проза Девочка с кувшинкой
Мы шли молча, глядя под ноги и порой, когда охватывало нас слишком уж сильное чувство неловкости от долгого молчания, смотрели в сторону, но, так и не проронив ни слова, шагали дальше. В просветах сероватых листьев ивушек показалась переливающаяся от бликов солнечных лучей гладь озера. Мы вышли на берег и увидели девушку, совсем еще девочку, с длинными золотистыми косами и прекрасными карими глазами.
– Что она для тебя? – спросила я беззвучно, одними губами, но Алексей понял.
Он всегда меня понимал, а эта прелестная босоногая дикарка была моей лучшей подругой и его возлюбленной. Елене Колосковой или просто Лешке, недавно исполнилось шестнадцать лет, она находилась в том важном в жизни каждой женщины возрасте, когда ты перестаешь быть девочкой и становишься девушкой. И девушка из нее получалась обворожительная. Волосы, цвета спелой пшеницы, заплетенные в толстые косы, не завязанные лентами, растрепались, рассыпались волнистыми прядями по загорелым до черноты округлым узеньким плечам. Тонкими голыми руками, изогнутыми в неповторимом женственном изгибе, подобрала она короткую синюю клиньями юбку, смело шагнула в воду, изогнув тонкий стан свой.
И только теперь увидела я, что на темной озерной глади распустилась огромная, желтая, как цыпленок, кувшинка, а над ней висит стрекоза, растопырив хрустальные крылья с фиолетовыми прожилочками.
– Что она для тебя? – снова задала я вопрос семнадцатилетнему Алешке, не сводившему с Лешки своих искренних, голубых глаз.
– Она для меня весь мир – ответил парень, глядя, как девушка все выше подымает юбку, боясь замочить.
– А за что ты любишь ее? – опять спросила я.
Мне хотелось знать, видит ли он в Лешке те качества. Которые я так высоко ценю.
– Я люблю, когда она смеется. У нее совершенно особенный смех. Словно в один миг звенят сотни серебряных колокольчиков, и каждый звучит со своим, только ему одному свойственным переливом… – начал Алексей, и голос его стал глубоким, бархатистым, голосом не мальчика, но мужчины – Я…– он смолк.
Но взгляд пристальных глаз его говорил куда больше о том чувстве, что теплилось в нем: «…От ее улыбки плещет весна, и на душе у меня распускаются подснежники. В глазах ее есть тот свет, который способен ярко светить всю жизнь и не потускнеть. Вся она – сплошная любовь. Открытая, тонкая, юная, вечная девочка, в которой всегда будет прорываться женщина. Она – сама нежность. Когда она смотрит на меня, взгляд ее будто пронзает меня насквозь, и, согревая сердце, говорит: «Все будет хорошо…». Я люблю ее за каждый шаг, который делает она своей босой маленькой ногой, люблю всю ее – от шелковистых, полных солнечной желтизны кудрей до золотистого пушка на теле…» – Алешка заморгал чаще, словно хотел скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
А девочка-девушка сорвала, наконец, кувшинку и, увидев нас, с тем самым «совершенно особенным смехом», который так любил парень, порхнула к нам.
– Всем привет! – ее серебристый, звонкий голос, разрумянившееся красивое лицо делали ее похожей на дриаду.
Мы поздоровались. Я знала Лешку всю сознательную жизнь свою и любила, как старшую сестру. Я была младше ее на четыре года, но никогда не старалась подражать подруге. Лешка всегда считалась первой красавицей в нашем маленьком городке. Полные яркие губы и быстро развившаяся высокая грудь сразили наших мальчишек наповал. А я была «свой парень» у ребят, лазала по деревьям, гоняла голубей по крышам, подмешивала ос в варенье бабы Даши. Девочкой меня никто не воспринимал, а Лешу закидали горячими признаниям, вызванными безумными ребяческими порывами, свойственными только юности. И наши роли, мне – «своего парня», Лешке – Киприды, обеих нас устраивали, и друг другу мы ни капли не завидовали. Но мало кто знал, что за маской солнечнокосой прекрасной Елены, скрывается совсем иная, грустная, забитая старшим братом, маленькая Лешка, которая по ночам прибегала ко мне реветь навзрыд и замазывать очередные синяки бодягой.
До того как исполнилось мне девять, а Лешке тринадцать, были мы с ней неразлучными. Огонь, вода, медные трубы – все одно – не страшно, если с Лешкой Колосковой. Но вдруг мы, по – прежнему охваченные влюбленностью друг к другу, разошлись с мучительным пониманием того, что каждой из нас требуется одиночество. Я получила травмы и попала в больницу, а подруга ушла из дома на пчельник, к старому деду Егорычу, любившему ее с детства. И много взвалила эта хрупкая девочка с большими лучистыми глазами на худенькие загорелые плечи свои, ох много!
