Прогулка 446. Голос поэта. Время звенит косой
Цикл «НАБЕРЕЖНЫЕ МИРА СЕГО ПОД РИТМ ПРОГУЛОЧНОГО ШАГА»
Яузская набережная.
Выверяя шагами размер строки
под меланхоличность Москвы-реки,
наполняя водою зрачок себе –
что-то часто я думать стал о судьбе…
…прикрываясь судьбой как живым щитом,
соберясь размышлять, как всегда, потом,
возлюбив свою цепь и запястья в ней -
мало чем отличаемся от камней.
И такой же цвет, и фактура та,
и мирская всё призрачней суета,
и уже не пугает родство с кротом,
и кричать научились с закрытым ртом.
Не судьба виновата, что мир велик,
что песок не напишет премудрых книг,
но когда обернёшься, то даст понять –
это след. И его уже не отнять.
Не отнять. Но водою замыть – вполне.
Словно в царской водке – в большой стране
растворить, не взирая на твёрдость рук,
на засевший в сердце железный крюк.
Как Пьеро, одиноко висит душа
на крюке, на ниточке. Не дыша –
оборвётся нить, и под звон и шум
полетит головою в открытый трюм…
…то, над чем ладонью вчера дрожал,
я не обессмертил, не удержал,
но запомнил. Нашил лоскуток. Смолчал.
По проспектам шёл. Головой качал.
Велики труды – не винить судьбу,
не пенять любви, не залечь в гробу,
выверять шагами размер строки
под меланхоличность Москвы-реки.
…часто кажется мне, что тебя уж нет.
На сетчатке ангела дымный след
пресёкший глазницу наискосок –
в голове засевший судьбы кусок –
вот и память вся. Ручейки, мосты,
некрасивый снег, берега просты,
по-осеннему посеревший лес.
И по-смертному холодит обрез
отвыкающую от огня ладонь.
Это только память. Её не тронь.
И в какие бы я ни ходил поля –
никогда так не пахла уже земля…
…всё трудней и противней гоняет кровь
барахлящий двигатель. Где-то вновь
настаёт весна, но она не в счёт –
под мой камень водица не потечёт.
Не хочу весны. И деревни той,
что быльём поросла словно коростой,
не хочу. Но придётся, увы, признать –
это след. И его уже не отнять…
…дорогая, мне легче вдвойне, втройне,
потому что по-прежнему всё в цене,
потому что слезу, что сейчас горчит
от тогдашней слезы бог не отличит.
Потому что я понял, зачем нужны
километры, дни, города и сны.
Потому что камень не полегчал,
сколько б я ни ходил – головой качал…
…ты судьба, дорогая моя. Ты есть.
Подтверждений тому мне не перечесть,
ибо ночь коротка и глагол саднит.
Ибо камень надежды не сохранит.
Ибо зелень леса и гладь стиха
не острей и не радостнее греха.
Ибо мне спокойней на этом дне.
Ибо старость уже подошла ко мне.
Лужнецкая набережная.
(Размышления, навеянные полётом вертолёта вокруг высотки,за секунду до заблуждения)
Лучше молчать в горах, чем рядить с богемой.
Истина говорит нам о том, (благодарю, Иосиф
Александрович), что истины нет. Забросив
подальше уду, рыбак рядит теоремы,
перецеливая мастерство акупунктуры
крючка над червём, колет язык рифмовкой.
Так, забросив жумар, карабины, верёвку -
я рассуждаю (о, боже) о литературе.
Право, уж лучше дремать головой на локоть,
(за фотографию, Александр Плакса, спасибо),
настроить гитару, наладить уду на рыбу,
достать камуфляж и, наконец, заштопать,
на всякий пожарный... Притормозив в полёте,
(примерствуя Каллиопе и бойкой Эрато),
мысль висит, вертолётом, над точкой возврата.
Я лучше порассуждаю о вертолёте.
Вертак приучает к сдержанности без труда:
гулом и посвистом молодецким винта
заталкивает обратно в полость рта
глупости вроде «который час» и «когда»,
вынуждает грохотом к немногословности,
к недвумысленной ясности «Двадцать право»,
к твёрдому «Принял», что понадёжней устава
отучает язык от образности и условности.
