). Для Татр нужно было что-то пошикарнее. Два-три дня мы потратили на горнолыжный шопинг. Обойти несколько магазинов для меня всегда было проблемой. Поэтому после каждой покупки я устраивал передышку в кафе или баре (Алиса готова была выбирать и примерять без перерывов).
Начав тратить, трудно остановиться. Я накупил много лишнего. Решил даже поменять старые лыжи на новые (хотя умнее, наверное, было ехать вообще без лыж – брать их в прокат). Алиса тоже вошла во вкус. Больше всего заморочек у нее было с ботинками (еле уговорил ее не брать самые навороченные). Накануне вылета купил еще немецкую фляжку для чего-нибудь крепкого. Где-то на периферии сознания (в каком-то его уголке) я представлял себя папой Хэмом, отхлебывающим виски, а потом стремительно летящим по крутому склону.
Вид облаков сверху необыкновенно скучен. Нам, землянам, повезло в этом больше, чем ангелам. Если во всем остальном дело обстоит так же, нам нечего им завидовать. Половину полета я старался поддерживать разговор, а потом читал рассказы Бука.
Прилетели уже вечером – в Попрад. На двух машинах (такси) поехали в Микулаш. Муж Алисиной подруги, Рихард, объяснил в самолете, почему он предпочитает отдыхать без тачки, – так ты не привязан к месту, где ее оставляешь, можешь идти куда хочешь, а главное – пить что хочешь и сколько хочешь. Я подумал, что если он собирается кататься туда-сюда на такси, то пожалуйста, но без меня, мне с ним не по пути, вернее, по пути, но на автобусе, хотя автобус наверняка ходит редко и забит туристами  (так оно и оказалось).
У нас с Алисой – обычный двухместник, у Рихарда и Вероники – сьют этажом выше. Разница – в дополнительной комнатке, вроде гостиной. Успели только вещи побросать – и в ресторан, чтобы поужинать до закрытия.

50. Татры (продолжение)

Погода для лыж чудесная. Снегу в самый раз. Но и народу тоже собралось достаточно (вот тебе и «низкий сезон»).
Первый день катались на синих – для разминки. Потом перешли на красную. Рихард даже попробовал черную. Навернулся пару раз – и ему хватило.
Я видел настоящие горы впервые. Это было здорово! Чувство, которого не испытаешь ни в степи, ни в море. «Земля вздымается к небесам, оставляя внизу жалких людишек» (Байрон). Но я вовсе не чувствовал себя жалким. Наоборот, я чувствовал в себе силу и бодрость. Небо, горы, снег, воздух – все как бы входило в меня и составляло часть меня самого.
Но спуски и подъемы утомляли, а усталость притупляла ощущение свободы. На второй день, откатав два часа, я решил, что с меня хватит и до вечера просто сидел, ходил и смотрел.
Вся эта горнолыжная шушера просто оттягивалась, отдыхала. Приехали получать «фан» и считали, что ничего другого тут получить нельзя.
Однажды мы стали свидетелями потасовки. Какой-то парень в очереди наступил на лыжи другого, тот что-то сказал, первый ответил, второй развернулся и дал первому по морде. Оба успели несколько раз стукнуть друг друга, пока их не разняли. Нос у первого был разбит, на снегу осталась кровь. После этого случая мы решили снимать лыжи, когда вставали в очередь на подъемник.
По ночам тоже шумели изрядно (хотя в Ясне шума наверняка больше). На третьем этаже я слышал все, что говорили на улице. А когда открывали соседнюю дверь, казалось, что вваливаются прямо к нам в номер.
Но настроение эти мелочи все-таки не портили. Сложнее было с Алисой. Она дулась за то, что я предпочитаю одинокие прогулки. До ссоры, к счастью, дело не дошло – она сошлась с компанией москвичек. А вот наша компания разделилась – Рихард и Вероника прилежно откатывали свои «скипасы», Алиса тусовалась с россиянками, а я знакомился с  окрестностями в одиночку.
На четвертый день съездил в Татранску Ломницу. Поднялся на Штит (где-то два с половиной километра). Вид потрясающий. Снимал, пока не кончился заряд. Потом долго сидел в ресторанчике на вершине, рядом с обсерваторией, пил пиво и чувствовал себя Байроном, замышляющим «Чайльд-Гарольда».
Мне уже хотелось писать, хотелось побыстрее вернуться в Ригу и сесть за комп.
Но, когда мы вернулись, меня охватила непонятная депрессия. Я не мог писать больше недели. А когда расписался, то выходило у меня примерно то же самое, что и раньше. От замысла «большой вещи» не осталось ничего, кроме воспоминаний о солнце, горах и снеге. И чувство свободы сменилось ощущением тупика.

51. Деревья зимой

В феврале деревья обнажены. Вместе с ветвями обнажается и случайность существования деревьев. И не только деревьев, но любой из вещей, включая фиолетовые подтяжки кузена Адольфа.
Вещей слишком много. Они толкутся на пятачке универсума споря за место и вещество. Ни одна не имеет достаточного основания для существования, но каждая самоуверенно заявляет о своем стремлении существовать. Незатухающий костер амбиций.
Галька, дверная ручка, чужая кисть, твоя собственная рука, клочок бумаги, сапоги офицера... Семена тошноты, из которых февральским днем вырастает каштан в городском парке Бувиля.

52. Нестабильность

В девяностых магазин закрылся, и мать стала челночить в Турцию и Литву. Торговать тряпьем оказалось выгоднее, чем помидорами и бананами. Но зимой ей здорово доставалось. Первые два года она стояла на улице рядом с рынком. В холода ноги сильно мерзли. Дома она опускала их в горячую воду, чтобы отошли, но отходили они не сразу, какое-то время она их просто не чувствовала, а потом начинала стонать от боли. Зато через два года она смогла купить место в павильоне и даже наняла продавщицу.
Отца уволили примерно в то же время, что и мать. Он попробовал заниматься извозом на своем «москвиче», но дело было не очень прибыльное и к тому же опасное. Таксистов нередко грабили. Напали как-то и на отца, но ему удалось выкрутиться. Мать уговорила его бросить извоз («хорошо, что живой остался»). Но другой работы не было. Какое-то время он пропивал семейные деньги, а потом взялся за ремонт квартир. Этим уже занимались некоторые из его бывших коллег. Постепенно он научился всему – штукатурить, красить, клеить обои, класть линолеум, плитку, навешивать двери и потолки. Но работа эта ему не нравилась. Он стал тихим и молчаливым, ничего не рассказывал. Пахло от него теперь всегда краской, куревом и вином.
Если бы не мать, он, наверное, совсем бы спился. Но она убедила его, что можно устроиться так, чтобы работать не руками, а головой: найти клиентов, собрать знакомых и сказать: вы вкалываете, а я обо всем договариваюсь. В конце концов отец так и сделал. Кто-то согласился, кто-то – нет. Состав «бригады» часто менялся. Многие профи уехали на заработки в Ирландию или Англию, но строили в то время много, поэтому и для такой «бригады» находилась работа.
Иногда заказчики отказывались платить, тянули с оплатой или требовали переделать уже сделанное. Конфликты улаживал отец. Многое зависело от случая, ничего нельзя было планировать, и к этой непредсказуемости он приспосабливался с трудом. Мир частной собственности и частного предпринимательства казался ему ошибкой, извращением естественного (социалистического) порядка.
Эти перемены и меня лишили всякого доверия к повседневности. Повседневная жизнь представлялась уже не такой прочной, как раньше. В любой момент мог произойти обвал, в любой момент можно было потерять работу, здоровье, друзей и самого себя. Обыденность казалась тонкой корой, всегда готовой треснуть и дать дорогу обжигающе ледяной воде или огненной лаве.
Позднее я нашел этот образ у Сартра: «лакировка тает: бархатистая, как у персика, кожица, кожица добренького боженьки, везде и всюду с треском лопается под моим взглядом, трескается и зияет».
А еще позднее у другого философа я нашел похвалу нестабильности: «Неуверенность в завтрашнем дне и в более отдаленном будущем придает жизни остроту, которая куда приятнее равномерного биохимического удовольствия, да и вообще есть нечто несравненно более интересное, чем само по себе счастье, – это интрига, чудесная способность судьбы до самого конца преподносить нам сюрпризы, изумлять и выбивать из колеи».
Брюкнер, конечно, преувеличивает. Но в чем-то он прав: для занятий литературой такая неуверенность может быть полезной (не тогда, конечно, когда сидишь за компом). Неопределенность будущего придает остроту ощущениям. А когда все катится или плывет само собой, капитан засыпает.