Отца своего Колоскова не помнила, знала только, что был он плохим человеком. В семье было шестеро сыновей и Лешка – единственная дочь. Мать пила, не смотрела за детьми вовсе, и росли они, как яблоньки-дички, омываемые всеми дождями, калимые солнцем и обожженные морозами. Мать умерла, оставив детей своих круглыми сиротами. Пятеро братьев были уже достаточно взрослыми, сами могли о себе позаботиться, а четырехлетний Димка, мальчик со слабым здоровьем, самый младший в семье, и тринадцатилетняя Лешка остались в доме, как загнанные в угол лисята. И лишние они тут были, не нашлось для них местечка в трехкомнатной хрущевке. Попреканье каждой съеденной коркой хлеба, обидные для детского самолюбия, пощечины старшего брата, заставили девочку взять Димку, называющего сестру «мамой» и уйти к старому пасечнику.
Три года прошло с того страшного для нее вечера, когда, прижимая к груди ребенка, бежала она под первым весенним дождем, босая, с разбитыми в кровь губами на пасеку. Бежала с распахнутыми глазами навстречу недетской судьбе своей, а по лицу косым теплым ливнем хлестал май…
А теперь передо мной стояла вроде бы та же Ленка Колоскова, но больше стало в ее движеньях женского. Не бабьего, а именно женского, такого, что заставляет мужчин оглядываться, трогает в их взыскательных, надменных сердцах струну нежности, способную исполнить мелодию влюбленности и музыку любви…
Да, такой стала она, моя подруга детства, моя улыбчивая Лешка, которая в пять лет воровала у мамы помаду, неумело красила свои полные губы, пела песни, что трогали за душу любого, кто слышал их, и когда-то очень давно любила меня всею большой душой своей и тем самым хранила от любым бед.
А тот парень, что так любил ее, был Алешка Туханов, тихий, замкнутый в себе мальчик, у которого не было оказаться и одного шанса на миллион, что избалованная мужским вниманьем Леша подарит ему хотя бы один благосклонный взгляд свой.
– Лен, ты…ты вернулась… – вырвался у нее почти стон.
Не виделись мы с ней два года.
–Ты так изменилась…Лена! – и вдруг, неожиданно для нас, да и для себя в тоже, Лешка бросилась мне на шею, и совсем по-детски всхлипнула.
А потом, словно опомнившись, сразу стала серьезной, посмотрела на меня своими всеочищающими карими глазами:
– Пойдем, пойдем чай пить!
И взяв меня за руку, повлекла за собой, а смущенный Алешка остался стоять на берегу озера, с неизвестно как очутившейся в его большой руке, кувшинкой. Той самой кувшинкой, ради которой Лешка так высоко подняла свою короткую, клиньями, юбку, входя в темную озерную воду…
Залитая солнцем опушка, шелк колыхаемых ветерком листьев старых осин –шептуний, кусок синей, как край девического платья, реки… Маленькая, крепкая изба из огромных, грубо обтесанных бревен… Приготовленное стожье… Накошенное сено лежит ровными, словно вымеренными по линейке, рядами… Огромная, сколько глаз охватит, пасека… И песня над всем этим летит. Песня из самой глубины чистой детской души, не съежившейся еще от жизненных невзгод:
– «Прекрасное дале-о-ко, жесто-о-ко не будь…» – пел смуглый мальчик с золотистыми кудряшками, переворачивая подсохшее, душистое сено.
«Мальчик…Сын… Муж… Брат… Мужчина… Защитник…» – почему-то вертелось у меня в голове, я повторяла эти заветные слова одними губами.
Золотоволосый мальчик…Так, наверное, выглядел в детстве Сережа Есенин…
– Сына! – крикнула, Лешка – Сына, хватит работать, пойдем чай пить, гостья у нас!
Она звала брата сыном сразу, как он родился, а он обращался к ней «мама», ни разу не назвал ее по имени или сестрой.
Мальчишка бросил грабли, сверкнув белыми, на редкость ровными зубами на загорелом до черноты лице, так неуловимо похожем на лешкино, подбежал к нам.
– Здравствуй! – сказал он мне, и порывистым, совсем не детским рукопожатием пожал мне руку своей неожиданно крепкой, суховатой рукой.
Мы вошли в избу. Димка засуетился согреть чаю, Лешка поставила на массивный, грубо срубленный умелой, мужицкой рукой, дубовый стол, банку меда – золотистого, как ее косы, которые она уже успела пышной короной уложить на своей хорошенькой головке. Изба была светла и чисто убрана. На окнах висели накрахмаленные занавески, по стенам, словно цветные брызги, висели небольшие картинки, нарисованные нетвердой детской рукой, чисто застланные кровати, покрашенные в коричневый цвет полы, сколоченные шкафчики и полочки внутри себя скрывали множество необходимых в каждом доме мелочей. Везде чувствовалась женская рука, женская забота, и также везде в воздухе было ощущение, что есть в доме хозяин, хоть и маленький: горшки с буйно цветущими геранями стояли на специальных деревянных подставочках, полотенца, пропахшие травами, которые ковром укрывали стены домика, и медом, висели на резных вешалках. Но что странно, нигде в избе не сквозило то особенное чувство светлой грусти, неизменно присущее каждому старому человеку.
