Гумилев и акмеизм
Приветствую вас, дорогие друзья. В эфире рубрика "Душа поэта" и ее ведущая Виктория Фролова с программой, посвященной творчеству личностей, которые вошли в историю мировой литературы как выдающиеся поэты эпохи Серебряного века русской поэзии.
У меня в руках – книга, вышедшая в 1989 году, воспоминания поэта о поэтах – мемуары Ирины Одоевцевой «На берегах Невы». Именно ее живой рассказ о литературной жизни Петербурга трех послереволюционных лет, с 1918-го по 21-й годы, будет нашим проводником в то противоречивое время. Следует сказать, что именно двадцать лет назад, в конце восьмидесятых, в русской литературе произошло возвращение и своеобразная реабилитация таких имен, как Федор Сологуб, Георгий Иванов, Андрей Белый, Николай Гумилев и многих других поэтов. Тогда начали активно издавать их произведения, изучать их творчество, открывать эпоху, почти полностью вытравленную из сознания нескольких поколений читателей.
Сады моей души всегда узорны,
В них ветры так свежи и тиховейны,
В них золотой песок и мрамор черный,
Глубокие, прозрачные бассейны.
Растенья в них, как сны, необычайны,
Как воды утром, розовеют птицы,
И – кто поймет намек старинной тайны? –
В них девушка в венке великой жрицы.
И щеки – розоватый жемчуг юга,
Сокровище немыслимых фантазий,
И руки, что ласкали лишь друг друга,
Переплетясь в молитвенном экстазе.
У ног ее – две черные пантеры
С отливом металлическим на шкуре.
Вдали от роз таинственной пещеры
Ее фламинго плавает в лазури.
И не смотрю на мир бегущих линий,
Мои мечты лишь вечному покорны.
Пускай сирокко бесится в пустыне,
Сады моей души всегда узорны.
Мне кажется, это стихотворение как нельзя более точно характеризует главного героя мемуаров Ирины Одоевцевой – поэта Николая Гумилева, расстрелянного большевиками в конце августа 1921 года как контрреволюционера, и по этой причине вычеркнутого новой властью из официальных литературных и литературоведческих изданий на многие десятилетия. Стихотворение «Сады души», которое вы только что слышали, вошло в авторский сборник произведений поэта 1907-10-х годов «Романтические цветы». А главным героем мемуаров Николай Гумилев стал потому, что Ирина Одоевцева, эмигрировавшая из России в 1922 году, была ученицей Гумилева. Ученицей в прямом смысле слова – он обучал ее поэтическому мастерству именно в те годы, о которых идет речь в ее мемуарах. Спустя много лет (а воспоминания написаны в 1967 году), Одоевцева все так же удивляется этому факту своей биографии, как и в те юные годы: «Как началась моя дружба с Гумилевым? Но можно ли наши отношения назвать дружбой? Ведь дружба предполагает равенство. А равенства между нами не было и быть не могло. Я никогда не забывала, что он мой учитель, и он сам никогда не забывал об этом. Говоря обо мне, он всегда называл меня «Одоевцева – моя ученица».
И это явилось счастьем не только для нее, но впоследствии и для многих читателей ее мемуаров, поскольку память у Ирины Одоевцевой была великолепной, а помноженная на эмоциональное восприятие событий и ироничное отношение к себе и к собратьям по лире, она подарила нам захватывающий роман о непостижимой жизни поэтов начала прошлого века, каждый из которых считал себя гением. Одной из героинь этого романа стала, конечно же, и Анна Ахматова – первая жена Гумилева, и, невзирая на их развод и другие браки, в сознании большинства – жена единственная. Вот замечания Одоевцевой на панихиде по Гумилеву: «Ахматова стоит у стены. Одна. Молча. Но мне кажется, что вдова Гумилева не эта хорошенькая, всхлипывающая, закутанная во вдовий креп девочка, а она – Ахматова»…
Я знаю женщину: молчанье,
Усталость горькая от слов
Живет в таинственном мерцанье
Ее расширенных зрачков.
Ее душа открыта жадно
Лишь медной музыке стиха,
Пред жизнью дальней и отрадной
Высокомерна и глуха.
Неслышный и неторопливый,
Так странно плавен шаг ее,
Нельзя назвать ее красивой,
Но в ней все счастие мое.
Когда я жажду своеволий
И смел и горд – я к ней иду
Учиться мудрой сладкой боли
В ее истоме и бреду.
Она светла в часы томлений
И держит молнии в руке,
И четки сны ее, как тени
На райском огненном песке.
