Прелюдии в стихах и прозе

Прелюдии в стихах и прозе


    Я оплеуха – и щека,
    Я рана – и удар булатом,
    Рука, раздробленная катом,
    И я же – катова рука!

    Мне к людям больше не вернуться,
    Я – сердца своего вампир,
    Глядящий с хохотом на мир
    И сам бессильный улыбнуться.
Ш. Бодлер. «Гэаутонтиморуменос»*.


 Иисус говорит им: неужели вы никогда не читали в Писании: «камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла: это – от Господа, и есть дивно в очах наших «? Мф. 21,42.


Часть 1. Прелюдии пишутся
Склонившись, я писал. Это было нечто необычное, потому что все, что делалось до этого, было не то. И величайшее мое произведение, созданное во время соперничества с Рембо, давно уже не волновало мой дух, когда приходилось перечитывать заново все прошлые стихотворения. Сейчас это было что-то, не похожее на стихотворение.
Уже была закончена вторая строфа, рука дрожала от величайшего возбуждения духа и всех чувств. Я сейчас не просто человек, я – Демиург, существо, похожее на Бога, равное Богу, сам Бог. Я перечитал первую строфу:

Светило солнце. Спешили люди.
Пытался с ними спешить и я.
Я слышал отчетливо звуки прелюдий:
Они отражали закон бытия.
Все так. Уже который день нещадно светит солнце, порождая чувство пустоты и бессмысленности существования. С утра возлагаются надежды на день, который обещает быть похожим на первый день  творения и существования человека, а днем будет опять то же: полные людьми автобусы, вонючие тела, похоть и суета, претендующая на глубокомысленность. Все так. Я знал, что «спешили люди» – это не просто констатация факта. Это указание на высшую степень суеты, о которой Соломон сказал, что она суета сует. Эта бессмысленная спешка, нежелание и невозможность остановиться, стремление делать, делать и делать деньги, дела, успехи. Спешить, чтобы успеть, чтобы закончить хоть что-то, оставить после себя…, но нет – это думаю я – Савов, –   а не они, те, кто спешат.
Пытался с ними спешить и я. О, да. Пытался. Я хотел слиться с ними, любить или ненавидеть их, но вместо этого – бессмысленное презрение и раздражение, как от назойливых мух. Я имитировал суету, когда делал лицо, похожее на их лица, делал вид, что меня огорчает то, что огорчает их, на самом же деле, мне было все равно, что происходит со мной и моими ближними. Сейчас я только что вернулся из больницы, где лежит и умирает моя бабушка. Я ездил туда, чтобы спешить, как все они, но мне хотелось сидеть, забившись в угол, укрыться от гибельного солнца и безмолвствовать. Я пытался спешить, но не мог.
Я слышал отчетливо звуки прелюдий.
Когда я «родил» эту строчку, радость, не испытываемая доселе никем, хлынула в мозг, щеки мои горели. Я выразил мысль, а это бывает редко. Обычно мы лжем, но в этой строке я сказал правду о мире. Это – блоковское. Это он воспринимал мир как звуки. Но я, не обладающий музыкальным слухом, услышал стоны мира, я назвал их прелюдиями, потому что  я понял их, они обрели смысл; хаотичное нагромождение  звуков вдруг обрело смысл и значение музыкального произведения. Бегу, уже бегу смотреть словарь Ожегова. О, это не только музыкальное произведение. Это еще «вступительная часть музыкального произведения». Это вступление к чему-либо. Как верно! Бог писал моей рукой. «Прелюдии» – это название будущего opus’a,  это и строфа, с которой все начнется, истинное понимание мира, его а  prior’ное восприятие. Да! В  чем же смысл этих прелюдий? В том, что
Они отражали закон бытия.
Время. Это строка о смерти, о безжалостном ходе событий, о человеке, который из молодого и полного сил превращается в некрасивого старика, о женщине, потерявшей свою красоту, о женщине с обвисшей грудью… О, Боже, о моей матери!
О бабушке, которая умирает в больнице. Обо мне.
