Будни радости

…Смягчай, а не тревожь сердца!
Ф. Тютчев



Луганский Букварь
 
Мгновение

Строка явилась ночью. До утра
забылось слово каждое навечно,
не прикоснувшись к кончику пера
с невыразимостью простосердечной.

Ребёнок так родившись, вдруг уйдёт
куда-то в безвозвратные пределы,
почувствовав судьбу всю наперёд,
цветастый мир сменив на вечно белый.

Есть, кроме нашей музыки, – ничья,
её понять не значит улыбнуться,
её однажды услыхал и я,
сумев незнамо как в себя вернуться.

Явилась строчка, но ушла ни с чем.
Нам продолженье не всегда даётся.
И странный этот миг прекрасен тем
и мной, остановившимся, зовётся.

По зову

Пусть Бога поцелуй тебя коснётся
сегодня поутру, и жизнь, сама
потягиваясь, руки разведёт,
и, как ребёнок, сонно улыбнётся,
и грусть твою к деревьям уведёт.
В высокой вазе пусть стоят цветы,
чтобы проснувшись, увидала ты
живую красоту, и умываясь,
у зеркала по-детски улыбаясь,
от собственной зарделась наготы.
Пусть это утро принесёт тебе
слова такие, от которых веки
смежатся, и задумавшись, душа
воспримет ясно мир и не спеша,
и от моей согреется опеки.
Я буду далеко всегда и здесь,
где дышишь ты и даже если брови
сведёшь в одну летящую тоску,
с душой своей я буду наготове
и птицу эту строчкой отвлеку,
жалеющей тебя по зову крови.
Пройдись берёзами, зайди в церквушку,
присядь на лавку, жёлтый лист возьми,
щегла послушай, грустную кукушку,
но не загадывай на будущие дни.
Ты с поцелуем нынче на щеке,
(у Бога губы горячи, как лето),
и я твою ладонь сожму в руке,
всё зримо чувствующий вдалеке,
чтоб жизнь твоя была вдвойне согрета.

Портрет танцующей

По-моему, всё у людей назло
самим себе творится, нет здесь тайны.
И потому – будь лодка и весло
в одном лице, ведь волны не случайны
под днищем твоей жизни. Бог ведёт
того, кто сам дорогу пролагает;
и тех, кто свою музыку поёт,
как только может Он оберегает.

А у неё всегда мотив не свой,
и с пылу с жару выдуманы ноты,
не чувствует она, кто ей родной,
и кто не музыкант её субботы.
Всё нужно, но не здесь, – ей всё вдали
покажется прекрасным – и забыто!
Она не в лодке, лодка на мели
похожа на разбитое корыто.

Девчонка-бабушка, ей бы детей,
которые давно б родили внуков,
очистив душу от полуидей,
доверив отпрысков её порукам.

Вот весь её портрет. Она – ничья,
танцующая под дуду людскую.
И где-то в ней спит музыка моя.
Но звуки пробуждать я не рискую.

Букварь

Ласточка путём извилистым
освежает взгляд. Синеет утро.
Вдалеке от киевских холмов
наблюдаю бабочку под мирный
лай барбосов, тобиков и жучек.
Как открытку эту не сберечь,
чтоб под Новый Год себе отправить
с пожеланьем пасторальности в судьбе?
Снова открываю я букварь
и читать учусь начало жизни
на страницах, склеенных пока.
Вот он – первый шаг, глоток впервые
воздуха медвяного, и вот он –
первый лист, упавший на земле.
Вот он – муравей, кузнечик, вот он...
Здравствуй, всё земное подо мной,
что пищит, стрекочет безоглядно
и покорно Вышней Доброте!
Здравствуй, снова я, без поцелуев,
без страданий, суеты успеха,
паутинку ищущий в траве
взглядом маленького человечка!
Вот оно – искомое души, –
лучшее свиданье на рассвете
с непрочитанным ещё собой,
заглядевшимся в букварь природы!

Осенняя песенка

На укропе солнышко летучее
вон желтеет, что ж поднять его,
с пальца сдуть, есть крылья у него,
у меня же есть душа певучая,
музыкальное есть естество.

У меня есть свет, никем не познанный,
есть подсказчиков незримый рой.
Я дружу с щеглами, с розами,
с ветром, с молнией и с грозами,
и с древесной высохшей корой.

У меня есть в теле все явления,
и мои причуды оттого,
что берёт душа уроки пения,
отмечая песен рождество.

Все мгновенья я почти что праздную,
снег и дождь люблю, все имена
и звучания разнообразные,
как эпохи все и времена.

Солнышко взлетело с пальца нежное,
я желанье загадать успел:
«пусть мне радость будет безутешная,
что бы человек во мне ни спел».

Дальний поезда гудок прощается, –
осень оглашается вослед,
золото её нам завещается,
пусть оно вам в сердце не вмещается,
я в своё возьму осенний свет.

Летняя песенка

У лета пяточки ребёнка спящего
в тени черешни, сбросившей плоды,
и легкомысленность щегла свистящего,
освистывающего все труды.

К забавам лета мы доверчивы,
оно, как доктор для души,
его рецепты так изменчивы,
один извечен: «не спеши!».

Оно, как тёткою бездетною
тебе всю нежность отдаёт,
то кормит ложкою десертною
лень, сонную и безответную,
то горечь прошлой жизни пьёт.

Цени, покуда по-младенчески
сопит оно листвой зелёною,
в тени у лета – благодать,
и радуйся по-человечески
душой, прекрасно-бестолковою,
любви такой – не наверстать!

Перепев

Не дай вам бог любимой быть другим,
он отказался бы от тяжбы этой.
Мы нынче вас не полюбили б с ним,
вы как вопрос, в котором нет ответа.

Он не писал бы вас, и я б не пел
элегии, сонеты и баллады,
увидя вас, как я б, он оробел,
мы притворялись бы, что мы вам рады.

Долой любовь, покинувшую нас
в пылу самосжигания и боли.
Я счастлив, что однажды встретил вас,
стишки написаны, чего же боле.

Не дай вам Бог в моё нутро взглянуть,
от зеркала вас этого отбросит,
вы там всё та, которой не вернуть,
там юноша вас на руках проносит,

овеянный цветением весны,
упрямо отдаляющий разлуку...
Закроем грудь мою, развеем сны,
дней предстоящих позабудем муку.

Теперь вы вот. Я снова встретил вас.
Конечно, лучше, если б не встречались.
Я в профиль к вам, а вы ко мне в анфас.
Как выяснилось, – мы совсем расстались.

В моём глазу вечерняя заря,
(однако, дождь прошёл, а я не слышал).
Я встретил вас, и всё былое – зря,
ей-богу, лучше б я куда-то вышел.

Почти басня

Лёгкой акварелью за стеклом, чуть мутным,
облакаѕ, сказители слепые,
жарким к городу причалив утром,
по-младенчески глядят впервые,
дым отечества со мной вдыхая,
несколько горчащий в этот раз,
от заморских весей отдыхая,
думу думают: чем жив Донбасс?
Синие стрекозы, дятлы, осы,
горлицы, щеглы, иная птица,
также степь, станицы да покосы, –
с облаками хочет всё сдружиться.
Только странники всегда горды,
мало видевшие, так наивны.
В небо смотрит в поисках воды
список этот, жаждущий и длинный.
Лист летит сухой, счастливчик, сон
для него окончился и сбылся,
мёртвому листу не до икон
в виде облаков, цветок раскрылся,
и душа его на лепестках
небу молится о ливне свежем,
только влаги нету в облаках, –
и земное вопиет всё реже.

Приключится ж вот такой обман,
басенный немного, по Крылову.
Кто желает страстно, – тот и пьян,
кто доверчив слишком – верит слову.
Лёгкой акварелью за стеклом
марева июльского уплыли
облака, оставив в горле ком
разочарования и пыли.

Песнь

Перемелет всё слепая колесница
в пух и пыль – настало лето снова, –
и куда-то за море умчится,
мысль оставив мне, что всё не ново.

Осенью я на ладонь возьму
зёрнышка два-три себе в дорогу,
наполняя душу, как суму,
верой, отправляясь в гости к Богу.

Год пройдёт, и я вернусь опять,
колесница снова возвратится
в пух и пыль земное измельчать;
всё на свете заново продлится.

…Слава бездорожью и судьбе,
мигу, перетёртому в столетья,
и ещё поющему тебе
стих о красоте недолголетья!

Струна

Далеко тебе, птичка, до наших причуд в синей влаге
неба знойного непредсказуемо, как никогда,
Богу в уши поёшь, я подслушал и песнь на бумаге
лишь отрывочно смог записать. Не оставив следа,
ты исчезла. Над тенью сижу, обдуваемый ветром,
наблюдая труды муравьиные, сухость травы,
полюбив листопад, что играет моим силуэтом,
не скрывая от солнца под кроной седой головы.
Не кончается песня, когда о любви она спета,
не такая душа у неё. Высоко над землёй,
в предосеннем просторе запомнит луганское лето
тень мою и меня, и напев этот нежно простой.
Что явилось из жизни однажды, то вырастит снова
и иная пичуга другому мотив пропоёт,
и когда упадёт на бумагу пернатое слово –
позабудется эта судьба, но иная придёт.
Далеко тебе, птичка, лететь; и кузнечик стрекочет
пожеланья свои временам и пространствам иным,
потому что имеющий голос, невольно пророчит,
выпрямляя пути незнакомым тебе, молодым.
Не останется времени – в будущей песне былая
замотивится, не нарушая восторг тишины,
дабы с неба на землю душа ниспустилась иная,
и коснулась живого всего, словно первой струны.

Урок

Свернув, как в трубочку, листок черешни,
закуривает время осторожно
свой табачок, изысканно-нездешний,
поглядывая в прошлое тревожно.

От ветра позабылось всё во мне,
и, как бокал старинный спит в буфете,
задумавшись об истинном вине,
и загрустив о преходящем лете.

Так низко облака плывут, что снам
нигде покоя нет, – они летучи,
и потому пустое снится нам,
и каждый день на музыку везучий.

За сто шагов до солнца, на заре,
пророчества к тебе спешат гурьбою,
пытаясь душу приучить к игре
мелодией невиданно простою.

Кури, июль, свернувшийся листок,
над сизостью укропа дым пуская,
я изучу нехитрый твой урок:
как выжить, ничему не потакая.

Кури, я изловлю твоё кольцо
и на затылок, словно нимб примерю,
вернув душе своей её лицо,
как некогда забытую потерю.

Писатель Ливень

Ливень, ливень, ливень: мокрых листьев
платье со стволов скользит, блистает,
у калины он целует кисти,
новой книгой яблоньку листает.

Свет подслеповатый четверга
так похож на лучшую из многих,
ту, что навсегда мне дорога
и в начале, и в конце дороги.

Ливень – слово хлопотней других,
что ему умыть лицо природы, –
он трудолюбив легко и лих,
летний ливень – баловень свободы.

