Дорога в пригород
ДОРОГА В ПРИГОРОД
Киев 1999 г.
В ту горькую, все еще летнюю,
горючую пору земли...
Арсений Тарковский
Туда, где однажды реальный
дом возвышался...
Р. М. Рильке
Доверь Истине все, что у тебя
есть от Истины, и ты ничего
не утратишь.
Августин Аврелий
Все люди Идут в одну сторону.
А я стою и гляжу
Поодаль от них,
На обочине.
И. Такубоку
Открытка
С ветром человек просыпается от полдневной дремы, садится к фортепиано, играет джазовую пьесу, но думает Бог знает о чем. Джаз располагает к одиночеству наружу. Свингуя, словно наше сердце при аритмии, он так же радуется неизвестно чему, и это есть настоящая радость. Затем снова наступает период великой лени, и человек, такой же тихий, как Обломов, уносится мыслями на какой-нибудь из островов своей памяти, который размером примерно с Мальту. Там он живет несколько своих самых счастливых минут и наконец, завороженный счастьем, засыпает.
Вот какую пустейную открытку нарисовал Господь Бог на белой картонке августовского дня.
И еще: ты можешь отправить ее в любом из направлений и по любому адресу. Ты можешь подписаться в конце своего послания любым из существующих на свете имен. Ты можешь просто подарить ее кому-нибудь без всякой подписи, потому что любой из прожитых нами дней принадлежит нам всем и не принадлежит никому.
Детский мотив
Мудрость лета слепого, беспутное сердце мое,
что устало себя повторять и, как тенор, строптиво.
Оттого-то и жизнь поглядела неистово зло,
и душа зажила, словно блудная дочь, суетливо.
В облаках — никаких перемен, тот же сонный полет.
На земле — та же серая бедность, деревья и тени.
И по-прежнему, в пыль перетертый, бытует народ
нарасхват одиночеств, гуляний, недюжинной лени.
Никого от тебя без ума, ты почти что святой,
чью-то тайну продливший, припрятавший нежного Бога,
восхитившийся некогда буйной его красотой
и уставший корпеть над страницей высокого слога.
Дайте, что ли, дождя, я под деревом ясень замру
переждать ливень летний, чтоб после по мокрым аллеям
одиноко пройтись, оставаясь бродягой в миру,
отдаваясь ночами русалкам, колдуньям и феям.
Что-то не по себе в этих рощах родных моим дням,
и душа не несет мои ноги в холодные храмы,
и не слышно, как песни кочуют мои по рукам
на подмостках неведомо как разыгравшейся драмы.
Камни города вещего спят и не помнят имен,
что вдохнули невидимый воздух и стали прозрачны.
Мудрость лета слепого, расхожих беспечных времен,
где кочует мотив человеческий, — детски пустячный.
Никто
Хотел бы создать я стихи
с лицом моим старым несхожие.
Басё
Перекрестя себя, потом свою страницу,
ты, в пустоту проваливаясь, ждешь,
когда слова откроют свои лица,
с которыми ты — многоликий — схож.
Устало Бога помянув, весь от начала
всего живого оттолкнешься петь,
как в плаванье уходят от причала
в морскую сказку, в молодую смерть.
Где нас не ждут, там, может быть, и встретят.
Бродя, случайно забредешь домой;
тебя увидев, тишина ответит,
откуда ты и почему живой.
Дружи с любовью. Творчество — пустыня,
лишь голос свыше, сполохи в глазах
и никого на сотни миль в помине,
бездонен слух и безымянен страх.
Грозой пропах житейства сирый житель,
вот оттого ярмом ему слова.
Когда ж театр снов покинет зритель,
на сцене снова прорастет трава.
Умрет никто, как птица, незаметно,
и белый воздух буквы будут пить.
Крестя себя бессчетно, беззаветно,
ты только потому и сможешь быть.
Человек
Как тебя зовут в данный момент?
Имя — временно, мысли — вязки
или текучи, плоть — тяжела
или легка на подъем...
Одновременно ты — все имена,
все желания и всяческая возможность
любого о нас представления.
Кто же это — ты? Вопрос,
не знающий собственного ответа.
Напутствие
Ты когда-нибудь жила у моря? —
Вот что это значит — быть со мной.
Деѕвица
Ты чья — сама не знаешь. Путь пространный
похож на осень жухлую в тумане. Твое окно
застенчиво глядит в простуженную дарницкую
мряку. В углу твоей квартиры попугай
«пиастры» не кричит, а все молчует о скарбах,
потаенных в океанах, где в водорослях
бригантины спят.
Порою жизнь совсем неразбериха, когда на дружбу
друг не отвечает, когда душа родная не зовет,
когда сама не помнишь, где твой терем
с лежащим и скучающим в нем князем.
Никто не знает, чей он; уходя с лица земли,
нас тайна провожает, которая когда-то
и встречала. (Круг завершить любому здесь дано,
поскольку не имеет время края, границ, кордонов
для смешных людей.)
Сама не знаешь, чья ты? И не нужно
душе девичьей знать, кто ей должник,
а то, не дай Господь, впадет в обиду,
душой и телом сразу потемнеет,
насупится на целых полземли,
и ты ее нескоро поцелуешь...
Сентябрьская свеча
Слово дышит, хочет показаться
на странице, чтобы вечно жить.
Мне же не в чем тишине сознаться,
разве что: хочу тебя любить.
За городом стольным тучи стынут,
и опешен тополь во дворе,
будто ветром музыки покинут
в одиноком странном сентябре.
У поэта тоже ноют кости
на давно прошедшую весну.
Не придут сегодня снова гости —
значит буду слушать тишину.
Вспоминать теперь всегда непоздно,
грусть свою доверив небесам.
Бог в душе моей вздыхает грозно,
жизнь свою живя не по часам.
Расскажи мне, слово, что я знаю,
тем, кто на земле со мною схож,
и зачем в стране своей блуждаю,
на себя нисколько не похож.
Слово дышит, хочет показаться,
только я ему — немой урок.
Значит и напрасно волноваться
незачем — все происходит в срок.
Успокойся тем, что написалось
об уставшем путнике в ночи,
чтоб душа напрасно не созналась
в том, что никого нет у свечи.
Благая весть
Благовествуй, земля, укрывшись летним пухом
крылатых тополей, яви мне чудо,
похожее на воскресенье Бога,
исторгни из меня порыв весенний,
из лицедейства извлеки урок
на все оставшееся другу время.
Благовествуй мне истину такую,
чтоб возлюбить мне жизнь в твоих пределах
и радостно взглянуть в Ее глаза,
напомнившие ночь перед прощаньем.
Как я давно не видел журавлей
в просторе синем и высоком неба,
и как давно я не держал ребенка
на руках, что миру отдавать привыкли.
Как я давно не пел в бескрайнем поле,
среди цветов, волнуемых ветрами
залетными, донбасскими. Мне снова
так хочется пропеть тебе о чувстве,
похожем на любовь Отчизны к сыну,
мне снова хочется понять мой путь,
нацеленный из тьмы на просветленье.
Благовествуй мне музыку, земля,
и научи простым твоим молитвам,
чтоб я шептаться мог с собой бездонным,
минуя все неистовства и вихри
смятений человеческого сердца,
чтоб я познал, как любишь ты меня!
Опережение
Ниоткуда ночью голос твой явился
в горле телефонном с нежностью голубки,
будто чей-то призрак наяву приснился,
извиваясь дымом от погасшей трубки.
Дальше ливень хлынул и всю ночь озвучил,
затушив все звезды чернотой гремучей.
И тогда я понял, как себя измучил
нежностью влюбленной, на манер падучей.
После стало тихо (только ливень ширил
пустоту пространства), после стало ясно:
и любовь стареет в бесконечном мире,
и никто не вспомнит, где и что прекрасно.
Смазано, забыто, холст дыряв до края,
человек стал полем после разговора.
Ниоткуда ночью ты пришла чужая
с радостью беспечной ветреного вора.
Что украл твой голос, в мои сны забравшись,
даже я не знаю. (Трубка ночи стынет.)
Мы, в своей разлуке много навидавшись,
пожелаем дыму: пусть он нас покинет.
Пусть запомнят буквы ночь звонка пустого,
что смутил рассудок, душу обнажая.
Может быть, не будет больше никакого,
раз любовь уходит, смерть опережая.
Колея
Ищи мой путь неверный среди скал
пустующего крымского залива;
я сам свою дорогу отыскал
с морским упрямством зимнего прилива.
Кто спит на дне, кто в землях жив чужих,
кто в поле топчет проходимцев тропы.
А я на хоѕлмах киевски святых
гляжу в простор глазами Пенелопы.
Так я живу, накоротке с собой,
блуждая в странах, городах и весях, —
лукавый Одиссей, счастливец Ной —
с молитвой на губах: «Христос Воскресе!»
Поклонник звуков, слов и гражданин
Небесного Ерусалима, странник,
по духу христьянин, душой грузин,
но где бы ни был — я везде изгнанник.
А чтобы русским быть, мне нужно две-
три жизни да еще железный посох,
да чтобы было тихо в голове,
как поутру шагающему в росах.
Ищи меня у моря, у реки
и у самоубийцы-водопада,
но никогда не подавай руки
идущему — ему любви не надо.
Пусть прошагает музыку свою
и где-нибудь в дороге растворится,
оставив на страницах колею,
чтоб было из чего напиться.
Ветер
...И снова деревья окно зеленят,
в пустых небесах облака кучевые,
и я, потерявший навеки твой взгляд,
живу это утро как будто впервые.
Разбуженный ветер. На выдохе май.
Усталость зимы на страницах осталась.
(Но ты, поцелуй мой, по ней не скучай,
она отошла, отцвела, отмечталась.)
Я так же крещу пустоводье времен
пером суеписца, рукой острокрыла,
любовью кочующих в прошлом племен,
где римской волчицей душа моя выла.
Велик нищетой одиночеств своих,
живейший отросток усохшего рода,
мечтаю о строках, вселенски простых,
весь в таинстве поиска божьего брода.
Куда перейдешь ты, на берег какой,
каким ты молчанием встреченный будешь?..
(Ты любишь меня, обходя стороной,
и может, поэтому и не осудишь.)
Все ветер и ветер, да голос рябит,
как крапчатый мрамор колонны герою,
душа ж утомилась от внутренних битв
и хочет склониться на плечи покою.
Все рощи, дубравы, все степи, леса
шумят и приветствуют музыку света,
который от века не кажет лица,
который как вспышка любви, как комета,
который как гром из-под молнии век,
воскинутых Богом, глядит и так грозно
на воды морей, океанов и рек
(о, как человечьему телу морозно!..)
...И снова деревья окно зеленят,
и душная память молчит, волоока.
И я, отпуская невидимый взгляд,
теряюсь в распахнутом небе до срока.
Высота
Пиши свое, живи, как ухо слышит,
на этом свете все слова — не мы,
пусть музыкой твоей июнь колышет
сбежавшим Каем из дворца зимы.
Ты — человек, и в этом всем признайся,
чтоб не просились в душу на ночлег.
Уж лучше одиночеству покайся
за то, что любишь родину и век.
За что привязан ты к своим кореньям
и, от друзей закрывшись рукавом,
уходишь тихо к стихооткровеньям
и не скучаешь в мире ни по ком?..
Плачь Андерсеном над своей же сказкой
и, выдумкою новой опылясь,
сияй земле венецианской маской,
над почерком своей любви смеясь.
Ты только что из ниоткуда выпал,
как тут же имя звоном налилось,
и инеем тебя Господь осыпал,
и таинство Его в тебе сбылось.
Крестя страницу, ты живешь напротив
ее лица пустого. Белый свет
зовет зависнуть на высокой ноте —
чуть выше этих радостей и бед.
Чуть легче быть тебе сейчас под силу.
Вот и живи на сонных рубежах
подобно туче, Богу и светилу
и музыкой звучи во временах!
День
Блеянье облаков. На странице моей свиданье
с пустотой городского летнего дня. Куда
тебя стихи заведут — знает музыка втайне,
одиночествуя легко, будто ветер или звезда.
Снова пять нотных строк приютили Моцаѕрта звуки.
Снова играешь грусть в тихой прохладе дня.
Мир акварельных нег, шепчутся сонно руки
с Богом самим, а жизнь колется, как стерня.
Путь в бесконечном сне, кто притомился — сходит
прямо с маршрута в ночь, и не ищи его.
Господи, как хорошо быть у людей не в моде,
где-то в краях витать, в памяти никого...
Море меня зовет. Трубные кличи слышу.
Буквы поют простор. Белой Эллады свет!
Мраморная судьба прячется в свою нишу,
чтобы на мир взирать из бесконечных лет.
Белый на синем мир вечностью не тревожим.
Город под облака из суеты глядит.
День по земле бредет, летний, слепой, погожий,
и тополиный пух мимо окна летит.
Ночь
Синяя-синяя ночь разбросала звезды
и пьет несказанную нежность мою.
Кто нас еще так услышит, как не она —
южная, темнокожая эта женщина.
Чей еще взгляд так наполнится
нашей печалью молчащей?
Будущим дышат глаза, растревоженным светом
встреч и прощаний, откуда ты родом, неведомый путник.
Ласково жить мне с тобой на земле
и сиренево думать о прошлом своем,
где давно тебя нет этой ночью.
Плавно Славута ведет свои воды и тихо.
Нежится рядом восточная дева
и сладкие сны созерцает.
Ребенок в обнимку с веселой игрушкою спит.
Ночь повторяет губами уснувших рыб свое имя
и клювами всех прикорнувших пернатых
смеется в беззвучной тревоге о Боге.
Синее таинство.
Синяя музыка снится.
Ночь, обмакнув перо в мою душу,
пишет моей же рукою одно только синее слово: «Ночь».
Прошение о дожде
Свет-Июнь взбеленившихся дней одиноких; кружится
наша жизнь, без следа улетает, лишь ветер да зной
отражается в лицах и на куполах золотится,
аллергически-странный и застит глаза пеленой.
Подорожная жизнь затекает в ногах, даже в крыльях,
тишина обескровлена, жажда лежать у реки.
И разъездилось время на спинах, на лбах и на выях
распотелось, да так, что ночами не плачут сверчки.
Я глаза прикрываю и вижу далекую зиму.
На холодных красотах ее мне легко воспарять.
И я в черное небо подобно летучему дыму
улетаю, и мой силуэт не найти, не обнять.
Близ Диканьки-Земли — никого, и невидимость эта
насторожила душу, каурым всхрапнувшую вдруг.
Нет во всем мироздании места для грусти поэта,
оттого я бегу из объятий, от глаз и от рук.
Материк-человек откололся от века и бродит,
только Богом ведомый и дышащей музыкой сфер.
Он из сердца наружу земные мотивы выводит
безутешного счастья, являя печали пример.
Свет-Июнь, белокуро-зеленый, как сказка тревожен
и ангинно по-летнему зол. В сердце спит духота.
Да, в такую жару — абсолютно-летальный возможен,
даже строки готовы покинуть зимовье листа.
Умоляю, дай ливень на головы нам и на крыши,
я прошу Тебя полем, коровой, собакой, щеглом,
потому что вся живность Твоя человечески дышит
и меня умоляет воскликнуть об этом пером!
Пора тушканчика
Художнику
Тарасу Ткаченко
Толкни ногой, тушканчик смелый,
земли затылок, закружись...
Сегодня воздух леденелый,
горчит сегодня скверно жизнь.
Над кисточкой своей же взвейся,
черкнув рисунком по листу,
и высотой своей упейся,
зажав в ладонях красоту.
Болей, как ветер в Кара-Кумах
над путником, уставшим ждать.
И не теряйся в черных думах,
учись дороги забывать.
Ныряй в нагорные просторы,
над формулами злых причуд.
Все радости и все позоры
житейские — пошли на уд!
Вращай свой глобус незаметный,
меняй материков черты...
Звенит земля, как двор монетный,
чеканя образ суеты.
Но ты живи за занавеской,
держи на нитях всю игру,
вихрой взмахнув устало-детской,
так горделив не ко двору.
Прозрачных крыльев не стесняясь,
маши над воздухом имен,
с такими же перекликаясь,
кто в безымянное влюблен.
Верти остывшую планету —
она сама не знает, чья.
Доверься осени и лету,
махнув в далекие края.
Живущий радужно и влажно,
пройдись по городу дождем
или тушканчиком отважно
нырни в небесный водоем!
Игра
От отчаянья — стих, от печали — дорога пустая
и еще — поцелуй сгоряча в чью-то щеку с утра.
Отутюжит все время, тебе тишину завещая,
и продолжится та же на свете святая игра.
Мы махнем, куда Бог унесет, и останется в прошлом
неизвестная жизнь, что ты прожил, как опыт чужой.
И сотрется судьба позади, будто чья-то подошва,
и останется голос звучать на страницах не твой.
Не молчи на лету, но пропой свои чувства дороге,
бешен вечности ход, а развилки — тоннели сулят;
там, во мраке грядущем, узнаем с тобой мы не многих
оттого, что любое лицо поменяет свой взгляд.
Ты поймешь, что влюблен в никого, все обличья химерны,
наважденчески-странны, и будешь об этом скучать.
От отчаянья люди становятся тихо-примерны,
от отчаянья внутренне строже становится стать.