Да и вслушайтесь только, как это звучит: «МИ – 8»:
«Мы вас вывозим» - это как музыка, верьте;
это щемящий МИнор возвращения к тверди;
и ободряющее - ты не один, «мы = восемь»
(пусть и с абхазским акцентом, он мне приятен).
Слава винтам! Я не один. Не брошен.
Хоть и тонул, и падал, был заторошен,
но благодарно добавлю словесных пятен
на обшивку борта. Заслуженная раскраска!
Право, получше стона: «она забыла».
«Ах, ты не принцесса», «нет, не любила» -
вяжет во рту добротной оконной замазкой.
И я эпигонствую, перелицевав горе,
о мудрости снежной тропы, о белом безмолвии,
о кедраче, расколотом ударом молнии;
о сатанеющем шторме студёного моря,
о тех, за кого мы пьём стоя (ну, кто ещё может);
кромсаю, перемеряю своим аршином
презрительно отвернувшиеся вершины,
кои не только возня словес не тревожит,
но мы - сновиденье (вызванное фигурно
вокруг массива выписанным колечком,
перед высаживанием смешных человечков,
за миг до пробуждения), Аннапурны.
В протяжении этого мига, песку подобием
ссыпемся в урны, в культурный пласт мало-мальский.
И дай бог, чтобы кто-то, как Пржевальский
завещал, оживит пустыню надгробием.
И то, что лишает бумагу девственности,
(равно как то, что лишает того же деву),
подвластно и топору, привычному к древу,
и огню – воплощению непосредственности.
Рукописи превосходно горят. Но тревогу
и тоску по этому поводу не испытаю,
благодаря Михаилам (обоим), я знаю -
горит лишь бумага, Слова возвращаются к Богу.
Слова возвращаются к сеятелю, размножась
как дева, как дерево, как моряцкие души,
как выдох «люблю тебя» в оглохшие уши
от поцелуя… Так о чём же тревожась,
замер я у гранитного парапета
вылущивая из памяти, как из граната?
Будет расплата или не будет расплаты –
не важно. Важно, что есть для неё монета…
Может, настало время разбрасывать. Может
выдвигаться к горе по стопам Магомета,
право, в любую из тридцати двух сторон света,
согласно картушке – может пора. Может…
Гулко ворча, мой незнакомец ныне,
ранее – брат и напарник, пропал из виду
средь вызубривших геометрию по Эвклиду
строений, не оживляющих эту пустыню.
Карамышевская набережная.
Никаких в окне акаций не белеет.
Эмиграция не светит и не греет.
Оставаться, впрочем, тоже не подарок
на кладбище сталеваров и доярок.
Вот Аверченко – тот захоронен в Праге.
Да и Бродский тоже, вопреки бумаге –
умирать, мол, на Васильевский на остров…
Ан и выбрал место краше для погоста!
Вот и я перстами тычу в сгибы карты,
после принятой в желудок горькой кварты.
Магадан, Ванкувер, Оснабрюк - растлитель…
Онанизм географический (простите).
Карту прочь. Вторую кварту в холодильник.
Со злорадством – под диван ногой будильник.
(И ты прав, петух пусть черный плачет, раби).
И пойти поотражаться в водной ряби,
по привычке, где гранитные перила
так грубы, как будто строила горилла.
Тяжелы, как сны с похмелья про увечья.
И родные, неизбежно и навечно.
Снова осень. Отцвела опять капуста.
На Карамышевской набережной пусто.
И навстречу только черные старухи,
Будто я в глухой деревне при разрухе…
…Перестаньте, сударь, всхлипывать в перчатку!
Ну, подумаешь, что жить сегодня гадко…
Ну, подумаешь, не поняты стремленья!
Надо с сердца повыбрасывать каменья.
Где же дом мой? Где души моей обитель?
Это ж не страна, а вытрезвитель.
Это тамбур, пересылка, гетто.
На ребре застывшая монета -
вот достойный лик, хоть на икону,
хоть на флаг, а хоть на борт Харону…
Россыпь гильз, бинты, стакан, окрошка.