53. Нет, нет!

– Карина принесла две контрамарки на «Опасные связи», – говорит мать. – Можем вместе сходить.
– Я балет терпеть не могу, ты ведь знаешь. Может, отец пойдет?
– Да его разве уговоришь!
– Мне правда некогда. Работы много.
– Набрал, наверное, заказов со стороны. Лучше бы отдыхал.
– Так я же недавно из Татр.
– Первый раз выбрался. А так ведь все на работе, да дома тоже за компьютером. Глаза испортишь. От усталости снижается иммунитет. Поэтому и простужаешься. Да и питаешься кое-как. Надо есть больше овощей. И знаешь, зимой лучше брать замороженные – в них витаминов больше.
– Да не беспокойся. Я нормально питаюсь.
– Знаю, как нормально: копчености, пицца, пиво. Я читала недавно, что от пива может быть рак. И кофе можно только две чашки в день, не больше.
– Вот я как раз столько и пью. Расскажи лучше про оперу.
Года два назад, когда мать только начала ходить в оперу, ее рассказы меня раздражали. Я предпочитал слушать о делах в лавке – сколько чего завезли, сколько продали. Но постепенно понял, что мать ходит в оперу не только для того, чтобы посмотреть на випов. У нее появилась новая подруга, которая зарабатывала уроками музыки в частных школах. И они ходили вместе на все новые спектакли.
– Маша на две недели в Англию уезжает, к дочери. Вот лишний билет и остается. Ты подумай, может все-таки пойдешь. А недавно мы были на «Травиате». Современная постановка, ну как всегда у Жагарса. Представляешь – пятидесятые годы, время Диора. Платья такие красивые, просто чудо. Виолетта, девчонка совсем, приезжает в столицу, вокруг нее собирается богема – киношники, модельеры, фотографы. И все в таких интересных костюмах. Вайце хорошо пела.
С Кариной мы вместе учились в музыкальной школе. Она жила тогда в том же квартале, но встречались мы редко. После школы поступила в Музыкальную Академию. Вышла замуж за чиновника, но что-то у них не заладилось, разошлись. Сейчас – скрипачка в оперном оркестре. Странное место для музыканта. Оркестровая яма всегда представлялась мне символом другой ямы, в которую может скатиться жизнь.
– Ты мог бы сходить с ней куда-нибудь, – говорит мать. – Она же дарит контрамарки. Я ей конфеты покупаю, одежду новую предлагаю посмотреть, со скидкой ей продаем. А ты мог бы с ней в ресторан сходить или съездить куда-нибудь.
Мать почти ничего не знает об Алисе. Я давным-давно понял, что родителям, да и другим, лучше ничего не рассказывать о своей жизни. Все сказанное рано или поздно обернется против тебя. Ясно, что Карина через мать пытается наладить какие-то отношения со мной. Но с чего она решила, что у нас может что-то получиться?
Мать рассказывает о своей работе, об отце. Меня становится скучно. Не знаю, похоже ли эта скука, эта тоска на ту, которую описывал Сартр. Мир становится вязким. Время будто останавливается. Каждое мгновение отделено от следующего крутой насыпью или оврагом.
Говорю: «мама, мне пора» – и ухожу.
В машине включаю вуфер, ставлю «рамов» – Du Hast.
Du hast, «ты должен» – а, может быть, du hasst, «ты ненавидишь» – на слух по-немецки звучит одинаково.
Willst du bis zum Tod der Scheide sie lieben auch in schlechten Tagen? – Nein! – Nein! 
«Будешь ли ты любить ее, пока смерть вас не разлучит, в благоденствии и в дни беды? – Нет, нет, нет».
«Рамы» вбивают в расползающийся мир стальные гвозди, скрепляют его, делают цельным. И что-то во мне тоже укрепляется, делается сильнее.
Нет, еще не все потеряно, еще есть время. Я ведь и до тридцатника не добрался.

54. Стальная лента

Жить, превращая каждый миг в приключение, погружая его в вечность, придавая ему прочность стали, соединяя эти мгновения в стальную ленту, на которой алмазная игла пишет историю всего, что с тобой случилось, пишет историю твоей жизни, превращая каждый прожитый миг в приключение, придавая ему прочность стали, присоединяя его к другим мгновениям, таким же прочным, таким же необходимым, превращая их в блестящую стальную поверхность, на которой прецизионный лазерный маркер гравирует историю твоей жизни со скоростью 2,5 м/с, превращая твою жизнь в одно долгое блестящее приключение, придавая твоей жизни смысл и необходимость, отделяя ее от гальки на берегу, клочков бумаги на улице, продавленных сидений в кафе, жестов, которыми игроки берут и бросают карты, звуков их голосов, шоколадных стен, голубых рубашек, отделяя тебя от официантки Мадлен, хозяйки кафе Франсуазы, ее кузена Адольфа, от человека по имени Ожье, от всех горожан Бувиля и от Анни, от всех парижан, от всех французов, европейцев, азиатов, американцев, от всех людей, от всего человеческого, мягкого, сырого, неопределенного, лишенного смысла, необходимости, превращая твою жизнь в кусок сверкающей стали, которым ты однажды с легкостью взрежешь себе кишки.

55. Мир приключений

Все книги в квартире я перечитал к третьему классу (включая торговые и технические). В книжном шкафу стояли двадцать томов «Библиотеки приключений». Я читал их с начала и до конца – дойдя до последнего тома, возвращался к первому. В этом круговороте приключений было что-то от вечности. Во вселенной авантюр ничего не менялось: Холмс по-прежнему распутывал преступления; Хендс охотился за Джимом; Квотермейн дрожал от страха в Чертоге Смерти. Но я каждый раз переживал эти истории заново. И это сочетание неизменности и новизны было для меня как бы моделью идеального мира. Мир авантюр был чем-то вроде «стальной ленты» Сартра: мгновения уходили и оставались, и каждое было полно значения, смысла. Так же, как и герою «Тошноты», мне хотелось превратить свою жизнь в «стальную ленту», на которой была бы записана «идеальная мелодия». Мне хотелось превратить ее в музыку – как сейчас хочется превратить в текст. Не помню, что стало с этой идеей «стальной ленты» у Сартра, к чему пришел его герой (повесть написана так сумбурно, что разобраться в ней нелегко). Где-то в другом месте Сартр говорит, что любая жизнь – это поражение. Если так, то Рокантен, наверное, пришел к тому же, к чему и я. Жизнь-мелодия (и даже не жизнь, а лишь одно мгновение жизни – идеальный такт) – такой же вымысел, как «Зурбаган» Грина,  «чертог смерти» Хаггарда или «другая земля» Платона.

56. Смерть – шикарная машина

Началось все случайно. В интернете я наткнулся на страницу со стихами Бротигана. Вся поэзия, кроме рок-стихов, мне тогда представлялась рифмованной чепухой. Из не-песенной поэзии я знал только те стихи, которые изучали в школе. Но здесь было что-то новое, ни на что не похожее.
«Смерть – это шикарная машина, запаркованная только для того, чтобы ее угнали, на улице, расчерченной деревьями, чьи ветви похожи на внутренности изумруда.
Ты без ключа заводишь смерть, садишься в нее и удираешь, словно флаг, сшитый из тысяч горящих похоронных контор...»
Меня это сразу захватило. Почему смерть – машина, я не понимал (и сейчас не понимаю). Но эта невразумительность делала стих еще более притягательным, как изумрудный вечер на берегу Тихого океана.
Потом я нашел Уитмена, Сэндберга, Элюара. Стихи Элюара были еще загадочнее, чем стихи Бротигана. Я заучивал их наизусть и повторял про себя, надеясь разгадать их смысл, механику их воздействия. Но они оставались непроницаемыми, нерасшифровываемыми и при этом – загадочно-колдовскими. Они тоже открывали изумрудную даль.
Я читал стихи утром, за чаем, на работе, в кафе, вечером, ночью (все это происходило в Бангкоке). Чтение заменило мне медитацию (хотя в то время я уже почти не медитировал). Стихи заменили мне Ви.
После цунами мы продолжали встречаться, но теперь все было иначе. Не было прежней легкости. И ее, и меня преследовали картины разрушенного Такуапа, вид и запах тел, лежащих на берегу.
Перед отъездом я пообещал Ви, что если снова буду в Бангкоке, то обязательно ее разыщу. Но я был уверен, что никогда не вернусь в Таиланд, и что мы никогда больше не увидимся.
В Риге первое время я почти не думал о ней. Но потом начал вспоминать все чаще. Катастрофа не то чтобы стиралась из памяти, но делалась как бы нереальной. Реальнее в воспоминаниях была экзотика Таиланда и та серьезность, с которой я поначалу занимался буддизмом. И та радость, что была в моих отношениях с Ви.

