Неизвестное стихотворение Пушкина. Глава 3
Такова пьеса детского журнала “Звездочка”, которая звучит контрапунктом републикованному в нем же стихотворному наставлению, полученному Пушкиным от Филарета. Мотивы, связанные с Пушкиным, рассыпаны и по другим, соседним с пьесой, публикациям трех последних номеров 1848 года (эти номера, собраны в один 16-й том и скреплены общей нумерацией страниц как бы в одну книгу). В настоящей главе мы отвлечемся от основной линии нашего исследования и рассмотрим эти мотивы, самая общая задача которых – утвердить для читателя реальность присутствия фигуры Пушкина в журнальной книге, хотя ни его полное имя, ни его произведения в ней не упомянуты.
ЯВЛЕНИЕ СЕРАФИМА
Реминисценцию из одного произведения Пушкина, стихотворения “Пророк”, мы находим уже в тексте самой пьесы. Это – заключительный монолог ее главного героя. Отец Александра находится в неведении о его “тайне” до самого последнего момента и, лишь подслушав откровенный монолог своего сына наедине с самим собой, понимает, что заблуждался в прежней оценке его поступков:
“Я в л е н и е XXVIII. […]
А л е к с а н д р. […] Господи! как сладостна будет та минута, когда я заглажу огорчение, причиненное мною достойнейшему из отцов! […] Ах, если б знали все, что тут происходит (указывает на сердце)! [- реминисценция из прощального стихотворения Батюшкова Жуковскому /“Жуковский, время все проглотит…”/): “…Но то, что в сердце мы храним, И сам Плетаев не опишет!” “Плетаев” – академик П.А.Плетнев, 30 лет тому назад невольно послуживший причиной сумасшествия Батюшкова] Если бы они прочли, какими резкими знаками врезалась в нем мысль о раскаянии! (В это время Словин незаметно входит и становится так, что Александр не видит.) О! я помню тот несчастный день, когда из глаз папеньки выкатились две крупные слезы и упали на его грудь, – и эти слезы, Боже! пролились от моих проступков! Эти слезы потом упали мне сюда, зажгли меня, как два угля зажигают тряпку, и я пробудился [- срв.: “…И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул”]. О! я тогда же поклялся смыть их с моей совести чистым раскаянием и возвратить любовь папеньки, хотя бы это стоило мне жизни.”
Появление этой реминисценции становится понятным именно в связи с “стихотворной трилогией”: ведь в “Пророке” действует тот же самый Серафим, которому “в священном ужасе” внимает поэт в заключительном стихотворении трилогии.
“СТАРУШКА” ИЗ АРЗАМАСА
В этом финальном монологе содержится особое указание на связь пьесы с публикациями из варианта для старшего возраста, где напечатаны стихотворения Пушкина. В 9 номере этого варианта, то есть накануне публикации статьи, было напечатано неподписанное стихотворение, тематически родственное стихотворению Пушкина “Дар…”. Пьесу связывает с этим стихотворением специфический характер подарков:
БУКЕТ
70-летней старушке в день ее рождения
Неся вам искренний привет
В день, сердцу многих драгоценный,
Хочу и я связать букет –
Букет для зренья сокровенный.
И в нем душистые цветы;
Но то лишь чувства и желанья;
В них нет роскошной красоты,
Но нет для них и увяданья!
Живите много, много лет
Для всех, кто вас и чтит и любит; –
Все тот же будет мой букет:
В нем свежесть время не погубит.
Впивайте нежный аромат
Любви и дружбы неизменной,
И в свой душистый жизни сад
Возьмите мой букет смиренный!
“Старушка” – “арзамасское” прозвище министра просвещения С.С.Уварова, с которым поэт учинил ссору в последние годы своей жизни и для которого текущий 1848 год ознаменовался закатом его служебной карьеры. Стихотворение словно бы отмечает совершившуюся “месть” за преследование поэта. Возраст “старушки” из поздравительного стихотворения имеет и вовсе “пророческое” значение – несколько лет спустя, и именно на семидесятом году своей жизни Уваров скончался: “родился” в жизнь вечную. “Букет” оказался надгробным…
Повторяется, таким образом, ситуация из посвящения Н.Н.Раевскому в стихотворении Пушкина “Андрей Шенье” (1825):
Певцу любви, дубрав и мира
Несу надгробные цветы.