Mea patrium. Россия из окошка…
…и напишет мне красавица девица:
Что в Париже да в Анжере снег ей снится,
что коньяк прекрасен, в Ла-Рошели море,
что скучает, мол, и что приедет вскоре…
Что ответишь? Что портянки отсырели?
Что скрипит хребет в усталом теле?
Что в окне (уже писал) Рассея?
тоже откровенья Моисея…
Да, я знаю – нового не будет.
Даже в Казахстане на верблюде
восседая, распевая песни –
Ничего не будет, хоть ты тресни.
Те же лица, времена и нравы,
так же гильзы отлетают вправо.
И горилла всем кричит: «Я – птица»!
А покажешь зеркало ей – злится,
прыгает, лицо кривя оскалом,
мечет в нас бананами и калом.
Никому не надо правды, братцы.
Да и за перо не стоит браться…
…у тебя тепло еще, наверно.
Жизнь моя опять пошла неверно.
Мы больны с тобой, пусты глазницы -
сытые покаркивают птицы.
И безглазо над рекой-Москвою,
причитаю, всхлипываю, вою.
Ты саднишь, но молча. Ты не плакса.
Мерно бродишь берегом Аракса.
Хоть бы сослепу пройти по карте влево!
Может быть, пора - рыжеет древо.
Может позже, к времени озимых,
набережная Неисцелимых
примет нас в печальные объятья,
зашуршит снимаемое платье,
амулет, как гильза, звякнет строго -
и побудем дома хоть немного…
...в карту осенью смотреть тоскливо,
равно как и бредить по отливу.
Равно как и грезить о Париже.
Не уйти от сей осенней жижи.
Но смотреть привыкши в эту воду,
Я люблю промозглую погоду.
Я прикован. И гранит сей вечен.
Правда, не орел клюет мне печень.
Правда, ни акаций, ни березок -
странные кусты под видом розог.
Катерок пройдет. Волнишка брякнет.
И запас словарный мой иссякнет.
Хватит. Поворачивай обратно.
На асфальте камуфляжем пятна.
На душе мозаика. Тревога.
Нет здесь света.
Нет покоя.
Нету бога.
Соломбала.
Стоит ли жить? Да какая разница!
Чёрт не кричит, Господь не дразнится.
Небо тем более не ведёт речей...
Надо б к хозяину, только же я ничей.
Пёс непородистый, нитка не вяжется.
Кто ж от судьбы моей не откажется?
Взрезало глаз разрез солнце нездешнее,
только и толку, что не постаревшее.
Не дотяну, боюсь, до седых висков,
сын не успеет сказать: "Батя, будь здоров!"
Северной речки речь осторожная,
ты проводи меня - дело несложное -
осенью рыжей, любимою Женщиной,
хоть неотёсанной деревенщиной,
только всплакни и брусникой рубиновой
грудь мне укрась. И судьба моя мнимая
лопнет, как ересь пред ликом Господа,
рухнет, как колокол с медным стенанием...
Я же открою глаза и уйду туда,
где не потребуются оправдания,
где не будет ни счёта, ни покаяния,
где не размоют глаза мне рыдания,
где моё сердце, сжиматься в комок устав,
мудро и молча напишет: "Да ты не прав..."
И облака по лицу прометут метлой,
и пятый гвоздь грудь пробьёт жестяной иглой.
Тихая заводь поманит туманами,
жаркой любовью, далёкими странами,
силой руки, прежде не понятой...
Вздрогну – а здесь? Ну а здесь кто же гонит-то?!
В грустной толпе молчаливых угрюмых гор
Как-то не свяжется с Господом разговор.
И побреду снова, в грязи печатая
те письмена, что как курица лапою.
Лодка дождётся, прилив постарается –
и вот опять ушёл. Что же меняется?
Слово погонит с неба куда-то вдаль…
Где там вода, а где твердь, я не различал.
В этом Великом Ничто своя оттепель.
Я окунусь, бормоча: «Ну, чего теперь...»
И с усердно-нелепым старанием
перепахивая лопастьми весла
бесконечное непонимание
бесконечно великого замысла,
вновь и вновь спрошу: "Жить-то стоит мне?"
И опять ответ не придёт извне.
И опять не пойму себя, серого.
И опять мне останется – веровать.