Позавидуй себе, со своим одиночеством вровень
и со скоростью звука в обнимку, где нет рубежей…
Ты из света извлек бесконечного таинства корень
и за это устал от крутых и земных виражей.
И Высоцким мотор расхрипелся, и сбои все чаще,
зеленеющий промельк деревьев беспечней и злей.
И, хватая гортанью осипшею воздух горчащий,
ты становишься чувствами чище, душою светлей.
Позади — никого, впереди — никого, время ночи,
время ветра, чудес и тоски, во все стороны — высь,
и неведомой силой сквозит из прорех междустрочья,
ты теперь, если сможешь отречься от всех, отрекись!
От отчаянья радость бывает, но так незаметно,
что и Богу не скажешь об этом тишайшим стихом.
Все, что прожито в мире, останется жить безответно,
как тропинка, ведущая в спешно покинутый дом.
До времени
Я не умею спать. В зеленом я, во сне,
приснившихся деревьев шум вдыхаю,
а то, бывает, еду на коне
по тишине проветренной, по маю.
Земля моя молчит, я — слышу свет
во все концы вселенной, путь мой дальний
ложится на страницу, словно след
на щеку детскую слезы печальной.
Наверно, это плакала душа,
усевшись на пороге дома детства
следить за тем, как небо не спеша
величествует с нею по соседству.
Я выспался, когда я не был здесь,
когда носил другие: облик, имя,
когда я подчинялся Богу весь
и снился тем, кто чувствует незримо.
Я снова жив, но по-иному. Ночь
проявит все земные фотоснимки,
и утро ей попробует помочь
отпраздновать торжественно поминки.
А я, влюбившись ангелом в весну,
на музыки усядусь, шлейф пролетный,
чтоб полететь к неведомому сну,
до наступленья времени — свободный.
Сказка
Посвящается Ей
1
Из маленькой пушки детской палит одиночество в небо —
стекла цветные в доме напротив дрожат,
мальчик — зеленый клен — заливается смехом,
стоя на ножке одной, девочки в мяч свой играют,
желтый и легкий, как солнце. Пешая жизнь на дворе.
До чего же мне грустно бывает бродить коридорами
киевских склонов зеленых, увальнем жить, лежебокой...
Эх, диванное счастье мое: лег кораблем на просторе
Днепра и лежи себе, в трюмах души судьбу придушив,
как пытливую юркую крысу.
Но что-то не спится тебе, играющий в прятки с любовью,
дарницкий мой афинянин, мой призрак луганский...
2
...Мир тебе, град Перуна, Дажбога, Иисуса Христа!
Мир тебе, Лавра — обитель вселенной и матерь
всех преклоненных, живущих с душой сокрушенной.
3
Сон воцарился в глазу голубом тишины, и вокруг
кучевое парит, подходящее сдобное тесто.
Пажити лепые спят, шевелимые ветром,
да Паниковский Гомером глядит в никуда с Прорезной.
Сочное время созрело мясистой черешней,
так бы и съел в этой вечности город такой.
4
Пушка палит на манер Адмиральской, векам салютуя.
Замерли, ввысь заглядевшись, — Бердяев, Сковорода,
Гоголь, Булгаков, поэт Паустовский, Лесков
и Вертинский, что затянул свою грустную лунную песню.
Ночи вам южной, герои, ночи со звездами в яблоко,
нежной, тихой погоды и звонов с утра златоверхих
воскресших соборов. Вечно в веках им звонить,
Богородицу радуя нашу. Пусть заглушают они
мои оловянные залпы — я не обижусь на это.
Ведь благостно сердцу поэта, когда человечество
Богу светлые песни поет на усталой Земле.
Подарок
Слов сослепу не надо, друга, ширь
дождя с утра да снов кубло цветное...
На что нам голова дана такая,
где темень дня, как у конца времен,
где слизистая, музыку глотая, сама
не знает, кто в нее влюблен?
Бежать от жизни, закатившись в щели
монетой мелкой, запылиться там
и, одиночество свое жалея,
уж больше не ходить по злым рукам?
На выдохе стоит тысячелетье,
мир надоел себе; истерика дождя
и серый ливень, промывая Киев,
проходит, на Чернигов уходя.
Клавиатура трезвой белизной
зовет себя, как женщину, проверить,
но осторожна музыка с утра;
пришла пора и музыке не верить,
тем более, что по заказу дня
вселенная не смотрит на меня,
а набросала ветошь туч на город,
и вряд ли засияет солнце скоро.
Мотивы-птицы спят, одни вороны
да горожане-голуби не спят,
нахохленные клены в летних шубах,
как дикие зеленые медведи,
стоят на задних лапах. Никого,
кто б взгляду моему устроил праздник.
Лишь чей-то спаниель в траве присел
и тужится, чтоб я про это спел.
Такое вот нам дарницкое утро
природа подарила. Благодарствуй
за все ей, друг, и в зубы не смотри
коварному, троянскому подарку.
А принимай дареного коня
в лице ненастья, в продолженье дня.
***
(Она облекает тебя в пустоту,
и ты снова похож на ливень.
Поднося отравленный мир ко рту,
ты себе самому противен.
Над пустыней, где каждого слышит Бог,
ты звучишь, затыкая уши,
чтобы сам увидеть себя не мог
на виду океанской суши.
Она — тьма-человек, она — ночь во сне,
где ты тычешься носом в люди,
забывая душу свою вдвойне,
для Спасителя трижды труден.
Но лишь ливень кончится, ночь пройдет,
превратишься ты — белый голубь —
в самый первый, прозрачный и хрупкий лед
или — в гулко-речную прорубь.)
Внезапный снимок
Виктору Марущенко
За стеклами очков твоих — пустынный пляж,
бегущий побережьем мальчик загорелый,
на топчане лежащая красотка,
мечтающая о Геракле, спящем
напротив номера ее в отеле,
да тучи, навидавшиеся стран
и виноградников на склонах южных.
Куда тебя несет твой тайный мир,
и сам не знаешь ты. Затвором «лейки»
кроишь, как платье, жизнь, тоскуешь, пьешь,
бывает, даже огненную воду,
магнитишь дев своей улыбкой детской
и черно-белым объективом зришь
убогость настоящего момента.
Как получилось так, что мы с тобой рабы
прошедшего и призрачного света,
откуда в нас такая чистота
и горечь? Кто на это нам ответит?..
Играет саксофон — хрипучий маг,
красавец-бог, любимец странных женщин —
над затвердевшим воздухом земли.
Рояль обрушил водопад крылатый
на пьяную славянскую печаль.
И за очками сполохи дождя
и молний синих вспыхнули, как будто
сорвал завесу ты с души своей...
И вмиг пропали: солнце, пляж, мальчишка,
красотка шоколадная, прибой...
И я увидел фреску-человека,
измученного, нежного, с обидой
какой-то акварельно-беззащитной.
И фотоснимком голос твой застыл
с ответом на губах...
Игрушка
Что-то тихое, грустное, милое
(как из тех междустрочий, где я
свои руки измазав чернилами,
возвращаюсь на круги своя)
остужает меня всепрощением,
не сорвавшейся в муках листвой,
наполняя судьбу угощением
с наимудрым названьем «Покой».
Что-то сонное, с радостью схожее
или с тёплым крылом глухаря,
ни за что на меня непохожее
дарит мне позабытое «я».
И держу, как игрушку я новую,
эту прежнюю жизнь без одежд,
не хвалясь под собою основою
растворившихся всуе надежд.
Согласие
Хочется что-то прожить, ни о чем не жалея,
тихим дождем прошуметь, невидимкой небес,
просто себя понимать, превращаться, как фея,
в розу и в птицу, в ручей и заснеженный лес.
Серых газет не читать, в мокрых листьях теряться
мудрой аллеи Петровской, где юность жила.
Как бы хотелось во всем мне странице сознаться
или коснуться беззвучно чужого тепла.
Город наивно продрог от июльского ливня,
птицы полощут гортани, предчувствуя свет.
Дверь заперта. Безымянная спит героиня —
дева-душа из романа несбыточных лет.
Мир настоял на своем, и она не проснулась,
в странных пределах земных сохраняя покой,
только по-детски случайно во сне улыбнулась,
будто себя увидала в обнимку со мной.
О птицах
Заметки обо мне — на воздуха полях,
для птиц, читающих простые сплетни...
Я только Богу посвящаю взмах
свой каждый, я сегодня летний
и пыльно-замкнутый, и тем хорош,
от всех замысливший сбежать в пустоты,
меня не встретишь нынче, не найдешь
нигде — я вне друзей и вне работы.
Я, может быть, сейчас в Осокорках
сбежавшим псом ищу чужие руки,
бреду один, уже с утра впотьмах,
со всей вселенною в разлуке.
Умылись ливнем поезда мои,
и тополь-мальчуган подрос до срока.
Ты одиночеством моим же напои
меня, уснувшая затока.
Сожми в кулак меня, запрячь мой плач,
святая тишина и воздух дачный,
и этим летом все переиначь,
но сбереги сей стих пустячный.
Читайте, птицы, сон опередив,
и пойте славу мне — для вас играю
я жития шальной мотив,
я с вами время коротаю.
...И две ладони ветру я дарю,
чтоб прочитал мне будущее с маху,
пока я здесь душой перекурю,
к земному изготовясь взмаху.
Глина
...в том театре,
имя коему — мироздание.
Климент Александрийский
Ветру дай чайку — и он будет жить, дай тебя мне —
я буду гнаться за листьями, вечность дразнить...
Дни наши проданы, как драгоценные камни,
чтобы душе было вольно и весело жить.
Проку от слов нет и чувств, забываются лица,
только деревья пространству да горы верны.
Как же приходится нам на земле суетиться:
мучиться, петь, врачевать да подсматривать сны.
Сцену актеру подай — он ее не заметит,
с болью в себя заглянув или с хохотом в злость...
Ложь после жизни — ну кто наяву ее встретит,
если нас время обгложет, как пес свою кость?
След на волне, на песке не оставишь, но в души
мифом вернешься и будешь не узнан собой.
(Скоро в луганском саду упадут твои груши,
те, что поил ты когда-то криничной водой.)
Ветру — дай детство мое, он его не признает,
будто бродячая сука щенка, оттолкнет.
Нашу судьбу, словно глину, Господь разминает,
только фигурку слепив, ее тут же сомнет.
Так что пои свое древо, печалуйся скромно,
житель залетный, комар на свету фонарей,
летом лежи у реки и позевывай томно,
осенью сани готовь да тулуп потеплей.
Подражание древнекитайскому поэту
(портрет)
Сидишь, наверное, у окна, в серый июль глядишь,
некому целовать тебя, и сама никого не хочешь.
Холодно лету сегодня, ливень с листьев стекает и крыш.
Тихая жизнь протекает суетно, неинтересны ночи.
Книги прочла все, познала людей, жадно Богу молилась,
слабости пережила свои, увидала старость любви.
Но где-то в глубинах ясной души ты вовсе не изменилась.
Если неправду я написал — возьми этот стих порви.
О чем-то
Что там на клюве у птицы?
Песня твоя, в глазу у нее переулки
с пьяным цветом вишневым
вывернутых наружу деревьев. Любовь кочевая
во стеѕпи казахской — вот это ты.
Краб золотой на припеке брега морского,
ты пойман раскрытым, как роза, пространством,
где песок увлажненный не терпит следа человека.
В общем, в кулисе твоей тишины
вряд ли загнеѕздится птица живая.
Подслушанный мир проветрен, как спальня, и пуст.
Лунно хранишь ты минуту и сам оторочен
нежностью дней кучевых, посторонний, как зритель.
Я, пролетая над этой цветущей пустыней,
слышал кричащую плоть средиземного взморья,
видел мальчишку этруска, с добычей идущего,
что состояла из рыбок летучих. К весне
мы не похожи на сучее время, мы странны
в мира великих глазах, и все нам на свете в новинку.
Вот что мне, светлому, ночь рассказала,
пока я глядел на страницу и думал о чем-то.
Вот что нам всуе дано пережить на двоих.
Купание
Скользкое время, липкое, в пальцах минуты,
как пятаки серебра; да усталый умишко
выкарабкаться не может и мысли, как путы,
рвать не пытается, будто пришла ему «крышка».
Где-то в дощатом сарае уснуть бы, чтоб сниться
чьей-то душе, слушать лес, перед осенью сытый.
Жизнь — предисловье мое, я с тобой распроститься
просто бы смог, если б был до изнанки изжитый.
Броситься б в недра Славуты, в глубинах услышать
гулкую тихость вселенной, откуда я родом.
Путаясь в тине зеленой, шепнуть рыбам: «Тише!
Я в вашей тьме балагурю со звездным народом».
Ночь мою плоть облекла. Не мешайте купанью
бело-седого коня в лепестках от купальниц.
Голос мой чист, потому что был отдан рыданью.
Сколько страниц позади, словно плачущих странниц!
Жарко в дому. Где высокое небо? Не видно.
Спящим Тургеневым облако дышит над лесом,
Дождик пошел над рекой, будто стало завидно
видеть плесканья мои даже лешим и бесам.
Славься, Христос, надо мной в белизне восхищенной
вечного дня! (На спине я молитву читаю.)
Мерно относит течение голос прощенный
в те небеса, для которых себя ощущаю.
Мур
Над августом наклонись, напиши себе: «одиночество»…
Век бы жил без стихов, если б облаком был.
Шорохи тишины — это всегда пророчества,
это из области той жизни, что позабыл.
Странная в нас игра — правила все нарушены.
Может быть, ветрен Бог, редко живущий в нас?
Провинциален свет. Сонно мутим на суше мы
песни из лишних слов во внеурочный час.
Вытолкнут в путь — иди, сменщик твой не задержится,
голосом будь своим или чужим — легко.
Видишь, как мир котом спит на припеке, нежится,
будто себя познал, выпив бокал «Клико»?
Плоть-океан шумит, ширясь в грехах и радуясь,
жертвуя всей собой, как отставной актер.
Прыгнуть бы в Днепр с утра, гордо с волною балуясь,
брызгами зло играть, как жемчугами вор.
...Дарницкий Мур плывет, даль его бесконечная,
нет для восторга слов, да тишина в ушах,
ласковая пора, августовская, вечная,
эльф над водой скользит, делает лапа взмах!
Будь просветлен всегда или душой не обязанный
тем, что на брегах, сцена их — жернова.
В этой мышиной мгле вовсе ни с кем не связаны мы,
каждому свой чердак, хвост свой и голова.
Август. Сосны скрипят, жизнь возвращая прежнюю,
будто и не был я в плаванье десять лет.
Снова домой несу грусть свою безутешную,
легок, как полусон, скрытен, как силуэт.
***
Уходи по дороге, которой давно не хожу,
мне подслушивать дождь суждено и молиться в тумане,
называться собой — я тебя все равно не держу,
потому что и сам на земле неизведанно-странен.
У тебя есть своя тишина, свои книги и Бог,
и серийная пыль одиночества в офисе дымном,
есть для полного счастья земля, где тебя я берег
в своем сердце, лукаво-веселом и тихо-старинном.
Уходи, как и те, что ушли сквозь страницы мои
и вовек не вернулись. На осень всю жизнь потянуло;
покидает деревья листва, как бегут из семьи,
и природа в меня сентябрем исподлобья взглянула.
Береги то, что сослепу прожито, жизнь — не для всех,
вот и мне разразиться бы хохотом, ливень вдыхая,
чтобы жить высотой, где кочуют без лишних помех,
улыбаясь, как будто улыбку свою вспоминая.
***
С миру по голосу — нищему стихотворение,
с жизни по звуку — рубаха душе на судьбу.
Я бесконечно продлился, и все мое тление
смерти дышать запретило, нарушив табу.
Свет после строк долетает сквозь времени логово
в самое сердце вселенной и снится другим;
все в этой ночи, что светится — празднично-богово,
что не прозрачно — раскосо глядит, словно дым.
Празднуй Ничто, как себя, никому не завидуя.
Все мы летим, сквозняком выметаемы ввысь.
Я не пойму: то ли снюсь я себе, то ли с виду я
только такой — ты услышать меня научись.
Времени нет для строки, ее плоть бестелесная,
словно создатель и сам как свечение в днях,
где его жизнь, будто страшная пропасть отвесная
душу толкает спасительный выдумать взмах.
Сырая осень
Чтоб жить, мне нужны: тополь в окне
да шум дождя затяжного,
Бейкера джаз, тишина во сне
и заветное с неба слово.
И тогда век живи, мой красивый день,
вечной девой, уснувшим лесом,
теша свою городскую лень,
как последний земной повеса.
Чтоб жить, мне нужен взлет с утра
над собой, без причин уставшим.
Пусть и в ливень шумит детвора
во дворе, пусть играют марши
на площадях, пусть танцуют все
в будни, праздники, воскресенья,
пусть на днепровской поют косе,
загорают. Дай Бог везенья
каждой особи, всем чужим,
на меня не похожим вовсе...
Чтобы жить, от костров мне дым
нужен в сырую осень.
Капли в иве моей блестят.
Вот и ты дождалась поэта,
столько лет живя невпопад,
как песчинка или комета.
Празднуй жизнь мою для других;
как много необходимо
той душе, что рождает стих
за стихом, чтобы жить помимо.