Это – стихотворение Николая Гумилева «Она», посвященное Ахматовой, – из авторского сборника «Чужое небо» 1912-го года. И, чтобы не прерывать возвышенного настроя души, созданного поэтом в этом посвящении любимой женщине, прочтем еще одно — из этого же сборника, так им самим и обозначенное – Посвящается Анне Ахматовой
Я верил, я думал, и свет мне блеснул наконец;
Создав, навсегда уступил меня року Создатель.
Я продан! Я больше не Божий! Ушел продавец
И с явной насмешкой глядит на меня покупатель.
Летящей горою за мною несется Вчера,
А Завтра меня впереди ожидает, как бездна,
Иду… но когда-нибудь в Бездну сорвется Гора,
Я знаю, я знаю, дорога моя бесполезна.
И если я волей себе покоряю людей,
И если слетает ко мне по ночам вдохновенье,
И если я ведаю тайны – поэт, чародей,
Властитель вселенной, – тем будет страшнее паденье.
И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,
Оно – колокольчик фарфоровый в желтом Китае
На пагоде пестрой… висит и приветно звенит,
В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.
А тихая девушка в платье из красных шелков,
Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,
С поджатыми ножками смотрит без мыслей и слов,
Внимательно слушая легкие, легкие звоны…
Честно говоря, мне кажется странным, что, будучи автором подобных поэтических фантазий, - а их у него чрезвычайно много, - Николай Гумилев стал основоположником такого направления в русской поэзии, как акмеизм, характеризующегося точностью реалий и верностью малейшим деталям жизни. Более того, он считал, что поэзия сродни математике, и, как писала Одоевцева, она «не раз видела, как Гумилев, наморщив лоб и скосив глаза, то писал, то зачеркивал какое-нибудь слово, и, вслух подбирая рифмы, сочинял стихи. Будто решал арифметическую задачу. Ничего таинственного, похожего на чудо, в этом не было».
Точность в деталях и четкость образов, — что, собственно, и отличает акмеизм от других многочисленных направлений русской поэзии начала двадцатого века, — особенно характерны для творчества Анны Ахматовой. Вот, к примеру, одно из ее стихотворений, и, раз уж мы прочли стихи Гумилева, посвященные ей, давайте вспомним посвящение этого периода Ахматовой — ему:
В ремешках пенал и книги были,
Возвращалась я домой из школы.
Эти липы, верно, не забыли
Нашей встречи, мальчик мой веселый.
Только ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок.
А на жизнь мою лучом нетленным
Грусть легла, и голос мой незвонок.
1912. Царское Село.
Действительно, в этих скупых строках – и история знакомства двух будущих поэтов, произошедшая в Царском Селе в годы их юности, и точная характеристика личности Гумилева, из искреннего, но невзрачного юноши превратившегося в высокомерного поэта. И даже описание ее внутреннего состояния в период их совместной жизни: «грусть легла» и «голос незвонок».
Гумилев и Ахматова обвенчались в апреле 1910-го года, в 1912 у них родился сын Левушка – как известно, впоследствии ставший опальным историком Львом Гумилевым. В 1918 году они развелись: трудно было двум амбициозным творческим личностям ужиться в рамках брачного союза. Как будто сбылось поэтическое пророчество Ахматовой 1909 года –
И когда друг друга проклинали
В страсти, раскаленной добела,
Оба мы еще не понимали,
Как земля для двух людей мала…
А ведь каждый поэт непременно хотел покорить мир. Но на этом пути неизменно ждут разочарования, смятение души и осознание невозможности достижения горделивых притязаний:
Еще один ненужный день,
Великолепный и ненужный!
Приди, ласкающая тень,
И душу смутную одень
Своею ризою жемчужной.
И ты пришла… ты гонишь прочь
Зловещих птиц – мои печали.
О, повелительница ночь,
Никто не в силах превозмочь
Победный шаг твоих сандалий!
От звезд слетает тишина,
Блестит луна – твое запястье,
И мне во сне опять дана
Обетованная страна –
Давно оплаканное счастье.
Это стихотворение «Вечер» – из последнего сборника Гумилева «Огненный столп». Написано оно, как и другие, вошедшие в сборник, в последние годы его жизни. К тому времени Гумилев был признанным мэтром, основавшим, я бы даже сказала, выстроившим новое направление в русской поэзии.
Но это тему мы продолжим в следующем выпуске рубрики «Душа поэта». Хорошего вам настроения и приятных впечатлений. Всего доброго…
2.