Звучит незнаемая лира.
Пою. Мне внемлет он и ты.
Реминисценция в 1848 году была вызвана тем, что и стихотворение Пушкина было… “пророческим”. Узнав о смерти Александра I и понимая, что надвигаются решающие политические события, Пушкин в первых числах декабря 1825 года в письме П.А.Плетневу произносит по поводу этого стихотворения загадочную фразу: “Душа! я пророк, ей Богу пророк!” Что же могло быть “пророческого” в рассказе о поэте, казненном во время Великой Французской революции за сочувствие сверженному королю? Видимо, Пушкин хотел сказать, что, если к власти придут “декабристы”, его ждет такая же участь, как и его героя, Андрея Шенье.
“НЕЗНАЕМАЯ ЛИРА”
Обратим внимание, что в этом стихотворении Пушкин, уже прославившийся на всю Россию и известный в Европе, называет свою лиру, то есть свое творчество в обличии “вольнодумца”, – “незнаемой”! Это удивительное признание поэта совпадает с образом втайне благодетельствующего окружающим проказника Александра на страницах “Звездочки”, что также, видимо, обусловило обращение к этим строкам неведомого автора стихотворения “Букет”.
Можно отметить присутствие в этом стихотворении реминисценции из стихотворения Лермонтова “Тучи” (“В них нет роскошной красоты, Но нет для них и увяданья” – “Нет у вас родины, нет вам изгнания!”). И это характерная черта, показывающая истинное отношение составителей ближайших номеров журнала к поэту: публикации, окружающие “анти-лермонтовскую”, по видимости, статью “Николаевского”, буквально пронизаны мотивами лермонтовской поэзии, звучат потайным дифирамбом, уравновешивающим явные упреки критика.
Отзвук лермонтовского стихотворения органично сочетается и с пушкинским подтекстом “Букета”. Почти одновременно со стихотворением “Дар…” Пушкиным было написано стихотворение “Предчувствие”, начинающееся “лермонтовским” мотивом:
Снова тучи надо мною
Собралися в вышине…
А вызвано это “предчувствие” было тем, что в это время Пушкин оказался вовлечен в дело по распространению стихотворения “Андрей Шенье” в качестве… революционной прокламации. Того самого “Андрея Шенье”, который, наряду с лермонтовскими “Тучами”, отразился в “Букете” 1848 года.
СЛОВИН ИЛИ... МОЛЧАЛИН?
Подобно тому, как пушкинская лира оказывается “незнаемой”, букет в стихотворении “Звездочки” – “сокровенный”. Мотив “невещественного” подарка объединяет “уваровское” стихотворение “Букет” с монологом Александра, который мы уже начали цитировать:
“А л е к с а н д р. Правда, я не имею подарков, но что они значат? Разве они могут быть наградою за те попечения, которые оказывают нам родители? Разве вещи, которые приготовили сестры, достались им не за деньги папеньки? Я также мог бы срисовать что-нибудь, но разве папенька не знает, как я рисую и разве все рисунки мои целого года не ему принадлежат? Разве несколько строчек Немецкой речи, не мною сочиненной, могут быть выражением моего сердца? Так что ж я могу подарить? И потому я решился подарить его точною моею собственностию, для него драгоценною [- срв.: “В день, сердцу многих драгоценный…”]: моим сердцем, – моим раскаянием.”
И в то же время этот монолог как бы демонстративно отрицает тождество героя пьесы… с Пушкиным. Мы уже встречали этот мотив, когда Александр затрудняется охарактеризовать своего брата. Фамилия героя – Словин, то есть “словесник”, “писатель”, “поэт”, а между тем мальчик этот наделяется неумением точно выражать свои мысли. Это же отрицание в полную силу звучит в последнем монологе, но как раз усилия заставить поверить в разницу между героем и прототипом – и подчеркивают их близость:
“А л е к с а н д р. Я упаду к его ногам и скажу: «Папенька! Примите мое раскаяние», примите мое обещание любить все доброе и святое! Пускай мое сердце разорвется на тысячу частей, если оно еще способно будет огорчать вас! Но, Боже! (Становится на колени) пошли мне смелость и дай мне уменье выразить то, что чувствую, и укрепи мою решимость сделать мой подарок достойным того прекрасного образа Божества, которое отражается в сердце человеческом. Награди меня, Боже, этим днем! Я не сумею произнести моих торжественных обещаний; но Ты всеведущ! Ты поймешь их смысл! Я только могу чувствовать, что здесь горит чистая любовь (указывает на сердце) […]”
Мотивы поведения главного героя комедии “Подарок в день имянин” – это действительно очень характерные, хрестоматийно знакомые нам мотивы поведения Пушкина. Эта черта маленького Александра из пьесы 1848 года особенно ярко проявляется у Пушкина в описанных им самим в дневнике и мемуарных записях эпизодах, обрамляющих двадцатилетие его творческой жизни. Об одном из них – бегстве Пушкина из Петербурга в 1834 году в дни торжеств открытия Александровской колонны, мы уже упоминали.