Осень, Осень, твой тихий сын
пьет с небес проливную влагу,
чтобы жить посреди трясин,
хлябей, чтоб сухим на бумагу
лечь, вздохнув, как в последний раз,
между словом и звуком нежным,
чтобы из чьих-то взглянула глаз
подуставшая грусть о прежнем.
Подражание Овидию Назону
Оставила нежность орать по тебе, как ребенка в кустах.
Подкидыш Любовью зовется, похож он на вечность.
Кислый дождь
По городу дождь. Лето ушло с глазами,
полными слез, — то ли была любовь?...
Бог его ведает. Осень приходит на смену
жарким, как пламя, дням. Стали грибами люди,
идущие под зонтами. Морось щекочет воздух,
грустный, как взгляд слона в зоопарке. Время
веревки вьет пенькового сентября. Жуткая тихость
комнат, где ты сосед, себе самому несносный.
Муза твой слух пугает холодом вещих губ.
День — официант худющий, ждет чаевых в окне.
Вот тебе стихотворенье, иного нет за душой подарка.
Книги на полках спят. Клавиши слепо смотрят.
Зрячие пальцы молчат на груди усталой поэта.
Кто этот человек, которому жизнь в новинку,
как воробьям или мухам, и что для него сентябрь?..
Верни ему, милая, солнце — он и сам не поверит
в счастье свое, он не знает, во что ему верить.
Но это нынче. А что будет завтра — Бог весть.
По городу дождь всему посвящает вечность
грубую, словно строительный лес.
Так ли с собой нам легко, как хотелось бы? Вряд ли.
Жизнь без себя — единственный смысл как
творчества, так и любви. По городу гром.
Желтеет Труханов остров. Поезд метро поет
гусеницей над Славутой. Дай оторваться мне
от клейкой твоей тоски, черно-белое время.
Кислый по городу дождь, будто ешь ты соленый арбуз
или лечишь больного котенка.
К переменам
Тихая родина рук, не сыгравших тепло,
ветрен сентябрь, судьбу потянуло за сорок,
первые листья на стороны все понесло,
голос беспомощней, в окнах чернеющий морок
строгих ночей, где живут от себя в стороне,
словно в изгнанье с собой, холоднее Славута,
пишешь Назоном письмо безымянной жене —
Жизни, из августа сосланный в Томы как будто.
Это не Томы. — Осенняя вечность моя
винный готовит мне воздух, страницы слепые,
чтобы я пел лишь о том, как красива земля,
как высокиѕ над землей тополя золотые.
Как замирают на склонах Днепра и глядят
в дальность, откуда глядит Богородица чисто...
Дни веселятся листвою с повадкой котят
или сверкают на водах пассажами Листа.
Море простора, когда нет в тебе никого;
платье воздушное снимешь, чтоб смыслы увидеть...
В мире тебя ощущенье вселенной спасло
и нежеланье любого хоть как-то обидеть.
...Тихая родина рук бесконечно слаба,
вот оттого и дрожит, как Жорж Санд над Шопеном,
или Архангела это запела труба
с осенью вкупе о Времени?.. Все к переменам,
все к красоте — и улыбка твоя, и простор
синего взгляда над нами, где нам поселиться.
Так же и Моцарт меняет минор на мажор,
чтобы с печалью своей навсегда породниться.
Четверг
Четверг готовится к дождю, березы шелест
сусально чист, день осторожен и смешон,
как будто первые шаги младенца. Трепет
высокородных тополей предслышит грусть
густого ливня, пес в траве резвится, лежа
с улыбкой бренной на мордахе, серость туч
пассивно дышит в ожиданье громовержца,
когда придет и скажет над землею: «Ух!»
Земля молчит. И я не выяснил с ней счеты,
как жить, решая каждый раз, как дальше петь,
в какую птицу мне влюбиться в этом небе,
льняно-простом и невысоком, где мой путь
после дождя пройдет, куда идти мне завтра
по хлябям пятницы голгофской...
Вот и дождь, с лицом Христа, познавшим вечность
и бесконечную дорогу в глубь души,
равновеликой океанскому простору.
Иди, пролейся на ристалище земное,
позволь вдохнуть и мне, поэту, свежий воздух,
дай обновиться, счастье выведав свое,
чтобы и я назвался просто человеком...
Одно слово
Мотивы моих поколений уходят за склоны,
где солнце восходит и дней позолота померкла.
Давно переплавлены рельсы мои и вагоны,
и музыка больше не дышит, как адово пекло.
Я глажу сентябрь улыбкой, слова не заметив,
и прошлое вижу иконой души византийской,
как школьник, бреду по земле и мечтаю о лете
прошедшем и будущем... (Облако белое низко
плывет надо мной, мы почти что с ним братья-близнята.)
На шепот любовь переходит, и грусть неизбежна,
и жизнь моя так же прекрасна, слепа, виновата,
глядит с покаянием в небо и ждет безутешно...
Прости — вот и все, что сказать бы я мог, если б слышал,
как детское сердце, как если б котенком родился,
когда бы травы был смиренней и облака тише,
когда бы во сне себе саженцем ивы приснился.
Рисование
Что снится лошади, то и дороге снится,
без путника идущего по ней...
Рукою детской Бог рисует лица,
похожие на ветреных людей.
Я и во сне не знал, кем мне назваться,
хоть на себя был несколько похож.
Средь бела дня легко нарисоваться,
когда с натуры этот мир поешь.
Упавший свет на стол, на лист бумажный
напомнил мне о тайном ремесле
натурщика, которым стал здесь каждый,
о смысле рисованья на земле.
...Рисуй себя и сам, ленивый житель,
чтоб Бог-дитя от зависти дождил,
как плачущий на выставке учитель,
который зря тобой не дорожил.
***
На Ярославов Вал все листья пали,
и я иду, дыша пожаром их...
Мы над своей же осенью устали
молчать, в словах запутавшись простых.
Над оком акварельным херувима
таким же оком высь глядит, проста,
как силуэт слепого пилигрима,
как белизна открытого листа.
Все ж лучше тишина, чем звуки эти
и запахи из прошлого. Раскинь
перед пространством руки, словно сети,
и вылови себе живую синь.
Или колена девы невысокой,
как две горы, возьми да разведи,
и самого себя тропой далекой
от дней былых подальше уведи.
Волшебный камень
Камень полудрагоценный — стих мой сонный —
лунный, яшма или сердолик,
с ясностью и глубиной иконной
смотрит удивленно, что возник.
Как глядит дитя себе навстречу,
всей судьбы предчувствуя узор,
так и я себя увековечу,
Бога подтолкнув на разговор.
В ожирелье русского Парнаса
нитью вековой соединен,
переливчат, как зрачок Пегаса,
и в свое же таинство влюблен.
Красотой реликтового странен,
дорог сам себе, бесценно прост,
многоцветен, грустно-постоянен,
тишину свою с собой принес.
Вот, бери его, он душу лечит
от хвороб извне, от зол твоих.
Он любовью божеской отмечен,
оттого живет среди живых.
...Положи раскрытой книгу эту
на лицо себе и помолчи,
и шепни от мира по секрету:
«Господи! Прости и излечи!»
Плач
Для поэзии — мой рукав раковины морской...
Я был выброшен в зимний день на себя уповать, как снег.
Для поэзии каждый день прожит мною был, как чужой,
потому что не узнан был своим временем человек.
6 октября 1998 г.
Холодаѕ надоктябрьского серого взгляда,
глушь изныла души, город птицей продрог,
от беды от такой мне тепла малость надо,
чтобы я не навечно хандрой занемог.
Беден мир по-собачьи, деревьями грустен,
светел хрупкой березой, каштаном учтив,
тополями тревожно грехи мне отпустит
и легко освятит откровением ив.
Шаришь взглядом в окне, натыкаясь «на люди»,
что бредут вдоль земли, не проснувшись с утра.
Мир движения полон и сам непробуден,
и мне в сны бы его не поверить пора.
Но я пью неуспех свой, удачей обманут,
и к деревьям тяну свои руки, смеясь.
Мои ласки, я знаю, в помине не канут,
над рекой уходящей стихом наклонясь.
Я свой вырастил ствол, я и сам словно ясень
тихозимний, унылохолодный, живой,
каждый лист мой упавший так горько-прекрасен,
будто жил и шумел он небесной молвой.
Вот и время пришло, чтобы снегу сорваться
и высокую пустошь занять белизной.
Как же мне с красотою своею расстаться,
со своей музыкальностью грустно-лесной?
...Холода. Холода. Надоктябрьский Спаситель,
как ладонью, листом все знаменья кладет
на всю русскую землю, где верует житель,
что он словом своим же себя и спасет.
Ее отсутствие
Когда не слышу, где ты, Ойкумена
пустыней наседает, волком воет,
и каждая, что в юбке, как сирена,
крылом ресниц всю жизнь мою покроет
легко... Тогда я сам себе чужак,
в лицо любовь свою же не признавший,
меняющий свободу на пустяк,
листвой лежу у ног своих опавшей.
Носи меня в себе, где б ни был я,
пусть каждый день, как свадьба золотая,
играет на сусеках бытия,
душа, что любит на земле, — святая!
Будь всюду надо мной, невдалеке,
как эта ива у окна, как тополь,
как с древним греком был накоротке
Зевес или как на холме Акрополь.
Пусть без тебя мир будет тишиной,
жемчужиною в раковине черной,
сосновым бором, ливневой стеной,
ничьей дорогой и лавиной горной...
Зачем он мне, когда в ладони нет
тепла твоей ладони. Пусть бряцает
устало-ржавым золотом монет
и о пустых красотах восклицает.
Поэт
Все ли ветер мне слышать, глаза подставляя
под его изначальную музыку сфер?
Все ли жить мне наотмашь и, душу латая,
подавать одиночества горький пример?
Все ли жечь мне мосты те, что нежно построил,
и отшельно дома возводить на земле?
Покажите поэта, что жизнь успокоил
и свечой растворился в семейном тепле.
Все ли море носить мне в груди нараспашку,
оперением чайки дрожать над волной?
Все ли с другом и девой давать мне промашку
и рыдать, повернувшись к вселенной спиной?
Обманувшийся Лир, успокоенный Йорик,
исстрадавшийся Гамлет — тройной мой портрет.
Но пример одиночества искренне горек,
потому что поэзии верен поэт.
Потерянный рай
Из тихих слов тебе построить дом,
в окошко подглядеть,
как дорогой душе живется в нем,
от счастья что-то спеть.
Опасть желтеющей слепой листвой
у крепких его стен,
наполнив воздух грозовой
весельем перемен.
Вблизи тебя колодцем быть,
не думать, не гадать,
но только чувствовать, как жить
и слышать благодать.
И, понадеясь на судьбу свою,
вдыхать тепло минут,
как в том несбыточном краю,
где нас уже не ждут.
По-осеннему
Ты с дождем рассуждал и промок от раскаяний этих,
и лицо твое плавало в лужах и было слепым,
омывалась листва, и душа уходила в берете
по аллее, ведущей к вратам высоко-золотым.
Свистнув ангелу и никого не узнав над собою,
ты закрыл свои годы ладонями, чтоб не рыдать.
Обнаженная нежность моя, ну куда я пристрою
твою музыку тайную, всю твою стройную стать?
Я любил у деревьев узнать, как там птицам живется,
в городские глаза я собакам без страха глядел.
(Но душа отлюбившая в русло свое не вернется,
унося отраженья, которые тихо ты спел.)
Нужно что-то любить, чтобы ясно сияла минута,
чтобы бог опростился и зажил с тобой у окна.
Я прощаю тебя, театрально-счастливая смута,
за мою безобразную жизнь без надежды и сна.
Обнимая стволы, на скамейках промокших состарясь,
я в фонтан превращусь и чугунно на свет посмотрю,
в серебряных струях по-летнему в солнце купаясь,
я собакам и детям свою красоту подарю.
А пока я с дождем рассуждаю и неба стесняюсь,
и курю сигарету, животно смотря на листву,
от всего отказавшись, легко по-осеннему каюсь,
проживая свой ветреный выход сквозь сон наяву.
О ненаписанном
...Из рассказа моего видно, что идет дождь
и скучает на подоконниках вся голубиная почта.
С самого утра несколько раз спета песня
«I’m a fool to want you» с такой грустью, что всплакнул бы
даже Герман Гессе — крупный обломок мистического
классицизма. Все у меня живет под пальцами, волнуясь
музыкой, потому что я — пианист, а также большой
любитель желтых осыпающихся деревьев. Сижу теперь
и молчу всему прожитому вослед, как скучающий
в солончаках акын. Солоно у меня на губах, потому
что много мне было сладко и слишком часто я забывал
о том, что жизнь — это не праздник, а просто вечная
осень, уходящая от тебя без оглядки на твои оклики
и зазывные стоны. Теперь-то ты понял, что просить
и жалеть так же смешно, как и думать. Живи себе, как
весло в уключине, — от всплеска до всплеска, — и пусть
плывет твоя лодка, на одного или на двоих — это
неважно, потому что река унесет всех за тот поворот,
откуда не возвращаются.
Из рассказа моего видно, что он не написан. Зато
ничто не мешает мне созерцать плывущие по воде листья
и гадать, как суеверный римлянин, по полету
нашего серого воробья.
Осенний свет
Сквозь осень гляжу в потемневшую веру земную,
прозрачную жалко листву мне, людей перехожих,
сонное небо ко снам своим страшным ревную,
от коих мороз до сих пор пробегает по коже.
Оденься в тот свет, моя жизнь, где с причала я видел,
как парусник детства дрожит на волне золотистой.
Я что-то в себе не приметил и тайно обидел,
как плод, я сорвал себя сам с моей жизни ветвистой.
И правого сердца, и чувства шестого мне мало,
чтоб понял сегодня я смысл предсказаний далеких.
Моя тишина наподобие грусти вокзала,
откуда стихи отправляю на вечные сроки.
Гей, путь человеческий, дальность дорожного Бога!
Как Ангел со мной истомился за истиной всуе
блуждать! Да и сам я устал от печального слога,
свое одиночество к радостям жизни ревнуя.
Но есть только Бог да твоя откровенная нота,
в которой дрожащий избыток души, что врачует.
Но есть то крыло, для которого ты — не забота, —
оно за тобой, как за смыслом, по свету кочует.
…Свети, моя осень, ты свет есмь и правда земная,
в летящих веснушках листвы ты счастливая всюду.
Светла ты, как свет куполов, как дитя, ты святая,
и я колыбельных улыбок твоих не забуду.
Утешение
Поезд ушел, самолет улетел,
спит на земле тот влюбленный, что светел.
Скоро сорвется невиданно бел
снег, и уйду я бродить по планете.
Траурно-белых сорок распугав,
в поле усядусь березы напротив
слушать, как воздух дрожит, купоглав
в древней своей исполинской дремоте.
Голос свой чистым морозом лудить,
оком на век озираться вчерашний
и одинокое небо любить,
став на свое же столетие старше.
Сонное «Я», что уснуло чужим,
в дальности прежней взлетит воробьенком,
трубы Донбасса подарят мне дым,
колокол Лавры затренькает звонко.
Я же, черты все свои растеряв,
душу свою разбужу тишиною,
дымкой над миром сиреневой став,
тихо плывущей навстречу покою.
Диалог
Фонарь освещает березу — дружат они
этой ночью и каждой; завидно мне, человеку.
Пустые слова берегу я и грусть свою пью
на сон свой грядущий, плохую усталость принесши
в канун ноября в тихий дом.
Молчую о Боге нечитаном, лунно смеюсь,
упав на бумагу строками о «ни о чем», и боюсь
надеть на себя непредвиденность жизни дерюжной.
Я точно не знаю, о чем моя правда поет,
я злой не для всех, я черствый, как хлеб,
но не камень. И если меня размочить
в стакане воды дождевой,
я, может быть, стану кому-нибудь вкусным,
как воздух весеннего пряного дня.
И ветер тогда подхватит меня, как мелодию птичью,
и вдаль понесет на все ночи и дни навсегда...
Береза стоит на свету в глубине фонаря,
прислушавшись к взгляду того,
кто признался ей в тайном,
того, кто признался ей в вечном
на том языке, как если б не он это все
на земле говорил...
Русский ответ
Игорю Гольцову
Между строк и междуречий
путь и путь без остановки...
У кого большие плечи —
у того свои сноровки.
Ухватить судьбу за хвост,
привязав ее к кобыле,
значит мчаться в полный рост
в те края, где предки жили.
День ноябрьский уходящ,
Брюсом Ли удар наносит,
только крепок русский хрящ,
дух о милости не просит.
Он для сильного врага
свой ответ копит неспешно,
не пускается в бега,
не рыдает безутешно.
Просто воздуха вдохнет
без излишних восклицаний
и ответ свой нанесет
золотым копытом знаний.
***
Когда я получаю деньги,
я напоминаю себе осла,
что довез свою тележку
до пункта назначения.
А когда я думаю о тебе,
я вижу себя рекой,
журчащей о свой
любимый камень.
Герой
Дайте руки роялю — и он зазвучит,
как окликнутый Богом в своем одиночье.
Тихо музыка душит того, кто молчит,
замыкая все смыслы в свое многоточье.