Оттого, наверно, краток век
доброты его, что он июльский.
летний ливень – щедрый человек
и внезапен, как писатель русский.
Ливень, ливень, ливень… День, дыша,
лёгкие наполнил, будто певчий,
и моя раскрытая душа
чище облаков и неба легче.

Ливень для кого-то шум воды,
для меня – писательства учёба,
и его бессмертные труды
высшая таинственная проба.

Вот и солнце на устах листвы,
зеленеют яблоки по лужам,
щебет птиц, сияние травы…
Как он был всему на свете нужен!

Будто замуж вышла вся земля,
то ли окна в сад все отворила
юность неутихшая твоя,
и в себя всё сущее влюбила.

Лист

Корабликом и за мгновение до почвы,
на свежей воздуха волне,
летит, как мысль твоя во сне,
кочующая параллельно ночи.

Он радовался, жил и вот – сгорел,
всё, как у человека, в жизни было,
его питало дерево, любило
и лепетал на ветке он, о чём умел.

Его тревожил ветер, как актёра
заезжий режиссёр тревожит,
он в ливни оживал и, как поэт, без кожи
жару переносил достойно, без укора.

Теперь слетает в гавань навсегда,
не изменив земле у дерева знакомой.
Он не блудил, он был частицей дома,
и в этом доме часть его труда.

Ложись на почву, замирай, приятель,
и удобряй твердынь корней своих,
тогда и древа ствол останется в живых,
и благодарность дням твоим споёт Создатель.

Сказочка

Развалины империи,
льнёт к ним волна.
На пляже ласточка
сидит одна,
как мысль ничья, но
всюду дорогая…
Так и должно быть –
ласточка живая!

Первый дождь

Истекает день дождём,
мокнет сад, и мокнет дом,
сойка и синица,
человеков лица.
Намокает бытия
платье, намокаю я,
каждый как подарок –
новенек и ярок.
Подарить бы этот день,
его суть и его лень
всем на именины,
как портрет старинный.
Пусть любуются собой:
кто задумчив, кто хмельной,
кто глядит на капли
с гордым видом цапли.
Подарить бы эту хлябь,
сырость и на лужах рябь,
воронов круженье,
воздуха броженье.
Не бывает дней в году
лучше, если дождь в саду
сутки льёт и двое,
и поит земное.
Подарить бы сей рассказ
суете усталых глаз
почвы, ветра свежесть,
божью неба нежность.
Птицы лёт, берёзы скрип,
паруса намокли лип,
вечер уплывает,
сам, куда не знает.
Всё тебе бы подарить,
что дождём явилось жить,
что навзрыд хлопочет
и любовь пророчит.


Простые дни


Немая сцена

Чужая ночью жизнь, но днём она чуть ближе,
особенно весной и за блокнотом,
особенно, когда летишь по нотам,
то поднимаясь, то спускаясь ниже –
смотря кого играть, с кем волноваться
о том о сём, с кем незнакомым быть,
с кем радоваться и кого любить,
и перед кем во всём себе сознаться…

Играя Баха – забываешь сны
и молодость свою, ты в небе будто
крылами распростёрт, летишь в астрал,
в руках лелея мирозданья утро,
нанизываешь ноты, как коралл
на нить бессонной вечности. Играя
Шопена, например, грустишь вослед
ещё тобой непрожитоѕму, зная,
что жизни ради будущего – нет,
и каждая минута в ней живая,
и у всего есть облик свой и след.

Что ж нам сыграть сегодня из такого,
чего не знает музыка весны,
что не касалось никогда струны,
о чём не ведают ни слух, ни слово?..
Молчит рояль, и пианист молчит.
Простужен март, лишь воробьям под силу
дано себя в природе узнавать.
Тебе ж судьба сегодня быть бескрылу
и на своё безмолвье уповать.

Женщина

Не скажет, что «забыла» и «люблю», не скажет, –
для женщины, что оборотни, все слова,
когда она себя семьёй обяжет,
не ощущая вовсе с ней родства.

Ей в море легче жить или в дороге,
в автомобиле, мчащейся навскид,
как до Колумба краснокожему в пироге,
всегда открытому для битв.

Она в полёте вечно, если даже
тяжёлою наполнена тоской.
Душа легка её, как пух лебяжий,
и ты её не тронь рукой.

Она – русалка на ветру земная
с зализанными ранами любви,
а то порой ромашка полевая, –
гадай по ней, но никогда не рви.

Она не скажет правды, всё ей – завтра,
постукивая палочкой, слепой
подобен ей, и жизненная карта
ей ни к чему – весь путь её ночной.

Такое чудо посреди вселенной –
огню подруга, больше – тишине,
живёт в себе, собою незабвенна,
и от себя извечно в стороне.
Будущее полотно

Тихо в тишине; а ты – мальчишка,
пуганный усталым январём,
да и жизнь твоя, как та коврижка,
на которую не купишь дом.

Привыкая к самому себе же,
от людей сегодня в стороне,
расстаёшься чаще, любишь реже,
недоверчив к родине втройне.

Глядя на деревьев странноликость
сквозь заката мглу и желтизну,
ощущаешь собственную дикость,
раннюю предчувствуя весну.

Тихо в тишине, и в этом сладость
незаметных снов, неспешных дум, –
это ль незаслуженная радость,
потому не будь к себе угрюм.

На верхушке тоѕполя вороной
раскачайся, – нет печали в ней.
Нынче небо синее огромно,
словно лоно для ушедших дней.

И река, раскалывая льдины,
будто без труда и наугад,
созидает будущность картины,
что писать художник будет рад!

Новый день

Чёрное на белом – дети на снегу –
силуэты, в мяч играющие…
Я картинку эту сберегу;
пусть снежинки пролетающие
не сопят над вечною строкой,
бренность ощутив усилия…
Заслужу себе я свой покой
в зимнем этом изобилии.
Будто Бог, израненный за всех,
наѕкрест упаду на наст нетронутый,
под метелицу, под детский смех,
весь снежинками исколотый.
Солнце выйдет – я скажу: уймись,
дух-душа, и выйду из столетия
в невидаль, в невиданную высь
созерцать сосулек долголетие,
созерцать, как в синем золотит
спицы солнце, вяжущее марево,
слушать, как древесное звенит,
заглядевшись в горизонта зарево.
Кто меня переживёт тогда,
кто узнает, приголубит с берега,
в тишине бывалого труда, –
разве птица только или дерево.
Так и растворюсь, пересказав
всё на языке, открытом наново,
волю дав улыбкам и слезам
в свете полдня первозданного!

Пожелание себе

Год начинается. Чем это нам грозит,
что нас обрадует? – Всё безответно.
Куда душа свой совершит визит,
в усталых нежностях несметна?

Год начинается, как утро дня,
как разговор дороги с пешеходом,
как плети взмах и первый шаг коня,
назло распутицам и непогодам.

Год начинается, и некому сказать,
что человек в своей тревоге вечен,
пытаясь тщетно детство наверстать,
где он безмерен был и бесконечен.

Год начинается, как первый ветра вздох
над морем тихим на восходе,
и дал бы мне, как морю ветер, Бог
дышать душе моей согласно плоти.

Откровение птицы

Поэт уснул, и стало ему сладко
от тихости, тепла и сновиденья;
по небу плыло облако украдкой,
день ясен был, и было воскресенье.

Кого-то целовал во сне он нежно,
не думая о прошлом и грядущем,
душа его дышала безмятежно,
утратив связь неведомую с сущим.

Он спал, раскрыв ладонь для непожатья,
в ладони луч лежал полоской белой,
как божья милость, явленная кстати,
и оттого, наверно, птица пела,

что было тихо, было воскресенье,
и небо над землёю близко было,
как в бытие глядящее Спасенье,
что спящему свои глаза открыло.

* * *

Что, звезда моя, молчишь и таешь,
полдню вопреки, лучей не видно…
где со мной ты только не бываешь,
странно жить тебе и чуть обидно.

«Золотая» жизнь вокруг беднится
мишурой рекламной, перекатной,
и кричит над миром Феникс-птица
музыкой, себе же непонятной.

Эко диво, наша одинокость;
так и городских деревьев бедность,
напрягая внутреннее око,
озирает мирозданья тщетность.

Нынче я не я, одна тревога
из души доносится открытой,
словно сына мать зовёт с порога
нежностью, в разлуках неизжитой.
Солдатам Сталинграда из 2008 года

Я слова не скажу, жалея воробья,
чирикающего над землёю.
Кто сохранит безмолвье, как не я,
укрытый первою февральской мглою?

Я подожду, озвучивая тишины
дыханье сиплое, оставшись тайным,
как выстрел холостой среди войны,
как тела стон израненного неслучайный.

В остатках снега на траве сырой,
узнаю дуѕши, брошенные в прошлом
когда-то растревоженной страной,
горящей жарко под фашистской ношей.

Я слова не скажу, как тот солдат,
зрачком когтящий броневого тигра,
что зубы обломал о Сталинград
за сотню километров до блиц-крига.

Я вспомню это всё и замолчу
второго февраля, как на присяге,
которой весь доподлинно звучу,
попав в былых сражений передряги.

И жизнь меня на мушку не возьмёт,
похожего на каждого из многих,
смотрящих вниз с невиданных высот,
молящихся о Родине и Боге.

* * *

День не запомнить, как и не стереть
сих строчек, заключённых в буквы,
как и влюбиться не суметь
в глаза красавицы и её букли.

Дождя не вычеркнуть из плоти дня,
шинкующего всё земное,
не сделать жизнь похожей на меня,
чтобы оставила мой путь в покое.

Дорогой деревенской не пройтись,
травою мокрой наслаждаясь.
Одно тебе осталось, друг, – молись,
своей естественности улыбаясь,

а также и неспешности своей,
подаренной тебе навечно,
среди бегущих под дождём людей,
так трепетно и так сердечно.

Первый день поста

Капли, капли, капли, ниже –
серых луж слепые ока,
день, как на себя обижен,
в небо смотрит близооко,
и никто вдоль по земле
не идёт своей походкой,
всё в своём молчит тепле
или балуется водкой,
или внучку на руках,
глядя в будущее, нежит,
притупляя смерти страх
и прошедшей жизни скрежет.
Вот и я окно открыл
в никудышнее ненастье,
там, где не был я и был,
где сгорели чувства, страсти,
волокита странных дней,
восвояси улетевших
лицами земных людей,
говоривших что-то, певших.
Кто нас ждёт теперь и где,
кто по нам с тобой вздыхает
в почве, в небе и в воде,
и в огне не затухает?
Даль сера и близь сера,
утро с вечером роднятся,
ночью звёзды-детвора
с неба выглянуть боятся.
В первый день поста глядишь
в жизнь свою – ни зги не видно –
ощущая только тишь,
где за всё в себе обидно.
Будто с бунинских страниц
в мир незванным ты явился
падать вверх и падать ниц,
и с тех пор не изменился.