57. Буддизм

Десять монахов из непальского монастыря десять дней строили песочную мандалу. После того, как далай-лама освятил ее, монахи ее разрушили. Песок, привезенный из Непала, бросили в воды Даугавы. Не привязывайся к плодам трудов своих. Не привязывайся ни к чему в этом мире.
Символическое действие может быть убедительнее слов. Лекции далай-ламы открыли что-то моему уму, но почти ничего не прибавили к чувству, которое я испытал, когда следил за постройкой мандалы, а потом – за ее разрушением.
Второй раз я испытал нечто подобное, когда читал «Сутру сердца». Я уже успел заучить основные положения буддизма – четыре благородные истины, пять скандх, восьмеричный путь и т.д. В сутре же говорилось, что мое знание иллюзорно, что не только ничего видимого, но и никаких благородных истин и никакого пути достижения по истине не существует. На какой-то миг мне показалось, что я понял смысл этих слов, но потом это «знание» ушло и больше не возвращалось. Я перечитывал «Сутру сердца», другие сутры и комментарии, медитировал, но не понимал «пустоты».
Я мог представить «бесцельность» существующего, его свободу от любых предзаданных целей, но представить, что все вещи, и даже мысли о них иллюзорны, у меня не получалось. Проще было представить море и волны или песок в пустыне и отдельные песчинки. Но я понимал, что эти аналогии неверны.
В Таиланд я поехал, надеясь познать наконец «пустотность» вещей. Но вместо этого – потерял всякое доверие к религиозной мудрости. Все эти учения были нелепыми выдумками. Мир состоял из воздуха, огня, камней, воды. А те, в свою очередь, – из молекул, а те – из атомов, а те – из элементарных частиц. Несмотря на эту «структурированность», они существовали реально. И все это двигалось и вертелось. Но не в танце, который привиделся когда-то Капре, а в ураганах, землетрясениях и цунами. Мир был стадом огромных разъяренных слонов, а люди – крохотными муравьями под их ногами.

58. Озарения

До того как я пришел к буддизму, у меня было несколько озарений (так я их называл). Первое случилось на Колке. Я провел там полдня. К вечеру народу уже не осталось. А я все сидел на камне и смотрел. Солнце заходило. Тихо плескала вода. Розовые облака неподвижно висели в небе. Слева от меня по волнам тянулась золотая дорожка. И мне представилось, что там, в золотых волнах, – волшебный мир, где исполняются все желания.
В другой раз я тоже сидел на берегу, но это был берег реки в Пскове. Вода текла медленно. По воде плыли чайки. На другом берегу, чуть левее, белела церквушка и золотилась березовая роща. И вдруг я почувствовал необыкновенный покой. Чувство было не радостным, а, скорее, печальным. Но оно утешало. Будто мир поведал мне какую-то свою тайну. И мы стали друзьями. Я долго носил это чувство в себе – чувство золотого тепла или теплого золота мира. Я понял, что в основе мира – золотой покой. А вихри, бури, грозы – это лишь поверхность, иллюзия.
Я читал в то время Платона. Был у меня такой план – прочитать всех главных античных философов (но на Аристотеле я остановился). У Платона мне запомнилась «философия красоты» и фрагменты, где Сократ говорил о «завораживании» –  необходимости «завораживать» себя и других «пением», чтобы иметь силы выносить жизнь. Ту же мысль я нашел позднее у Ницше (я пытался читать и современных философов, но, кроме Камю, Сартра и Бодрийяра, остальные оказались мне не по зубам).
И было еще одно переживание, когда я почувствовал свое единство с миром. Это случилось в лесу. Я увидел белку на сосновом стволе. Остановился и принялся разглядывать ее. А потом подумал, что какой-то посторонний наблюдатель мог бы точно так же смотреть на меня, как я сейчас смотрю на белку. И я почувствовал что лес, белка, человек, звезды – все это одно. Разделение вселенной на вещи условно. По сути своей мир един. И это было как раз то представление, которое, как я потом узнал, имеет большое значение в буддизме.
Другое важное «озарение» было связано с открытием «бесцельности» мира. Летом я решил подработать на почте разноской газет. Окончив рабочий день, я вышел из почты на улицу и вдруг почувствовал себя по-настоящему свободным. Остаток дня принадлежал мне. Я мог делать с ним все что угодно. И я подумал, что безразлично, что я буду делать. У меня не было никаких планов на вечер – и у моей жизни не было никаких планов, никакой заданной цели. Такой цели не было и у Вселенной. Я подумал: мир постоянно возобновляет свое существование – примерно так, как возобновляется запас газет, которые нужно разнести. Никакой конечной цели в этом существовании, в этой доставке нет. Все длится, совершается, и не предполагается, что когда-то придет к концу, к «заданному» концу. Длящееся может, конечно, прекратиться, исчезнуть. Но при этом не достигается никакой цели. А раз цели нет, то срок существования не имеет значения.
В этой мысли о бренности всего тоже было нечто утешающее и освобождающее –  как и в мысли о бесцельности жизни. Временной конец есть у всего. Все меняется, разрушается, гибнет, исчезает. Любой поступок, любое «деяние» забывается, и следы его постепенно стираются. С точки зрения вечности, ничто не имеет значения и не оказывает никакого действия. Эта мысль не пугала, в успокаивала. Я чувствовал себя свободным от всех обязанностей – социальных и личных. Никто не мог от меня чего-то требовать, в том числе и я сам. Моя жизнь не имела цели, и потому была совершенно невинной. У меня не было никакой миссии (как у героев компьютерной игры). И мне не грозило поражение.
Эти два переживания – красоты и бесцельности – странным образом совмещались и поддерживали друг друга: красота была бесцельна, а бесцельность прекрасна. Красота указывала на бесцельность, бесцельность – на красоту.
Несколько недель я ходил под впечатлением этих «открытий». Но потом их действие притупилось. Главным моим «утешением» снова стала музыка. И тексты «Металлики» по-прежнему казались мне мудрее всех сочинений Платона.

59. Ничего прочного

День в офисе я обычно начинаю (если нет запарки) с того, что просматриваю свежий номер «Телеграфа» (с экрана). Раздела «несчастные случаи» в газете нет. Сообщения такого рода идут в блоке «новости».
Маршрутка врезалась в стену. Нашелся ребенок, похищенный четырнадцать лет назад. Отец зарезал жену и двоих детей. И так далее.
Потом оказывается, что этим отцом был Айвар. Невероятно. В Латвии такого еще не случалось. Какой-то псих лет десять назад порезал детей в детском саду. Но это были чужие дети.
Меня будто приложили электрошокером. Я рассказываю всем знакомым об Айваре. Рассказываю Алисе. Мне трудно свыкнуться с этим. Я же разговаривал с этим человеком. Я знал его жену и дочерей.
Наверное, все началось с пожара. Он тогда сильно обгорел. Это могло сказаться на его психике. Помню, когда навещал его в палате, он заговаривался – много раз повторил: «хорошо, что со мной не было детей». Но уволили его, похоже, не из-за странностей, а потому что «деревянные» дела пошли под гору. Рынок переполнился. Финны закрыли предприятие. Для Айвара это было катастрофой: нечем платить за обучение дочерей по счетам, за бензин. Ипотечный кредит остался невыплаченным. Найти новую работу он так и не сумел.
Но ведь должно же быть в человеке что-то особенное, болезненное, чтобы трудные обстоятельства толкнули его на такое. Неужели это таилось в нем с самого начала? Что-то вроде монстра из «Чужих». И вот оно выбралось.
Каждый день я ищу информацию, но пишут мало. Эксперты признали убийцу вменяемым лишь частично. Родственники жены не согласились и потребовали новой экспертизы. Дело затянулось.
То, что овладело Айваром, было его личным цунами. Ярость стихии, которой ничего нельзя противопоставить, от которой нельзя защититься. Жизнь может завершиться в любой момент. Готов ли я к этому? Иногда кажется – да, иногда – нет. Ответ зависит от настроения, а не от убеждений.
Никаких убеждений, одни настроения. Мне всегда хотелось иметь твердые убеждения – что-то прочное внутри себя, что сделало бы меня независимым от мира, от людей. Но ничего такого прочного в моей голове и моем сердце до сих пор нет. Никаких оснований, никаких дамб.
Я пытался найти что-то прочное, основательное в музыке, буддизме... теперь вот – в стихах. Я пишу стихи и никуда не отсылаю. Почему? Тут тоже есть, над чем подумать. Когда я занимался музыкой, мне казалось, что музыка останется даже тогда, когда исчезнут музыканты, человечество. Но теперь я знаю, что такого виртуального мира, где хранится все созданное (или лучшее из него), не существует. Если что-то и сохраняется, то в этом, физическом мире. Но я не доверяю этому миру – его оценкам, его суждениям. К тому же он не вечен – через пять миллиардов лет вспыхнет Солнце, или наша галактика врежется в другую, или Вселенная схлопнется – и всему конец.
Но и в этом я не уверен: ученые так часто открывают новые факты, исправляют свои теории! Ничего постоянного, прочного. Черная дыра может оказаться машиной времени, а твой знакомый – убийцей. Ипотечный кризис в Америке может отозваться убийством здесь. Все связано со всем и ни на чем не держится. Все существует лишь условно, и ничего – абсолютно. Вот она, пустота. Все-таки я верю в учение о пустоте.
Но твердой верой это назвать нельзя. Я колеблюсь, как ковыль на ветру (славные времена, когда можно было употреблять такие сравнения). Как будто я знаю, что такое ковыль, – нет, я знаю только слово, выражение. И так во всем.