Не спеши говорить, отрезвляясь в словах;
пустоту тишины сохранить — вот уменье.
Тот герой, кто помножил отвагу на страх,
возвращая вселенной ее вдохновенье.
Ноябрь
Крытый тучами город, стоящий на цирлах ноябрь.
Кто ты будешь сегодня, слепивший вчерашнее сонно,
бурно лето проведший, Славуту измерявший вплавь,
исписавший страницы до дыр, как отшельник, покорно?
То ли церковь построил, а может, влюбленный в беду,
ты стоишь на границе земной и небесной, печалясь.
Ты поведай мне, «я», в чьи я земли еще забреду,
над собой и театром своим впопыхах улыбаясь.
Переменчива дева с утра — и душа не у дел,
как простой безработный, не ищущий мелочь в карманах.
Понимает ноябрь и сам, что давно переспел,
что давно пустоту его ждут в неизведанных странах.
Что его не поймут, если снег не пойдет над землей,
если небо его перламутром холодным не станет...
Город грустью пропах и тоскует тоской вековой,
и вот-вот в тишину своего одиночества канет.
***
Тротуары осени —
как они похожи
на комнаты дома,
из которого выехали люди
в далекую и чужую страну
на ПМЖ.
***
Снег идет, окно пугая белым
взглядом рыбы, пойманной случайно.
Или как замедленно и смело
девушка снимает платье тайно.
«Полюби», — вот что сказал бы снег,
превративший город в изваянье.
Снег идет на улицы и век,
пеленая душу мирозданья.
Снежинка
Снег меняет направленья,
словно мимика лица
у певца в минуты пенья
по велению Творца.
Белобокий день рыхлеет,
бел под тяжестью ресниц,
в небеса взглянуть не смеет,
не снимая маски с лиц.
Карнавал нерасторопный,
праздник купной красоты
на задворках у Европы,
где живешь, косматый, ты.
Где сосна да ива никнут,
мерзнет тополь, худощав,
где все сны тебя окликнут,
тишину пообещав.
Не спеши проснуться всуе,
говорить слова и петь,
посочувствуй лучше туе,
как снега преодолеть.
Вслушавшись в собачий лай,
отдохни в пространстве взглядом,
ничего не завещай
на бумаге снегопада.
Все изменится, и впредь
только листья на березе
по весне сумеют спеть
о сегодняшнем морозе.
Снег меняет направленья,
словно мимика времен,
словно ищет выраженья
тот, кто истинно влюблен.
Снегопада путь пространный
слово ищет, как и я —
чистый, сонный, окаянный,
сам снежинка Бытия.
Автопортрет
Глазами целовать летящий снег,
чего еще тебе желать на свете?
Жить рыбой подо льдом замерзших рек,
бродить по склонам Киева в берете.
Ручьем родиться в марте и рыдать,
как от молитвы, радостной и сирой,
и с легкостью пространство побеждать,
наполнившись неведомою силой.
Замкнуться в снах, остаться на полях
исписанной страницы приведеньем
и сохранить единственный свой взмах
над недобитым в войнах поколеньем.
И в розовом увидев вечер дня,
ладонь синице нехотя подставить,
чтоб весело присела на меня,
уставшего любить, жалеть, лукавить.
Есть око у меня одно — душа,
и ей впитать все сызнова родное —
случайно, терпеливо, не спеша, —
чтоб видимому возвратить живое.
И самому ни с чем остаться здесь,
как будто бы и не был я на свете,
живущий в прошлом, будущем и днесь,
по Киеву блуждающий в берете.
Книга
Что страница белая, что я,
ни в печаль не верящий, ни в радость,
не страшусь ни влаги, ни огня,
ощущая музыкой усталость.
Ни дороги за моей спиной,
ни стиха — все было лишь молчанье,
облетая землю стороной,
я пишу судьбу, как примечанье.
Эта книга не читалась мной,
свет ее невидим и бессрочен,
смысл ее мерцает ледяной,
как из глаза заполярной ночи.
И бессонный день ее страшит
так же, как меня. Пути открыты.
В окруженье белокрылой свиты
пусть Господь судьбу ее решит.
***
А.Тарковскому
Где Андрей умирал, там я заѕ руку с девой бродил,
пустовал о прошедшем, жалел о Руси новострашной
и обман свой сладчайший до самого донца допил
одинокой душой, безутешною и бесшабашной.
Он неведомым мне не являлся, он был словно брат
И теперь я, читающий плавных страниц мемуары,
понимаю судьбу, с человеком сыгравшую в пат,
уложив мировую печаль на больничные нары.
Умирал не для всех — для себя; отказавшись от тьмы,
в сонмы лиц заглядевшись, показывал профиль вселенной,
и легла его тень молодая на тело страны,
что распятой жила, но еще не была убиенной.
Я же где-то окрест проходил и любовь отпевал,
каждым шагом своим возвращаясь к отметине сирой.
И был каждый из нас так похож на осенний вокзал,
что беду провожает, встречая величие мира.
Где Андрей умирал, — нынче ветер и церковь молчит,
прихожане стоят о свечах в пересветах воскресных,
зеленеют лампады, парижский ребенок кричит
и шустрят обыватели дольние в улочках тесных.
Вспоминая тебя, понимаешь, что значит земля
и на ней человек (до чего ж тебе трудно ответить),
и еще ощущаешь единое с вечностью «я»
и свободу надежды своей — нашу встречу отметить.
Жертвоприношение
Да исправится
молитва моя...
Кому бы подарить позор дорог своих
с их вывернутой наизнанку жутью,
пусть за меня бы написал он стих,
подобный паводку или распутью.
А я б в Донбассе снова детством жил,
ловил Ничто, непознанное слухом,
и с мутной речкой рыбою дружил,
встречаясь с жизнью белокрылым духом.
Я б был березой в роще на краю
посадки той, где любятся и спьяну
поют, не понимая речь свою,
навстречу жизненному урагану.
Припав к земле, я б пил из лужи той,
где облако плывет копной курчавой,
запечатлев невиданный покой
на синем фоне выси величавой.
Теперь я здесь, на склонах древо-дня,
мглу, мучаясь, переживаю молча
и не ищу далекого меня,
порой себя молитвами пороча.
Но, может, Бог мой исподволь простит
себя же, растерзавшего младенца,
за то, что человечью жизнь не чтит
и не приемлет счастья иноверца.
Двойник
Тихая синяя высь да дорога слепая,
жертва ее тишины — человек у окна —
хмурится счастью людскому, любовь вспоминая,
будто на нем небывалая в мире вина.
Будто свои расстояния ветер измерил
в сонных пределах земных, где простор виноват.
Каждым мгновением я в эту музыку верил,
жизнь закрывая собой от себя невпопад.
Вот оттого пустота в мою сторону смотрит
вороном вечности черной и ищет мотив,
и безголосие путника тайно позорит,
радостью жизни декабрьской его закружив.
Тихо вошло одиночество в дом и вздыхает...
Вдруг заискрится слезами морозного дня
частная жизнь человека, который сгорает
и до того не похож и похож на меня.
Здравствуй, двойник и живейшая синь небосвода,
Бог и земля, бесконечный восторг тополей
и человечья душа, что не ведает брода,
и одиночество мерзлое зимних полей!
Здравствуй, снегирь на ветру, паутинка березы,
колкий щекочущий воздух и лед на реке,
и распалившие щеки лихие морозы,
и откровенье в беспомощно-тихой строке!
Белый цвет
Крепость снежная. Бог-отец
забивает ржавый гвоздь в ладонь Сына.
И неожиданно, как идущий за окном
первый снег, седеет на глазах наша Дева-
Мать...
Новогодье
Жаль березу — холода да будни,
ветер да сосед, поющий спьяну,
да слепые праздники, как трутни,
топчут душу мне, как великану.
Понял я, что Жизнь копнула злато
гордости, живущей как наружу.
Жаль, она ни в чем не виновата
в эти дни, в сырую эту стужу.
Иву жаль, что слезы лить устала,
высохнув к концу тысячелетья,
будто все на свете повидала
и молчит, как пойманная в сети
птица Феникс. Все здесь ждет огня,
чтобы улететь в пространство дымом;
так и я строкою из меня
вылетаю кочевать незримо.
Великана жаль, когда он мал
в собственной стране, где небо мутно,
где пылает новогодний бал
безутешно, как и беспробудно.
Вытоптанный снег. Мороз не свеж,
и тревожит душу Нострадамус...
Ты попробуй плоть свою утешь
музыкой без соло и без пауз.
Ты попробуй небо проясни
без себя, уставшего напротив,
или просто тополем усни
на высокой и счастливой ноте.
Жаль березу мне — она чиста
и ничьей мелодии не слышит.
Одинока в мире красота,
потому что родом она свыше.
Оттого ни слова нет в глазах
жаждущего пережить веселье,
и застывший холод на губах
в этом новогоднем новоселье.
Играя Билла Эванса
Играя Эванса, улыбку затаив,
как поцелуй, на снегиря похожий,
живу я, ничего не изменив
и ничего не подытожив.
День, как птенец, упавший из гнезда,
дрожит под оттепелью странной,
и снится первая звезда,
мерцающая в высоте туманной.
Что толку всуе слышать грусть свою
и в зеркале неотраженным плакать?
Ты всюду — маленький в родном краю —
то топчешь снег, то топчешь слякоть.
Бредешь своей дорогой затяжной
под чьим-то золотым покровом,
сосновый вспоминая зной,
наполнен одиноким Словом.
Играя Билла Эванса, весь рус
и тихоок, ты ничего не просишь,
лишь музыку крадешь, как боягуз,
и этот миг насколько силы есть возносишь.
И став жемчужиной в своем пути,
ведешь со светом переклички,
чтоб душу пустотой спасти
вне правил века, вне привычки.
Играя ночь пустынного жилья,
словам я возвращаю звуки
замедленного мною бытия
на взлете утра, на краю разлуки.
И так же мне, как Эвансу, легко
просить взаймы у радости вчерашней,
не пряча душу слишком высоко,
но делаясь на зиму старше.
Оттепель
Талый снег — очки любимой. Молча
вспоминай о том, что было с ней,
прошлое себе же напророча
из устало-настоящих дней.
Между пальцев проскользнула радость
выпитою водкой. Ты — другой.
И душа, отмаявшись, попалась,
как цыпленок, в полдень заливной.
Расставанья наши нам дороже,
чем синица в клетке из стекла.
(Грусть бежит мурашками по коже,
в голове звонят колокола.)
Прожитое, как река, церковно
вслед ушедшим по воде звонит.
Старая любовь немногословна
и скромна, как старовера скит.
Вслух теперь не услыхать ни слова,
и на всем — молчания обет.
Талый снег что скользкая основа
для идущих вспять прошедших лет.
…Не ходи обратно — попадешься
в заливное петелом седым.
Или одиноко поскользнешься
на потеху людям молодым.
Утро
Радуй меня, синий снег, да синица желтая,
житель местный, идущий черти куда.
Дикие сны мои, как зверье за решеткою,
и не видна ночная моя звезда.
Радуй меня, и бобик, лаем заливистым,
ночь, в лоскуты растерзанная позади.
Морфей-халтурщик нежил меня прерывисто,
и все курить хотелось и в ночь идти.
Радуй меня, обитель небес бездонная,
солнечный перемет для пернатых всех.
Радуйся, моя музыка пустозвонная,
белый тебе зима расстелила мех.
Трись о края его своей кожей нежною,
или, как от стыда, снегирем зажгись,
думою возвратившись в себя же прежнюю,
и на страницу усталым стихом ложись.
Врачевание
В детстве солнечно, теперь — все черно-бело,
будни зрителями спят, зевают, стонут.
Только жизнь моя озвучиться сумела
и похожа на истертую икону.
Я молился на любовь свою с тревогой,
не впуская в душу никого, как в келью,
и теперь из неба пью я, как из рога,
и вина иного в мире не приемлю.
Нынче буднично и сиро на полсвета,
машут вороны над дарницким покоем.
В детстве было меньше зим и больше лета,
и, как майские жуки, летали роем
дети Ангелов, и шепот их был ясен
надо мною, утопающим в цветах.
Но теперь, воспоминаньями прекрасен,
я от прошлого испытываю страх.
В детстве я, собой не узнан и не понят,
шелестел Дюма страницами и грезил,
и меня таким теперь никто не помнит —
я собою свою память занавесил.
Вот и ива у окна, как у реки,
вспоминает мое детство безутешно,
и душа моя какие-то ростки
выпускает и волнуется безгрешно.
Черно-белой фотографией дрожит
день январский на ветру, покой обманный;
потому что мною правда дорожит —
я душою неуживчивый и странный.
Тихо всуе. Пустоты даосской звук
примеряет на меня свою рубаху
и страдает от моих длиннющих рук,
посвящающих свое пространство взмаху.
Было солнечно, а нынче спит среда
и по кухне сигаретный дым кочует,
и в слепую бездну смотрит высота,
и дитя седое музыкой врачует.
Зимой
Мороз крещенский подморозил
слепую ветреную душу
поэта чистого и в Бозе
живущего. Я день нарушу
стихом случайным ни о чем
и выйду по зиме бродить,
как будто за руку с врачом,
чтоб снова этот мир любить.
Портрет Надежды
Музыка ничья, как ветер в поле,
как уснувший человек в лесу
или чья-то лодка на приколе,
или смерть, забывшая косу.
Странно жить в дороге незаметно,
благам не завидуя других,
чувствуя, как плачет Бог бездетно
посреди умерших и живых.
Завтрашняя правда безобманна,
нынешняя — суетна и зла,
оттого Надежда постоянна
и в меня глядит из-за стекла.
Я не верю ей, она же — верит,
отраженья своего смутясь,
зная человека в полной мере,
за него, как в первый раз, молясь.
Сфинкс
Молчи, скрывайся и таи...
Ф. Тютчев
Свалка новогодней сосны. Праздник, затянутый
в марлю с рисунком «воробушки на вишне». Кочет
с утра не спел, проспав свою вахту. Млеко
в округе тумана прохожих мутит. Да ты,
слышащий век, поставив на карту Ничто, похож
на коня, пасущегося безнадзорно.
Друзья разбрелись кто куда на поиски
пищи насущной. Одни тополя и верны мне сегодня.
Поэзия будней, живого и бренного света, как же
мне выпить настой времени твоего, не вдыхая,
не глядя, не вторя?.. Сфинкс, я сам загадал
все загадки и, не разгадан собой, молчу у окна,
похож на песчаный пустырь нелюдимый.
Снова во снах перепутались судьбы и лица,
снова ничтожное тело ловушки плодит, что обминуть
по зубам токмо Богу. Нет, я не Моцарт сегодня,
я просто похож на свою же обиду, грустно-спесив,
как актер или бомж.
Отведать бы славы — никто мне не крикнет:
«Да здравствуй!», поехать бы к югу — в кармане
монеты не спят. Нахальное, сонное время
убийц, нуворишей и прочих, заведомо бедных,
похожих на жителей поѕля.
Празднуй же ты безразличие, если не можешь
множить с другими их суету бесовскую. Празднуй
свой норов восточный и пой оду дивану да книге
о вечном или о том, как покой свой сберечь,
и молчи...
Восточная сказка
Ты откуда такая ничья, как причуда
или дом на колесиках в детских руках,
жизнь разбившая вдребезги, словно посуду,
изучившая мудрость любви впопыхах?
Кто ты — детство свое или древность чужая
в черно-синих нарядах восточного дня?
Ты живешь, все желания опережая,
будто бабочкой чудом спаслась из огня.
Твой театр посетив, я ушел, небывалый
для себя и других, — хохотунья моя
пела мавкой в лесу и, как лист пятипалый,
нежно в руки ложилась, шурша как змея.
Наступить на тебя значит с жизнью покончить
все ненужные счеты, ты — мир без границ.
Ты горчишь, как стихи мои из междустрочий,
ты стираешь черты всех изученных лиц.
Аладдин тебе брат, а Хоттабыч — твой дядька.
Тебе Киев — узорный ковер-самолет...
Одеяло сползет, глянет розово пятка,
и во сне что-то сладкое вымолвит рот...
Над пустыней горячей двойник твой несется
и от страха поет, миражи распугав,
где-то птицы щебечут и филин смеется,
и кентавр проходит, велик и лукав.
Легок мир под тобой и беспечно-забывчив,
как земной лицедей; облака, времена
вверх тормашкой летают вне всяких приличий,
да играет мотив православный зурна.
Но бывает, что сон изнутри себя будит, —
может, крикнет мулла, может, слон запоет,
или так же внезапно малиновый пудинг
задрожит аппетитно вблизи, зазовет...
И глаза из своих путешествий вернутся,
раскрывая ресницы восточных цветов.
Но душа не сумеет от сказки очнуться
и посмотрит в окно без надежды и слов.
Киев
Киев — город мохнокрылый, весь
как щека под поцелуй Иисуса.
Где живешь, там душу занавесь,
мой земляк донбасский, братик Стуса.
Всех сюда нас детство привело
подружиться с головастым Вием.
То вздохнет Славута тяжело,
то каштан в лицо задышит змием.
Человеку воздух нужен чист
и прозрачен, как хрусталь алтайский.
Он же весь угрюмо-золотист
и коварен, как подарок царский.