Здравствуйте, уважаемые любители поэзии. Сегодня мы продолжим начатый в предыдущей программе рубрики «Душа поэта» рассказ о таком направлении русской поэзии начала двадцатого века, как акмеизм, и его основателе – Николае Гумилеве.
Надо сказать, что в тот период в литературе появилось не только невероятное количество всяких течений и учений, но и отношение к литературному творчеству и писателям стало каким-то нарочито восторженным, театрально преувеличивавшем значимость тех или иных личностей. Мне кажется, если попробовать подняться над всем этим теоретическим разнообразием, нетрудно будет прийти к выводу, что дробление, я бы даже сказала, расчленение поэтического творчества на составляющие свидетельствует о дробности сознания, без сомнения, творческих личностей.
Многие из которых, конечно, стремились эту дробность в себе изжить, преодолеть. Возможно, именно в такие минуты просветления их посещало вдохновение, и, – как рассказал ранее Тютчев, – с небес спускалась поэзия и открывала тайны бытия. Вероятно, именно в такие минуты Гумилева однажды посетило видение из прошлой жизни, описанное им в сонете, вошедшем в сборник «Чужое небо»:
Я, верно, болен: на сердце туман,
Мне скучно все, и люди, и рассказы,
Мне снятся королевские алмазы
И весь в крови широкий ятаган.
Мне чудится (и это не обман):
Мой предок был татарин косоглазый,
Свирепый гунн… я веяньем заразы,
Через века дошедшей, обуян.
Молчу, томлюсь, и отступают стены –
Вот океан весь в клочьях белой пены,
Закатным солнцем залитый гранит.
И город с голубыми куполами,
С цветущими жасминными садами,
Мы дрались там… Ах, да! Я был убит.
И хотя этот мотив явно перекликается с блоковскими «Скифами», известный литературовед Лев Аннинский в одной из своих статей отметил, что «огненную запаленность мироздания Гумилёв противопоставляет поэтике Александра Блока и символистов. На поверхности литературной борьбы это неприятие осознается сторонниками Гумилёва как бунт четкости против расплывчатости. Символизм в их понимании — это когда некто некогда говорит нечто о ничём… А надо давать ясные имена вещам, как это делал первый человек Адам. Термин «адамизм», выдвинутый Гумилёвым, не принят — принят придуманный про запас сподвижником Гумилёва Сергеем Городецким термин «акмеизм» — от греческого слова «акме» — высшая, цветущая форма чего-либо. Вдохновителем и вождем направления остается тем не менее Гумилёв.
Он создает «Цех поэтов» и становится его «синдиком», то есть мастером. В 1913 году в статье «Наследие символизма и акмеизм» он объявляет, что символизм закончил свой «круг развития». Пришедший ему на смену акмеизм призван очистить поэзию от «мистики» и «туманности», он должен вернуть слову точное предметное значение, а стиху — «равновесие всех элементов».
Однако, настоящими акмеистами считались всего несколько человек, и Анна Ахматова была самой яркой из всех поэтов этого направления. И, кто знает, возможно, именно ее авторский стиль и вдохновил Гумилева на создание для него так называемой теоретической базы?
* * *
В последний раз мы встретились тогда
На набережной, где всегда встречались.
Была в Неве высокая вода,
И наводненья в городе боялись.
Он говорил о лете и о том,
Что быть поэтом женщине – нелепость.
Как я запомнила высокий царский дом
И Петропавловскую крепость! –
Затем что воздух был совсем не наш,
А как подарок божий – так чудесен.
И в этот час была мне отдана
Последняя из всех безумных песен.
Это стихотворение написано Ахматовой как раз в период оформления акмеизма в самостоятельное направление – в 1914 году. Но давайте вернемся к мемуарам ученицы Гумилева, Ирины Одоевцевой, «На берегах Невы». Напомню, она описывает события в поэтических кругах послереволюционного Петербурга, когда старая жизнь кардинально и стремительно изменилась, обещая, несмотря на полную разруху, счастливую жизнь, новую. В том числе, и в искусстве: осенью 1918 года открылся Институт живого слова, куда, на литературное отделение, со страстным желанием выучиться на поэта, записалась юная Одоевцева. Здесь она и стала сначала слушательницей, а потом преданной и исключительно старательной ученицей Николая Гумилева. Не без удовольствия процитирую ее рассказ об одном из занятий, проводимых поэтом:
«Гумилеву очень нравилось, что я старалась никому не подражать. Никому. Даже Ахматовой. Особенно Ахматовой*… И в «Живом слове», и в студии слушательницы в своих стихотворных упражнениях все поголовно подражали Ахматовой, властительнице их дум и чувств. Они вдруг поняли, что тоже могут говорить «о своем, о женском». И они заговорили. «Подахматовками» Гумилев называл всех неудачных подражательниц Ахматовой. — Это особый сорт грибов-поганок, растущих под «Четками», — объяснял он, — подахматовки. Вроде мухоморов.