60. После метафор

То искусство, которое было уверено, что может создать совершенный мир красок, линий, звуков, слов, – его больше не существует. То искусство, которое различало реальность и вымысел и отрицало реальность во имя вымысла, – его больше не существует. То искусство, которое заменило собой религию, – после того, как религия отступила под натиском капитала и знания, – его больше не существует.
Осталась лишь сверхскоростная циркуляция образов знаков, за фантастической игрой которых не способен уследить и сам господь бог. Поэтому изображение банки томатного супа на полотне уравнивается в своих правах с изображением битвы при Ватерлоо, а перевернутый писсуар – со статуей Аполлона.
Те, кто этого еще не понял, выглядят так же нелепо, как Дон Кихот с медным тазом на голове. Впрочем, и для них есть место в современной художественной культуре – ведь она дает приют и Дон Кихоту, и медному тазу.
Но выше всего она ставит сюрреалистическое соединение этих предметов, уподобляя его случайной встрече на операционном столе зонтика и швейной машинки. Хирургический стол, заваленный зонтами, банками, дисками и травматическими пистолетами, – вот, наверное, подходящая метафора для нашего жизненного пространства.
Но нет, вряд ли. Там, где нет границ, нет и метафор. И потому нож, который вскрывает сердце, нельзя назвать метафорическим – как и кровь, что льется с хирургического стола в медный или стальной таз.

61. У каждого своя роль

Я брожу по улицам, дожидаясь когда невидимый стрелок всадит мне пулю в сердце. Надеюсь он будет метким. Не хотелось бы, чтобы он промахнулся и попал в плечо или живот. Хуже всего, если он прострелит мне позвоночник. Многое, конечно, зависит от случая. И я хочу выяснить, насколько случай расположен ко мне.
Давай же, снайпер Хаузнер Дитман Шеррилл Симмонс, вдохни поглубже и выдохни. И осторожно спусти курок.
Случай выбрал тебя – так оправдай его выбор. Ты играешь свою роль, я – свою. Я брожу по улицам, останавливаясь у витрин и газетных киосков. Я специально надел яркую рубашку, чтобы тебе было легче заметить меня в толпе.
Давай же, веселый стрелок Джонсон Уитмен Таборски Уильямс, вдохни и выдохни. И осторожно спусти курок.
Смотри – я прислонился к навесу на автобусной остановке. Меня хорошо видно с трех сторон. Надеюсь ты спрятался на нужной стороне, ты меня видишь, и солнце не мешает тебе.
Давай же, стрелок-весельчак Эссекс Дрега Голден Коулман, вдохни поглубже и выдохни. И осторожно спусти курок.
Может быть, ты ждешь меня на заправочной станции? Ну что ж, я останавливаюсь у всех заправок на окружной дороге, вылезаю из машины и стою неподвижно рядом с ней. Я – удобная мишень для тебя: высокий человек в яркой рубашке.
Давай же, веселый убийца Мухаммад Малво Эшбрук Марко, вдохни и выдохни, а потом осторожно спусти курок.

62. Перемены

У родителей Алисы четырехкомнатная, и они не против, чтобы я поселился у них. Изрядная экономия денег. Но и громадное количество неудобств. Нет уж, говорю я Алисе, переезжай лучше ты ко мне.
И она перевозит свои вещи в мою однокомнатную, за которую я еще осенью платил двести, а теперь почти триста, и это без коммунальных счетов и прочего. Я не прочь разделить эту сумму на двоих. К тому же меня соблазняет мысль о выглаженных рубашках, вкусных супах, шашлыках и разных деликатесах. Мысль о сексе играет не последнюю роль, но и не первую. Я не влюблен в Алису. Она красивая девушка, но я в нее не влюблен.
С Алисой мне удобно. А если она переедет ко мне, то во многих отношениях станет еще удобнее, хотя, конечно, есть и большие минусы. Но она знает о моем пристрастии к пиву и привычке работать по ночам.
И вот Алиса переезжает ко мне, раскладывает свои вещи. Места в квартире сразу становится намного меньше.
Но с этим можно мириться. Хуже другое: я думал лишь о том, как сохранить свои привычки, и упустил из виду привычки Алисы. Я забыл о ее любви к чистоте, точнее, о страхе перед вирусами и микробами.
Она и меня учила бояться этих невидимых тварей: запретила мне ходить в уличной обуви по квартире, требовала, чтобы, возвращаясь домой, я переодевался, не заходя в комнату. Она мыла руки раз по пятьдесят в день (и это только дома). Я не сразу обратил внимание, а когда пригляделся, то понял, что она моет руки всякий раз после того, как берет какую-нибудь вещь. В сумочке у нее всегда лежали влажные салфетки. Она боялась заразиться гепатитом и другими болезнями. Одежду она хранила в полиэтиленовых пакетах, склеивая их скотчем. Все фрукты она обдавала кипятком, а потом еще снимала с них кожуру. Она паниковала, когда замечала у кого-то из коллег или людей в очереди красное пятнышко на коже: ей казалось что теперь она обязательно заразится лишаем или чем-то похуже.
Поначалу все шло неплохо, но к весне ее страх обострился, перешел в настоящую фобию. Не знаю, почему так случилось. Может быть, она ждала от нашей совместной жизни чего-то другого, и разочарование обострило ее невроз. Может быть, ей было трудно переносить тесноту (как и мне).
Мы расстались весной, когда стояли чудесные дни – светило солнце, щебетали птицы. Она сама увезла на машине все свои вещи. Собирала она их очень тщательно, так что после нее ничего не осталось. Совсем ничего.
Я купил шестерик пива, два новых диска и гудел всю ночь. Один в своей квартире. Потом вышел, чтобы купить на заправке чего-то покрепче, – забыв о запрете на торговлю алкоголем в ночное время. Но за двадцать латов продавец все-таки выдал мне фляжку темного «Моргана».
В субботу я прошелся по барам. В воскресенье поехал в Юрмалу, купался в ледяной воде, потом напился в Майори. А в понедельник позвонил редактору, которому месяц назад послал несколько текстов, и он доброжелательно сказал что стихи ему, в общем, нравятся, но другие члены редакции не разделяют его мнение, поэтому стихи не пойдут, и я могу предлагать их другим изданиям.
Это было то, чего я ожидал. Но удар был все равно неожиданным. Я ушел с работы пораньше и напился в соседнем баре.
Так прошла неделя. В пятницу я заказал на дом девчонку. Первый раз в жизни. Привез ее парень примерно моего возраста, если не моложе. Осмотрел квартиру (паршивое чувство, когда чужой сует нос во все углы), засек время и оставил нас вдвоем.
В Бангкоке я несколько раз имел дело со шлюхами. В Риге до этого не доходило. А тут решил потратиться. Покупать, так покупать. Заплатил за два часа полторы сотни латов. Но через час отослал девчонку (хотя получилось все даже лучше, чем я рассчитывал).
Потом снова пил, крутил KMFDM, Queen и все остальное, выбирая наугад, и смотрел «Пилу - 3», но заснул где-то на середине.
На следующий день я сказался больным. Главный потребовал, чтобы я принес справку. Витек заехал вечером. Мы выпили с ним пива, поговорили, и я снова завалился спать.
Когда проснулся, за окном шел дождь; термометр показывал обычные плюс восемнадцать; стол был завален банками, бокалами, тарелками, вилками. Все это нужно было мыть, убирать. Кофе совсем выдохся. И нужно было звонить знакомому врачу и договариваться о справке.