Пойман, словно зверь, и не похож
на свою же сущность отраженьем,
церкви тащит на себе, как еж
яблоки, — с каким-то сожаленьем.
Дорога
День березовых снов, дум о ласковом лете
в тишине надгазетного мира без слов,
будто Павел Иваныч проехал в карете,
увозя на херсонщину мертвый улов.
День наследной тоски, крепостного покоя;
размечтавшейся родины лужи-глаза
над собой созерцают пространство пустое,
где судачат и песни поют голоса.
Я не выйду в народ, из скворечника глядя
на плеву января, растопившего снег.
День души, пребывающий в грустном наряде
на манер осторожно растаявших рек.
Жалуй имя свое этим зыбким березам,
за успех отвечая промозглостью дней.
Дело к марту идет, к ледоходам и грозам
и к живому дыханию мерзлых полей.
Вот и Гоголь не спит, за отчизну тревожась,
Русь с Россией сравнив, сам монашески строг,
он в карете плывет, сомневаясь и ежась,
и в ту сторону смотрит, где слышится Бог.
Дайте тройку и мне, чтоб во снах затеряться,
утопившись в тоске отщепенцем земным.
Мне ли русьской души своей тайно бояться,
словесами в простор удаляясь, как дым.
День березовых снов и еще нежеланий,
ивы, в ветер влюбившейся, громких простуд
и в пределах земли своей сирых блужданий
по дороге в невиданный свой бесприют.
Воспоминание
Ветер в волосах. Море. Бог над ним.
Ты — в моих глазах — был и я живым.
Зеркало похоже на героя,
что не знает на земле покоя.
В рифму мир живет и рояль тревожим,
каждый палец пьет кость слоновьей кожи.
Выстрелы в туман — это там, во сне,
где Есенин пьян мчится на коне.
Там, где Велимир вне страны кочует
и слепую Русь к вечности ревнует.
Завещали мне нараспашку душу —
как на океан, я гляжу на сушу.
Ветер в волосах нежностью пустой
мне напомнил взмах птицы золотой.
Жизнь легка и зла, словно сигарета,
так же не спасла, как и не допета.
Кто здесь допоет, тот не пел и вовсе,
оттого в душе неоглядна осень.
Море. Море. Птиц крики о своем,
так и мы с тобой на земле поем.
Тина на волне, на дороге — листья,
синей вышине, как не назовись я, —
все равно — легка плоть ее веков,
я ж и полвершка не ступлю без слов.
Море. Бог над ним. Ветер в волосах,
слов гортанный дым, даже и не взмах.
Все слова — не я. Я же где — не знаю,
дух вне бытия, силюсь, вспоминаю...
Февраль
Памяти Н.С.Гумилева
У февраля промозгла красота
и наизнанку музыка воронья;
и ныне вся земная маета
вращается, беспечно пустозвоня.
Ты берегом назвал бы край любой,
где некогда твоя душа летала,
познав не то любовь, не то покой,
о чем она и в детстве не мечтала.
У февраля — моя усталость рук,
сыгравших фугу Баха трижды кряду.
И голос мой, осипший от разлук,
бьет в грудь свою подобно водопаду.
Он как змея гремуч, как голубь пьян,
крылом на грязно-белом небе пляшет,
как будто умирающий от ран,
который своей смертью не обяжет.
Февраль не то Иуда, не то Бог,
ничьим раскаяньем глядит на вынос,
запутавшийся в пустоте дорог,
непомнящий, где было, где приснилось.
У февраля нет друга; суть его —
безвкусную слезу глотать без злости.
И, поделив свой век на одного,
играть, как Гумилев с собою в кости.
***
В синих теняѕх затерялся на снежном покрове,
в воздух январский вплетаясь летучей строкой,
я чудодействую буквой, замкнувшейся в Слове,
выпав из времени Ангелом или рекой.
Родина спит не своя, не чужая и снится
древним рисунком наскальным, и лед серебрист,
ласковы годы земные, изменчивы лица,
ветер, которым дышу, безутешен и чист.
Кто ты на самом-то деле: дитя или птица,
горько поющая грусть, повидавшая стран?
Мудрое чрево души над тобой серебрится,
голос сипит на ветру, откровенен и пьян.
Кто ты сегодня, кем завтра взлетишь над собою,
строки свои покидая, как ветки дерев,
дважды себя посвящая: земле и покою,
музыку всю до последнего звука допев?
Заклинание
Заклинаю: ночи, будьте тише,
вон, собаки все, из моей мглы,
бомжи, возлетите в небо выше,
чтобы я не слышал, как вы злы.
Пьяницы прохожие, молчите,
проходя под окнами, где сплю,
мартовские кошки, не мурчите —
я любви кошачьей не терплю.
Дайте мне снежинок шум послушать,
почек разговоры ощутить,
вспомнить нас покинувшие души
и во снах все сущее забыть.
Бог ветров Эол, развей их вои,
вопли, крики, возгласы, весь бред,
чтобы свою душу успокоил
одинокий дарницкий поэт.
Призрак
Февральский ветер человека студит,
замки с дверей срывает, гробит птиц,
но от меня и йоты не убудет —
я вне земли сегодня, вне границ.
Затерян в белом, выдубленный зверски,
на жизнь не глядя, слушаю пургу,
светящийся, как мрамор бельведерский,
застывший, как пространство на бегу.
Усынови меня, слепая вьюга,
мы на земле бессмертно-сиры все.
Я оттолкнулся от любви, от друга,
невидимый в своей земной красе.
Но кто не понят Богом — сам не понял
себя, и потому я стар и млад,
живу, глаза никак не рассупоня,
вселенский совершая променад.
Листает ива у окна столетья
метелками своими, дремлет клен,
в гортани снова стынут междометья,
как будто вновь я намертво влюблен.
Февральский ветер растревожил древо,
растущее неведомо куда,
и память налетает справа, слева,
и ранит мою душу высота.
И снег в мою сорок вторую зиму
летит навылет, пешеходов зля,
и в этом дне мне лучше быть незриму,
себе напомнив призрак корабля.
Бегство
Где та, что помнила только себя,
заливаясь смехом подобно осине под ветром?
Березовый день ее здесь одинок,
и лужи не могут припомнить ее силуэта.
Я до сих пор не ответил на письма ее и стихи,
рельсы мои по дороге к ней девственны,
автобаны глухи от мыслей моих, не бегущих
по ним, и все переезды закрыты.
Наша любовь, как чаша дождя, миновала
твое и мое бесприютье. Одни лишь воздушные
тракты открыты для душ успокоенных
временем стылым. Для нас, человеков,
живуче одно расставанье, что мир разделило
на до и на после друг друга. Мы стали
друзьями измены, мы светим оттуда,
где сами давно не горим, нам тепло
и трижды без разницы, кто мы, и город любой
нас не встретит вокзалом своим.
Где та, что знала о будущем все,
чтоб казаться веселой и легкой, как пух
предрассветного тополя в летнем поселке,
где птицы на ветках молчат?
Где та, что слова мои все разбудила и скрылась,
оставив на память мне утро?
Где та, что с собой разделилась
на разные стороны света,
открыв мне собою простор?
Капля
То ли горести февраля за окном,
то ли жизнь, без ума прожитая...
Хочет март показать пол-лица
и расплакаться в днях.
И дрожит сигарета в руке
как летящая стая,
да застывшая боль у меня зазвучала
в глазах.
Сколько слов ни скажи, все равно
я люблю неумело
и иду в никуда той дорогой,
что в вечность ведет.
Не отдам я пути своего,
как бы ты ни хотела,
потому что сам Бог мою душу
по капельке пьет.
Отпущение
Бедный ангел путь закрыл собой.
Желтым солнцем околевший полдень
затянул глаза мне пеленой,
чтобы я забыл, как я свободен.
Век живи на свете — век учись
у снежинки легкой, у синицы.
Лучше кем-то бренным назовись,
растопив все прожитые лица.
Протянувший руки к чистоте,
я совсем замудрствовался, сникнув,
посвятив мгновенья красоте,
от себя прошедшего отвыкнув.
Снова в поле белом силуэт
воѕрону рассказывает сказки
и листает мартовский завет
с ощущеньем материнской ласки.
Кто нас так пригреет и простит,
и грехам даст волю на рассвете,
и своей печалью освятит,
сохранив свою любовь в секрете.
Бедный ангел — вышний человек,
кротостью похож на расставанье
двух людей, а белизной — на снег —
освящает все мои желанья.
Дым деревьев в инее, весна
мне ладонью по лицу проводит.
Это только совершенство сна
в нежно-расколдованной природе,
мне напомнив оперенье крыл,
отпускает грешное начало,
чтобы жизнь свою я позабыл,
и душа об этом промолчала
***
Однажды как-то, маленький,
я сидел на траве —
один на всей планете.
Утро было золотое.
И все были еще живы.
В Пост
Убегает земля из-под ног, как ручей, я журчу
свои тихие песни, похож на свою неизвестность,
будто полем иду или жгу восковую свечу,
не ответствуя дням, воплощая собою воскресность.
Снег растаявших лет позади и запутанность троп,
во все стороны сердце зовет мою жизнь разлететься,
потому что замедленность слез мне готовит потоп
и мне в нынешнем времени нет на кого опереться.
На дворе Великпост и тщедушно дрожат воробьи,
отражаясь в сиреневых лужах, бредут пешеходы,
и пространство глядит не мигаючи взглядом змеи,
и копятся на небе весенние вешние воды.
И у марта печаль на глазах, будто после дождя;
до того мне весны захотелось, тепла и прощенья,
что похож я на чей-то успех, у себя находя
только сонную грусть да о чем-то пустом сожаленье.
***
Ветошь дня наброшена на плечи
мартовской моей судьбы; пока
птицы исполняют свои речи,
пишет стих усталая рука.
Жизнь спешит закрыть собой дорогу,
музыку выхватывая с губ,
строя козни ветреному слогу,
не приемля с неба звуки труб.
Каждый стих мой — даѕреное чудо
на помин земле, и здесь я — свят;
оттого и защищать не буду
те слова, где в корне виноват.
Оттого ответствовать не стану
видимым, невидимым — живым,
вымыслам служа, самообману,
всей душою превращаясь в дым.
Так любовь моя в тумане светит,
улетая музыкой в простор.
Нет такой планеты, где не встретит
Бог мой одинокий разговор.
И с себя одежды слов срывая,
о нагом я теле не прошу:
пусть сияет, в вечности порхая,
там, где стих сегодняшний пишу.
Островок
Ты слышишь корни весны, играя на пианино
джазовое дыхание Керна, волнуясь о том,
как бы дожить до всеобщего братства земного,
сдав прожитое и старое в металлолом.
Бывает же радость — просто выйти из дома,
ухмыльно деревьям кивнув от воротника,
зевнув всей пастью своей, уставиться в небо
и заглядеться в его высоту на века.
Родина ж спит на курьих, от бездорожья — тошно,
зиму болела душа, будто в бегах была.
Давно я не ел из рук ничьих и не жевал измены,
и не топтал босыми ногами стеклаѕ.
Струны болят — терплю — все мы актеры в этом,
храм свой подпер собой — русско-пизанский стиль.
Джаз — такая же грусть, как бросок кита на сушу,
здесь он на жизнь похож так же, как смерть на штиль.
Любовь же — сестра осьминога, зачем она, сударь-
параноидал?.. Смотри, как горизонт раскос!
На островке твоем жизни на многих хватит,
даже на миллион, если с тобой Христос.
Полно. Ужо тебе! Зазеленела ива,
мушка долой со щеки полетела гулять.
Каждая по весне девушка, словно дива,
словно лесная нимфа, мавка — только не мать.
Бог за макушку взял землю и так вращает,
мир — ходуном в глазах, остров мой уморил.
Вижу корни весны. Будто никто не видит,
как от Снегурки дух к вечности воспарил.
Самообман
В канун войны я след свой потерял,
весну увидев, испугался света.
Как человек на этом свете мал,
блудя в трех соснах Нового Завета.
Последыш ночи, за дневной чертой
я тихо строю музыкальный замок,
в молитве соревнуясь с пустотой,
как с птицею летящею подранок.
Я подменил мотив собой чужим —
не то пропел и не оттуда вышел,
судьбу свою сажая на режим,
себя затиснув, как скульптуру в нишу.
И вот мне тесно в широте моей;
да, кто собой обманут — тот тревожен,
как лодка на просторах всех морей
или кинжал, кочующий вне ножен.
***
Поэзия шепчет мне: слушай,
как абрикос цветет, как горлопанит
мальчишка. Ты ведь как небо
беспочвен и так же широк.
Попробуй взрастить эти звуки,
услышь этот воздух весенний,
закрыв от себя некрасивость свою
своих же сомнений.
Мед от деревьев и дым табака от тебя
так же не дружат, как время
не дружит с твоею душой,
как слово не дружит с молчаньем.
Слушай ошую и одесную
немое цветение дольнего мира
и уповая живи, на землю
всем сердцем похож...
Пробуждение
Как ладони отрывают от лица
и глазами настежь смотрят, улыбаясь, —
так весна глядит, любимица Творца,
в счастье солнечном по-юному купаясь.
Я сказал себе: живи, ты друг всему —
человеку, птице, ангелу и древу,
нынче верен только сердцу своему,
снисходителен к постящемуся чреву.
Жду дождей теперь, их ласковых бесед,
оживания лесов, дневных проветрий,
мне сегодня смехотворно мало лет,
и не помню я ни горестей, ни терний.
Я спешу на белый лист дыханьем лечь,
в электричку сесть и в пригород податься,
в дачный дом войти, раскочегарить печь
и в любви своей наедине остаться.
***
Пьяный пес обнюхивает свалку
мусора, ребенок руки тянет
к небу в облаках, что не плывут
к дальностям своим, звучит сирена,
мир оповещая о бомбежке
Беѕлграда-красавца... Вот черты
мартовского дня. Как жить на свете? —
вопрошаю я у тополей,
что ворон раскачивает жирных,
сытых ниспосланием небес.
Воздух обновленный, словно школьник,
прячет в ранце времени дневник
с двойками по поведенью в мире.
Ночью звездам холодно и зло
оттого, что мрачен человече
и испуган зверь в лесной норе,
и забилось, как бильярдный шар
в лузу, космонавтово сердечко.
Скоро ль воевать? — вот ведь вопрос,
вот какою фразой вечность дышит.
Как зело престрашна нынче жизнь,
отражаясь в каждом, кто с душою!
Блудный сын
Мне, из тысячей годных ко злу,
пожалеть свою душу ссудили,
и я отдал всю жизнь ремеслу,
за которое на небе пили.
О котором слова не поют,
не молчат, но выносят наружу
растревоженный в бедах уют
и безверья великую стужу.
Я замерз, словно марта крыло,
что тепло отмахнуло и скрылось,
расстелив белым днем полотно,
на котором весна помолилась.
Мне закрыться дано рукавом,
чтоб и сам я себя не увидел,
возвращаясь в безвременный дом,
где отца своего так обидел.
Мне, поэту, дорога одна —
в блудный мир и обратно в обитель
оттого, что едина вина
для любого, кто в жизни сей житель.
И вернувшись к ладоням Отца,
к поднебесью их запаха судеб,
я уже не запрячу лица,
потому что кто спас — не осудит.
Счет
Когда ты просыпаешься, не думай
о бедном, неуютном — обо мне;
ты памятью запаслива, как суммой,
припрятанной в любом прошедшем дне.
И мне платить за сирое сегодня
листом березы, солнечным лучом,
за то, что жизнь легла строкой свободной
на лист бумажный - просто ни о чем.
Мы дважды платим за обман надежды,
за то, что изменили ей легко,
за то, что носим не свои одежды,
за то, что друг от друга далеко.
Всё в мире ясно обманувшим Бога
Любви; зато запомнилась вина
упавшего к ногам по-птичьи слога
из вдребезги разбуженного сна.
Теперь нам неба нет и жизнь понятна
как дважды два; любя свою тщету,
мы платим за измену многократно,
как в прорву, как в дыру, как пустоту.
Когда ты просыпаешься, я где-то
живу, как утро прост и так же пуст,
как разговор соседский среди лета
или как тишина из чьих-то уст.
Отчизна
Родина моя — жизнь, как всегда в декабре, я
сонный и тающий снег за окном наблюдаю,
снова в столетье свое окунуться не смея,
вместе со снегом над белой землей пролетаю.
Путь мой, не знающий троп, мою душу уносит
в ночь, где живут небожители - там мои силы...
Родина моя — жизнь, я как на сенокосе
взглядом судьбу поднимаю будто на вилы.
Вижу я все, что скосил, — это так незаметно
глазу людскому, дышу за троих я; великой
кажется мне тишина, где мне сиро и бедно
среди зимы, и хохочущей в муках, и дикой.
Все, что я понял, — темно, или солнца затменье
снова на свете? Не узнан я другом из детства...
Родина моя — чудо, я жил по веленью
таинств твоих, как во дни моего малолетства.
Дарит река мне весну берегов твоих шумных,
я же зову свое имя в полях бесконечных,
пьяная правда звучит на устах неразумных,
тихо пугая своих же сородичей встречных.
Спи и не хныкай во сне, не себя вспоминая.
Время взрослеть красоте, чтобы выжить свободной.