– Где Егорыч? – спросила я, предполагая, каким будет ответ.
– Два года назад умер… – сказала Лешка и опустила свои золотистые длинные ресницы – Оставил на нас с Димкой пчельник, кур, огород, да крышу над головами. Сперва трудно было, а потом ничего, попривыкли…
– А откуда хлеб, соль, откуда одежда? – спросила я неуверенно, примечая еще кое-что из того, чего не вырастишь в огороде.
И мне вспомнились те неприятные слухи, ходившие в городе. Я, впервые услышав эти сплетни, которые по вечерам мусолили бабушки на лавочках, резко заявила, что не верю во все эти бредни, что Колоскова, может, и не ангел, но на такую работу не пойдет, слишком горда. А теперь, видя своими глазами, как хорошо, уютно у нее в доме, засомневалась и одновременно устыдилась того, что усомнилась в подруге.
Лицо ее вдруг изменилось, что-то в нем дрогнуло, огромные карие глаза стали совсем темными, почти черными:
– Я работаю, давно… – она смолкла, залилась краской, заговорила торопливо и сбивчиво – Я не могла по другому, пойми меня, пожалуйста, родная моя… Я осталась совсем одна, одна в целом свете, с сыном на руках… Дед Егорыч умер, царствие ему небесное… – и она впервые по-бабьи перекрестилась, чего раньше я за ней никогда не замечала – Мы жили впроглодь и я…я решилась… Я поехала в город и там… – голос девушки то и дело срывался от волненья, она словно боялась, что он вдруг иссякнет, и она не успеет сказать мне, что так долго ее терзало – Там я подошла к первому мужчине, попавшемуся на моем пути… Я… – рыданья душили ее – Ты ведь относишься ко мне так же, я все такая, как раньше, я не изменилась…Я… Ты не отрекаешься от меня? Лена!
Я молчала.
– Не суди меня! Слышишь, не суди! Не смей судить! – закричала она с яростью и, прямая, как стрела, вскочила из-за стола, опрокинув банку с медом, который прозрачным золотом хлынул на пол, подошла к открытому окну, закрыв лицо руками, заплакала.
Я растеряно смотрела на нее, вздрагивающую всем телом. Я не осуждала. Нет, не осуждала. Я жалела ее. Кто не глодал, не плакал над последней горбушкой зачерствевшего хлеба, тот никогда не поймет, каково это каждый день проживать в страхе, что завтра не будет этой драгоценной горбушки, что сын протянет к тебе руки и попросит есть, и пойдешь на край света за жалкими крошками. А меда много не наешь. И не растут в огороде рубашки и сахар, не поймаешь в озере мыло и топора, чтобы на зиму наколоть дров, не могут детские руки вырастить столько картошки, чтоб на весь год двоим хватило. Добро бы одна Лешка была, гордая, умерла бы тихо, сохранив девическую честь свою, но вправе ли она жизнью брата распоряжаться? И потом, разве сидит он? Тоже ведь без отдыху работает. Видно это и по загрубевшим рукам его, и по, не по возрасту раздавшимся плечам, и по тому, как мальчик смотрит, задумавшись – усталость в глазах, ранняя мудрость жизненная. Так за что ж судить мне ее?
Вдруг она резко повернулась, на разрумянившемся лице ее еще блестели слезы, метнула в меня жесткий, совсем не лешкин взгляд:
– И ты знаешь, мне нравится такая жизнь! – она говорила это так, что каждое слово било меня по лицу больно и незаслуженно – Мне нравится близость с мужчиной, имени которого я не знаю или забуду, едва переступив порог комнаты, где мы занимались ЭТИМ. Мне нравится, как они жгут меня глазами, как желают. Тебе этого не понять никогда, ты другая, ты не любишь поцелуев в губы и букеты цветов. Строй из себя недотрогу, ты ничем меня не лучше! Ты…
Вся кровь бросилась мне в лицо. Как я ненавидела в эту минуту свою лучшую подругу, любимую мной когда-то как сестру, как я ненавидела! Не сказав ни слова, встала, пошла к двери. Под ноги мне метнулся Димка, с присущей только детям чуткостью, обнял меня, закрыл путь к отступленью своим жилистым, теплым телом. Из глаз моих потекли слезы, и долго стояли мы так, в молчании, трое детей, которые никогда не были детьми, не зная, что сказать, чем утешить друг друга…
Разве может кто-то причинить боли больше, чем близкий, любимый человек? И, наверное, неважно, причиняет он ее осознанно или нет, все равно больно…
Так сложилось, что у нас с Алешей Тухановым образовались трогательные братско-сестринские отношенья, причем, высокие и чистые, полные взаимной нежности, симпатии, понимания. Мне нравился его спокойный нрав, простодушие, сохранившаяся детскость в суждениях. Алешка был крепкий парень, мастер на все руки, и имел грустные голубые, как небушко, глаза и мягкие, чуть вьющиеся волосы. За все время, сколько знала я его, а время это измерялось всею моей сознательной жизнью, не помнила я, чтоб друг мой с кем-то поссорился, подрался, но его многие побаивались и уважали. Что-то в Алешке было простое, светлое, необъяснимо русское, широкое. Именно такие парни водятся в «краю березового ситца», именно у таких ребят остается в глазах печаль богатырей русских, как у Ильи Муромца, смотрящего вдаль взглядом усталым с картины Васнецова.