“МЕНЯ ИСКАЛИ, НО НЕ НАШЛИ…”
Другой эпизод – чтение Пушкиным “Воспоминаний в Царском Селе” на лицейском экзамене 1814 года, о чем рассказано в 1835 году в мемуарной заметке “Державин”. И этот эпизод… тоже оканчивается бегством поэта:
“Наконец вызвали меня. Я прочел мои «Воспоминания в Царском Селе», стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать состояния души моей: когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом…
Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли…”
Не только общее сходство поведенческих мотивировок, но и портретное, динамическое сходство описанных деталей пушкинской биографии было отражено составителями журнального тома. Непосредственно перед комедией “Подарок в день имянин” помещен без подписи исторический очерк с похожим заглавием – “Подарки детям на Рождество”. В нем мы находим описание странных поступков легендарно-исторического героя, завершение которых точь-в-точь повторяет манеру поведения Пушкина:
“В первые времена Христианства, т.е. много, много столетий тому назад жил был один добрый и благочестивый человек, по имени Николай. […] Благодеяния его имели тем более цены, что он делал их втайне. […] Он вставал очень рано утром, ходил мимо домов бедняков, и в отворенные окна их бросал деньги и разные другие вещи, и тотчас же убегал или прятался так, что обрадованные несчастливцы никак не могли понять, откуда посылалась им помощь”.
В очерке рассказывается о происхождении западноевропейского “Деда Мороза” – Санта-Клауса (оказывается, именно из-за “пушкинской” манеры поведения легендарного персонажа, дети никогда не видят Санта-Клауса, тайно приносящего им подарки, которые они находят утром под елкой!). Благодаря этому персонажу, на фоне публикаций декабрьского номера журнала, как тень Карабаса-Барабаса на заднике кукольного театра, появляются очертания фигуры царствующего императора, “день имянин” которого, “Никола зимний”, приходится на те же декабрьские дни. Согласно легенде, “добрый и благочестивый человек по имени Николай” и является установителем обычая дарить детям подарки на Рождество, в память евангельских волхвов, одаривших новорожденного Спасителя:
“Конечно, и большим достается много в этот день, но они совсем не главные хозяева ёлок и всего, что соединяется с ёлками. Нет, это прекрасное деревцо совершенно принадлежит вам, милые малютки и подарки, которые навешивают на него, назначаются более всего для вас. Но знаете ли вы, откуда произошло это обыкновение? Вероятно нет, потому что оно не наше, и принесено к нам из Немецкой земли. Там же вот что рассказывают о нем:
[…] Случилось однажды, что перед самым Рождеством был сильный мороз, и бедные не знали, как спасаться от него. С сердцем глубоко тронутым смотрел на них добрый Николай. Особенно жалел он о бедненьких детях, которые бегали по улицам босиком, с раскрасневшимися от холоду ручками и ножками, и так дрожали всем телом, что маленькие, беленькие зубки их стучали один о другой. Так настал и Рождественский сочельник – и добрый человек […] пошел в лавки, к разным торговцам […] накупил всего столько, что огромных карманов его недостало и он должен был, кроме того, наполнить покупками своими большой мешок. Вот как на улицах порядочно потемнело, и в маленьких окошках бедных хижинок засветились тусклые огоньки, добрый Николай пошел обходить деревни, и шел целую холодную Декабрьскую ночь, и во всякой хижине оставлял что-нибудь для детей”.