Одиссей

Уплываешь, как дерево вниз по реке,
уплываешь, как память не наша с тобой,
уплываешь, как время в потухшем зрачке,
уплываешь для жизни ничейно-другой.

Кто теряет любовь, тот и с мамонтом схож, –
что слова для него, что ему города,
чтобы жить, остаётся ему только ложь,
весь он только проточная с неба вода.

Уплывают несчастья и счастья, как дым…
В стольном граде живётся тревожно и зло.
Завещаю я нежность на свете другим,
завещаю просторность мою и тепло.

Пусть живут, пусть поют, всё с начала начав,
удивляясь себе, удивляя других,
пусть отыщется им самый верный причал,
где навечно останется каждый в живых.
Уплываешь, как дерево, что в бурелом
было сломлено ветром, и нет никого.
Может, выплывешь, может быть, станешь веслом,
обретая с душой незнакомой родство.

Уплывай далеко-далеко, как нельзя,
есть у волн поговорка: «Плыви и плыви…»
Волны знают куда, только волны друзья
и солёность от века их в нашей крови.

Как роднится с морскою водою река,
так и ты растворяешься в вечности сей,
возвращая свой облик земной на века,
как судьбу возвращал в берега Одиссей.

Уплывай же, как древо, в Итаку свою,
но не думай причалить, – тебе не дано
одолеть будет память в родимом краю
и в душе усмирить молодое вино.

Отрывок

День с утра в аккурат,
и не помню себя я другого,
будто в детстве, закутанный в плат,
я забыл мне знакомое слово,
и вся жизнь за отцовой спиной
снова вспыхнула светом…
Это было зимой или осенью,
может быть, летом?..
Я не помню, откуда я был,
я земли не касался,
было всё у меня, я с природой дружил
и боялся
только зала концертного,
шёпота губ человечьих.
День с утра в аккурат;
нынче снова я лёгок и вечен.

Творение

Весна – одно сплошное «Ах!»
в природе, в человеке, в кошке,
весь мир – единый птицы взмах,
и ни одной печальной мошки
на этом свете нет сейчас,
глаза красавиц острокрылы,
всё на меня, а я на вас
похоже, сколько нежной силы
в цветущей яблоне в окне
и в абрикосе, и в берёзе,
всё тянется навстречу мне,
проснувшись на планете в бозе,
чтоб снова жить, как в первый раз,
без слова душу выдыхая,
благословляя миг и час,
творенье набело рождая!

Диалог

Однажды то, что было позабыто,
поднимется на памяти поверхность,
ошибками, как тиною, увито,
и ты судьбы почувствуешь неверность.

И в ужасе душа твоя поймёт,
что имя чудищу – Необратимость, –
и  этот миг с трудом переживёт,
преображая наказанье в милость.

Поэт

Река течёт, пишу и я
обыкновенность дней земную,
не чуя берегов края
и душу к музыке ревную.

Раскроет дерево цветы
весной, – и книга завершится,
где будут дозревать плоды,
в которых жизнь довоплотится.

Уходит небо, облака
свои меняют очертанья,
но не состарится строка,
содеянная из дыханья

никем неслышимого здесь,
неощущаемого светом.
И ты запечатлишься весь,
оставшись навсегда поэтом.

Песенка шута

Заехал в гости шут и поглядел
в глаза ему чужого государства,
и к первому апреля что-то спел,
скрывая плохо гордое лукавство.
И весело не стало никому,
из облака и Бог дышал тревожно,
и было Богу страшно одному, –
так песенка шута была безбожна.

Апрельские дни

Останься там, где память бесконечна,
и в этот вечер, по-апрельски млечный,
следи за птицей, на ветру летящей,
молчи в себе, как только может спящий
молчать, всё ива шёпотом своим
расскажет о тебе, мой вещий мим.
Ушло так много, – больше остаётся,
что ныне плачет, завтра рассмеётся,
запамятав вчерашнее легко,
что близким было – станет далеко.
Молчи, слегка тревожимый собою,
непознанному радуясь покою,
весны началу душу посвятив,
как будто навсегда в себе застыв.
Останься там, откуда не уходят,
где душу за руку по свету водят,
разглядывая злаки и цветы,
в которых дремлешь, незнакомый, ты.
Лови благоуханий придыханья,
как музыки неведомой признанья,
как первую любовь в себе храни
апрельские, таинственные дни.

Странная весна

Церковь белая – весною вишня,
только холод от неё такой,
что равняется ему затишье
накануне Пасхи золотой.

И ни слова от людей не нужно
в белоснежной этой красоте…
Ветер грянул – и в округе вьюжно –
разлетелась вишня в пустоте!

Забывая голос свой, ночами
не поёт душа, – так легче ей
повстречаться с вечностью очами
там, где льёт созвездья Водолей.

Даст Господь, весну перезимуем,
и наладим музыку опять,
и по осени костёр раздуем,
и сумеем жизнь тепло обнять.

Перед сном

Ты вспомнишь дерево, в траве скворца,
на тонкой нити сна качаясь,
черты стирая своего лица,
слегка неведомому улыбаясь.

И, как египетский писец, замрёшь,
из тайны горным хрусталём взирая.
И вечность всю себе вернёшь,
на два мгновенья засыпая.

Имя

Плавай утром, будет день длинней,
солнца луч протяжней, гуще тени,
море чище, волны голубей,
и душа таинственнее в лени.

Празднуй красоту уже с утра,
проплывая под крылом у чайки,
на виду у труженика Ра,
вдоль Египта, Крыма иль Ямайки.

Сон послеполуденный придёт
балагуром мудрым и весёлым,
жизнь твою лишив пустых забот,
радуя рассказом бестолковым.

Пусть тебе приснится, старина,
жёлтый город, волнами барханов
занесённый, неба белизна,
шум базаров и гаремы ханов,

цвет парчи персидской на челе
персиянки гордо-белоснежной…
Пробудясь, найди себя в тепле
тишины отельной и прибрежной.

Так, глядишь, день пролетит, смешлив,
ироничен, искренен и ярок,
жизнь твою с собою прихватив,
словно свиток древний без помарок,

дабы ночь иероглифы его
в пустоте своей расшифровала,
и, с собой почувствовав родство,
долго имя чьё-то призывала.

* * *

После Пасхи, как водится, дождь
всесмывающий жизнь наизнанку.
Ты один, и с собою ты схож,
время крутишь, как будто баранку,
и неведомо едешь куда
под разверстыми хлябями неба,
выбирая навскид города,
где в привычном обличии не был.
После Пасхи – себе ты земляк
закадычный, похожий на брата,
разметавший прошедшего мрак,
забывающий всё виновато.
После Светлого Дня – ты поёшь
невесёлую песню поэта,
и к себе никого не зовёшь,
весь исполненный грустного света.

Простой день

В каплях дождевых окно и мутно,
раскачались тополя тревожно,
в ливне мне моё явилось утро,
вторником назвавшись осторожно.

Так, бывает, разведённый с веком
смотрит в темноту уединенья
заплутавшим горе-человеком,
не вымаливающим прощенья.

Так, бывает, спит в чехле гитара,
не желая видеть гитариста
метрах в четырёх от перегара
никому ненужного артиста.

Так медведь в зверинце, задыхаясь,
в угол из угла всё ходит тяжко,
сонно-сумасшедше улыбаясь,
будто бомж знакомый мой, бедняжка.

День ненастен, и циклон циклопом
растрепал вишнёвый цвет, ветрами
набросал на город тучи скопом
и зонты трясёт над головами.
Так судьбу, бывает, перекрутит,
(с виду – всё к добру), но это, люди,
утешенье дальнее по сути,
для себя – мы все плохие судьи.

Пьян художник, женщина вздыхает,
воробей на ветке чистит перья,
лужа серость неба отражает,
где я буду, но не где теперь я.

Каркнул ворон, помнящий Мамая,
музыка в салоне «ситроена»
пронеслась, как вурдалаков стая,
по себе не оставляя тлена.

В каплях дождевых окно. Бывает,
с виду горе, а внутри – ничтожно…
просто день ненастный забывает
всё, что было некогда возможно.

Эгейские элегии


* * *

Здесь Бунин не читается, другой
писатель выхлопотал место
в моей душе, извечно молодой,
вслепую впитывающей окрестность
легко упавших с неба островов,
живую бирюзу, морскую томность
(здесь отказалась музыка от слов,
свою почувствовав огромность).
Гуляет ионический простор,
свободу в Боге ощущая,
глядит за горизонт глазами гор,
неведомую древность навещая,
где буду лишним я, как брат Иван;
и наши книги птицами взметнутся
и улетят из этих синих стран,
чтоб словом русским к Богу прикоснуться.

* * *

В час второго сна и после чая,
тихость моря взглядом привечая,
думаю о неѕвидали дней,
в памяти не пробудясь моей.
Ныне там – всё просто и привычно,
точно в кем-то прибранном жилье,
где бытует тишина обычно,
охраняя житие мое.
Как отсюда далеко всё видно, –
может, душу море очищает…
мне легко, тепло и необидно,
что меня судьба не привечает.
В час второго чая, после сна,
горизонта синяя струна,
разделяет небеса и волны,
ход давая ветру самый полный,
и ко мне он сквозняком летит,
обдувая многоглавый Крит.
Есть в начале мая что-то свыше –
осень – далеко, зима осталась
где-то позади, и новых чувств
ожидает человек искусств.
Кисть возьмёт он или к пианино
прикоснётся – всё равно поэту, –
штормов зимних выброшена тина
на берег, и чище моря нету.
В час второго чая, после снов,
человек искусств эгейски нов!
Снова время старит изваянья,
истуканов, волны скалы точат,
как естественны его старанья –
время всё к бессмертью приурочит,
напевая гимны о земле
каплями дождинок на стекле.

* * *

Она поглядывает на тебя,
но видит только синее в округе,
коричневостью пальцев теребя
салфетку белую. Фелюги
качаются на рейде вдалеке,
забрасывают сети рыболовы,
с бездонностью глубин накоротке,
где прячет Посейдон свои уловы.
Она – красавица, и губы спят
её, глаза закрыты, пять пятнадцать
на часиках, что на песке лежат,
что до неё, то ей, примерно, двадцать.
Свободно ей сегодня, как дрозду,
витийствующему о жизни сладкой.
Гляжу, как Минотавр, на красоту
её, как и положено, украдкой.
Дрозд всё допел, и облако легло
коровой белой на бок, тень накрыла
полберега и вдалеке село,
где тыщу лет тому сраженье было.
Но тут она, колено приподняв,
вдруг солнце подняла, того не зная,
теней невольно одеянья сняв,
и осветилась красота земная!