Но, несмотря на издевательства, «подахматовки» не переводились. Одна из слушательниц курсов самоуверенно продекламировала однажды: «Я туфлю с левой ноги \ на правую ногу надела». — Ну и как? — прервал ее Гумилев. — Так и доковыляли домой? Или переобулись в ближайшей подворотне?
Но, конечно, многие подражания были лишены комизма и не служили причиной веселья Гумилева и его учеников. Так строки «Одною болью стало больше в мире, \ и в небе новая зажглась звезда… — даже удостоились снисходительной похвалы мэтра. — Если бы не было: «Одной улыбкой меньше стало. Одною песней больше будет», — прибавил он», - конец цитаты.
Однако, в мемуарах Одоевцевой, помимо Гумилева и Ахматовой, конечно, много других действующих лиц и событий той поэтической эпохи. К примеру, с особой теплотой и восхищением она вспоминает об Осипе Мандельштаме. Одним из ярких впечатлений на всю жизнь у нее осталось первое чтение Мандельштамом в Петербурге его новых стихов, объединенных в сборник «Тристии». В кругу друзей-поэтов – Николая Гумилева, Георгия Иванова, Николая Оцупа, Михаила Лозинского и, конечно же, ученицы Гумилева Одоевцевой – по свидетельству последней, произошло настоящее явление поэзии ее искушенным адептам: «Гумилев каменно застыл, держа своими длинными пальцами детскую саблю, – записала впоследствии Ирина Одоевцева. – Он забыл, что ею надо поправлять мокрые поленья и ворошить угли, чтобы поддерживать огонь. И огонь в печке почти погас. Но этого ни он и никто другой не замечает.
Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме любимая всеми жена,
Не Елена, другая, как долго она вышивала…
Мандельштам резко и широко взмахивает руками, будто дирижирует невидимым оркестром. Голос его крепнет и ширится. Он уже не говорит, а поет в сомнамбулическом самоупоении:
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
Последняя строфа падает камнем. Все молча смотрят на Мандельштама, и я уверена, совершенно уверена, что в этой потрясенной тишине они, как и я, видят не Мандельштама, а светлую «талассу», адриатические волны и корабль с красным парусом, «пространством и временем полный», на котором возвратился Одиссей», - конец рассказа.
Трудно поверить, что Мандельштам, конечно же, не был свидетелем тех античных событий, хотя точность образов у него вполне акмеистическая**. Зато сам Гумилев, как известно, вполне последовательно теорию старался максимально превратить в практику, и если его душа требовала героических поступков – отправлялся в экзотическую Африку охотиться на львов и на живые впечатления. Шел добровольцем в армию и как офицер храбро вел солдат в бой. Не скрывал своего происхождения и верности монархии в большевистском Петербурге.
И, к примеру, его «Жираф» – это вовсе не романтические мечты о неведомых странах, а попытка рассказать не только о других мирах, но и о других возможностях, которые могут открыться душе, если душа – откроется миру:
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про черную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала болотный туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
Ты плачешь? Послушай… далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Этим строками нельзя не поверить, особенно зная, что их автор сам бывал «далеко, далеко на озере Чад», и своими глазами видел диковинное создание природы. По свидетельству Ирины Одоевцевой, Гумилев считал, что «жизнь поэта не менее важна, чем его творчество. Поэтому необходима напряженная, разнообразная жизнь, полная борьбы, радостей и огорчений, взлетов и падений. Ну и, конечно, любви».
К сожалению, невозможно процитировать всю эту замечательную книгу воспоминаний «На берегах Невы» - о, пожалуй, самом ярком и трагическом периоде русской поэзии и о неординарных представителях Серебряного века. Мы лишь слегка пролистали ее страницы.
Но стоит заметить, что насыщенная жизнь и ее осмысление важны для развития любой личности. А поэты имеют счастливый талант – делиться своим творческим опытом и раскрывать самые разнообразные тайны бытия и нашей собственной души. И вы всегда имеете возможность самостоятельно обращаться к любимым стихотворениям...
2009
*Еще об Ахматовой - здесь:
http://www.stihi.ru/2015/11/01/4462
**О Мандельштаме здесь:
http://www.stihi.ru/2015/10/30/4373
Свидетельство о публикации №109051205720