Персонаж одного произведения, пьесы, – Александр, персонаж другого, очерка, – Николай. Царствующий император, конечно, ничуть не похож на героя очерка, но вспоминать о нем заставляет, тоже негласное, появление его старшего брата в соседней комедии журнала. Царь Николай, благодаря сходству причуд Пушкина и своего легендарного тезки, с одной стороны, как бы отождествляется со своим антагонистом – революционным и “безбожным” поэтом Александром. Но тем больше, рельефнее, благодаря нелепости отождествления, оказывается контраст этого “доброго и благочестивого человека” с безжалостным императором…
“ДРЕВО ЯДА”
В предыдущем же 11 номере помещен без подписи географический очерк “Упас или ядовитое дерево”. Это была, как ни странно, излюбленная тема русских детских журналов того времени, начиная с Карамзина, но кроме того, она послужила основой знаменитого пушкинского стихотворения “Анчар, древо яда”. Из всех версий изложения совершенно несостоятельной легенды о смертоносности яванского дерева “упас” (“анчар” – его второе название) очерк “Звездочки” до сих пор еще не привлекал внимание исследователей, а между тем легенда эта рассказана здесь, пожалуй, наиболее близко к тексту стихотворения:
“Это страшное дерево растет в лесах острова Явы; смола, вытекающая из него, составляет сильный яд, которого испарения до того заражают окрестный воздух, что на пространстве десяти или двенадцати миль от него не могут расти никакие деревья и никакие другие растения: земля на всей этой окружности остается совершенно голою, даже не покрывается и травою. Князьки и воины Индейцев, живущих в той стране, натирают ядом этого дерева свои стрелы и копья; но так как почти всякий человек, подходящий к этому дереву близко, непременно умирает, то для собирания ужасной смолы его назначаются такие люди, которые за преступления, т.е. за дурные дела свои, уже приговорены к смерти. Как скоро этот приговор произнесется над ними, то им позволяется выбирать: принять ли смерть от руки палача, или идти за смолою к упасу”.
Возвращение к россказням голландского путешественника Фурша, взятым Пушкиным за основу два десятилетия назад, хотя и к тому времени они уже были опровергнуты и заменены достоверными описаниями “анчара” (Турбин В.Н. Пушкин, Гоголь, Лермонтов. Опыт жанрового анализа. М., 1998. С.74-82), – тем более кажется анахронизмом в середине просвещенного XIX века. Единственное оправдание этому казусу можно найти в том, что и эта публикация “Звездочки” входит в ряд материалов журнала, цель которых – создание “эффекта присутствия” Пушкина на его страницах. На этот раз составители напоминали о стихотворении Пушкина, одновременном по написанию стихотворению “Дар…”
БОТАНИКА И ПОЛИТИКА
Публикации эти состоялись в переломный момент русской и европейской истории: 1848 год – год очередной волны революций, прокатившихся по Европе. Это вызовет поворот в политике императора Николая I к беспощадному удушению общественной и интеллектуальной свободы в России. Не случайно в легенде о добром человеке Николае и мерзнущих на морозе под Рождество детях слышен предвосхищающий отзвук известного рождественского рассказа Ф.М.Достоевского “Мальчик у Христа на елке”. В марте этого года чиновником Министерства внутренних дел, знакомым уже нам по аллюзиям в пьесе “Подарок в день имянин” И.П.Липранди началось расследование о подозрительных собраниях на квартире М.В.Буташевича-Петрашевского. А в наступающем, 1849 году произойдет разгром кружка “петрашевцев” и арест будущего великого русского писателя, над которым нависнет угроза смертной казни.