63. Родиться корсиканцем

Мне приснилось, что я умер от смеха и вновь родился на Корсике – молчаливым мрачным младенцем с горящим взглядом. В моем лице с первых дней проступало что-то «тяжелое, жесткое и томящееся» (точь-в-точь как об этом написал Ницше). Я никогда не смеялся и всегда носил с собой пистолеты. Я скакал на лошади как Стюарт Грейнджер или Гойко Митич и стрелял не хуже Ли ван Клифа. Мне нравились американские, итальянские, немецкие, югославские... любые вестерны и боевики – фильмы, где мало говорили и много пили, дрались, стреляли, фильмы, чьи герои смеялись над врагами, как это делал я, смеялись над самой смертью, как это делал я, страстно любили, как это делал я. В этих фильмах все было по-мужски. В них все было по-мужски. Да. Чего в них не было, так это настоящего мужского конца. Понимайте эти слова как хотите. Во сне они казались мне совершенно ясными. Но сейчас я и сам не знаю в точности, что они могли означать.

64. Болезнь

Я наклоняюсь над раковиной, чтобы умыться, и вижу, что оба предплечья покрыты мелкими красными пятнами.
Рассматриваю себя в зеркале и нахожу еще несколько пятен на лице и на теле. Внутри у меня холодеет, будто в зад заползла змея. «Не от той ли девчонки подхватил?» Я осматриваю член и не замечаю ничего подозрительного.
Из офиса звоню в поликлинику чтобы записаться на прием к дерматологу. Узнаю, что дерматолог принимает через день, и попасть к нему можно только на следующей неделе. Что за хрень!
В справочной получаю адреса частных клиник, выбираю ту, что поближе, и записываюсь на вечерний прием. За консультацию придется выложить сорок латов, но я готов отдать и больше, лишь бы поскорее узнать, что такое со мной стряслось.
Работа отвлекает ненадолго, но потом я снова вспоминаю о пятнах. Хорошо еще, что на лице они не так заметны, как на теле.
Врач – с немецкой фамилией Бек, по-русски говорит без акцента. В кабинете еще сидит молодая практикантка.
Бек велит мне раздеться до трусов. Пятен, по-моему, прибавилось. Бек рассматривает эти странные образования с помощью какого-то прибора, потом спрашивает, болел ли я в детстве ветрянкой.
В памяти всплывают смутные картины: красная сыпь по всему телу, я сижу взаперти дома, меня кормят разными вкусностями.
– Вроде бы да.
– Аллергия, – говорит Бек и выписывает несколько рецептов. За рецепты приходится платить отдельно, так что наличных у меня остается совсем немного.
Я отыскиваю банкомат, и в ближайшей аптеке покупаю все выписанные таблетки. Дома пробую читать, слушать музыку, включаю видик. Каждый час подхожу к зеркалу и осматриваю себя.
До сих пор все мои болезни были внутренними – язва, грипп и так далее, – а это что-то новенькое. Никакого улучшения. Мне чудится, будто прыщи расползаются по телу, словно напившиеся крови клопы.
Утром я отбрасываю одеяло, и меня захлестывает волна ужаса: вся кожа в красных пятнах. Я чувствую сильный зуд. В зеркале отражается мое лицо, похожее на поле маков.
Что это, на хер, за аллергия! И что это, блин, за врач!
Перепуганный звоню матери. Она встревоженно расспрашивает о симптомах, охает и говорит, что в детстве у меня была краснуха, а не ветрянка, и что мне обязательно нужно к врачу сегодня же, не откладывая, потому что могут возникнуть осложнения. И еще говорит, что мне сейчас нельзя умываться и пользоваться душем, иначе сыпь станет еще сильнее. Своевременный совет – а я-то усердно смывал эту заразу.
Снова отправляюсь к дерматологу. На этот раз, выслушав уточнения моего анамнеза, Бек уверенно ставит диагноз: «ветрянка». За повторный визит он берет чуть меньше, чем за первый. Коротко объясняет мне природу этого инфекционного заболевания, обычно прилипающего лишь к детям, выдает бюллетень, рекомендует сидеть дома, лекарств никаких не назначает, прописывает только раствор для полоскания всех слизистых, включая и член.
Дома я сажусь к компу и несколько часов шарю по инету, набираясь знаний о своем враге. Оказывается, дело может закончиться очень даже плохо – летальные исходы редки, но, если по неосторожности сковырнуть корочку, то останется шрам на всю жизнь. Ясно,  ветрянка – это же ветряная оспа.
И тут я вспоминаю эпизод из «Мушкетеров». Достаю книгу и перечитываю главу «Аудиенция».
«Я не вижу Атоса. Где он?» – «Сударь, – с грустью произнес Арамис, – он болен, очень болен». – «Болен? Очень болен, говорите вы? А чем он болен?» – «Опасаются, что у него оспа, сударь, – сказал Портос, стремясь вставить и свое слово. – Весьма печальная история: эта болезнь может изуродовать его лицо». – «Оспа?.. Вот так славную историю вы тут рассказываете, Портос! Болеть оспой в его возрасте! Нет, нет!.. Он, должно быть, ранен... или убит...»
Помню, в детстве меня озадачивало, почему Тревиль так уверен, что взрослые оспой не болеют. Теперь я начинаю подозревать, что перевод неточен, и речь идет о ветрянке. Но для внешности последствия могут быть теми же, что и от настоящей оспы. В памяти у меня всплывает другая сцена из другого романа. Книга отыскивается не сразу, тем более, что сначала я ищу ее среди книг Дюма и лишь потом вспоминаю имя автора – Сабатини.
«Первым  шел  маркиз де Латур д'Азир, граф Сольц, кавалер орденов святого Духа и  святого Людовика, бригадный генерал армии короля. Маркиз был высокий стройный мужчина с военной выправкой и надменно посаженной головой. На нем был богатый  камзол алого бархата, отделанный золотым кружевом, бархатный жилет золотисто-абрикосового цвета, черные шелковые панталоны, черные чулки и лакированные туфли на красных каблуках с бриллиантовыми пряжками. Его пудреные волосы были перевязаны  муаровой  лентой. Под мышкой у него была зажата небольшая  треугольная  шляпа, у  левого бока висела изящная шпага с золотым эфесом.
За маркизом шел господин де Керкадью, являвший собой полную противоположность  блистательному гостю. На своих коротких ножках сеньор де Гавриияк нес тело, которое в сорок пять лет уже проявляло склонность к ожирению, и огромную голову, не обремененную тяжким грузом интеллекта. Его красное лицо сплошь покрывали следы оспы, которая в юности едва не свела его в могилу. Небрежность одежды господина  де  Керкадью граничила с неопрятностью...»
Эта парочка, граф Сольц и господин де Керкадью, мне крепко запомнилась. Я восхищался маркизом и чувствовал отвращение к господину де Керкадью. Внезапно меня озаряет: я понимаю, почему испытываю отвращение к чаю «каркаде», который нравится Алисе, – закон ассоциаций.
И вот теперь мне угрожает судьба сеньора де Гавриияка. Я думал, что после Таиланда готов к чему угодно, но теперь вижу, что ошибался. Остаться на всю жизнь с «изрытой оспой лицом» – это кажется мне страшнее смерти. Не то чтобы я считал себя красавцем, но мне нравится мое лицо и мое тело.
Вид собственной кожи, покрытой красными язвами невыносим. В соседней Nelde покупаю бутылку Tullamore 0.7 и коробку печенья. Потом мажусь зеленкой, сажусь перед видиком и запускаю «Обитель зла» с Милой Йовович, но вид мутировавших псов с голой красной кожей напоминает мне о ветрянке. Я ставлю «Ад Данте» Гринуэя, но и тут – толпы обнаженных тел, что никак не помогает отвлечься, успокоиться.
Перебрав с полдюжины дисков, не нахожу ничего, что удерживало бы внимание больше чем на пять минут. Тогда я вставляю в сидюк «Четвертых», выбраю самую большую карту и до рассвета мочу подземных монстров.
Развеваются синие флаги. Сверкают мечи, алебарды. Сияют драгоценные камни. Сверкают груды золота. И жизнь кажется сносной...
Но реальность была рядом. И когда я прошел миссию, она заявила свои права.