Это – закон бытия. Но как невыносимо его играет время. Прелюдии – это начало смерти. Всеобщее расслабление и затем разложение. Небытие. Вот чем оперирует время, когда играет законы бытия, бесчеловечные, ибо они не заботятся о человеке, законы. Интуиции, интуиции. Я еще ничего не думаю, я только чувствую, воспринимаю органами чувств, хотя нет, чем-то еще я воспринимаю шумы мира; это все во мне. Сейчас запишу и лишь тогда узнаю, как это невыразимое нечто будет мыслиться, а не чувствоваться. 
Свисало небо, сжималась планета.
Земля превращалась в какой-то морг.
Троллейбус едет, а я без билета:
Он мне не нужен в стране без дорог.
Когда я шел по коридорам больницы, я ощущал смерть всем существом. Физически, пусть это и невозможно. Что-то из далекого детства сплеталось с моими ощущениями теперь, составляя схему, нить Ариадны, которую я выразил в словах:
Свисало небо, сжималась планета.
Небо начало свисать еще в больнице, в тот миг, когда я заблудился в бесконечных переходах, когда я понял, что уже в аду, что бессмысленность доведена до конца. В моем уме деформировалось все сущее. Остался я один, но и я не обладал смыслом. Знак, не имеющий значения, пустота, не способная ни на что, даже мыслить неспособная. Когда я вышел на улицу, я понял, что настает конец света, но никто этого не понимает, как во времена Ноя, когда пили, ели и веселились. Тем ужаснее и нелепее казалась суета. Машины, сигналящие прохожим, чтобы не задавить их. Ведь вы все погибнете, к чему эти нелепые предосторожности?
На свежем воздухе меня осенила мысль, что был я не в аду, а в морге. Написав, что Земля превращалась в морг, я не только выразил субъективные ощущения, но и претендовал на объективный смысл. Для каждого она рано или поздно станет моргом. «Прелюдии» – это только начало. В конце люди увидят или ощутят написанное здесь. Я отличаюсь от других тем, что провижу конец еще в начале.
Я еду в «3»  троллейбусе домой. Плачу контролеру рубль. Пишу, что нет билета. Верно, потому что разумею не обыкновенный троллейбус, а тот, который везет «в страну без дорог», в которой не нужен билет.
Ужас! Это же плагиат. Николай Гумилев, «Заблудившийся трамвай». Сверить размеры, рифмы, слоги. Одиннадцать и девять слогов в строках. Сходится. Я чуть ли не плачу, но утешаюсь понемногу. Смысл «Прелюдий» глубже, а размер не один к одному. Сопоставляю «Прелюдии» с «Трамваем», выявляю сходства и различия, уже рассматривая «Прелюдии», как произведение, а не интуицию.
Недаром я читал Гумилева перед тем, как начал писать! Моя душа и его ритмы резонировали, дав толчок к творческому акту. Но это же плагиат, я в этом убежден. Что сказал бы Гумилев о моих «Прелюдиях»? Что скажут о них мои друзья?
 Гумилев бы одобрил. Надо писать дальше.
«Страна без дорог» – здесь я намекаю на Пушкина, на его Русь, в которой ухабины… Я наслаждаюсь скрытой цитатой. А сопоставление моего троллейбуса с трамваем Гумилева уже не пугает меня, а успокаивает. Мое творение, пожалуй, даже жестче, сделаю же я его еще более крутым на подъеме. За дело!
Какая-то ругань, обрывки мыслей:
Пытаются люди понять себя.
Машина со сливками, сливки прокисли.
Иду к друзьям, но есть ли друзья?
Я вижу это изо дня в день. Как пытаются понять они себя, но не могут. Ругаются, о чем-то говорят. Порой я прислушиваюсь к людям даже с интересом. Их бессвязные (для меня, разумеется) реплики раскрывают их внутренний мир. Но нет, не может этого быть. Он все же не так беден, я верю в это.
Грешу против логики, когда пишу о машине, о друзьях. Но внутри у меня метроном логических колебаний, который оправдывает меня. Это нужно для логики произведения. А та логика, против которой я грешу, есть нечто изначальное, природное, похожее больше на цепь ассоциаций и фактов. Значит, я алогичен в самом себе, а не для будущего моего читателя.
«Машина со сливками» – это я о молоке, которое привозят под окна, уныло возвещая гудками об этом событии. Это – суета, в которую я втянут. В детстве я ходил за квасом, теперь – за молоком. Связь времен не нарушена ни на йоту.