Наш слух нас не обманет, если в “пушкинских” материалах журнала мы уловим отголоски этих совершающихся и даже еще не наступивших событий: предполагаемые нами публикаторы их, прежние друзья и сотрудники Пушкина, занимали достаточно высокое общественное положение, чтобы иметь возможность быть осведомленными о деятельности Липранди (который еще в апреле был отстранен от расследования, был вынужден передать все собранные материалы в распоряжение сыщиков III отделения и затаил обиду на “конкурентов”), а с другой стороны – публикаторы “Звездочки” уже проявили однажды свою способность к предвидению в случае с уваровской биографией…
Со стихотворением “Анчар”, впервые напечатанным еще позже, чем “Дар…”, в альманахе “Северные Цветы на 1832 год”, связан один из наиболее конфликтных эпизодов в отношениях двух друзей: царя России и царя русской Поэзии. Пушкину пришлось оправдываться от обвинений в том, что стихотворение представляет собой сатиру на самодержавие. И хотя “Анчар” был написан, как и “Дар…”, в 1828 году, однако на фоне последовавшей в 1830 году революции в Европе и подавления восстания в Польше стихотворение действительно выглядело политическим памфлетом, созвучным той критике царизма, которая обрушилась на него в западноевропейских средствах массовой информации. Можно ожидать, что повод для такого неправомерного сближения был дан поэтом сознательно (Долинин А.А. Из разысканий вокруг “Анчара” // Пушкинская конференция в Стэнфорде. 1999. Материалы и исследования. М., 2001. С.30-34).
Политическая проблематика и на этот раз затронула “Упас или ядовитое дерево”: ею объясняется композиция очерка. Этот подтекст становится особенно заметным при сопоставлении со “старшим” вариантом “Звездочки”, где анекдот о ядовитом соке растения – но на этот раз не “упаса”, а простого табака – рассказывается в прямой связи с монархом, прусским королем Фридрихом Великим (Анекдот из жизни Фридриха Великого. С Нем. А.Костылев. 10 Апреля 1848 года. Москва // Звездочка старш. возраста, 1848, т.27, № 7).
СПАСИТЕЛЬНЫЕ ВЕЩИ
Яванскому “упасу”, или “анчару”, в очерке “Упас или ядовитое дерево” сопоставляется его собрат, растущий в Северной Америке. Это сопоставление носит не столько “дендрологический”, сколько историко-литературный характер, потому что ядовитое дерево, растущее в Новом Свете, на Антильских островах, еще до пушкинского анчара было воспето французским поэтом Ш.Мильвуа в элегии “Манценил”, неоднократно переводившейся русскими поэтами в первой половине 1820-х годов – В.И.Туманским, “Манценил” и А.Ф.Раевским, “Древо смерти” (Французская элегия XVIII – XIX веков в переводах поэтов пушкинской поры. М., 1989). Помимо историко-литературного, два описания разделяет стилистическое противопоставление: если в первой половине очерка ядовитое дерево рисуется в фантастической интерпретации мрачной легенды, то во втором – описано с той же научной достоверностью, с какой давно уже в географических и естественнонаучных сочинениях описывался анчар:
“…Но возвратимся к той страшной вещи, о которой мы говорили – к яду [- срв. созвучную строку в пушкинском стихотворении: “И к утру возвратился с ядом”]. Кроме упаса есть еще другое ядовитое дерево. Оно растет в Северной Америке и всегда в местах сырых и болотных. Оно походит листьями на нашу ясень. Никогда оно не бывает очень высоко. Яд заключается в стволе и сучьях его, и вредит тому, кто будет трогать или нюхать его, но вредит не смертельно: через день или через два действие яда проходит. […] На других же он вовсе не действует […] и они без вреда могут даже откусить немножко такого дерева и подержать его на языке. Для осязания оно бывает так холодно, как лед, и если взять в руку горсть разных деревянных кусочков, то тотчас можно почувствовать который ядовитый”.
Две этих противоположных по своему характеру описания – роковой смертоносности анчара и относительной безвредности его заокеанского собрата – отождествляются в находящемся между ними рассуждении о медицинской… благотворности ядов:
“Думая, что этот яд [упаса] употребляется только для того, чтобы наносить смерть людям, вы верно удивляетесь, маленькие читатели, тому, что Индейцы сбирают его с такою опасностию, как будто бы мало можно убить людей стрелами и копьями и не натирая их ядом. Но как еще более удивитесь вы, когда я скажу вам, что не всегда яды бывают вредны, – но часто очень полезны. Да, спросите-ка вашего доктора: сколько раз случалось ему даже спасать жизнь людей каким-нибудь ядом! […] Вот как удивительна и, можно сказать, как прекрасна наука докторов – медицина! Какие ужасные вещи она переделывает в спасительные!”