65. Новая жизнь

Болезнь постепенно проходит. Пятен все меньше. Они исчезают без следа, и я радуюсь, как беженец, вернувшийся в город и с удивлением обнаруживший, что дом цел, и ничего из вещей не пропало.
У меня даже прибавляется сил. Я чувствую прилив энергии. Передо мной будто распахивается весь мир – не нужно сидеть дома, могу идти и ехать куда хочу.
Я отправляюсь на Колку. Долго сижу там на берегу, гляжу на волны, горизонт и думаю о том, что здесь вроде бы сходятся диагонали Европы, а, значит, я сижу в геометрическом центре Европы и европейской жизни. Это наполняет меня теплым чувством собственной значимости.
Через неделю после того, как исчезает последнее пятно, еду с компанией в Сигулду. Сезон летних развлечений начался, и мне хочется все попробовать. Перехожу от одного аттракциона к другому: прыгаю с тарзанки, спускаюсь на бобе, парю в аэродиуме и преодолеваю самую трудную трассу «лазилок» в парке приключений «Рысь».
У меня отличное настроение. Жизнь хороша, и я уверен, что она с каждым днем будет становиться все лучше. Денег я буду зарабатывать больше, а стихи писать умнее и тоньше. Некоторым удавалось совмещать эти два занятия – получать приличные бабки и сочинять стихи, – удастся и мне. В конце концов мне еще и тридцати нет, и от СПИДа бог уберег (или кто там за мной присматривает). Пора искать другую работу и новую подружку. Но никакого совместного ведения хозяйства, каждый живет на своей квартире. Никаких родственников, никаких знакомых. Никаких обязательств перед другими. У меня довольно обязательств перед самим собой. Жизнь –вершина, которую мне предстоит покорить, и я чувствую в себе силы это сделать. Я доберусь до самого верха – как Уокер из «Скалолаза» или Рочча и Мартин из «Крика камня».

66. Избавляясь от одиночества

Чтобы сделать матери приятное, соглашаюсь пойти с ней в оперу, на «Валькирию». Спектакль – через месяц. Международный проект. Постановка всего «Кольца нибелунгов» – каждый год по опере; в прошлом году ставили «Золото Рейна».
На день рождения не хочется собирать компанию. Вместе с Витьком сидим в «Симпозиуме» на Цитаделес. Случайное совпадение – новый ресторан принадлежит директору Национальной оперы Жагарсу, но о героях Вагнера здесь ничего не напоминает.
– А клево было бы, – говорю я Витьку, – салат «Зигфрид», жаркое «Вотан», пирожное «Брунгильда».
Виталику эти имена не известны, и он просто кивает головой. Потом вспоминает, что видел где-то название пирожного «Поцелуй негра», а еще есть такое блюдо «Влюбленный лосось».
После крем-супа, мяса в горшочке и бутылки испанского Виталий дарит мне два билета на концерт Сила.
– Сил, – говорит он, – это сила.
Утром я вспоминаю о Карине: почему бы не пригласить ее на концерт? Да и вообще... Конечно, у нее серьезные намерения, я уверен, но с этим мы разберемся.
Спрашиваю у матери номер. Набирая цифры, думаю, будет ли Карине по вкусу Сил, да и занята она, скорее всего, в этот вечер. Но, оказывается, в среду она свободна – ни спектакля, ни репетиции.
По голосу слышу, что она удивлена и обрадована. Не виделись бог знает сколько лет, и все ее попытки восстановить знакомство игнорировались. А тут сразу – концерт. Я понимаю, что ей не важно, куда мы пойдем, – на русские романсы в Дом Москвы или на NoJazz в «Железку».
Она предлагает встретиться пораньше – посидеть в кафе, поболтать. Но именно этого мне и не хочется. Для начала лучше молча посидеть рядом, послушать Сила.
Может быть, я просто робею, не уверен в себе, точнее, не уверен, захочется ли мне с ней сближаться, строить какие-то отношения. Поэтому я и предлагаю, чтобы мы встретились минут за десять перед началом. Говорю, что у меня дела, что я занят на работе.
Карина приходит все-таки раньше меня, и я чувствую себя виноватым. Выглядит она замечательно: стрижется, видно, в дорогом салоне, и сумочка от D&G. Но это не прибавляет мне уверенности. Я бы предпочел, чтобы она была не такой гламурной.
За прошедшие дни от моего энтузиазма почти ничего не осталось. Последнюю неделю приходилось работать допоздна. На работе – кругом облом: перепутал фотки, поскандалил с главным (попросил прибавить за сверхурочные, на что услышал: «если найдешь, где платят больше, – скатертью дорога»). Зачем мне подружка? Мало своих хлопот? И так времени не хватает.
Но от голоса Сила я как-то теплею. Песни написаны как будто для меня. Я чувствую себя одиноким путником, странником в ночи, и только любовь еще что-то значит в этом мире.
Под конец Сил поет старый хит «Killer»: It’s the loneliness that’s the killer.
Моя одинокая сестра, давай избавимся от своего одиночества, давай соединим два наших одиночества, чтобы они поглотили друг друга.
И мы соединяем наши одиночества на моей постели сразу после полуночи. Потом долго лежим обнявшись. Карина говорит, что была влюблена в меня еще в школе. А я говорю, что был слишком увлечен музыкой, и не обращал внимание на девчонок...
Под утро я просыпаюсь, и мы снова любим друг друга. Она как бы в полудреме, и это возбуждает меня еще больше.

67. Все по-старому

На животе у Карины остался шрам от кесарева сечения. Ребенка вынули из нее мертвым. Поэтому она и разошлась с мужем. Вернее, он развелся с ней. Я говорю, что эта подлость. А про себя думаю: не знаю, как бы я поступил на месте этого чувака.
Мои виды на спокойную жизнь с минимальными ограничениями для каждого... я снова строил иллюзии. У Карины – свои заморочки, как и у Алисы. Мне хватает недели, чтобы это понять.
Похоть – наказание мужику за то, что в раю он уступил бабе. Без этого жить было бы гораздо проще.
Я все чаще думаю: не вернуться ли в Город Ангелов? Времени прошло немало. Может быть, Ви стала такой же, как раньше?
Но я понимаю, что это невозможно.
Я никак не могу наладить свою жизнь. Я живу не там, где мне нужно жить, думаю не о том, о чем должен думать, и занимаюсь не тем, чем должен заниматься.
Я – словно шарик рулетки, который бросили на колесо, и он никак не может остановиться. Может быть, потому, что мне в любом гнезде чудится «зеро».

68. Место, которое не выбираешь

«Либо ты сидишь за пишущей машинкой и работаешь, либо живешь и набираешься опыта. Быть одновременно в двух местах невозможно. Поэтому у писателей жизненного опыта меньше, чем у тех, кто живет, а не сидит за машинкой. Писатель – тот, кто умеет из малого сделать большое, то есть рассказать много о жизни, обходясь малым жизненным опытом. Из одного лимона выжать сока на целый стакан»
Так говорит редактор журнала начинающему писателю-итальянцу. Он говорит это на экране телека, в самом начале фильма, и прибавляет к своим словам чек на изрядную сумму, что позволяет начинающему писателю принарядиться и отправиться в кафе, где его ждет официантка-мексиканка.
А я размышляю, в каком месте я сейчас нахожусь. Я не пишу и не набираюсь жизненного опыта. Я нахожусь, по-видимому, в том месте, где исполняются приговоры, совершаются казни. Сидя перед телеком, я убиваю время, укорачиваю свою жизнь, отрезая у нее по минуте, по часу, подобному тому, как персонажи «Пилы» отрезают у себя кисти и ступни, чтобы выбраться на свободу.
Но это сравнение верно лишь наполовину – ведь я, наоборот, не знаю, что делать со своей свободой. Я убиваю свою свободу, убиваю свободное время, потому что не знаю, что делать с ним. У меня нет никаких целей, никаких задач, никаких планов. И никто не может сказать мне: «Вот твой долг – исполни его».
Я брошен в жизнь жестом, каким игральную кость бросают на сукно стола. Но мир – это не казино, жизнь – не high dice. И выпавшие очки здесь не имеют никакого смысла.
Вот почему я убиваю свою свободу. Вот почему я сижу перед телеком с банкой пива и тарелкой соленых орешков. Дождавшись окончания фильма «Спроси у пыли», я поставлю на видик «Пилу - 3» и досмотрю наконец до финала, ради которого, как считают некоторые фаны предыдущих «пил», только и стоит смотреть этот фильм.
Может быть. Хотя, по большому счету, это совсем не важно.