* * *

Показалось, жизнь меня узнала,
чем я ей дороже стал – не знаю,
сам смотри: и в море искупала,
да и яства лучшие глотаю.
Вижу мыс, вечерние огни,
Грецию, свободную от многих.
И за что даны мне эти дни,
за какие на земле итоги?
Туя и магнолия живут
у окна цветного, где бытую,
ночи напролёт дрозды поют,
славя Крита клетку золотую.
Я бы им подпел, да нету сил
одолеть пугающую радость.
Я не пяткой, но душой Ахилл –
всё различье наше, эка малость.
«Aldemar» гостиница, – дворец
дарницкому увальню не впору.
Я ещё для счастья не мудрец,
чтоб не вызвать суть его на ссору.
Странные всё вижу сны, где ждут
прежнего меня и руки тянут,
не дорийским именем зовут,
если проклянут, то не помянут.
Показалось, жизнь пришлась мне в лад.
Почему же тень легла такая?
Мне награда эта – невпопад
и к воспоминаньям потакая,
вручена от тружениц судеб,
вяжущих невидимые нити.
Верно, заигрался нынче Феб
русича душой на славном Крите.

* * *

Как белый лист блокнота моего –
бела сорочка сербки, волос вьётся,
где ветер отыскал себе родство
и каждым локоном её смеётся,
её, читающей прибрежный детектив
о чёрти чём – у моря всё пустое,
поёт волна извечный свой мотив,
и берег небеса встречают стоя.
Проходит русский, красен и не пьян,
и потому печален, – русским плохо:
душа – неразвернувшийся баян –
желает постоянно только вздоха.
Но в общем, веселы все в этом сне,
приснившемся ещё ахейцам смелым.
Весь мир в троянском прячется коне,
воюя, развлекаясь между делом.
Болгарку вижу: страшный суд в глазу,
необитаема её природа,
так вечно Зевса тянет на грозу,
у олимпийца неизменна мода
прицеливаться молнией в людей
и забываться за густым нектаром…
А вот индус, далёкий от страстей,
как будто жизнь живущий вовсе даром.
День дышит тем же, чем и я – поэт,
моя национальность – одинокий.
Не знаю сам, кто выписал билет
мне в этот мир и на какие сроки.
Как белый лист блокнота, голова
бела, и строй души – одно волненье.
И если в мой блокнот легли слова,
то это лишь во избежанье тленья.

* * *

Машет детская ладошка морю, папе,
горизонту, кораблю – всему под солнцем.
Древний остров, как старик усталый в шляпе,
в дымке дремлет нелюдимым незнакомцем.

По дорожке деревянной я шагаю,
из-за моря прилетевший в эти веси.
Где живу я нынче, там и отдыхаю,
собиратель неизвестных миру песен.

Не грусти, малышка, что нырнул «опора»,
два мгновенья – и волна его поднимет,
папа – лучший друг, тут нету разговора,
даже в море папа дочку не покинет.

Море нас земле однажды возвращает,
и тебя, черёд придёт, окинет взглядом;
вот и мама, воспитатель, обещает
возвращенье папы вопреки преградам.

Машет маленькая ручка белой птахой
(до того мне одиноко видеть это).
Среди волн мне не хватает чудо-взмаха
грустно-сонного в кудряшках силуэта.

Древний остров, как старик накрылся шляпой
облаков, вдыхая времена иные.
Я плыву под влагомерность его сапа,
развевая мысли на ветру земные.

* * *

Раковина и звезда морская
спят на занавеске, шум прибоя
от земной юдоли отвлекая,
всё же не дают душе покоя, –
древностью развенчана она,
не хитрит, не рыскает, не вторит,
красотою одушевлена,
с мирозданьем ни о чём не спорит.
Шторма шум стеною перед ней
вырос, оглушая её поры,
племя загорающих людей
окружили благостные горы.
Как молитва наѕ море легка!..
Слышат бездны каждое движенье
пойманного штормом рыбака,
что молился всем на утешенье.

* * *

Под кипарисом, в беседке, похожей на хижину
умницы Робинзона, простор охраняю
частью прибрежной травы, не по-летнему выжженной,
валом морским суету из себя изгоняю.

Ныне свободно стихия наружу исторгнулась
и нападает на скалы фалангами стройными;
вот и во мне что-то с места качнулось и тронулось,
вспыхнуло что-то во мне межусобными войнами.

Море, учи человека свобододвижению
древним гекзаметром или Сократовой немостью,
к ежемгновенному дух приучая сражению
и наполняй существо его радостной смелостью.

Море, учи оставаться в пределах, очерченных
щедрой рукою Создателя. Да образуются
наши дела, и когда-нибудь будут отмечены,
и, как закаты твои, на земле не забудутся!

* * *

Расскажу о том, как сонно здесь
и наивно, несмотря на толстых,
в золоте цепей пасущих спесь,
поднимающих за это тосты.
Расскажу о том, как Посейдон
бороду прибоя рвёт нещадно,
шумно нарушая Критов сон,
дабы не жилось ему отрадно.
Пару слов о паруснике вскользь,
не мятежном вовсе, но весёлом,
с берегом живущим только врозь,
в незнакомстве с лермонтовским словом.
Жаль, конечно, что тебя здесь нет,
чтобы моря фоном любоваться
и смелей вдыхать эгейский свет,
и на свете жить, а не стараться.
Мне б ещё барашки помянуть –
волны-несмышлёныши смешные,
как их море-мать выводит в путь
каждый раз и, как всегда, впервые.
И ещё о том, о чём нельзя,
расскажу, задумавшись об этом,
взглядом вдоль пространствия скользя
непонятным греку силуэтом.
Так и буду жить, забыв о чём,
радуясь движениям портьеры,
подпирая тишину плечом,
с эллинской таинственностью меры.

* * *

Домиком ладони над глазами,
что я вижу: море, парус, остров,
то, что наполняет память снами
от рождения и до погоста.
Что я ощущаю – только ветер,
запах странствий, радостность отважных,
мирозданье пойманное в сети –
мы всегда бываем где-то дважды.
Мы еще с тобой к себе вернёмся,
лавр увидим и прибой услышим,
и на всё однажды отзовёмся,
и на скалах музыку напишем.
Оставаясь навсегда в дороге,
вечность нам сопутствует незримо,
юная и в белокрылой тоге,
улыбаясь, мчащаяся мимо.
Домиком ладони над глазами –
вот и всё у путника жилище,
слух его пьянится голосами
и никто его в пути не ищет.
Тень ему от облака дороже
всякого шезлонга. Чуть устало
вдаль глядит он, даль его тревожит,
словно в нём себя она узнала.

* * *

Покинь собой насиженное место –
улитки панцирь высох на прощанье,
судьбы иной здесь замесили тесто,
других мечты здесь ждут и обещанья.

Расстанься с тем собой, кем был не узнан,
с безличием своим же распрощайся,
дорожного не умножая груза,
остаться прежним даже не пытайся.

Тебя запомнят: берег, плоть морская,
церквушка на скале и дрозд певучий,
и утренний простор в начале мая,
весёлой нимфы взгляд, беспечно жгучий.

Тебя запомнят вовсе не такого,
кем будешь ты в краях материковых.
Покинь собой натруженное слово,
освободившись для мелодий новых.

Покинь дороги эти, чудо-виды,
колонны, фрески, молодые вечно,
смешным богам не нанося обиды
за то, что было время быстротечно.

Покинь себя улиткой, на прощанье
оставив домик, некогда так нужный, –
переписав на вечность завещанье, –
и пусть его стихии делят дружно.

* * *

Пространство, подаренное без утайки,
много дороже времени, если
вместе с тобой веселятся чайки,
даже когда ты куняешь в кресле.

Или на мачте флажок, с наплыва
ветра, гордится своей свободой.
Вот и живу я, как он, игриво,
как и приморская вся природа.

Грусть, веранда, в трёх метрах море
атакует причал Сизифом,
всё же больше с собою в ссоре,
чем с разгаданным кем-то мифом.

Тайна в том, что и ты невидим,
если с неба взглянуть на землю;
там мы все в незнакомом виде,
там себя я любым приемлю.

Уходит яхта в простор штормящий
и свинцового колорита
каждый вечер, для правды вящей,
если с берега смотришь Крита,

провожая свою тревогу
надпространственную, слепую,
вдруг признав под собой дорогу,
по которой земно кочую.

* * *

Крест кипарисовый – оконный переплёт,
как знаменье на небо с облаками,
мой взгляд, едва проснувшийся, кладёт
и в душу возвращается стихами,
молитвами, похожими на сны…
На фоне моря, в завитушках белых,
маячит образ эллинской весны
в оливковых плантациях неспелых.
Как если б горлица, себя же услыхав,
с испугом улетела в неизвестность
христосоваться с Тем, кто смерть поправ,
Воскрес, – благословляю эту местность
и всех людей её, почти детей
с усладой на губах от Поцелуя.
Нет красоты свободней и святей.
И я пою осанну, что живу я!!!

*** С. П. П.

И ты хотел бы здесь пройтись
со мной или один и на скале
прекраснорыжей отдохнуть от жизни,
вдыхая нежно-синий воск времён
задумчивого Крита и морской
разгул стихии. Но не получилось
тебе здесь быть. Я заменил собой
твою влюблённость в колорит пространства
и на двоих вдыхаю его плоть
цветную строго, с грустью вспоминая
художника в тебе и человека.
Буянит критский вал, как Минотавр,
по красоте изголодавшись юной,
и жаль, что живописца нет нигде,
стоящего на фоне горизонта
за профилем мольберта. Только волны
даруют мне бессмертный диалог
на тему о природе дружбы нашей.
Но я с тобой, и это значит ты
прищуренно со мной глотаешь вечность,
как терпкий мёд почти белесых пчёл,
нечаянно встревоженных норд-остом.
Что было, то и есть, что будет – было,
как ни крути, иначе не бывает,
из космоса одни глаза следят
бесстрашно и задумчиво за нами,
припрятав все ответы на потом.
И ночи нет. – Одно святое утро
завещано таким, как мы с тобой,
и наше детство время не ужалит.
Давно на берегу лежат холсты,
написанные до тебя тобою,
и, словно водоросли, вынесло стихи
на камни побережья; я узнаю
когда-нибудь в них собственную грусть,
когда с тобой мы сядем на скале
прекраснорыжей, бессловесны вовсе,
и осчастливленные тишиной,
в несбыточное сонно заглядимся.

* * *

«Прощай, свободная стихия», – мне домой,
туда, где несвободна и стихия,
где свой среди чужих, но вечно твой,
свободен, лишь когда пишу стихи я.

Прощай, окно, балкон и ложе снов –
помощники любить морскую вольность,
приведшую меня на пир веков,
прощай, и неба синяя раздольность.

Прощай, мне доверяющий простор
разнеженность свою, устал я взглядом
с тобой вести бессонный разговор
и наслаждаться тайным променадом.

Причал, прощай, и фонари на нём,
ночами освещающие страсти
морских феерий, всё прощай, что днём
судьбе дарило истинное счастье.

Что дарено, то и возьму с собой,
в грудную клетку спрятав незаметно:
рассвет нежнейший, пляжа грусть, прибой –
всё, что любовь дарила мне ответно.

Прощай, свободный голос. Был и я
мгновеньями необозрим собою,
не ощущая плотью бытия, –
жизнь посвятивший праздному покою.