Последнее слово в приведенной цитате (“спасительные”) показывает причину, по которой был сделан выбор из двух вариантов названия дерева. В очерке обыгрывается созвучие названия губительного анчара с противоположным по смыслу рядом слов русского языка: “упас” – “спасать” (срв. реплику персонажа в поэме Блока “Двенадцать”, обращенную к убийце: “От чего тебя упас Золотой иконостас?”). В старшем варианте журнала тоже присутствует подобное противопоставление: анекдоту о ядовитости табака там соседствует очерк о благовонном соке дерева, используемом даже в священнодействиях, в службе… Спасителю, – “Ладан” (Ладан. С.Л....на // Звездочка (ст. возраста), 1848, т.28, № 10).
В очерке “Упас…” не столько сопоставляются две географические диковинки, сколько в иносказательной форме дается типология подходов к общественно-политической действительности: стратегия нагнетания общественной и политической истерии, “охоты на ведьм”, когда за каждым независимо мыслящим человеком мерещится смертоносный “упас”, грозящий разрушением государственных устоев, – и стратегия толерантности, общественного доверия и поощрения свободомыслия и свободы действий.
Точно так же в инициалы подзаголовка очерка “Несколько слов о Лермонтове и Кольцове”: “Письмо к И.А.К.” – входят те же буквы, которые входят в имена двух библейских персонажей, знаменитых своими отношениями к родным братьям, но диаметрально противоположных: Каин и Иаков. Если Каин стал братоубийцей и заслужил проклятие, то Иаков похитил у своего брата Исава право первородства и стал патриархом избранного Богом народа. Сходство преступника и праведника, и вместе с тем – разделяющая их пропасть: это и была та коллизия, которая вдохновляла публикаторов “Звездочки”, когда они создавали посмертный криптографический портрет Пушкина. И даже само название журнала невольно “работало” на эту идею: детский журнал назывался так же, как должен был называться последний, не увидевший света альманах А.Бестужева и К.Рылеева, который готовился ими одновременно с восстанием 1825 года.
ИОАНН БАПТИСТ ДАНТЕС
На соседних страницах с очерком “Упас…”, в 10 номере мы находим еще одно имя, связанное с пушкинской биографией, – и это имя… Дантеса:
“В средние века некоторые механики опять принялись за крылья, приделывали к ним разные пружины, чтоб легче было размахивать, и, видно, дошли до возможного совершенства в этом деле, потому что, в конце XIV века, некто Иоанн Баптист Дантес, родом из Перуджио, очень часто поднимался на воздух посредством крыльев. Несколько раз он летал на Тразименское озеро, – но однажды, поднявшись очень высоко, упал и ударился о колокольню”.
Очерк “Воздухоплавание”, из которого взята приведенная цитата, подписан именем “В.Верещагин” – одновременно это имя знаменитого художника-баталиста, дожившего до времен царствования второго императора Николая, которому пришлось пожинать плоды исторического выбора, сделанного Николаем I в 1848 году.
При сопоставлении с этим очерком высвечивается мотив еще одного пушкинского произведения в очерке “Упас…” Там с документальной подробностью описывался фантастический костюм, который будто бы используется яванскими собирателями яда:
“Многие из преступников выбирают этот поход, но из числа двадцати – едва ли двое остаются в живых. Отправляя их туда, дают им ящик для смолы, пару толстых кожаных перчаток и род кожаной шапки, которая надевается на лицо и спускается до пояса. Эти шапки изобретены для того, чтобы сколько возможно предохранить их от вдыхания воздуха, который, как мы сказали, заразителен на несколько миль в окружности. Против глаз вставляют два стеклышка, так что несчастные могут видеть перед собою, не снимая шапки…”
Описанный наряд представляет собой… нечто вроде будущего водолазного костюма. Предвосхищение технических средств защиты отдаленного будущего мы явственно обнаруживаем и тогда, когда, после замечания о предохранении от вдыхания “заразительного” воздуха, встречаем словосочетание, близко созвучное современному слову “противогаз”: “против глаз”…
Похоже, что прообразом этого фантастического костюма послужил “водолазный колокол” – приспособление в виде опрокинутой емкости, наполненной воздухом, в которой человек мог некоторое время находиться под водой. Описание недостатков такого приспособления мы встречаем, между прочим, на страницах журнала “Маяк” 1840 года; обращает внимание сходство в деталях с той “кожаной шапкой”, которая будет описана в “Звездочке”:
“В обыкновенном водолазном колоколе дышат воздухом того же давления, как и наружное давление его на грудь, но не дышат воздухом совсем новым, и притом неудобно работать с колоколом на всех точках подводной части корабля. В снарядах, подобных изобретению г-на Полена (Paulin), где смотрят сквозь стекло и где голова помещается в маленьком пространстве: стекло потеет и мешает ясно различать наружные предметы [- срв.: “против глаз вставляют два стеклышка, так что несчастные могут видеть перед собою”], и опять воздух, которым дышат, не совершенно чист” (Новый водолазный снаряд // Маяк, 1840, № 2. Гл. 2. Неорама, смесь, разные известия. С.13). Кроме того, в № 10 (то есть там же, где напечатан памфлет “Видение в царстве духов”) в гл. 3 “Материалы” помещена переводная французская статья на тему другого очерка “Звездочки”: “Аэростаты или воздухоплавательные шары”.