______________________
high dice – разновидность игры в кости

69. Смерть поэта

Редакторы молчат. Я звоню, пишу, спрашиваю, что с моими текстами. И лишь тогда получаю ответы. Все три – отрицательные.
Вечером напиваюсь – как обычно, обходя бар за баром, – и дома, в холодной решимости, уничтожаю в компе всю папку «Poems».
Потом снова пью, включаю музон и слушаю без наушников. В стену стучат. В дверь звонят. Но мне все по фигу. Сегодня скончался великий поэт Игорь Бородин. Мир праху его.
Так вот что приготовила мне жизнь: еще тридцать лет работы, вечеринки (все более редкие), подружки (все более зрелые), недуги (все более опасные), и наконец – старость, а потом – переход в мир иной. Things they do look awful c-c-cold // I hope I die before I get old.
Вот оно мое будущее. Я надеялся ускользнуть от него, прожить жизнь иначе. Но не удалось. И теперь передо мной лежит мой каменистый путь в ясном солнечном свете. Топай по нему, Игорь Бородин, пока хватит сил. А потом, когда рухнешь, тебя повезут по этому пути в «скорой». Или на чем там увозят павших? Вот видишь, ты даже этого не знаешь. Ты ничего не понимаешь в этой жизни. А другой тебе не дано. Завтра тебе рано вставать, Игорек. Не забудь про будильник. И даже не думай попросить отгул. Ты ничем не лучше других. Давай, вкалывай. И подпишись на третий пенсионный уровень. Частные пенсионные фонды – полезное нововведение. Неважно, что разница между средним возрастом выхода на пенсию и ухода из жизни в нашей стране всего семь с половиной лет. Ты будешь следить за своим здоровьем – перестанешь заливать в себя пиво, виски, есть канцерогенные продукты, возьмешь абонемент в тренажерный зал. Вот увидишь, после выхода на пенсию тебе останется еще лет восемнадцать (средний показатель по Евросоюзу) спокойной жизни. Если ты будешь отказывать себе в развлечениях сейчас, ты сможешь неплохо развлечься позже. Погляди на евротуристов. Разве тебе не хочется вот так же расслабленно бродить по улицам Парижа, Лондона и Каира? Ты говоришь, что у тебя нет цели в жизни? Долгая здоровая обеспеченная старость – вот твоя жизненная цель! Начинай копить на нее с завтрашнего дня. И не бери в голову, что поют эти британские пацаны. Да, двое из них скончались от передоза, не дотянув до шестидесяти. Зато другие двое благополучно состарились. И это достойный пример. Сходи к знакомому доктору и попроси у него антидепрессантов. Вот и песенка кстати: Doctor, doctor, make me well.

70. На другой день

Утром встаю поздно, опаздываю на работу. Голова гудит. И что-то еще ноет в неопределенном месте. Я сосредотачиваюсь на боли в голове, не позволяя другой боли локализоваться – смутно чувствую, что вторая боль серьезнее первой.
В перерыв мы с Витьком отправляемся обедать на другой берег. Устраиваемся на Домчике, рядом с «13 стульями». День жаркий. Есть не хочется, и я беру только пиво.
Витек рассказывает о последних матчах «Блэкпула», потом переключается на дзен. Я слушаю его одним ухом. Блин, я все вспомнил – о стертых файлах. И теперь прикидываю, что могло остаться в других папках и ноутбуке. Очень мало. Месяц назад я решил привести в порядок архив. Перенес все из лэптопа в комп. А что было в компе запихнул в общую папку.
Жаркий летний день. Красивая площадь. Много праздных людей. Дзен. И мне не хочется называть то, что произошло, моим персональным апокалипсисом. К черту. Даже если я действительно это сделал, может, оно и к лучшему. Джоан Роулинг тоже уничтожила все, что писала в юности. И ей это помогло.
Я уговариваю себя не паниковать. Но получается плохо. Я уничтожил файлы, а с ними – все бессонные ночи, все мысли, чувства, которыми тогда жил. Все это теперь просто не существует. Испарилось, аннигилировало, обратилось в ничто. Я сам уничтожил этот мир. Двумя щелчками мыши.
Может, я просто отправил папку в «мусорку»? Приду, а она там, в Recycle Bin? От этой мысли меня начинает трясти. Допиваю пиво. Говорю, что нужно съездить домой, – похоже, я оставил включенным утюг. Витек только что отправил в рот кусок баранины, поэтому он молча поднимает брови, удивляясь наличию в моем хозяйстве утюга, и кивает головой.
Я прикидываю, что будет быстрее – доехать до офиса, взять машину и на ней – обратно в центр или сразу ехать домой на троллейбусе. Выбираю троллейбус. Белорусское чудо тащится еле-еле. Городская общественная черепаха. Светофоры через каждую сотню метров.
Дома жду, когда заведется комп. Лезу в Recycle Bin. «Ведерко» пусто. Довел дело до конца. Прощальный залп отгремел. Спи спокойно, поэт
Допиваю бутылку виски. Потом пешком топаю на работу. Если главный поймает, да еще и унюхает, выйдет неприятность. Но мертвым на все наплевать – особенно мертвым стихотворцам.

71. Без названия

Мертвым действительно все по фигу. И в этом – преимущество их состояния. Когда тебе все до фени, можешь интересоваться чем угодно. Ничто тебя не стесняет. В каком-то смысле, ты рождаешься заново. Да, вот так – еще раз новая жизнь. Наверное, это мое призвание – начинать жизнь заново. Надо только подождать. И перестать пить.



72. «Валькирия»

У матери подскочило давление, и она осталась дома. Мне идти тоже не хочется, но я обещал Карине. Лишнюю контрамарку отдаю девчонкам у входа, но кресло справа остается пустым – нашли, наверное, места рядом.
Зал недавно реконструировали, и я какое-то время рассматриваю новые кресла, новый занавес, позолоченную лепнину.
Почему-то я был уверен, что сейчас в оперу ходят солидные люди в вечерних костюмах, но публика одета просто. А я зря надел галстук.
Под потолком бежит строка перевода. Но с меня хватит и того, что я помню из либретто, которое прочел накануне.
Декорации по-современному лаконичны. Зиглинда очаровательна даже в своем грубом наряде. Прикол: Зигрфрид вытаскивает меч из электрощита, рассыпая искры.
Какое-то время прислушиваясь к струнным – знаю, что Карина спросит, как звучал оркестр, – но потом мне это надоедает, и я просто смотрю на сцену и слушаю.