Родина моя — ворон и белая стая,
или пророк, что дорогой бредет принародной.
***
В доме, где ничто никуда не ушло,
меня ждут, похожего на себя.
Каким я туда приеду,
я еще сам не знаю.
Шутка
Моя песня — синий снег в забытом полдне,
где студентом музучилища я был.
Моя жизнь — всегда раскрытое сегодня
для того, чтобы я прошлое любил.
Белый свет, синичий свист, листва сухая,
пережившая метели, тишина —
это все, чем я живу, блокнот листая,
чай зеленый попивая у окна.
Ни звонков не жду, ни писем, джаз играю
самому себе, над Маркесом грущу,
перелетный тополь взглядами ласкаю
и, как баба Дуня, семечки лущу.
До Луганска далеко, до Бога — ближе;
помолиться бы о родине моей,
чтобы каждый, кто родился в ней, тот выжил
между роскошью и таинством смертей.
Моя правда — ниоткуда, и я глохну,
жизнь как звук на пробу взяв, покой познав.
И пока я как береза не иссохну,
буду так же ироничен и лукав.
Моя радость, как рассказ Шехерезады:
ей довериться — что жизнь свою сгубить.
Лучше осенью купить все звездопады
и на сдачу попытаться вечно жить.
Возвращение
Перед этим днем уныло-белым
все слова просты, бессмыслен почерк;
как же ты живешь таким несмелым
среди выплеснутых в небо почек?
Будто тайно за руки берясь,
окружают строчки мою нежность,
что молчит, с собой договорясь,
улыбаясь в пустоту-безбрежность.
Нынче, не закатывая глаз,
музыка шепнула: «До свиданья»,
совершило дерево намаз,
облако плывет к себе в изгнанье.
Превратилась радость снова в грусть,
к ночи словно ангел просветляясь.
Я сказал магическое: «Пусть»,
в неизвестность дао возвращаясь.
Отречение
Стих, как красивую женщину, брось
лежать на простынке бумажной.
И полюби свою жизнь на авось —
лишь неизвестное важно.
Стань незнакомым себе в пути,
свету себя вверяя,
прошлому твердо шепнув: «Прости»,
будущий день вдыхая.
Экзамен по вокалу
Если только кажешься — изыди!
Поначалу тень отбрось на стену.
Я таких с десяток выпил мидий —
мне ли заводить в дому сирену?
Спятил мой товарищ от прощаний,
спился бы другой, да стало жалко
чадо; я же в царстве рифмований
проживаю век, как та весталка.
Баба — человек, но не простейший,
из ребра поломанного вышла,
если не жена, то в мыслях гейша.
Ты — конем в упряжке, она — дышло.
Если только чудишься — попробуй
суп сварить из тополя напротив
дома моего и обнародуй
всю себя на этой верхней ноте.
Милость
Я ночью возвращал долги в аду.
Светила тускло лампа, смрадно было.
С собой я повстречался на беду
и расплескал на белый лист чернила
души, по-детски жалобной, прямой,
как тополенок. Ночью день кончался,
но небо все блестело сединой,
бил соловей, как будто в дверь стучался.
Я вышел на порог себе чужим,
утер страницей лоб, размазав строки
черновика с названьем — Нелюдим,
и выдохнул всем телом злые токи.
Взглянул на иву, улыбнулся тих,
сирень позвал, как голубя — на гули.
И осветило солнце этот стих,
как будто свыше на него взглянули.
Лань
Душа — король, одета в голое
со звездами на колпаке,
всегда пуглива, вечно новая,
с самим Творцом накоротке.
Как лань, за листьями скользящая
от всех охотников земных,
летит, минуя настоящее
в пределах диких и родных.
Ее поймать никто не силится,
не родился тот зверолов.
Сверкает на листе кириллица
ее запутанных следов.
И только пятерня господняя
способна бег остановить,
чтоб было ей еще свободнее
непойманной повсюду жить.
Хан
В тех днях, где не было меня, — я был,
себе сегодняшнему чуждый.
Я жадно степь свою любил,
свои охотничие нужды.
Я деревянным пел богам,
животных в жертвы приносил им
и на копье нес смерть врагам,
охотно расточая силы.
Не знал ни храмов я, ни пут
жены одной, я кровью метил
в дороге каждый свой приют,
пока вдруг странника не встретил.
Он был беспомощней дитя,
хоть старцем с виду показался.
Я ж, рукоять меча найдя,
в седле своем сидеть остался.
Он взял на крест меня рукой,
от жеста этого я вздрогнул,
впервые потеряв покой,
я прошептал молитву богу.
Но он сказал: «Ты брат мне, хан.
Я не случайно здесь явился.
Привет тебе от христиан».
Сказал — и тут же растворился.
И больше я побед не знал,
сражений с ворогом кровавых.
Я старца странного искал,
я не желал добычи, славы.
И изгнан племенем своим,
ушел я в степь, один и пеший,
и там во сне мне серафим
явился и легко утешил.
...В тех днях остался тот, другой,
лежать добычей на дороге.
А я, сегодняшний, живой,
мечтаю о едином Боге.
Сказка о равновесии
Ветер сверкает на пьяном коне
детским рисунком — похож на меня,
искренний зритель, он весь в стороне,
набок зачесан, как грива огня.
Жаждуй любить белокрылую плоть
каждого облака, ты — ученик.
Нужно булавкой судьбу заколоть,
чтобы почувствовать, как ты велик.
Нужно себя, как закладку времен,
в книге держать на странице любой
среди событий и среди имен,
празднуя жизнь безымянным собой.
Сесть бы мне чайкою на эполет,
биться б мне соколом на рукаве,
и, отказавшись от прошлых побед,
дать на ветру погудеть голове.
Парусник ищет, как пудель-блондин
душу хозяина. Грозен Кавказ.
Боингом вдруг пролетел Аладдин
и заглушил мой нехитрый рассказ.
Вмиг я ослеп и прозрел на ходу,
пьянствуя с ветром, шаля с пустотой,
весь у вселенной как есть на виду
между падением и высотой.
Примиритель
День притаился кажущимся принцем,
что не взлетит никак на крыльцах тонких
к неведомым земной душе границам,
к каким-то сферам странно-пустозвонным.
И только ветер охлаждает жар
и этим прихорашивает лето
и усмиряет каждый мой кошмар
в пределах подсознательного света.
Насквозь
Жизнь — лодка, что плывет во сне без весел
за телом вслед, и эту красоту
мы как пространство на себе проносим,
как будто невзначай и на лету.
Смерть серебро-старинна, молчалива
в нарядной бесконечности высот.
Великое — всегда неторопливо,
как посреди пруда застывший плот.
Закон вне нас и в каждом. Мир минует
себя, идущий берегами вширь.
Шумит осока, да камыш балует,
по-зимнему свистит в окне снегирь.
Мне жарко, как зимой. Нутром ночуя,
я затерялся в звездах, слеп, как зверь.
И тишина, из прошлого кочуя,
уходит, затворив пустую дверь.
Неудачнику
Для каждого родится тишина
и шепот свой, своя река и город,
своя дорога и своя струна,
и музыка своя, и речь, и горы.
Но дом есть на земле, где будешь ты
молчать о прошлом, словно в Зазеркалье,
живя усталым пасынком мечты,
великие в себе зашторив дали.
***
На стенах тамбура
еще никому не удавалось
оставить свое тепло.
Яблоня
У птицы белой я украл слова
о снежных ее странствиях; мне снится:
лежащая под инеем трава
и ветром запорошенные лица,
и будто я вернулся в дом не свой,
был кем-то узнан странно, но без боли...
Уж лучше б прошагал я стороной
туда, где воздух, свет и чисто в поле.
Душа теперь — береза на ветрах
с замерзшим пьяным сторожем в обнимку.
У птицы я узнал, что значит взмах, —
но все это подобно фотоснимку —
мертво и сухо, глянцево и зло...
Летящий человек — неосторожен.
И снится мне, что путь мой замело,
и я молчу, как яблоня в рогоже.
Вечный вальс
В высотах где-нибудь поймут,
зачем я с музыкой встречался,
и каждый стих мой обернут
в торжественные звуки вальса.
За городской чертой земли
меня когда-нибудь приветят,
и разорвут даров кули
летающие в небе дети.
И стану я смешным для всех,
как клоун в мировом манеже;
печали выменяв на смех,
вдруг возвращу свое себе же.
И так, гостинцами чудя,
я красотою мир осыплю,
в разлуке радость находя,
возьму вселенную всю выпью.
И будет сладко тем, кто жив,
от горя моего былого.
Я для того на память жил,
чтоб у души была основа.
Чтоб танцу было от чего
легко и звонко оттолкнуться
и, возлетев, познать Того,
Кого немыслимо коснуться.
Незнакомка
Где ты, такая раздорожная,
у ночи белой взгляд укравшая,
как бытие, совсем несложная,
иконой в мир глядеть уставшая?
Меньшаѕя дочь дождя июньского,
чьей музыки купаешь волосы,
тревожа душу южнорусского,
влюбленного в пространство голоса?
Ты пьешь свою дорогу дальнюю,
что в облаках пустых теряется,
ты веришь в красоту астральную,
с тобою человек сжигается
и ищет плоть свою растерянно,
и не находит. Всюду новая,
ничьим аршином не измерена,
ты вечно жизни незнакомая.
***
На женщину надежда,
как на птицу:
пока закрыта клетка
на крючок.
***
Вчера парикмахер
стригла мои волосы,
будто высекала статую
с небезызвестного
мне человека.
По окончании стрижки
я расплатился с ней
за всю мою седину
всего десятью гривнами.
Юбилей Пушкина
На Двести лет подарок — вся страна!
С глазами, не привыкшими для света,
Россия эфиопу отдана
за то, что африкански им согрета.
В потоках теплых воздуха легко
летать тебе, сбежавшему от Бога.
Ты от себя на вечность далеко,
и твоя муза снова недотрога.
Михайловское — кукольный раек
теперь, а раньше — пустошь да изгнанье.
И я мечтал бы так мотать свой срок,
стихами измеряя расстоянья.
Но думы не о том. Российский мир
сошел с ума от празднеств; ты смеешься ль,
что превратили земли сербов в тир,
что нынче в одиночку не спасешься?
Такую вот свечу на юбилей
зажгли для нас колумбовы потомки.
И этот пир во времена скорбей
тебе не показался ль слишком громким?
Ну не сверкай очами, знаю я,
что вызвал бы и сам рабов монеты
на поединок ради бытия,
одним поступком дав на все ответы.
Малыш
В плавнях города Кия вьюном от жары
не касаясь себя самого, я плыву
все подальше от берега и от норы,
где со снами речными в обнимку живу.
Путешествие дней моих легче волны,
перекатное время мое — синева,
по ночам я не знаю ни звезд, ни луны,
и людская меня не тревожит молва.
Я ловлю пустоту онемевшей губой,
плавниками машу в зеленеющей мгле,
я горжусь независимым наисобой
и себе циркачом восклицаю: «Але!».
Вот свободы пустяк — подарить себе тишь,
захлебнувшись отсутствием мыслей и слов,
как хохочущий глупости всякой малыш
посреди уходящих в пространство веков.
У реки
Июль созерцает свой зной, закипают чернила
в авторучке рабочей, и ленятся стрелки часов
шевелиться, как будто бы время навеки застыло,
и одна только музыка ищет спасительных слов.
Не мое это все, что пылится и дух испускает,
и не слышит себя, в духоте изнывая с утра.
«Где дорога на север?» — душа свою плоть вопрошает
и глядит исподлобья в глаза восхищенного Ра.
Даже ветер признал побежденной свою же свободу,
даже злой человек у реки миротворен и тих
и скучающим Сфинксом глядится в бегущую воду,
позабыв о делах человечьих, преступно-земных.
На траве лег прибрежной и я с Августином Блаженным,
не оставив себя в этот зной без высокой строки,
свое имя забыв навсегда, став беспамятно-тленным,
сквозь листву заглядевшись в пространство бездонной реки.
Апостол
Не тебя ли по свету не сыщешь?.. Дороги
улыбаются буднями, пьяными всласть;
и несут не туда меня странные ноги,
и грозятся душе среди жизни упасть.
Что ни дверь, то открыто — копытый маячит,
лицедейством своим виртуозит, манит...
Только музыка верность мою и оплачет,
что, как бомж, загляделась в заброшенный скит.
Дай мне образ мой в руки и лодку на берег,
как войду в нее, тут же ее оттолкни.
Я не знаю на свете открытых америк,
если можешь — неведенье миру верни.
Пусть он странствует днем, как апостол христовый,
и внимает ночами подсказкам Отца,
не меняя своей беспокойной основы
на спокойствие снов городского жреца.
Тень
У лета нет начала, есть — конец,
когда жара и не к кому уехать,
когда себя же тянешь под венец,
испытывая тихий приступ смеха.
Когда на сотни верст земля ничья
и облако зовет махнуть в былое,
туда, где ты не знал, что значит «я»,
вдыхая одиночество земное.
Для лета городаѕ все — миражи,
и что ни человек, то призрак звонкий,
блуждающий над пропастью во ржи
вблизи родно-неведомой сторонки.
...И так же тополя не слышат слов,
купаясь в небоводье с головою,
как тень твоя, ослепшая от снов,
укрывшаяся шапкой снеговою.
Человек и дождь
Дождь по следу идет тихожаркого лета,
умывает окно и в лицо мне глядит.
Я застыл, как упавшая с неба комета,
и предчувствую голос, который молчит.
То ли Баха сыграл, то ли детство увидел
и слова растерял, как листву, по пути
или, может, Хранителя больно обидел —
до того мне сегодня себя не найти.
Я ни с кем в тишине, под чириканье птичье
слышу шепот деревьев, странице раскрыт.
Дождь идет, изменяя пространства обличье,
изменяя природу, искусство и быт.
И себя не узнав, от бессилья дрожу я,
бестолковейший сон вспоминая дневной,
то теряю тропу, то опять нахожу я
след слепой интонации грустно-земной.
Измененье себя словно грехопаденье,
словно голос заблудшего в мокром лесу,
будто Золушке в полночь грозит превращенье —
я свое откровенье себе же несу.
И от всех отказавшись зеркал, я убого
и еще просветленно в просторы взгляну
на себя не похожим ни мало, ни много,
озирая намокшую в буднях страну.
Буду думать легко, стану в день этот верить
и шептаться с дождем васильковостью строк,
чтобы все, что положено мне, то отмерить
и закрыть этот стих, словно дом, на замок.
Так иди же, дрожащий на цыпочках тайно,
нежно ежась, Кабирией чуть улыбнись
бесконечности сущей, что так же случайна,
как в открытую душу глядящая высь.
Молчание слов
У тебя пропущена строка:
«Нужно жить и улыбаться».
Наше счастье к нам издалека
не привыкло возвращаться.
Мы раскрыты настежь, словно дверь
лесника в лесничество глухое,
где от звезд светло и от потерь
и тепло от хвои.
Как и город, ты не хочешь знать
о пустотах изначалья.
(Время — наша родина и мать, —
вот о чем слова смолчали.)
Вот откуда жадный гул тревог,
что мешает улыбнуться,
превратив всю твою жизнь в залог,
за которым не вернуться.
У тебя пропущена строка:
«Помолился б обо мне хоть кто-то...»
О других молитва нелегка —
это трудная работа.
Но и о тебе, придет черед,
чья-нибудь душа заплачет
и еще судьбу перевернет,
и от века, как ребенка, спрячет.
Лепестки
И волна на волне так цветок не качает,
как я слово свое убаюкал во сне,
оттого меня с солнцем земля повенчает,
что живу, одиночествуя в тишине.
Что свободен, как зверь, что нежней снегопада,
завалившего город и пригород весь,
не дождавшись последнего листопада,
забегая в грядущее суетным днесь.
Эти тайны — я знал наперед их разгадки,
эти будни слепые — я так их любил.
С этой жизнью играя в безумные прятки,
я от мира запрятаться в детстве забыл.
И теперь моя радость, бессонно-нагая,
никому не завидуя, щедро творит
и, в ответ ничего получить не желая,
на все стороны божьего света летит.
Подражание Такубоку
Фундамент дома, где жила профессор вокала,
красит маляр для новых живущих.
И им невдомек, что я здесь бывал,
думая иногда, что бессмертно одно лишь
Искусство.
Метельщик
На коротком дыхании выжат, смеющийся утром
человече сентябрь ожидает, никем не ранимый,
сонно пишет, и с ним говорит его тихая утварь
о дожде и о лете, о том, что, свободой гонимый,
он похож на скалу и на водоросль, крики ворон
озлобляют природу - деревья и травы ревнивы,
и еще он похож на лиловый в степи террикон,
на молчание им привороженной плачущей ивы.
Пролетевшего голубя свист, простучавший каблук —
это все, что он слышит (метельщик колдует метлою),
он грустит о пропавшей собаке по прозвищу Жук
и пытается думать горючей от снов головою.
И те губы, что жен целовать не привыкли в уста,
открываются только для вздоха, и веки прикрыты.
И летит на ветру мимо окон его пустота
в междусловье свое в окружении лиственной свиты.
Читателю
Давно нет памяти в стихах, в них Бог ночует
и с человеком диалог ведет сквозь сон,
и этим душу Он читателя врачует,
как будто заново в творение влюблен.