Постлюдии


Уборка

Шустря в жилище, натыкаешься
на то, о чём забыл совсем,
и в свою память возвращаешься
уже невыразимо нем.

Вот тапок милой, вот мелодия
на нотном скомканном листе…
Смеясь подумаешь: «Ну, вроде я
был искренним, да как и те,

кого развеяло житейское
по временам, по городам!»
Погибшее моё, «совейское»,
тебя забвенью не предам.

Мы жили-были, пели молодо,
под Богом танцевали, жгли
дни и не знали холода
в квартирах съёмных, на мели

лежали, сквозняки карманами
свистели, забывали зло
и грезили чужими странами,
где побывать нам не везло.

Уборка – радость не беспечная,
приносит грусть, но не печаль.
И всё же жизнь была сердечная,
и потому тех дней не жаль.

И в воскресенье это майское
легко я выброшу всё вон.
И вновь забуду время райское,
в ушах оставив чистый звон.

Акварель

Акварель по мокрому, – погода,
солнце, нежно смазанное тучей,
расплескало краски небосвода,
словно богатырь рукой могучей.
Отраженье, на воде качаясь,
подлинник свой тихо позабыло,
бусинками утка улыбаясь,
словно мне позируя, застыла.
Кто я нынче – сам не разберу,
видя эту лёгкую игру
воздуха, речной воды, осоки,
наблюдая вечные уроки
дышащего в красках бытия…
Как прекрасна ты, душа моя!

Тема

Не обошёл меня волной и Крит,
с его подслеповатым оком,
беспомощный развалин вид
под небом от земли далёким.

Теперь среди своих дерев
мне ворон каркает прощально
о том, что песни все допев,
гляжу в Элладу поминально.

Теперь никто я там и тут,
как Одиссей у Полифема.
Теперь никем меня зовут,
и это – вся земная тема,

что суждено мне доиграть
у волн Славуты замутнённых,
и, может быть, себя признать
среди заблудших, но прощённых.

* * *

В середине мая летней пустотой
голова уже набита:
где б с собой забиться на постой
и просеять душу, словно сито,
да повытряхнуть ненужный хлам
незадачливых хлопот минувших,
привалившись нехотя к горам,
глядя вдаль морскую с суши.
В середине мая – иностранец ты
на родной земле, в своём уюте;
так слова влюблённого просты
и таинственны по сути.
Не к кому и незачем идти
в середине ветреного мая,
когда к солнцу все ведут пути
и душа немыслимо живая.
Грянь, отчаль, заблудствуй, время – петь,
каждое мгновенье ждёт мелодий,
музе – музово, душе – не тлеть
и пикниковать черёд природе,
жадной до излишеств и утех,
радостной на середине мая
за животных и людей – за всех, –
праздничность свободы выдыхая!
 
В Киеве

Откинься в сторону, для тишины,
и огляди зелёный колер,
гуляет пряный дух весны…
Скажи себе: «Чего же боле
желать?» Есть ветреная дрожь
на тополях, дворов пустынность.
Как ты на всё это похож,
какая в Киеве былинность!
Живущий в городе таком
всегда найдёт уединенье –
и стоя в храме у икон,
вымаливая всепрощенье,
и среди парковых аллей,
подслушивая шум кленовый,
как толковище всех людей,
ушедших в мир извечно новый.
Откинься в сторону Днепра,
укачивающего тучи,
и обоснуйся до утра,
ночуя на прибрежной круче,
как житель первый всех времён
и, может быть, последний житель.
И пусть разбудит лаврский звон
твою бессмертную обитель.

Портрет художника

У лета нет лица, оно –
распахнутое в сад окно,
и город – пыльный океан, –
асфальтом плавится, чуть пьян,
и никого из близких рядом,
когда оно бушует градом,
цветы ломая и кусты,
не зная разума черты,
и после непогоды этой,
преображаясь снова в лето,
несёт по небу кучевые –
свежо, стремительно, впервые
смахнув всё прошлое с себя, –
во всём похоже на тебя.

Приморский этюд

Горлица, зажгись зрачком на память
обо мне, идущем человеке
мимо дней, мне будет по душе
лучик твой увидеть осторожный.
Ласковая горлица, уймись
плакать ни о чём, мы все тревожны,
все мы несчастливыми бываем,
но, как видно, оттого названье
наше – люди. Тихую печаль
горлышко твоё всё гулит, гулит,
подражая ветру и волне.
Путь к несуществующему раю –
эта песня, причитанье это;
будто ключик ищешь ты к вратам
сада, в запустенье одиноком,
будто слово тщишься отыскать, –
дабы нас вернуть к себе далёким, –
и никак его не ощутишь.
«Плакай», «плакай», птица, и храни
тайну детства первую земную
юноши Адама. Он придёт
как-нибудь в края твоих мечтаний,
и помянет песни маячок,
осветивший некогда дорогу.
Из-под крыши красной звук летит,
дремлет пальма, суетятся люди,
наводя курортной жизни лоск,
море не мудрит, штурмуя берег
неизвестным никому желаньем,
и стоит на пирсе человек,
шумом очарованный прибоя…

Разговор

Под вечер небо замутится,
наполнившись дождём, быть может,
и голубь в небо заглядится,
и крылья до рассвета сложит,
и кто-то музыку свою
доверит тишине предвечной,
у моря стоя на краю,
задумавшись всечеловечно.
Взойдёт над волнами звезда,
и моря глубина живая
тебя поманит навсегда,
цветные игры затевая
с душой, похожей на простор,
на притомившуюся птицу,
и вечный с морем разговор
закатом солнца завершится.

Майская музыка

Если ты помнишь, когда это было, –
значит жива. Я не помню того,
где и зачем меня жизнь закружила:
то ли взыграло моё естество,
то ли судьбе подвернулся всевышней, –
больно ведь радостен был да строптив, –
то ли у Бога в те годы был лишний,
то ли был Ангел-Хранитель ретив.
В общем, любовь разыграла всё вкратце,
благо, родня торопила те дни.
После исполнили всё мои пальцы,
временно спрятав разлуку в тени
древа житейского, древа земного,
дальше – т.д. и т.п. Забывай
каждую ноту и каждое слово;
если любили, – то, верно, был май.

Напасть

Лепет ли ребёнка зацепил
душу мне или сыграл мазурку..?
То ли Бог грехи мои простил
и зовёт куда-то на прогулку?

«Выйди, выйди», – чиркнул воробей, –
успокой натруженное недро
и развеять музыку сумей,
словно пепел на дыханьях ветра.

Видно тайна эта неспроста
загрустила на твоих равнинах
звуками, что читаны с листа,
или мать вдохнула душу сына,

или камень пал, как со скалы,
в море растревоженное, то ли
от унынья мысли стали злы
и ещё от неизвестной боли.

Хмурость дня. Дорога впереди.
Вот уже идёшь по ней безмолвно,
грусть свою оставив позади,
всё земное ощущая кровно.

Гавань – вся земля, корабль – ты
и душа повсюду вяжет снасти,
обретая прежние черты,
искажённые в пылу напасти.
Портретное сходство

Трава зелёная, велосипед упавший,
два человека в юной тишине, –
вот весь пейзаж, ну, правда, нету краше
сюжета? Вспомни обо мне
когда-нибудь, хотя жива ли
девчушка нецелованная, а?..
И где ты нынче – в радости, в печали,
на ту похожая едва?
Теперь одни вопросы нами движут,
зелёный жук кружится в тех местах,
где травы капельки росинок нижут,
как заплетают жемчуг в волосах.
Теперь и ты не та, я – не мальчишка,
раскрыто прошлое, как на столе
забытая о детстве книжка,
и тает всё в вечерней мгле.
Прощай – как много взмаха в слове,
и даже в профиль реку не узнать.
Мы в памяти, одной все крови,
и свойство это – благодать.
Распутно время изменяет лица,
и кто-то тешится его игрой.
Не дай Господь себе ребёнком сниться,
уж лучше голову покрыть золой.
Бессонно откровенье это,
как будни Бога в тишине,
откуда светит молодое лето.
И наяву – всегда во сне:
трава зелёная, велосипед упавший,
полупрозрачна тёплая щека…
Всё-всё, что прожито, – давно не наше,
как в профиль небо и река.

Желание

В начале лета бы уснуть
и лишь по осени проснуться,
в окно дождливое взглянуть
и шутке этой улыбнуться.

Увидеть падающий лист,
услышать в небе крик утиный,
влюбиться, словно в роль артист,
в день незадачливо-недлинный.

И быть героем в сонной мгле
и в шуме ливневых сражений,
играя дачника в тепле,
без театральных выражений.

Как в детстве встав на табурет,
прочесть стихи вечерним взглядом,
не помня, сколько жизни лет,
успех встречая листопадом.

И выйдя в сад, услышать вдруг
слова безвестные, но божьи
твоих друзей, твоих подруг,
и ощутить мороз по коже.

Но нынче лето – радость тем,
кто удовольствий почитатель,
кто чужд дождливых грустных тем,
кто добр, но не мой читатель.

Итак, проспи до сентября,
во снах поставив дни на рейде,
в пространство бросив якоря
из будущей осенней меди.
Письмо Есенину

Отговорила жизнь, и роща опустилась
на дно господних глаз, и тихо стало.
И небу новая душа явилась,
в чём её мать и родина рожала.

Поэт ушёл, осталась пустота
над озером лесным, пшеничным полем,
и жизнь начать всё с чистого листа
спешит по заповеди вышней воли.

Прощай, всеспетый, песни наизусть
заучены пространством межберёзья.
Тобою разукрашена вся Русь,
почи теперь, всетихий, в бозе.

Ведь летняя душа земных утех
летит прабабочкой, необъяснимо
навеки твой подхватывая смех,
над чем смеёшься звонко и незримо.

Отговорила жизнь. Куда пойдёшь,
неведомо теперь, дорог там нету.
Глядишь, немую песню запоёшь,
щекой прижавшись к солнечному свету,

оставшись мальчуганом всей земли,
единственной и некогда любимой.
Привет тебе из самой из дали,
с любовью верной и неопалимой!

Парус

Только лето запомнит, как было
на душе у меня, и зачем
всё ненужное ливнями смыло,
улыбаясь всему насовсем.

И доверив словам эту шалость,
я себя тишиной окружу,
дабы мне запятой не осталось
из того, с чем вовек не дружу.

Сколько пыли, следов, суесловий,
сколько глупостей в нас пронеслось!
Мне же лучше оставьте любовий
моря взгляд, где легко всё сбылось.

Где кочую я тем, несравненным,
ощутившим под парусом высь…
Мне оставьте меня вдохновенным,
прошептавшим всему: «Улыбнись!».

Всё пройдёт: и сия заваруха,
и ненужная правда сия
безымянно для божьего духа,
возвращая земле моё я.

Пусть и этот июнь опустеет,
клёна лист навсегда обагрив,
и душа воплотиться успеет,
всё навечно в себе отлюбив.