Последняя набережная.
Когда ледяной росой
у Стикса, на берегу
продрогнешь. Один. Босой -
пропивши по сапогу
в таверне «Косматый лог»,
у кромки седых лесов
и рюмочной «Горький Бог»,
под тенью от парусов.
Когда уже фал скрипит
и стакселя полотно
сминается на кокпит,
форштевень царапнул дно.
Смущённо чуть, объяснить,
что любит в такой тиши
под парусом походить,
коль нет на борту души –
раздумает, покамест,
а вспомнит Харон про дань
и в поисках «за проезд»
распорет мою гортань.
Когда от причальных плит
сбежит под волнишку краб,
увидишь – согбен стоит
прикованный к помпе раб
и равнодушно злясь
качает, качает шток…
И мысленно окрестясь
подумать: «и я б так мог…»
«Господи, пронеси!» -
сей звук, не приемля стыд,
разносится в небеси.
И вслушивается Аид.
Наверняка – тогда
будет о чём жалеть.
Хлюпает в трюм вода,
обозначая течь.
И душа в холоду
словно старик сипит,
речь готовя к суду.
И помпа скрипит, скрипит…
Наверняка, как знать?
губы скривив дугой,
я не найду сказать
слова о дорогой.
Кистью руки – ловка -
из под грудной кости,
в два сердечных рывка
выдавится - «Прости»
А более… Немота.
Обычная, впрочем, здесь.
Под ногами гурта
бисер лежит – не счесть.
Скальная крошка, хруст
времени по тропе,
скрипнул ремнём Прокруст
примериваясь к стопе,
колыбельная песнь
Борея в горбатом льду -
вот что пригодно здесь…
Хоть я привык к труду
вслушиваться в эфир -
звуков не подобрать.
Только грохот мортир,
предсмертное «твою мать»
И немота - лишь винт
подвешивающий язык.
Как милосердный бинт
давит раненья крик,
крик, оттого, что слаб.
Оттого, что взалкал.
Что не хочу, как раб.
Что не хочу. Устал.
Что потаённый смысл,
как вода волнорез,
обходит скупую мысль,
тем более губ разрез.
Если Любви соврать
нечего, как «прости»,
то уж и помирать,
прислушиваясь к кости.
Нечем вести скрижаль.
Нечего дать холсту.
Пряжи кусочек - «жаль»,
нашивка за правоту.
И неизвестен знак,
которым бы показать
как слышится Пастернак
в последние тридцать пять.
И не услышан звук -
шорох песка в часах,
шорох любимых рук
в пепельных волосах,
шорох сатина, льна
в бешеной темноте,
шорох, с каким война
прячется на листе
между косых страниц
бисерно разойдясь…
Так вереницы птиц
в небо летят смеясь
и растворяются
в горько-горячей мгле…
Так, не узнав отца,
я растворюсь в земле.
И уж тем паче, мой
на берегу сонет
неразличим, хромой,
и не услышан. Нет.
Минуя страх и боль,
мимо души – во тьму,
горячечною мольбой
неизвестно кому.
Лишь Ахерона плеск
да мерный уключин стон.
Мой завершён гротеск…
Уже неодушевлён
в тумане уже, босой,
слышу возницы смех.
И время звенит косой,
навёрстывая нас всех.
СТРАНИЦА АВТОРА
http://www.stihi.ru/avtor/dahabian
СНАЧАЛА ХОТЕЛИ ОПУБЛИКОВАТЬ СТИХОТВОРЕНИЕ "ОТСТУПНИК". ПОТОМ - "ПОСЛЕДНЯЯ НАБЕРЕЖНАЯ".
В КОНЦЕ КОНЦОВ ВЫБРАЛИ ТО, ЧТО ВЫБРАЛИ.
ПАСКАЛИ ЖЕЛАЮТ АВТОРУ ОБРЕСТИ НОВЫХ ТАЛАНТЛИВЫХ ЧИТАТЕЛЕЙ.
Свидетельство о публикации №109051300993
сын мой не скажет "Будь батя здоров!"
Я бы наверное так написал. А вообще сильные стихи.
Ярополк Серов 05.09.2009 23:34 Заявить о нарушении