И за строкой, себя в неведомости пряча,
я в тишине Его молю вернуть мне слух,
переназвав весь мир, судьбу переинача,
перерождаясь из поэта в чистый дух.
И вот один, подвластный жесту откровенья,
я словесами исполняю танец свой,
границ не ведая в пространствах безвремеѕнья,
найдя в движении единственный покой.
Но не познать меня — я сам себе неведом,
и вспышке молний равносильна слепота,
как будто вскрикнула вселенная ответом
и чью-то жизнь навек окликнула с листа.
***
Почему девочка пасет корову
где-то в полтавском пригороде —
ей и самой невдомек.
И пока она не торопится
бульваром Сен-Жермен
по своим обычным делам —
у нее лишь одни предчувствия.
***
Все живое в округе
щебечет, лает, шумит...
А душа моя свернулась
ежом в клубочек.
***
В поисках русской танки
понимаешь: до чего же ты
не японец.
***
В паутине земля,
и косточки старых черешен на ней,
как будто бы прошлое здесь
посеяло зерна.
Битва
Окно открыто в осень, в золотое,
деревья, словно роженицы, спят,
и время спит солдатом на постое
под звонкое чириканье цыплят.
Кричи: «Подъем! Тревога!» — не проснется,
и потому доступны рубежи,
и только ветер с облаками бьется,
и мечет в землю молния ножи.
Прекрасна битва осени и лета,
как домотканой старины ковер.
Фигурами Шагала всуе света
проносится у глаз моих простор
в ту вечность, что пиона лепестками
распалась, разлетелась — синь парит,
бери ее хоть голыми руками —
ребенок этот дремлет, как убит.
И слышатся листвы сухие крики
и перебранки суетливых птиц,
и снова не нащупать с жизнью стыки,
не очертить злосчастия границ.
И онемев, разглядываешь чудо
своей свободы, с жадностью дыша...
И бьется чаще прежнего посуда —
так нынче растревожена душа.
Скупой барон
Может, скажешь, чем жить, если муза оглохла
и ушла ночевать на просторы свои,
и измазалась пьяным художником в охру
молчаливая осень-красавица и
собирает друзей, разлетевшихся сдуру,
в мастерских и по скверам в погожие дни,
обучая нас временем мудрым, как гуру,
зажигая в душе и на небе огни.
Может, я что услышу, от лета очнувшись,
и еще раз тебя позову навсегда,
к твоей памяти нежно во сне прикоснувшись,
наяву не оставив и тени следа.
Или просто молчи красноречием клена,
что, бароном скупым наклонясь над листвой,
охраняет ее без единого стона,
как сокровище, что заслужило покой.
Вокзал у реки
Жизнь привокзальна, трудятся ветра,
срывая платье с осени в отместку
за то, что люд измучила жара,
похожая на лютую невестку.
Уж лучше бы дожди, чем вихри рук,
с которыми родство зело опасно.
И даже сердце учащает стук,
как лесоруб, когда в лесу ненастно.
Торопит страх меня, когда листва
срывается в акробатичных трюках,
с вокзальным холлом схожа голова,
где бродят толпы мыслей о разлуках.
Хотя б одну надежду и на всех,
хотя б одну любовь на полпланеты
для одиноких, сумасшедших, тех,
которыми кишит пространство Леты.
...Стоит вокзал на берегу реки,
встречая — провожает, ветры дуют
от чьей-то сиро машущей руки,
и взгляды остающихся тоскуют.
Высокий путь порядок свой хранит,
но кажется случайным и отвесным.
И каждая душа навек летит,
куда? — названья станций неизвестны.
***
Луганск, как высохший корабль.
Его бы просмолить
и в плаванье отправить Черным морем.
Здесь люди слишком мне
напомнили пиратов.
Плоды
Пусть у меня разлука с настоящим,
и землю не попробовать на вкус,
и ходит правда человеком спящим,
не приоткрыв ни разу горьких уст.
И детский мир спешит ко мне вернуться,
не изменив ни звука из того,
что в будущее жаждет оглянуться,
не встретив в настоящем никого.
Есть у меня всего одна дорога
и тишина, что дышит не для всех,
осыпав мою жизнь из чудо-рога
плодами, заменившими успех.
Я все равно от снов спешу очнуться,
распробовать земное, разглядеть
и грустно, как влюбленный, улыбнуться
тому, что не случилось мне успеть.
Игра
Кузнечик взлетал бирюзой перламутра,
я шел великаном за ним по пятам,
боясь потревожить хрустальное утро,
отдав свою память на откуп летам.
Под крик петушиный стоял на ветру я,
нагнувшись — дорогу давал облакам,
бездонное небо к земле не ревнуя,
спиной повернувшись к прошедшим векам.
Кузнечик взлетал, сухотравье тревожа.
Я шел, улыбаясь, без цели за ним,
то с цаплею сонной, то с ангелом схожий,
змеи осторожней и легче, чем дым.
...Я этой игрой возвращал свое детство,
и думалось мне, и дышалось легко,
душой ощущая вселенной соседство,
в единстве со всем, что всегда далеко.
Вечерний рыболов
Поздним вечером рыболов
отражается только в себе.
И это отражение —
его единственная рыба,
которую он поймал
за сегодняшний день.
***
Бессмертье — это вырванные с корнем
слепые звезды, взгляды в никуда.
Чего нам не дано, то не исторгнем,
что наше — то утратим навсегда.
Бессмертье — это крепость стен и окон,
тропа медвежья, залпы егерей
и ангельски прозрачно-прочный кокон,
в который тебя спрятал Назорей.
Бессмертье — это скрытое движенье
с охапкой тишины в руках во тьму,
когда ни одного нет отраженья,
когда уже не снишься никому.
Бессмертье — это ты, ничей навечно,
как и природа до людских имен,
когда в тебя Господь глядит беспечно,
как смотрит тот, кто истинно влюблен.
Из жизни одного зеркала
(драматическая сказка)
Действующие лица:
Существо зеркала.
Голоса.
Картина 1
Полутемная прихожая со всем необходимым: вешалкой с одеждой, тумбой для обуви и т.д. В общем-то, это коридор, видна входная дверь с глазком. На маленькой скамейке сидит поникшее белое человекоподобное Существо, полузанавешенное черным платком. Рядом стоит огромная, но пустая рама для зеркала. Рама деревянная и очень старая, с какой-то растительной вязью по всей окружности.
Существо. Опять вынесли хозяина. (Смотрит куда-то вверх). Куда снова попаду? Бог его знает. (Вдруг замечает, что на нем черный платок. Срывает платок.) Пятнадцать душ проводил, земля им пухом. Кто их теперь помнит, кроме меня, куска зеркала? Вещи переживают людей. (Подходит к раме и смотрит в ее пустоту) Людей и память о них. Как смешно, что люди думают, будто они хозяева вещам. Хозяева, которые заботятся о своих слугах, как последние рабы. Впрочем, заботиться о вещах дело благородное. Как ты с ними, так и они с тобой. Помыл пол, например, — дышится легко. Протер плафон — больше света. Смахнул пыль с меня, зеркала, так и отражение твое... тебе... тебя меньше радует. (Грустно.) Да, тут я ошибся. Никто не любит ясных зеркал. Как-то, помню, этот, последний вытер меня, потом посмотрел почему-то недоверчиво на свое отражение да как плюнет прямо в него, то есть в меня, тьфу ты, до сих пор неприятно. Долго он потом не смывал с меня этот плевок. Артистом значит был. Да, артисты стареть особенно не любят. Помню, подойдет вплотную и как начнет декламировать: «Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который, странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен, многих людей города посетил и обычаи видел, много и сердцем скорбел на морях, о спасенье заботясь жизни своей и возврате в отчизну сопутников; тщетны были, однако, заботы, не спас он сопутников: сами гибель они на себя навлекли святотатством, безумцы, съевши быков Гелиоса, над нами ходящего бога...» Какая хорошая у меня память, несмотря на то, что лет мне о-го-го... Каждого и каждую помню со всеми подробностями и тайнами. Этот, пятнадцатый, жалкий какой-то был, оттого, наверно, и любил читать что-нибудь величественное, вроде Гомера. Бывало, ляжет на диване в комнате и как начнет: «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами...» А сам такой пьяный, что даже мне двоился. А еще он почему-то любил на мне оставлять послания, написанные фломастером. Вот одно, например, было таким: «Саня! Возьми бухла и закуски. Я в театре. Скоро буду». Саня — это был его сожитель. Они очень тайно любили друг друга. Но Саня ему изменял, я-то помню. Моего как-то не было дома, так Саня приводил сюда каких-то липких, подолгу стоящих передо мною и так и эдак вертящихся. (Показывает.) Один как-то не выдержал и однажды от любви к себе вдруг меня, то есть себя, поцеловал, да не просто чмокнул, а очень серьезно, взасос. Тьфу ты, до сих пор неприятно. Вот судьба зеркала: или тебе приятно, или неприятно — среднего не дано. Вот потому я люблю свое нынешнее место, прихожую, это среднее место и, главное, что здесь долго не задерживаются. Прихожая, я бы сказал, — это глотка квартиры. Правда, мой пятнадцатый, бывало, и спал здесь, не раздевшись. Впрочем, что я говорю? Кто спит в прихожей, раздевшись? О времена, о нравы! Иной раз ляжет (изображает), вернее, упадет на колени да как зарыдает (изображает рыдания), да как начнет причитать: «Отче наш, сущий на небесах, да святится Имя Твое, да приидет Царствие Твое...» — и так, рыдая, всю молитву до конца и дочитает. А потом спит и бредит. Часто во сне бормотал: «Мучайтесь сами... мучайтесь сами...», а также иногда кричал почему-то: «Вы звали меня, и я пришел». Утром же, когда проснется, обычно посмотрит в меня (показывает кивком головы на себя), скажет негромко, так с легкой завывцой: «Скотина», иногда, как я уже говорил, даже плюнет и поплетется сгорбленно в ванную. (Все показывает, переживая телом душу своего героя.) Странный был этот человек, пятнадцатый. Прощай, душа. (Долго смотрит вверх.) (Звонит телефон. Существо зеркала, как-то тупо уставившись, смотрит на него, потом снимает трубку. Слышен голос:)«Алло, алло, Виталик, алло, ты слышишь меня?.. Старик, это я. (Голос делает большую паузу.) Ты прости меня, я был не прав, ну так случилось. (Снова длинная пауза, чувствуется, что голосу трудно говорить.) Ты можешь не говорить, это необязательно — говорить, в общем, больше недели я без тебя существовать не могу. (Снова длинная пауза.) Давай увидимся в кафе напротив театра в три часа, у меня как раз репетиция закончится. Старик, чтоб я умер, я был не прав, прости. Ну до встречи?!» (Все это время существо держало в руке трубку и внимательно слушало.)
Существо. Вот дела. С каким опозданием чувствуют эти люди. Господи, сколько же лет человечеству? (Вдруг кричит.) Эй ты старик, он умер, умер, извинись перед небом. Что ж они любовью своей, как в мячик... (Вдруг голос Сенатры по радио запел «Путника в ночи») путники в ночи. (Поет, имитируя Сенатру, потом уменьшает громкость. После долгой паузы.) Вообще же, люди доверяют мне самые искренние свои взгляды. Мне, брат, не солжешь, то есть себе. Помню, была у меня одна, так она репетировала только одно слово «здравствуйте», раз по тридцать на дню: «Здравствуйте, или не так, здравствуйте» и каждый раз с новой интонацией.
(Произносит несколько раз «здравствуйте».) А потом сама же на себя кричит: «Дура, не так», а фигурка у нее красивенькая была, все чулочки у меня на глазах поправляла. Я сначала стоял в ее спальне, такого насмотрелся, что потом, когда попал в детский сад, долго не мог детям в глаза смотреть, так она меня развратила, тьфу ты, до сих пор противно. Вообще-то, больше всего я люблю отражать деревья. Помню, как-то стоял у окна и отражал акацию; какая прелесть, когда она начинала вибрировать, вся дрожать под дуновением ветерка. (Изображает.) Нет все-таки более одиноких существ, чем деревья и люди. И разница их только в том, что человек стоит на двух ногах, а дерево на одной, вот потому и не носит его по свету, как человека. Все беды у людей от чрезмерных возможностей. Вся суета у них от этого. Как-то стоял я в квартире слепого. Стоял, сразу скажу, забытым наглухо. Меня даже можно было занавесить, как в доме покойного, никто бы и не заметил. Жена слепого тоже редко смотрелась в меня. Когда несчастье превращается в привычку — это становится образом жизни. Правда, заходили милые соседи, иногда поглядывали в меня, а один из них, особенно человеколюбивый, как-то сказал: «Продайте зеркало, зачем оно вам?» Хозяйка тогда на него взглянула как-то не по своему возрасту, и он резко исчез. Добрые бывают люди на свете. Но и мне бывает весело. (Смеется.) Помнится, жил я у боксера. (Смеется.) О, как он меня смешил, когда начинал боксировать с вымышленным противником. (Изображает боксирование.) Один раз не рассчитал да как двинет меня... Вот она, трещина, осталась. (Рассматривает на себе это место.) А еще, а еще как смешил он меня суеверием своим. Забудет, например, что-нибудь, вернется домой и первым делом язык мне показывает, вот так (показывает язык). Так я и запомнил его язык да кулаки. Вообще же мы, зеркала, существуем для радости людей, себе на смех. Подойдет к тебе, например, какой нибудь толстяк, да как начнет живот подтягивать да подпрыгивать (все показывает). «Эх, — кричит, — а я еще ничего!»
А ты стоишь, смотришь на него и со смеху давишься. Но больше всего я люблю отражать женщин. У каждой женщины есть свой любимый взгляд, который она может репетировать до бесконечности. Кстати, из-за меня, зеркала, они всегда и всюду опаздывают. Так вот, у каждой — свой, я бы сказал, козырный, взгляд. О боже, как они на меня смотрели: и зазывающе (изображает), и умоляюще (изображает), и надменно-уничтожающе, и, конечно, прощающе, а еще строптиво-кокетливо и по-детски обидчиво, поджав губки, как ребенок. Великая это страна, женщина! От ее хитроумия даже зеркала глупеют. Иногда не понимал я, где она настоящая, где вымышленная, и казался сам себе я полуреально существующим. Из всей своей жизни я понял одно: самая лучшая, самая верная и строгая у нее подруга — это я, зеркало. Все свои радости и даже горе доверяла мне женщина. Одна как-то плакала передо мной и все повторяла: «Не плачь, дурочка, он не стоит того...» (Изображает плачущую, но вдруг оживляется.) А как я люблю, когда они наводят макияж — это что-то! Губы играют (показывает игру губ), глаза переливаются всеми мыслимыми красками, глупышки мои бесценные. (Звонит телефон.) Да умер он, эй вы там!
Слышно, как поворачивается ключ в замке. Телефон замолкает, Существо быстро прыгает в раму и замирает в ней. Слышны шаги. Существо взглядом провожает вошедшего в квартиру.
Голос вошедшего. Почему-то зеркало не покрыли, павианы. (Короткая пауза.) Эх, никакой нет веры у людей. (Длительная пауза.) Вот и нет тебя, Виталька... И до Нового года не дотянул (короткая пауза), бедняга. А послушал бы меня, бросил свое актерство, все бы было иначе... Да что теперь... (Слышно, как звонит телефон. Шаги вошедшего удаляются в комнату.)
Голос вошедшего. Алло (короткая пауза), вы что, ничего не знаете?.. Нет его больше (очень раздраженно) как это где (уже зло), он... нет его больше, (более спокойно) какая разница, кто говорит (слышно, как с шумом положили трубку). Друзья, мать вашу друг умер, а они не знают. Додружился, Виталик. Никто никому не нужен. Проклятый мир. Чехова читают, суки, а что друг умер, не знают... павианы хреновы. (Слышно, как шаги возвращаются в прихожую.) Так, ну пора. (Стучит дверь. Поворот ключа в замке и снова тишина.)
Существо зеркала. (Выходит осторожно из рамы, разминая затекшее тело.) Это дядя его. Наверное, к нему теперь попаду. Он один наследник. Ну что ж, неплохой мужик, строговат, правда, но мне-то что. По всему видно, в прихожей меня поставит, а оно и лучше, люблю я это место, света мало, люди, кроме женщин, не задерживаются, стукнуть разве что могут да поцарапать, а так ничего. (Грустно задумывается.) И у вещей своя судьба, оттого они и напоминают своих хозяев. К кому попало просто так не попадешь. Бывают, конечно, исключения. Стоял я у одного завскладом, так он, скотина, бычки об меня тушил, вот до сих пор желтые пятна видны; слава богу, недолго стоял, а то бы погубил вконец, жлоб. А так все больше интеллигенция во мне собой любовалась. А любоваться собой она ох как любит. Сколько стихов мне посвятила интеллигенция, отражаясь и радуясь себе, сколько монологов, сколько признаний в любви услышал я, но иногда, конечно, и того-самого, проклятий всяких... (вдруг резко обрывает свою речь). А не дай бог этот дядя поставит меня напротив телевизора. (Испуганно.) Тогда мне конец (очень взволнованно начинает бегать), тогда смерть моему интеллекту. Это ж можно только представить, как полетят в меня: «Дирол» без сахара, прокладки с крылышками и без, стиральные порошки и зубные пасты, как поедут на меня автомобили и стиральные машины, пылесосы и детские коляски, как начнут на меня падать жареные куры под соусом и банки с ветчиной, как начнут отравлять меня сладкие дезодоранты и душить прозрачные черные колготки, а потом все это закончится чьим-нибудь криком: «Козел» или «Давай займемся любовью». Нет, лучше разбейте меня вдребезги, лучше лишите меня радости созерцать человеческие души, лучше облейте меня крутым кипятком. (Очень обидчиво.) Ну разве жизнь дана для того, чтобы все время смотреть в телевизор? (Возводит глаза к небу будто в молитве.) И потом, я не привык, меня произвели на свет, когда еще не было этого говорящего ящика. Нет, лучше лежать на свалке и пусть какая-нибудь собака нагадит на тебя, чем смотреть в телевизор и слушать, как какое-нибудь политическое меньшинство дурит аполитичное большинство.