Ученик

Не скажешь «здравствуй» облаку, оно
уже покинуло твоё окно.
И прежде, чем о жизни спеть успеешь,
глядишь, как незаметно поседеешь.

Но вечно изнутри в тебя глядит
мальчишка кучерявый, сероокий,
как видно, никуда он не спешит,
до времени все изучив уроки.

Дом

Не возвращайся в дом чужой,
там угол каждый грусть скрывает
и не с тобою домовой,
и тень твоя тебя не знает.
Не узнаёт тебя камин
и двери все, без поцелуя
тебя там встретят на помин,
по прошлому не затоскуя.

Не возвращайся в те черты,
что профиль твой не распознают,
на каждой пяди там – не ты,
там все предметы забывают
твои касанья и тепло
как взглядов, так и рук ненужных,
там окон дребезжит стекло
от мыслей горестно-натужных.

Вернувшийся, всегда летит
в провал, вне времени кочуя.
Дом человека не простит,
к себе за всё его ревнуя.
Переживи одну лишь ночь
в чужом дому. Христос – Спаситель,
сумеет истинно помочь
идущему в свою обитель.

Об одной выставке
Л. С. М.

Устала помнить, но невмочь иначе;
и выставку художнику жена
творит на память, по следам горячим,
чтоб в явь вернуть его из сна.

И дождь прошёл, и вышло солнце снова,
не спят в Музейном переулке львы,
которым наблюдать толпу не ново,
как не оглохнуть от людской молвы.

Ей так светлей и тише слышать душу
на кромке памяти, как на корме,
и он, наверно, созерцает сушу,
невольно растворившись в синеве.

Устала быть и запахов бояться,
и строго примерять всю жизнь свою,
как платье лучшее, и улыбаться
себе самой, и волновать семью.

Он слышит, чуть оглохнув над планетой,
как стёкла режут для его картин,
откуда взглядом каждого портрета
глядит, сегодня нелюдим.

И вот как будто встретиться судьба им,
невидимо расплакаться и жить,
и будет каждый счастлив и прощаем,
и чувства все сумеет завершить.

Сон

На обрыве церковка приснилась,
словно ласточкино рукоделье,
и душа моя к утру умылась,
прежде чем забыла сновиденье.

Целые полдня легко дыша,
радуюсь, лелея своё диво,
чувствуя, как чистая душа
благодарна церковке с обрыва.

Каин

Напишется легко, и тихо станет
в том городе, где никогда я не был,
и брошенный мальчишкой камень канет
в никем не названную реку. Мне бы

там жить хотелось, словно за двоих,
в кафе сидеть, выкуривая трубку,
неузнаваемым среди живых,
отдав себя ничейному рассудку.

Я время б, как табак, переводил,
шуршал бы листьями его окраин
и прожитую жизнь себе простил,
расплаканно взглянув в судьбу, как Каин.

И всё бы мне казалось, что я здесь –
отпущен и прощён, ещё до срока,
и что не познан мир, и мой он весь
от мостовой до солнечного ока.

Одна история

Дочитан Чехова рассказ, и снова
всё возвратилось на круги своя,
оставив мою душу бестолковой,
как будто в том рассказе жил и я.

Отгрохотало море, распрощался
с унылой дамой господин обычный,
который как любить не обещался,
так и не изменять уклад привычный
судьбы своей. Прошло всё просто так, –
неряшливо, но благородно всё же,
и грустный этот чеховский пустяк
мне намекнул, как человек ничтожен
и беззащитен сам перед собой,
как перед морем берег Ялты нежной…

И я молчу наедине с судьбой,
историей расстроган безутешной.

Поэзия

Ничья старуха, девушка слепая,
идущая по улице в час пик,
на незнакомом песню напевая,
с лицом, переходящим плавно в лик.

Пространство, растревоженное ветром,
за бабочкой охотящийся луч,
наполненная вечным полусветом,
пытаясь выйти солнцем из-за туч.

Чужая и всему родня на свете,
не думает о праздниках своих.
Ей ближе будни в загородном лете
и воздух пряный пашен золотых.

Всегда в себе самой необъяснима,
поклонница закатов на земле,
в душе поэта Господом хранима,
как девочка в родительском тепле.

… И день её во времени прошедшем,
молчит дорогой сельской в никуда,
и счастлив, как подкову вдруг нашедший,
предчувствующий радость навсегда.

Угощенье

В воспоминании о том, что было,
всегда таится божая улыбка;
оно, как отпускное время, мило,
оно неторопливо, как улитка,
оно, как снимок детства пожелтевший,
зовёт к себе и никого не ждёт,
так конного не понимает пеший,
когда в одну с ним сторону идёт.
В воспоминаньи есть от ночи что-то,
но нежен в нас переселённый свет,
и это блажь скорее, чем забота –
глядеть в искусный жизни силуэт
и видеть только слепок ощущений,
как пересохший воск пчелиных сот,
и нету преснотворней угощенья,
чем некогда насытивший нас мёд.
Преображение дождём

Свет утренний; дождит, на стенах тени,
задался день под обложным дождём
лечить депрессии, тоску, мигрени
и с теми быть, кто одинок вдвоём.

Враскачку тополя, вповалку ивы,
под взгляд, грустящий из окна,
бредёт душа куда-то в день дождливый,
недавно вышедши из сна.

И всё, что помнится, необратимо,
как дальний поезда гудок,
в тебе признало пилигрима,
домой не возвратившегося в срок.

Кочует жалоба дождя людская,
на всех одна и вместе с тем ничья,
грехи как будто отпуская,
жалея правду бытия.

Свет утренний; совсем немного солнца, –
как детектива частного в судьбе
на поиски того, что не вернётся,
но не забудет о земном тебе.

Картина Леонардо

Мадонна, опустив глаза,
сегодня счастлива и вечно,
к груди Младенец, егоза,
приник и в нас глядит беспечно.

Проходят в окнах времена,
и нет ещё вдали событий,
бессмертна эта тишина,
мир в ожидании открытий.

Сидит щегол среди двоих,
головка озорно алеет,
терновый он провидит миг,
куда моя душа не смеет

взглянуть... Пусть вещий длится сон,
не воплощаясь в яви вечно,
дабы Младенец был спасён,
нас изучая бесконечно.

После моря

В лето это ос не видно –
муравьи всё да стрижи,
потому вари повидло,
сдобные пеки коржи.

В лето это после Крита,
разухабист, моложав,
я смотрю на жизнь открыто,
левый бок чуть отлежав.

К морю съездив, легче дышишь,
вдумчивей в себя глядишь,
меньше от людей зависишь,
наяву, бывает, спишь.

После моря к книгам тянет
тем, что читаны давно;
разве Шолохов обманет
или Мандельштам вдруг станет
пить с неправдой заодно?!

В лето это берег дальний
маяком во мне горит
и волною музыкальной,
светлой, пушкински прощальной,
свои сказки говорит.

Поживём еще немного,
даст Господь и Крым увидим,
от его лозы глотнём,
но и мухи не обидим,
опрокинув жизнь из рога,
одолжив ума у Бога,
в это лето, этим днём!

Красавица

Ступил бы на корабль, да моря нет,
да и земля пока не отпускает
туда, откуда льётся вечный свет,
что Книгу Бытия легко листает.

Коснусь клавиатуры – всё вздохнёт,
себя узнав, не пряча удивленья,
но лучше всех красавица зовёт
играемое мной благоволенье.

Она всегда начало жизни ждёт,
как клавиши – прикосновенья пальцев,
её душа написана до нот,
она сестра на свете всех скитальцев

и музыки подруга навсегда, –
всего, что зримо движется и втайне.
Под нею твердь трепещет, как вода,
и нет её влюблённости прощальней!

Похвала блокноту

На обложке блокнота – лавка пустая,
я на ней бы сидел, если б снят был на фото,
и у ног моих точно кормилась бы стая
голубей, и со мной находился бы кто-то.

Мне бы на руки красные листья ложились,
и ходили бы мимо меня пешеходы.
Если б был я на лавке, мы б с кем-то простились,
обоюдно сославшись на мглу непогоды.

Если б был я на этой обложке блокнота,
то я в нём не писал бы стихов и новеллок,
и моя б говорливость сменилась немотой,
я бы листья ловил, наблюдал бы я белок.

Сей блокнот бы купив, восхитился б поэт:
«Как прекрасна бумага, обложка прекрасна,
и удачен сидящего силуэт!..»
И строку б написал в нём тревожно и страстно.

Портрет стрекозки

Пустая сказка, жизнь без тишины, –
на четырёх колёсах переезды, –
как из пустого да в порожнее страны,
где жителя изъели съезды.

Ты косточка из мякоти моей,
сама себя съедающая всуе.
(Попробуй радоваться вместе с ней,
по-будничному жить рискуя!)

А впрочем, суета ей и к лицу,
так пуговицу каждый день в петельку
застёгивают, или на плацу
солдат так бравый снашивает стельку.

Легка, стрекозкой на припёке лет,
мила, но не красива – так бывает,
лишь солнечный притягивает свет
и также быстро лунный забывает.

Была бы незаметна, но горит,
как уголёк из пепла вырываясь,
и на огонь на собственный летит,
нисколько выжить не стараясь…

Возвращение

Как дождём, бывает, город смоет –
слёзы потекут наружу,
и внезапно успокоят
опоздавшую повсюду душу.
И не вспомнишь ты родное имя,
поглядев легко в окно,
где делился мир двоими, –
(с этих пор уже давно.)
И потом наступит вечер,
заиграв вокруг огнями,
но не будет больше встречи
той, что смоется дождями.
И учитель-жизнь начнёт
свой урок с тобой, не первым,
отправляя грусть в полёт,
расплетая на ночь нервы.
Утром всё иначе будет:
гомон птиц, распев простора,
и покажется, что люди
созданы для разговора.
Так к себе вернёшься ты,
словно голубь заплутавший,
с весточкой от пустоты
и хозяина узнавший.

Две жизни
Памяти друга

А жизнь-то, брат, вне нас, рекой
течёт, дороги выбирая,
и ты её не беспокой,
она по-своему живая.

Был друг, и вот он растворён,
черты размыты, стынет память…
Нисколько ясень не смущён,
и вряд ли дуб его помянет.

Купают ивы волоса
по-прежнему в воде прибрежной,
как и всегда шумят леса
вне жизни, праведной и грешной.

А он, не видимый никем,
стоит и в свой ручей глядится,
сроднившись с жизнью насовсем,
и вновь желает воплотиться!
Августовский пианист

Спас медовый, и усталость
оттого, что много нот
в август жаркий мне досталось.
Почему-то я помёт
вспомнил да чердак домашний
после белых голубей,
поменявших дом на пашни,
улетевших от людей.
Город сохнет лодкой старой,
водоёмы зацвели,
клёны, как после пожара,
листья ясеней сожгли.
Я в жару – игрок условный,
но исполню, что дадут.
Лучше на пюпитр волны
ставьте мне – мозги плывут!
Сколько старых тех, что были
гарцевиты, суетныѕ!
Кто ушёл, кого забыли,
тот в плену у тишины.
На пюпитр мне правду ставьте,
я сыграю свет и мрак,
и со мною не лукавьте,
всё озвучу не за так.
Спас медовый; звуки, звуки…
Все у музыки в гостях.
Исполняют сонно руки
явь об августовских днях.