73. Динозавр на дороге

Дева в черном шлеме, черных чулках и желтых штанах до колен, как модно в этом сезоне, поет о Валгалле светловолосому парню. Он слушает ее, думая об отце и любимой, – та лежит рядом с ним неподвижно, в серой куртке и простых башмаках. Все трое похожи на сквоттеров, выселенных недавно из Молодежного дома в столице Дании.
Сюжет новостей: полицейские, рабочие в масках, юная пара (он обнимает ее за плечо и запрокинув голову пьет пиво из банки) – им грустно: полдома уже снесено, над руинами высится кран, словно боевая машина пришельцев или посланец судьбы.
Национальный суд оставил в силе решение Городского суда. Протестовать бесполезно. На месте Дома детей будет выстроен Дом Отца.
Добро пожаловать на сайт Faderhuset Velkommen til Menigheden Faderhusets hjemmeside.
Тем временем дева поет о Валгалле, и светловолосый парень, скинув зеленую куртку, взяв меч, готовится сразиться с врагом.
Пустые скамьи поднимаются амфитеатром. В темноте сияет огромный плоский экран – по нему медленно движется надпись: «Willkommen im Tod – Добро пожаловать в смерть»
Черные буквы ползут по зеленому фону, зеленые по черному, золотые по черному, золотые по красному. Бесшумное движение этих букв в вышине над головами героев порождает неслышимый обертон. Женщина справа утирает слезы.
Лейтмотив судьбы повторяется, и, странное дело, – во мне тоже поднимается обжигающая волна. Я сочувствую этому светловолосому парню, которого бог-отец предал во имя справедливости и закона.
Чтобы сдержаться, я поднимаю глаза к вершине портальной арки и читаю перевод на латышский. Он дается компьютерной строкой, чуть ниже – перевод на английский.
Я думаю, что Вагнер, ей-богу, неплохой композитор, а Блумбергс – отличный художник, что сопрано и тенор замечательно ведут эту сцену, что оркестранты сегодня в ударе. Но этого мало, чтобы волна отступила, и тогда я снова смотрю на экран, читаю ползущую строчку: «Willkommen im Tod Willkommen im Tod Willkommen im Tod».
Пусть звучит обертон. Пусть меня захлестнет эта волна.
Я никого не люблю, и мои поединки больше похожи на партии в теннис – вместо волшебного меча я размахиваю теннисной ракеткой.
Никто не призывает меня в Дом Отца, никто не спорит обо мне там, наверху.
Добро пожаловать в счастливую жизнь. Laipni ludzam nave. Welcome to death.
Звучит рог. На арену выходит высокий крепкий мужчина с копьем, в рубашке и брюках на помочах. Вместо надписи «Willkommen im Tod» на экране загораются знаки 0:0. Начинается поединок.
Бог-отец является в решающий миг и ломает меч своего сына.
Копье пронзает Зигмунду грудь. Он медленно падает. Ноль на экране сменяется часто мигающим крестом: Х:0.
Под взглядом бога, скорбящего о смерти сына, на землю валится и победитель. Теперь мигают два креста: Х:Х.
Схватка окончена. Аплодисменты. Аплодисменты. Аплодисменты.
Третий акт начнется через двадцать минут. Но валькирии будут хохотать без меня. Обнаженные тела героев они будут подбирать без меня.
В машине я включаю плеер и, переезжая через Вантовый мост, слушаю, как Адриан Белью признается тенором, который кажется мне то золотым, то рубиновым: I'm a dinosaur somebody is digging my bones.
Я тоже стал чьей-то жертвой – он отхватил от меня изрядный кусок, да, немалый кусок.
А то, что осталось, частью сгнило, частью окаменело.
Я не выжил, нет. И, наверное, потому не могу разглядеть, что горит там впереди: светофоры, предупреждающие огни дорожного механизма – катка, асфальтоукладчика, автогрейдера – или надпись на четырех языках: «Laipni ludzam. Welcome. Willkommen. Добро пожаловать в смерть».




ЧАСТЬ ВТОРАЯ

74

кровать стоит параллельно окну
чтобы посмотреть в окно нужно повернуть голову

если голову не поворачивать то взгляд упирается в потолок или стену

поворачивать голову нельзя

75

она приходит каждый день и рассказывает о разном
о работе и о том кого она называет «отец»

не называет себя

иногда сидит молча

76

возраста своего я не помню

она сказала мне двадцать девять

я забыл все что относится к моей жизни но помню разные факты сведения

77

у меня есть «я»
но мое «я» не похоже на «я» других людей
когда «я» говорю «я» то понимаю под этим не то что понимают они когда говорят «я»

их «я» похожи на супермаркет
мое «я» похоже на стеклянный шар

пустота моего «я» каким-то странным образом соотносится со множеством образов в этом «я»

но эти образы и мысли не принадлежат «я»

78

она говорит что в этой комнате «я» вырос
что «я» жил здесь ребенком

в своей коляске «я» могу подъехать к окну
ничего особенного из окна не видно дома пара деревьев облака небо

«твои книги» «твоя музыка» так она это называет
но книги и музыка «меня» не интересуют
«мне» нравится тишина

79

«я» могу целый час смотреть в окно или просто на стену
они беспокоятся им это кажется плохим знаком
знаком чего
странное восприятие мира при котором одно служит знаком другого
«я» воспринимаю все вещи так как они есть
«я» их ни о чем не спрашиваю и «мне» от них ничего не нужно

80

ей даже как будто нравится ухаживать за «мной»
но с ним по-другому
он избегает общаться со «мной»
и это удобнее для «меня»

81

она показывает снимки где изображен «я» скрипку на которой «я» будто бы когда-то играл «мои» записные книжки
«я» писал когда-то стихи
но «я» не узнаю ни «себя» ни скрипки ни записных книжек ни написанных слов
и «меня» это не тревожит


82

нужно различать мир «зовов» «призывов» и мир «позывов»
люди обычно живут в призывающем мире
но «меня» он никуда не зовет
«позыв» не очень-то верное слово
лучше говорить «потребность» согласно толковому словарю

«я» могу читать и обдумывать прочитанное
но книги «меня» мало интересуют
«я» никогда не скучаю

83

если быть последовательным то все слова надо брать в кавычки
когда исчезает тревога прямое употребление слов кажется неуместным
и наоборот стоит взять слова в кавычки и тревога исчезнет
они слишком привязаны к миру и самим себе

человеческая речь построена на тревоге
а тревога возникает из признания реального мира
есть «мы» и есть «мир» и этот «мир» угрожает «нам»
но это различение ошибочно и тревога ложна

84

спокойствие достигается именно сознанием того что все слова нужно брать в кавычки
но осознать это нелегко

судя по тому что «я» знаю о «себе» долгие годы «я» пытался избавиться от «я»
«я» практиковал буддийскую технику уничтожения реального «я» и вместе с ним реальности
но таким способом цель достигается если вообще достигается нескоро

после автокатастрофы все изменилось
как неожиданно выпавший снег меняет вид за окном

несчастный случай оказался счастливым

85

заходил «Виталий» мужчина с большим животом и бородой
«ему» было неловко «я» это видел
говорил много и громко
рассказывал о журнале где «мы» когда-то работали
«он» уже пол-месяца без работы
«я» чувствовал что «ему» не по себе
«он» так подробно рассказывал о «своих» неприятностях чтобы не говорить обо «мне»
«ему» было неловко и «он» не знал о чем со «мной» говорить
«его» удивляло «мое» спокойствие
«я» это видел

86

«мать» часто рассказывает «мне» обо «мне»
каким «я» был в детстве школе университете
показывает фотографии
человек изображенный на них кажется «мне» таким же чужим как «мое» отражение в зеркале
больше сходства «я» нахожу в голубом небе за окном особенно когда оно бывает совсем пустым

87

возможно авария была не случайной
и то что в машине «я» был не один этому не противоречит
может быть «мы» задумали двойное самоубийство

похоже «моей» целью всегда было обрести то спокойствие которое у «меня» теперь есть

«ее» звали «Карина»
«она» была скрипачкой в оперном оркестре
«мать» «ее» хорошо знала по «ее» словам у «нас с ней» были «отношения»

88

«я» убрал с десктопа все ярлыки
теперь он напоминает синее небо
напоминает «меня самого»
мир открывается «мне» в текстах и изображениях
такой мир мало чем отличается от «реального» мира
может быть он ничем не отличается от него

89

кроме полупаралича у аварии были и другие последствия
повреждения каких-то сосудов и какая-то неизлечимая болезнь
в добавление ко всем «несчастьям» если говорить словами «матери»
со «мной» будет конечно примерно через полгода может быть и раньше
«я» услышал об этом случайно
«она» делает вид что все идет по-прежнему и «я» «ей» подыгрываю

считается «гуманным» скрывать от других настоящее положение дел
потому что «настоящее положение дел» представляется «им» мучительным
жизнь в целом представляется «им» мучительной и «они» изобретают сотни тысячи уловок чтобы удержать «себя» в ней и привести в нее других
но «их» знание о мучительности жизни такая же иллюзия как и те иллюзии которыми они от этого знания спасаются
когда устраняются все иллюзии исчезают и страдания
этому учит буддизм

когда-то «я» пытался усвоить это учение но ученик из «меня» вышел никудышный
зато потом «я» приобщился к буддийской мудрости разом
никогда не знаешь где найдешь где потеряешь

сегодня «я» пробовал играть
пальцы не слушаются да и смычком водить «я» разучился
но «я» решил упражняться каждый день
занятие в моем положении не лучше и не хуже чем любое другое
может быть «я» успею разыграться так чтобы исполнить какой-нибудь каприс Паганини или «Дьявольскую сонату» Тартини


Рецензии