Образ, описанный в очерке “Упас…”, находит себе параллель в “маленькой трагедии” Пушкина “Скупой рыцарь” (вплоть до сравнения с головным убором!). Герцог говорит об отце Альбера, Бароне:
Я помню,
Когда я был еще ребенком, он
Меня сажал на своего коня
И покрывал своим тяжелым шлемом,
Как будто колоколом.
Трагедия эта, как принято думать, отражает конфликтные отношения Пушкина со своим собственным отцом, так что образ “колокола” соединяет очерки журнала с драматическим произведением “Звездочки” – комедией “Подарок в день имянин”, которая строится также на коллизии отношений маленького героя с отцом.
“Водолазному колоколу” – средству для погружения в одну стихию, воду, в очерке “Воздухоплавание” своим внешним обликом и устройством соответствует средство для проникновения в другую стихию, воздух:
“Горячая вода легче холодной, теплый или нагретый воздух легче холодного. Вы легко поверите мне в этом, если когда-нибудь посмотрите на горящие дрова: вы увидите, что пламя и дым всегда поднимаются вверх именно потому, что в этом месте воздух нагревается, следовательно становится легче и поднимается. […] Этим открытием воспользовался один ученый и подумал очень справедливо, что если наполнить пузырь теплым или нагретым воздухом, то он должен подняться вверх. Это был первый шаг к воздухоплаванию; оставалось только попробовать на самом деле”.
Этот “колокол” к тому же пространственно помещается там, где ему и надлежит быть, поднимается в небо.
СРЕДИ ЛЬВОВ И ТИГРОВ
Но мотив “колокола” в очерке “Воздухоплавание” имеет особое значение, так как вступает в сочетание с промелькнувшим там именем убийцы Пушкина – Дантеса. Ведь и в “Скупом рыцаре” спасительный мотив “колокола” соседствует с ситуацией дуэли, с которой неразрывно связано имя Дантеса: отец бросает перчатку сыну, вызывает его на поединок. Герцог вырывает поднятую перчатку из рук Альбера:
Молчите: ты, безумец,
И ты, тигренок! полно.
(Сыну)
Бросьте это;
Отдайте мне перчатку эту.
Герцог называет Альбера “тигренком” – здесь узнаваем сюжет баллады Шиллера “Перчатка”: герой спускается на арену с дикими зверями, львами и тиграми, куда намеренно бросила свою перчатку его возлюбленная… Благодаря шиллеровскому сюжету находит себе смысл ранее прозвучавшее в этой сцене у Пушкина сравнение шлема, которым покрывают ребенка, с колоколом: спускающийся в зверинец герой шиллеровской баллады – а вслед за ним и герой пушкинской трагедии – подобен водолазу, которому необходима защита в смертельно опасной среде.