* * *

Будет ветер – будут тополя,
будет небо – кто-то заглядится
в небо, может, это буду я, –
ветром растревоженная птица.

Будет утро – упадёт роса
на цветы и травы молодые, –
будут в каждой капле небеса
отражаться на земле впервые.

Выйдет зверь, непуганно вздохнёт, –
значит будет лес и жизнь лесная,
будет осень – будет перелёт
совершать таинственная стая.

Будет море – будет и пловец,
в сини парус забелеет снова.
Будет вечность – будет и певец,
значит, будет и Живое Слово.

Дальше

Дальше, чем ты, не бывает обид,
дальше – пустынный, безоблачный вид,
ангел замурзанный дальше и птица
с ветром играют, и всё это снится.
Был ли мой голос на свете, когда
первая хлынула с неба вода?
Может, черты мои некогда были,
только, как видно, те ливни их смыли;
есть наводненье в эпохе любой, –
ты ничего не храни за собой.
Дальше того, что привиделось, свет
истинных красок, которых тут нет,
лиц, не знакомых пока никому,
дальше – просторы тебе одному.
Дальше всё белые-белые звуки,
музыка эта не помнит разлуки,
сей музыкант не встречался с собой,
нынче над ним – обручок золотой!
Всё-то там слышно, что здесь отыгралось.
Сколько нам радости всё же досталось!
Серые будни страниц сожжены,
кто в них горел – виноват без вины.
Дальше тебя – небосводовы очи,
встречи длиннее, а взгляды короче;
молниеносно, невидимо, Суть
вычертит снова непознанный путь.
Всё далеко, и ничто не обидно,
и во все стороны Господу видно:
где ты звучишь, на высотах каких,
в вечности этой, в обличье живых.

Святая осень

Но и у нас бывает солнце, осень,
где эта, спросишь, благодать?
Ответ уже в твоём вопросе
лежит, не нужно книг листать.

Благая жизнь, – благое лето,
господний росчерк облаков,
в мгновенье вся душа согрета
лучами солнечных зрачков.

Так материнский взгляд усталый
вздыхает за сыновью грусть.
А он, ни много и ни мало,
за истинную молит Русь.

Бывает в жизни та минута,
откуда взял начало ты,
и нету праведней уюта,
и нету чище доброты.

Тепло, и паутинка сонно
блестит и дарит благодать,
за всё, взглянув в тебя влюблённо,
как только может Дева Мать.

Витражи

Ну, вот и у тебя сентябрь в глазах
витражным полусветом светит,
и вижу я, что жизнь не на словах
прошла, и не жалеешь ты о лете
и о зиме – всё наяву сбылось, –
вернее зеркала не сыщешь друга,
ты никогда не жил с собою врозь,
и потому нет в памяти испуга.
Роднятся с ветром листья, тишина
с прохладою роднится на рассвете,
и пусть чужая под ногой страна, –
ты за себя, как и всегда, в ответе.
«Пора, мой друг, пора…» Покоя нет
и воли нет, и счастья, и довольства,
есть только сентября витражный свет,
и есть души земное беспокойство.
Поладим с миром, одолеем жаль,
доколе не почувствуем смущенье,
набросим на бумагу стих, как шаль,
и вымолим у тишины прощенья.
И пусть нальются стёкла сентября
таинственностью нежилого счастья,
где вспыхнут скалы, облака, моря,
не ожидая твоего участья.

У костра

Две ладони над огнём прозрачны,
треск поленьев, звёзды в бездне мрачной,
лес ночной молчит тяжёлым сном, –
вот и весь для человека дом.
Он ушёл, и сам, куда не знает,
у костра он только вспоминает,
частью став огня и тишины,
дым глаза не ест – они ясны.
Тянет от реки сырой прохладой,
никого ему сейчас не надо, –
лица всех людей видны насквозь, –
с кем он был и с кем сегодня врозь.
Из души вздохнёт он еле слышно,
но без жалости, что всё так вышло,
и ладони снова над огнём
возлетят, как взмах крыла с крылом.
Так сидит, ни человек, ни птица,
встретиться желая и проститься
с тем собой, которого здесь нет,
жар огня вдыхая столько лет!

Братья

Бок о бок ходим с сентябрём
по рощам, парковым аллеям,
то листьев запахи вдохнём,
то неба синеву взлелеем.

И нам не нужен друг иной –
честнее этого не сыщешь,
душою – каждый неземной,
одна вселенная – жилище.

Ещё собаки нам родня,
на юг нацеленные птицы
и срезанная вширь стерня,
и туч нахмуренные лица.

…Бок о бок, с музыкой в глазах,
идут, как снятые с распятья, –
на судьбах, а не на словах, –
себя не предавшие братья.

Об осени

Об осени не снова, но опять
молчать придётся – золотаѕ несметно,
и этого богатства не понять,
как жизни чьей-то, что прошла бездетно,
однако счастливо. Всё в ней – восторг,
забывчив каждый миг на свете этом,
таков поэзии непостижимый слог,
нас озаряющий незримым светом.
Об осени ни слова, грусть легка
и вопрошающа людские лица,
она роняет лист наверняка,
желает облаку не воплотиться,
она дождями замывает боль,
и частые её напевы странны,
когда раздетая деревьев голь
сновидит южные морские страны.
Не оглядеть её в себе самом,
в потоках воздуха, в космичной силе,
неспешно созерцая утлый дом,
куда с судьбой на пару мы приплыли.
Скажи ей сердце всё – она поймёт,
расставит точки надо всем, как автор,
не зная букв, не ощущая нот,
и сделанное отдалит на  з а в т р а.

Дом

Всё же будет в доме кто-то,
если будет дом под крышей,
дня осеннего дремота
всё запомнит, всё расслышит.
Век пройдёт, пройдёт другой,
не свернётся небо в свиток,
дождь зарядит обложной,
расплодит в траве улиток.
И рука строку начнёт
не о том, что захотелось,
просто кто-то запоёт
так, как в юности не пелось.
Век ещё один пройдёт,
снег покроет крышу дома,
все тропинки заметёт,
местность станет незнакома.
Так и будет дом стоять,
дожидаясь птиц весёлых,
дабы снова жизнь начать
в красках трепетных и новых..
Всё же будет кто-то здесь,
где когда-то я бывалил,
славя всю земную весь,
как и то, куда отчалил.
Дом стоит, закрыта дверь.
Но живёт в нём всё же кто-то.
Загляделась, словно зверь,
в окна зимняя дремота.
Ветер, гулят облака,
пахнет снегом на пороге,
из трубы летит в века
тело дыма-недотроги.
И ни взгляда вспять о том,
кто из сада тихо вышел.
Всё запомнил вещий дом
от фундамента до крыши.

Короткие письма к Иванычу


Здорово!

Ненавижу писать, и писать больше некому, клянусь берёзой, упавшей сегодня в реку, когда я проезжал на велосипеде своей дорогой и со своими глупыми мыслями. Одни падают, другие рождаются, а мы с тобой балансируем меж тем и другим, любившие, разлюбившие, убитые и воскресшие, в общем, чёрт его знает, кто мы с тобой такие, Иваныч. Но именно такие и чувствуют этот странный букет под названием Жизнь, собранный из цветов не известной нам вселенной. И сколько ни летай в космос, тебе всё равно не найти того поля, где его собирали.

Так что и берёзы иногда падают у нас на глазах. А какое дерево! Я думаю, если бы не было его на свете, то, может, не родился бы и Есенин. Помнишь:

Хорошо и тепло,
как зимой у печки.
И берёзы стоят,
как большие свечки.

Храмовое дерево, берёза, а храм – вся земля наша, Иваныч, правда, с нами она как-то предательски красива. Как же не хочется сегодня тебе писать, будто грузило привязали к душе, и ты глядишь двумя поплавками глаз, и дёргает за пустой крючок тебя твоё одиночество. Но ведь не за рыбой же ходят к берегу реки, так же как и письма пишут не кому-нибудь, а самому себе.
Пиши себе сам, Иваныч, пиши даже, когда нечего писать, – глядишь, и посветлеет на душе, и грузило отпадёт само собой и ляжет на ил дна никому не нужным предметом и загадкой для будущего археолога. Да задумается он над никому не понятной вещицей, и да будет его задумчивость наградой твоему старанию отыскать в себе чистый голос природы. Прощай.
Ave, Иваныч!

Играя Шопена, поймал себя на мысли, что он, т.е. мой сосед снизу, в это время сортирует картон для сдачи в пункт приёма. До чего же зависим оказался я, человек, играющий трагическую музыку, от своих перелётных мыслей. А ведь и верно: где трагизм, там всегда прячется улыбка, словно изысканный хищник, наблюдающий за непосредственностью пасущейся лани. Как же просто перейти нам от одного к другому состоянию, если мы, наконец, поймём это. В конце концов, он соберёт свой картон, сдаст его и отпразднует это событие покупкой какой-нибудь снеди и бутылочки. Странно, но эта мысль приблизила меня к разгадке ноктюрна. Там, где я был до этого, было весьма холодно, а теперь вот оно – стремление простого тебе навстречу. Говаривал же Дельвиг: «Чем ближе к небу, тем холоднее». Так вот, Иваныч… Но погоди, три страшных бомжа присели на лавку прямо у моего окна, как три пословицы к неправильному опыту существования. Может, попробовать на них Шуберта? Не всегда даются мне его «божественные длинноты»; а у бомжа что? – бесконечная дорога впереди, всегдашний поиск жилища и постоянное нытьё зовущего в путь желудка. Вот она, правда, Иваныч. Ну, не подучиться ли тебе, пианист, этой беспокойности сирого движения, не вкурить ли тебе дыма костров, у которых греются выброшенные жизнью перехожие люди, не подслушать ли тебе звероподобный гул их разговоров под удивлёнными звёздами? Подучись, вкури, подслушай, может быть только тогда невидимая рука скитальца Шуберта погладит твою утомлённую голову.
Кстати, я рад твоему знакомству с той юной красавицей. Чепуха, что она намного тебя моложе. Мне по душе, когда молодость смеётся над нашими сбитыми сапогами и предлагает выбросить их вон, совершенно не заботясь о том, на что будут куплены новые. Тут-то как раз и пора мне сыграть что-нибудь джазовое. Прощай и радуйся.

Салют, Иваныч!