Слышен поворот ключа в замочной скважине. Шаги нескольких человек. Существо спешно прыгает в раму и занимает свою обычную позу.
Вошедшие. 1 голос. Темно как. Где тут у него свет? (После короткой паузы включается свет.) 2 голос. Так что он сказал забирать в первую очередь?
1 голос. Погоди, у меня тут список есть. (Слышен шелест бумаги.) Так, читаем: зеркало, телевизор, стулья, стол, часы. (Вдруг часы начинают бить. Первый раз за все время.)
2 голос. О слышишь, отозвались, как почувствовали. (Слушают бой часов.) Ну, с чего начнем?
1 голос. Давай с зеркала. (Вдруг неожиданно гаснет свет.) У черт, свет отключили. Пойди посмотри пробки. (Слышно, как проверяют пробки.) Да нет, все в порядке.
2 голос. Ну, давай осторожно. (Существо зеркала начинает суетиться, выражая всем телом крайнее негодование.)
Голоса. Осторожно, осторожно...
Существо (кричит). Прощай, квартира.
Голоса. Заноси влево, постой, постой... да влево (Все это время Существо делает какие-то хаотичные движения.) Да заноси ты...
Слышен громкий удар разбивающегося стекла вперемежку с руганью, а также звон отдельных осколков.
1 голос. Не к добру.
2 голос. Да, хотя хозяин-то умер.
1 голос. И то правда. (После короткой паузы.) А мужик нас точно не пощадит. Как думаешь, сколько стоит?
2 голос. Да кто его знает. Говорил я, сегодня работать нельзя – праздник.
1 голос. Ну, ладно, пошли. Как-нибудь договоримся. (Уходят. Слышно, как запирают дверь).
Прихожая. Включается верхний свет. Существо лежит на полу, пробуя себя собрать воедино.
Существо зеркала. Душу зеркала не убьешь. Зеркала не умирают. (Поднимается, дрожа и конвульсивно дергаясь.) Главное теперь — выбрать, в какую вещь вселить мою бедную разбитую душу. (Стоит, оглядывая вокруг себя пространство.) Может, в дверь вселиться? (Делает несколько недовольное выражение лица.) Так, сейчас соберемся с силами, настроимся... да нет, дверь — это не то. На дверь смотрят, как на врага, — с неприязнью и с любопытством. Вселиться в дверь все равно, что вселиться в стену — мертвый материал. (Волнуясь, ходит взад-вперед.) Но во что же мне тогда? Хорошо бы в пианино, да там уже живет своя душа. Беда моя в том, что я привык быть слишком необходимым, я избалован вниманием и любовью людей, я, как ведущий артист в театре, — все время на виду у публики. Отправь его на пенсию, ему тут же смерть. Я, как бабушка в доме, на которой все хозяйство держится, лишите ее этой функции — она жить откажется. Что же мне делать? (Растерянно и беспомощно). Может, мне вселиться в окно? Но это значит поселиться надолго, почти что навсегда, поселиться и ничего не отражать, а я привык путешествовать, я привык менять обстановку, я, как женщина, непостоянен в своих привязанностях. Что же мне делать? Где же мне найти покой и движение одновременно? Теперь я понимаю, как мне не хватает моей зеркальной природы, отражающей преходящее, временное. Неужели мне так и не приспособиться ни к чему, бедное я, бедное зеркало. Чтобы в чем-нибудь жить, надо в этом раствориться — это как большая любовь, а я привык наблюдать, отражая, я привык не впитывать в себя глубоко, я... я не умею любить, я не привык, (почти кричит) это не моя сущность. Что же это, значит я теперь — это не я, душа, которая ни на что не годна... Господи! Сделай меня хотя бы маленьким зеркальцем, я готов лежать день и ночь в женской сумочке, я готов быть испачканным в пудру и помаду, я готов проводить все свое время в темноте только ради того, чтобы хоть раз в день видеть человеческие глаза. Оставь меня быть собой или научи вселиться во что-нибудь и это любить, как свое. Оставь меня быть необходимым хоть для кого-то, укажи мне то место, где бы я прижился. (Вдруг замирает в немом восторге.) Идея! Я нашел, я нашел, вот оно, прозрение зеркала, я вселюсь. (Убегает в комнату и через некоторое время возвращается, держа в руках маленькую пластинку.) Вот оно, мое место, моя жизнь! (Смотрит на пластинку, сияя счастьем и читая вслух.) Моцарт, Концерт для фортепиано с оркестром №20. Здесь мне жить. (Собирается с духом и поет мелодию из этого концерта. Через некоторое время все пространство заполняет фортепианно-оркестровое исполнение музыки Моцарта, сквозь которую слышен голос Существа зеркала.) Теперь я счастлив. Теперь я в лучшем, что может быть на свете, — я в музыке. Теперь я — это Моцарт. Я звучу! За мной, люди! Слушай меня, разнообразное человечество, слушай и очищайся! (Музыка звучит громче и громче, как бы поглощая, смешиваясь с голосом Существа.) Только бы не разбили снова, а если и разобьют, я вселюсь в другую пластинку, я стану иной музыкой — Вагнером или Чайковским, или даже Бахом, чтобы отражать то лучшее, что есть в человеке... (Голос исчезает совсем, музыка звучит на полную громкость.)
Картина 2
Комната современного молодого человека. Беспорядок. На стенах фотографии поп-групп. Существо пластинки грустно сидит на полу, в камзоле и в парике.
Существо. Пошел второй год, как меня не слушают. Ну конечно, кому нужен сегодня Моцарт, а с ним и я? Моему хозяину двадцать, и он слушает «Нирвану». А я вынужден лежать и пылиться на полке. Классика записали в старые шляпы, разве что только нафталином не присыпали. На кой хрен ему подарила меня его мама? Мам, ты была неправа, я не очищу твоего сына. Он очищается по-своему — забивая «косячки» и слушая эти злые гитары. Родители так напоминают детей своих детей. А я, дурак, вселился не в ту музыку. (Подходит к полке с пластинками, берет одну из них.) Ну что, грохнуть «Нирвану», замочить ее, как Сальери Моцарта. О, как я завидую. Нет! никогда я зависти не знал, о, никогда! — нижеѕ, когда Пуччини пленить умел слух диких парижан, ниже, когда услышал в первый раз я Ифигении начальны звуки. Кто скажет, чтоб Сальери гордый был когда-нибудь завистником презренным, змеей, людьми растоптанною, вживе песок и пыль грызущею бессильно? (Вдруг как бы опомнившись.) Что я плету, дебил?! Я, зеркало разбитое навеки, великой музыкою стал ненужной нынче. (Крича в сторону.) Закройте кто-нибудь мне рот, в меня вселился Сальери страшный дух, хочу «Нирвану» я убить (в сторону) Остановите!.. Завистник тот, кто не собою стал, кто я а задворках истины пасется, кто с ненавистью в прошлое глядит, (в сторону) Уймите!
Слышны юные голоса входящих людей. Судя по голосам, их человек пять-шесть. Существо закусывает кулак и прыгает на полку с книгами и пластинками.
Голоса. Свари кофе, Лида. (Тот же голос.) Влад, найди там, на полке «Нирвану» и поставь, я скоро вернусь. — А ты куда? — Схожу по травку.
Хлопает дверь. Разнообразные шумы. Звучит «Нирвана». Существо выражает крайнее негодование.
Существо. О молодость! Не знаешь ты себя.
Голоса. Правда, прикольно было на дискотеке. Макс перебрал явно. Ничего, сейчас пыхнет и успокоится. Травка делает его миролюбивым.
Существо. Поставьте звуки сладкого Моцаѕрта. Я жить хочу средь рас и в ваших душах.
Слышно, как люди подпевают «Нирване», заглушая голос Существа. Воцаряется сплошной хаос из звуков музыки и людских голосов.
Голоса. Сделайте тише музыку, Макс пришел. Ну что, принес? — Спрашиваешь. Забивайте.
Через некоторое время комнату заполняет дым конопли. Голоса замолкают. Тихо звучит «Нирвана».
Существо. Обкурены здесь все. Не нужен Моцарт им, не нужен я, осколок зеркала вчерашний. О боги, боги, рот закройте мне. Как ненавижу собственный я пафос. Да что-то сам я пьяным становлюсь. Трава! Трава! Когда бы все так чувствовали силу гармонии! Но нет: тогда б не мог и мир существовать; никто б не стал заботиться о нуждах низкой жизни; все предались бы вольному искусству. (Выражая удивление.) Я, кажется, стал Моцартом опять. Не позвучу, так хоть поговорю. Вон молодость любовью занялась, и грустно мне, очищенному сгустку неистовых страстей. Мне скучно на пиру. (Слышен звонок в дверь.)
Голоса. Ребята! Мама. Окна откройте. Юлька, быстрей. Макс, придурок, застегни штаны.
Слышны настойчивые звонки. Существо пьяно оглядывается по сторонам.
Существо. Ну что, засуетилось племя молодое. Пришел твой суд.
Слышно, как открывают дверь. Голоса заискивающе-фальшиво говорят какие-то фразы, похожие на городской шум.
Голоса. Мама, мы ушли. До свидания, Надежда Павловна. До свидания. До свидания. (Существо, смотря в сторону уходящих, машет рукой.)
Существо. Прощайте.
Голос матери. Фу, как накурили, черти. И не убрали за собой. (Слышен звон чашек.)
Существо. Как славно было мне жить зеркалом. Как тяжело быть музыкой сегодня. А судьбы у людей и у вещей так сходны: иль разобьют тебя, как вдребезги меня разбили, иль за ненадобностью позабудут вовсе. Как суетлив страдающий сей мир, а молодость спешит беде навстречу и хочет дважды пьяной в мире жить. Таланту места нет, он вынужден скитаться, завистникам на радость и лгунам, и разрываться между гением и счастьем простой семейной жизни. А то, бывает, Бог пошлет ему детей, не одного, а штук двенадцать, как Иоганну Себастьяну Баху. Тогда нужда! Тогда душа как жить, не знает. Как петь ей песни райские свои, когда сопливят, голодают дети, которых ты из космоса извлек себе и им самим на горе. Что это я плету опять, придурок зазеркальный? Однако, надо бы себя остановить или мутировать и сделаться иной музыкой для люда праздного пригодной. Не может дух без человека быть. Эй, мама, мама, поставьте же моей души пластинку, я так хочу Моцартом зазвучать. Я так люблю принадлежать другим. Кто зеркалом, родился, тот несчастен. Меня разбили мне же на беду.
Голос матери. Что это они курят... какая вонь... музыку поставить, что ли... (Слышно, как мать перебирает пластинки. Звучит пошленькая песня. Существо кричит сквозь музыку.)
Существо. Зачем на рынке ты меня купила, мама? Зачем меня дарила ты Максиму в рожденья день его и тост произнесла: «К прекрасному, Максимка, привыкай!» Какое это, мама, фарисейство — учить детей тому, что сам не любишь. Не нужен нынче Моцарт на земле, и, чтобы жить, я музыку пластинки обязан изменить, иначе гибель мне. Ненадобность — страшнее пулемета.
Голос матери. У меня же обед на носу. Что же это я...
Музыка перестает звучать. Шаги удаляются из комнаты.
Существо. Попробую себя я изменить, вернее, не себя, а музыку Моцарта. Прости меня, великий, я ведь дух и должен быть необходим кому-то. Скажу я заклинание свое.
Шепчет какие-то фразы. Звучит музыкальный хаос, скрежет, стоны, какое-то звуковое мучение. Лицо Существа искажено от боли, тело судорожно трясется в ужасных корчах и, наконец, безжизненно падает на пол.
Существо. Вот и не Моцарт больше я, не Моцарт. Я — то, что любит это поколенье и то, что не люблю я сам. Теперь я — это дух двуличья.
Голос матери. Чтобы поставить такое спокойненькое? Под музыку и борщ хорошо варится... А что пластинка на полу?.. Странно, у Макса всегда порядок... Ну-ка, что здесь... так... где же очки... да господи... так... Моцарт. Концерт для фортепиано с оркестром № 20... О, это как раз подходит.
Слышно, как устанавливает пластинку. Вдруг из динамиков звучит хард-рок, невообразимо тяжкий.
Голос матери. Что за ужас! Здесь же ясно написано: Моцарт. Концерт для фортепиано с оркестром... как же так... может, ошиблись... не понимаю... впрочем, у нас в стране все возможно.
Музыка перестает звучать. Слышно, как шаги удаляются.
История, которая произошла с
маленьким парусником
Однажды маленький парусник вышел в открытое море. «У меня есть все, чтобы выдержать любой шторм», — говорил он волнам. «Смотрите, какой у меня послушный руль, смотрите, какой упругий парус. Что еще нужно для путешествия?»
Волны укачивали его и повторяли: «Есть все, есть все», а он плыл все дальше и дальше. Чайки садились на его корму и мачту, они радовались вместе с ним. Но вот одна старая чайка, присев к нему на борт, спросила: «А есть ли у тебя настоящий друг?» Парусник не знал, что такое «настоящий друг», и потому ответил, что есть.
Когда же она улетела, он стал думать — что же такое друг? Может быть, это волны. Они так приятно покачивают меня, повторяя все, что я ни скажу. Да, наверное, это волны.
Ветер относил парусник все дальше и дальше от берега.
«Как он славно раздувает мой парус», — подумал парусник о ветре. «Наверное, это ветер и есть мой настоящий друг». Но именно в этот момент ветер почему-то перестал дуть. Парус поник и стал похож на сдутый воздушный шар.
«Что же делать?» — подумал маленький парусник, этого с ним еще никогда не случалось. «Спокойно, спокойно, — сказал он сам себе. — Только без паники. Нужно попросить у волн, чтобы они помогли мне плыть дальше». И он стал просить их: «Волны, милые волны, помогите мне плыть». «Помогите мне плыть, помогите мне плыть», - вторили волны. Еще и еще повторял он свою просьбу. Но все было напрасно. И тогда ему стало очень одиноко и страшно посреди синего-синего моря. Чайки по-прежнему кружили над ним и радостно кричали. Вокруг сверкали волны, завораживая его своим волшебным блеском. День был ясный, солнечный, и все радовались такому дню. Только один маленький парусник был единственным грустным существом на этом морском веселье.
Но вот на его борт опять опустилась старая чайка, та, что спросила его о настоящем друге.
— Вижу я, ты совсем приуныл, — сказала она. — Что с тобой, малыш?
— Я больше не могу плыть, — ответил парусник. — Ветер покинул меня, я не знаю, где берег. Что теперь со мной будет? Наверное, я утону в этих волнах. «Утону, утону», — ласкались волны. И ему стало так страшно, что он заплакал. Тогда чайка перелетела с борта на мачту и спросила: «Знаешь ли, кто такой друг?»
«Нет», — ответил парусник. «Не знаю. Все оставили меня». «Настоящие друзья никогда не оставляют в беде, — сказала чайка. Они всегда находятся с тобой. Я уж это знаю. Не плачь и положись на своего лучшего друга. Он, как всегда, рядом и ждет, когда ты только позовешь его. Загляни к себе в трюм». С этими словами она вспорхнула и исчезла.
Наш малыш, не медля, перестал плакать и заглянул в трюм. Там лежало старое весло. Оно было очень старое, гораздо старше нашего парусника. Весло лежало и смотрело в потолок, как это делают все одинокие весла. Оно было очень надежным веслом и потому очень обижалось, когда о нем забывали и забрасывали глубоко в трюм. «Прости меня, мое хорошее весло, — сказал маленький парусник. — Теперь я понял, как был несправедлив к тебе, любуясь своим новым белым парусом. Я знаю, ты не раз выручало мою мать, шхуну Радость; помоги же теперь и мне». Маленький парусник старался говорить внятно и вежливо, потому что весло было очень старым и очень строгим. После некоторой паузы весло сказало: «Хорошо». И они двинулись в путь.
Свидетельство о публикации №109041504479
Скажите, пожалуйста, Игорь, в вашем исполнении звучит "Горница" Н. Рубцова? https ://www.youtube.com/watch?v=l6V5WJTjtlU. Если да то вам вдвойне признательна.
Тамара Лагунова 12.06.2022 17:00 Заявить о нарушении