Колоскова тогда уезжала в соседнюю деревню к бабке, а семья Тухановых только-только переехала в наш маленький городок. Алешка никого не знал, а поскольку я оказалась единственной, кто улыбался ему и говорил с ним по-дружески, парень, тогда еще мальчик, потянулся ко мне всей своей большой душой. Никогда у нас с ним не было намека на амуры, мы просто дружили, не задумываясь о том, что он – парень, а я – девушка. А в Лешку он ухитрился влюбиться по чистой случайности. Мы с Алешкой ходили за грибами, вдруг на поляну, улыбчивая и загорелая порхнула девочка в ситцевом легоньком платьице, розовом, как занимающийся рассвет. Это был тот редкий случай, когда Лешка не кокетничала, держалась с естественной простотой, словно не замечая остолбеневшего Алешку. А он смотрел на нее, смотрел, а когда девчонка ушла, Алешка, побледнев, сказал:
– Я влюбился…
Причем, он вовсе не был влюбчивым и бесшабашным, как большинство мальчишек его возраста. И действительно, любовь к Лешке Колосковой пронес он через всю жизнь, и в сторону другой даже не глянул. А она, порхая, словно бабочка от одного к другому, щедро раздаривая мужчинам многообещающие взгляды, казалось, не замечала его.
Он не умел красиво ухаживать, не дарил ей цветов, он просто день за днем, с болезненной преданностью пса наблюдал за ее жизнью-танцем, не осмеливаясь подойти ближе и не находя в себе сил уйти от нее в сторону. В редкие минуты душевных откровений выговаривал он мне свои чувства, облекая их в неловкие фразы, смущался, краснел. Он не умел врать и притворяться, когда она проходила мимо него, он бледнел, а когда скользила по нему взглядом, вздрагивал. Он любил и не умел скрыть, что любит, но и не умел сказать о любви своей.
Алешку призвали в армию, в Чечню, и там, срезанный шальной пулей, сложил он свою тихую умную, голову с мягкими темными кудрями.
Пара недель минула со дня похорон Туханова. Мы с Лешкой сидели у того самого озера, где рвала она кувшинку, и где слушала я трогательную исповедь влюбленного мальчишки.
– А ведь он меня любил… – сказала вдруг Лешка.
– Тебя многие любили… – ответила я, сразу поняв, о ком она.
При воспоминанье об Алешке больно сжалось сердце, на глаза навернулись слезы.
– Этот другой, не как все, этот настоящий был… – она прищурила красивые глаза свои, словно стараясь скрыть охватившее ее чувство тоски, но тут же вскочила, рассыпав по округе свой «совершенно особенный смех» – Побежали купаться! – порхнула в темную воду, скинув одежду на траву…
Да, такая она была. Лешка…Вечно беззаботная, с золотыми косами, с тонким станом и со смеющимися карими глазами.
– Вся она – сплошная любовь – повторила я слова Алешки и грустно улыбнулась.
Скоро мы с Колосковой снова разойдемся, но уже врагами. Появится в ее жизни мужчина, которого она будет любить сердцем, душой и телом. Но судьба нарисует из наших жизней любовный треугольник. Николай Романов будет у моих ног, а она, не в силах ничего сделать, возненавидит меня также сильно, как любила когда-то. А когда Колька погибнет под колесами машины, она закричит мне в лицо, что это я убила его, и в сути, будет права.
А спустя много лет, мы с ней встретимся снова, когда Лешка будет матерью двоих детей, когда боли в груди, на которые она так давно жаловалась, окажутся злокачественной опухолью. Но главное, она выйдет замуж за Сергея, старшего брата Алексея Туханова, и будет до конца дней своих искать в нем Алешку, но никогда его не найдет…
Свидетельство о публикации №109040303563