Выпил кофе – помой чашку. Желаешь одеться – выгладь брюки и рубашку. Одевшись, взгляни на туфли и протри их так, чтобы отражалось в них твоё лицо во всей его правде. А выходя из дверей в мир, прежде помолись, честно и непредвзято, зависая на каждом слове, вчувствовав всю его мудрость и простоту.
В общем, прививай себе, Иваныч любовь к чистоте, нравственной и физической, ведь чувство это нам настолько родное, насколько мы являемся подобием Образа, и падшесть наша наступает много позже нашего рождения. То есть, желаю тебе, Иваныч, как можно чаще рождаться.
Какая птичка тебя ущипнула, что решил ты раньше времени думать о смерти?! Эта незванная гостья не терпит приглашений и заискиваний. Вот уж не знаю более гордого и прямого существа. Кто сказал, что «быть собой, значит быть выше себя»? Вот это самое «выше» я ценю в тебе и радуюсь ему, и ему-то как раз и завидует мутнокружащееся вокруг тебя большинство, завидует, потому что не понимает твоего лирического простодушия и открытой наивности. Иваныч, голубь, не гоняйся за собой, так нелепо изменчивым, поверь, это исключительно женское свойство – преследовать то, чего в людях никогда не существовало. Советую тебе обзавестись двумя-тремя правильными мыслями и пожить с ними хотя бы с недельку, и тогда ты увидишь, насколько ясно и просто глядит на тебя твоя душа. Такой взгляд часто бывает у возвратившихся из далёких и красивых стран путешественников, так смотрят предчувствующие рождение ребёнка женщины. И как проокал Горький: «Не настаивай ни на чём, ибо всё колеблется». Жизнь всего-навсего пролетающее мимо окна голубиное пёрышко, причём, как всегда, самое маленькое, Иваныч.
В конце письмеца получи от меня одну великую фразу от одной взлетевшей в никуда старушки: «Жизнь прожила – как в окошко поглядела». Гляди сколько глядится, а там…

Салют, Иваныч!
Здорово живёшь!

…Целый час сегодня говорили о бессмертии и вечной жизни, говорили по телевизору с названием «Supra». «Сколько же можно говорить о том, что принадлежит не нам с тобой, Иваныч?» Вот что бы я им  ответил на всё ими сказанное. Тот не верит в существование души, этот – в воскресение мёртвых по Н.Фёдорову, тот боится, этот ухмыляется, и никто не вспомнит, какая бесконечность находится между нами, говорящими, и Богом, созидающим каждое мгновение свою музыку, музыку бессмертного и вечного бытия. Кстати, Иваныч, сегодня международный день музыки, 1 октября, и, наверное, поэтому всё утро я играл только Баха, вышестоящего из всех композиторов. А каково тебе сегодня быть пешеходом на тёплой ладони бабьего лета? Я бы посоветовал тебе поиграть ранние прелюдии Скрябина. Как нежно молодое его бессмертие, как терпки и пряны левитановские  аккорды его грусти! Нет, всё же тянет, тянет от человека какой-то горестной жалостью и учёной глупостью. А, бывает, встретишь случайно глаза, карие или серые, не важно какие, и так они поглядят в твою сторону, что все эти философы и литераторы покажутся картонными игрушками, потому что в глазах этих разглядишь ты и вечное море, и скромное весеннее поле с разноцветьем и пением птиц, и невыразимость жажды материнства, и неистраченность сестринской нежности…
Видел ли ты такие глаза, Иваныч? Видел, знаю. Они-то и есть вечная жизнь, а потому и наше бессмертие. А других глаз я и видеть не желаю. Прав Андрей Тарковский: «Мы здесь, чтобы научиться любить». А я бы добавил – специально для тебя – и не замечать того, что кладёт тень на нежные ростки этого вечного чувства, обессмертившего человеческие деяния.
Прощай и помни, что лучший телевизор – это чисто вымытые окна наших с тобой глаз.
До свидания.

Счастье никогда не бывает позади, пока человек с собой в диалоге

Ну здравствуй, Иваныч! Как там трудовые будни души? Что накорябал на всёсносящей бумаге? Кем наркотируешь, влюбчивая ты душа? А у нас туман. Из птиц остались одни вороны и воробьи. Весь цветастый пернатник отлетел на юга, и стало как-то скучно без его художественного свиста. Так что свищу себе сам, на своём коричневом Petrofe, одаривая благозвучиями живущих неспешно обывателей дома моего. Катятся дни мои, катятся и не вопиют, то ли оттого, что юность канула где-то в тинистом болоте киевского бытия, то ли оттого, что «отвопиял» своё и остался на рубежах, где и положено быть, то ли просветлел мудро и своевременно. Кто его и что его знает, Иваныч? А впрочем, у каждой правды есть своя маска, которую уже кто-то носил. Вот сижу себе, сомкнув ладони и подперев свой, уже нелюбопытный нос, и вспоминаю, вернее, пытаюсь вспоминать, но всё прошедшее как-то скомкано, смято и совсем несъедобно, как та вермишель, которая готовилась в холодной воде. На земле у нас всегда остаётся последняя иллюзия – это ты сам, развеять которую способна одна смерть. А ведь достаточно лишь заглядеться, ну хотя бы на вон ту пожелтевшую веточку ивы, или вон на тот долговязый и ещё зелёный тополёк, как тут же становится свежо на душе и неземно счастливо, Иваныч. Хотя есть люди, которым честность противопоказана. А ведь в этом всё и дело; природа тем и благотворна, что честна.
Ты, говорят, куда-то там ездил? Ну и что?
Вот что я тебе скажу: мы часто отсутствуем именно там, где проживаем. И потом вспомни Бунина Ивана: «Вода портит вино, как повозка дорогу и как женщина душу». Заглядывайся почаще на волны, облака, лепечущие листья, на неприметные в травах цветики, и тогда ты поймёшь, что все наши передвижения – лишь повод для творчества, а если такового нет, то и не передвигай свою двуногую тачку по земной юдоли нашей.

P.S. И желаю тебе начать ну хоть вон с того голубя, клюющего хлебные крошки, что недавно рассыпала весёлая дворничиха Валя. Действуй.

Привет, Иваныч!

Иногда вдруг вспомнишь весенний гром тридцатилетней давности, услышанный тобой в бедных стенах студенческого общежития, и защемит душу по прошлому так, что вся твоя жизнь покажется тебе какой-то нелепицей, и не придёт на помощь тебе сон, дабы развеять твоё растревоженное уныние. Так юность иногда любит напомнить о себе, и почему-то чаще всего весенними запахами послегрозового дождя, трудолюбивого, как швея-кружевница.

Нынче у нас глубокая осень, Иваныч, и жаль, что не видишь ты кошачьей её красоты, расцарапывающей деревья до красноты прекрасного одиночества, сходного с твоим. Да будет так; ведь людская близость, как правило, заканчивается тем, что ты не знаешь, что с нею делать. Есть у нас с тобой один недостаток – мы неудачно придумываем себе игры, так необходимые в период хандры. Крайности – вот наши с тобой слабости. То мы в работе до отупения, то в безделье пустодушия, несравнимого ни с чем. А видел ли ты печальных футболистов? Вряд ли. Настоящая игра всегда веселит, да и сама война – весёлое дело, как выразился один известный писатель. Попробуй найти себе занятие, веселящее душу, и посоветуй его мне, – я буду очень благодарен тебе за это.
Жду!

Эпилог


Воздух

Вот жизнь сама: идёт старик,
за ним красавица с ребёнком.
На свете каждый – твой двойник,
у нас на всех одна пелёнка
как ночи, так и дня, гляди,
как жалость обнялась с улыбкой,
испытывая грусть в груди
души невыразимо зыбкой.
Вот в капюшоне режиссёр,
за ним, чей силуэт, – не видно.
На свете каждый – чей-то вор,
и только воздуху обидно
глазеть в глаза на свете всем,
снося дыханья, мысли, чувства,
вот оттого он глух и нем,
что нет изысканней искусства.

Первый вальс

Помнишь город, в свете утонувший
мартовского солнца, и весну,
распахнувшую земные души,
и бушующую тишину
улиц праздных, щебет человечий,
и ещё пунцовый щёк пожар,
и ручьёв заливистые речи,
расточающие бренный дар?

Помнишь землю чёрную, сырую,
хрупкость льда под башмаком твоим,
корку губ, мальчишески сухую,
и из труб уже ненужный дым?

Помнишь ветки голые над домом
срубленного дерева в свой час
и восторг, стоящий в горле комом
оттого, что в мире незнакомом
исполняла жизнь свой первый вальс?

Воплощение

Далеко, далеко, за чертой городской,
всезадумчива осень земная
курит нехотя листьев табак золотой,
за щепоткой щепотку сминая.

Поднимается дым на ветру в небеса,
с облаками неслышно сливаясь,
и вздыхая, окрас свой меняют леса,
в тишину до весны одеваясь.

Вот и я, серый путник, душой обнажён,
незадачливо путь пролагаю,
непривычным безмолвием заворожён,
как лекарство, куренье вдыхаю.

Курит осень и сказку свою говорит
о далёком прощении свыше,
будто ждёт меня где-то невидимый скит
и живой чудотворностью дышит.

Сыплет осень листву и сминает в щепоть,
я незримо иду по дороге,
разменяв на движенье бессонное плоть,
все людские минуя пороги.

И за мной никого, и вдали листоверть,
и поёт надвечерность земная,
не давая идущей душе умереть,
оттого её песнь затяжная.

…Далеко, далеко, за чертою живых,
где уже не дано оступиться,
осень в трубку забьёт и закурит сей стих,
позволяя тебе воплотиться.

Музыка

Плоть реки замёрзнет. Ниоткуда
я приду на берег помолчать,
как к Христу на исповедь Иуда,
дабы жизнь по-новому начать.

Дрогнув всей душой, ты вдруг воспрянешь,
отстранясь от прошлого без слов,
и светло прошедшее помянешь,
словно верный мученик Иов.

Будет солнце холодно прощаться,
раскрасневшись на морозность дня,
будут волны с небом совещаться,
узнавая в сумерках меня.

И земная музыка, натужно
погружаясь в тьму, довоплотит
всё, что было некогда ненужно,
и, как птица, в никуда взлетит.

Осенняя пора

Когда не будет вмочь и закурить,
тогда останется лишь улыбнуться
и песню спеть, которой долго жить
в тех странствиях, откуда не вернуться.

Когда присядешь ты, как у костра,
над жизнью догорающей согреться, –
подумав, что всему своя пора, –
тогда почувствуешь, как чисто сердце.

Ты плечи разведёшь и оглядишь
округу своей жизни, ненароком
услышав, как таинственно молчишь
под этим звёздным и бездонным оком.

Занежившись беззвучно в тишине,
ты книги вспомнишь детские, пытаясь
побыть подольше в этой старине,
чему-попало сонно усмехаясь.

Когда не будет мочи и взглянуть
в невежества свои, свои позоры,
тогда кольцо сомкнёт земной твой путь,
и лишними все будут разговоры.

И осень, эта честная пора,
заглянет в человеческие дали,
объединяя с завтрашним – вчера,
не разделяя радость и печали.


Рецензии