Сам Шиллер говорил, что “Перчатка” образует своего рода дилогию с другой его балладой – “Перстень”. Именно в этой последней мотив “водолазного колокола”, по контрасту с описываемыми в ней событиями, достигает почти осязательной наглядности: герой баллады, ныряя за брошенным в море перстнем, потому и погибает, что у него не было средства защиты от ужасов подводного мира – водолазного колокола… Как и в трагедии Пушкина, в очерках “Звездочки” мотив спасительного “колокола” имеет символическое звучание. Терпимость и доброжелательность к оппонентам, по-видимому, и являются тем средством защиты от реальных и воображаемых ужасов общественно-политической жизни, которое рекомендуется в очерке “Упас…”
Такова система пушкинских мотивов, которую мы можем обнаружить в очерках “Воздухоплавание” и “Упас или ядовитое дерево”. Кроме того, эти материалы журнала связаны между собой сетью перекрестных указаний. “Большая часть Явы, – говорится в примечании к очерку “Упас…”, – принадлежит Нидерландам”; Дантес же, однофамилец которого упоминается в очерке “Воздухоплавание”, был усыновлен нидерландским посланником. Очерк В.Верещагина “Воздухоплавание” находится в 10 и 11 номерах, а во втором из них помещен очерк “Собаки Бернардской горы”, подписанный теми же инициалами “В.В.” Его завершает едва ли не пародийный пассаж:
“Благодарите Бога, милые дети, что вы живете в стране, где нет ни страшных бурь, хищных зверей, ни высоких, непроходимых гор”.
Аналогичный пассаж завершает и неподписанный очерк “Упас или ядовитое дерево”:
“Как мы счастливы, милые дети, что в нашей стране, в нашей благословенной России, нет таких ужасных деревьев. Однакож травы, цветы, корни, ягоды и плоды, вредные в некоторой степени, есть и у нас, и потому, гуляя летом в лесу или в полях, вы должны быть очень осторожны с теми растениями, которых вы еще не знаете”.
Это свидетельствует о единстве авторства очерков.
“С АНГЛ.** ”
Остается сказать, что в этом же 11 номере содержится диалог, в котором самым очевидным образом преломляется содержание стихотворения Пушкина “Дар…” Этот неподписанный диалог так и называется: “День рождения” и снабжен пометкой “С Англ.** ”
Диалог происходит между маменькой и ее дочкой Лизой, и эта маменька самым неожиданным образом выступает в роли… лирического героя пушкинского стихотворения. Она недоумевает, почему ее легкомысленная дочка Лиза радуется наступившему дню своего рождения! Лиза вбегает в комнату и огорошивает свою маму известием:
“Маменька, маменька! Какое счастье! Сегодня мое рождение! Ты знаешь это? […]
М а м е н ь к а. Мне весело смотреть на твою радость, Лиза; но скажи мне, пожалуйста, отчего так веселит тебя день твоего рождения?
Л и з а. Ах! маменька, да разве ты не знаешь, что все веселятся в свое рождение? А кроме того, я радуюсь, что мне минуло девять лет.”
Но маменька, в отличие от Пушкина, успокоенного ответом м. Филарета, продолжает гнуть свою линию:
“Да скажи мне, отчего кажется тебе, что быть девятилетней девочкой лучше, нежели восьмилетней?
Л и з а. Как, отчего маменька! Да ведь это значит быть целым годом старше.
М а м е н ь к а. Это я знаю, но я не понимаю, какую же радость находишь ты в том, что делаешься старше?...”
И так же, как в пьесе о мальчике Александре, этот интригующий, “жизнеотрицающий” конфликт между радостной Лизой и ее меланхолической маменькой разрешается самым благочестивым образом. Оказывается, радоваться следует только в том случае, если день рождения ознаменован новой победой на пути самосовершенствования:
“…Разве ты уверена, что ты сделалась лучше, нежели была год тому назад, и намерена сделаться еще лучше в следующий год? Как ты думаешь об этом?
Л и з а. Ах, не знаю, маменька! Я и не думала об этом никогда.
М а м е н ь к а. Неужели? А ведь это первое дело, о котором каждый должен подумать в день своего рождения. Вот я – так признаюсь тебе, я только о том и думала сегодня, что ты во многих вещах не сделалась лучше столько, сколько бы я желала, а ведь страшно, душенька, делаться старше и выше ростом, и в то же время не делаться умнее и лучше. Я никогда бы не подумала радоваться в таком случае.”
Не станем судить, так же ли этот разговор уместен в “день рождения”, как то “блюдо из березы в день имянин”, о котором говорит слуга Алексей в соседней пьесе журнала, – заметим только, что точка зрения этой благочестивой “английской” маменьки с идеальной точностью совпадает с точкой зрения глубоко опечаленного своим несовершенством лирического героя стихотворения Пушкина.
Продолжение следует: http://www.stihi.ru/2009/03/23/1453 .
Свидетельство о публикации №109032301421