Вечером мы встречаемся у Теплякова в школе. Он там работает сторожем. Егоров будет там. Сейчас идти и мне, поэтому и пишу о друзьях. Но друзья ли они мне? Их эгоизм доказывает обратное, но я для них не пустой звук. Все остальное, что в них есть – это мои представления, как они есть:
Иду к друзьям, но есть ли друзья?
В строке есть и объективное начало. Она заставляет (должна заставить!) думать читателя о своих друзьях, об отношениях, которые принято называть дружескими. Я же хотел всегда считать, что это святые отношения, но жизнь опровергает хотение. В моем вопросе горечь и боль, тоска по идеалу, моя мечта об идеальном друге. Может быть, еще у кого-нибудь, хотя бы у одного человека, возникает эта боль.
А! Я знаю, откуда это во мне, точнее, откуда это знание о дружбе, ибо интуитивно я это чувствовал всегда. Это из А. Платонова. У него есть такое понимание, а я читал его на этой неделе. «Чевенгур». Все согласуется. Totum universum. Наверное, за каждой строкой «Прелюдий» стоит, кроме образов, и тот, кто внушил мне знание. Это синтез. Парафразы. Я обожаю именно этот синтез, о мои «Прелюдии»!
Мелькают икры. Мелькают ляжки:
Спешат потаскухи хлеба купить.
Собакам подали падаль в чашки.
Съели падаль. Им хочется пить.
Я написал о потаскухах и собаках, вспоминая слова Евангелия, которые хорошо были использованы у Г. Климова в «Князе мира сего». Я помнил образ и символ, которые несли в себе эти слова – «ибо это стрелы огненные». Они относятся к вопросам пола, включая в себя не только все перверзии, но и извечную борьбу плоти и духа. Разве не разлита похоть в воздухе летом, разве не пропитаны похотью все деяния человека? Даже отрицание власти плоти доказывает ее могущество, ибо то, что невозможно победить, хочется отвергнуть.
Являясь рабом плоти, мой дух восставал всегда на нее. Мизантропическое слово «потаскухи» доказывает лишь то, что отношение мое к прекрасному полу несколько не такое, как у большинства мужчин. Сопоставление потаскух с их мыслями о «хлебе насущном», которого им вполне хватает, несмотря на слова Христа, с собаками, пожирающими падаль и хотящими пить, разумеется, не случайно. Я просто выявил суть   человеческого существа, сущность, управляемую инстинктами, главный из которых – инстинкт самосохранения. Есть, есть, есть – разве не этого хочет человек всю жизнь? После того, как он наестся, ему хочется… пить, как и собакам. Я не погрешил против истины и уж тем более против человека, создав эту строфу. Теперь, когда строфа создана, ее шероховатость – «подали падаль» – кажется мне ее достоинством. Эдакая аллитерация, звуковой повтор, смакование, экспрессивная бомба, полная заряда ненависти. Так, когда долго сдерживаешься, но все же идешь, наконец, вразнос, слова срываются с языка, принося радость безумия, гнева, ненависти. Я испытал все эти эмоции, когда писал четыре строки с лейтмотивом – падаль. Лейтмотив должен был повториться и дальше, я знал это наверняка.
Бабы, собаки, дохлые кошки,
Машины едут – посторонись!
А вот поля и к реке дорожки.
Идут купаться, а ты – утопись.
Выкрикнув и успокоившись, я вспомнил о читателе, и начинаю нагнетать факты. Кому не приходилось видеть дохлых кошек, гниющих на асфальте? Это антиэстетично, не правда ли? Поставив это словосочетание рядом  с «бабами» (сниженное разговорное слово) и собаками, я нагнал сумраку в яркий вечер, мешавший мне писать своей красотой и благостью. А впрочем, увлеченный «Прелюдиями», я уже не замечал вечера, а если бы все-таки заметил, то, несмотря ни на что, возлюбил бы его, потому что познал его до последнего фотона солнечного света.
И тот факт, что машины постоянно оглушали меня гудками, раздражая как навязчивостью, так и бессмысленностью своего движения вперед, а также и тем, что напоминали мне мой статус пешехода, означающий примерно то же самое, что и статус раба; факт этот не давил более на мозг, как не давили на мозг и гудки под окном, которые издавали молоковозы, потому что у меня была отрада – память.
 Подъезжая на троллейбусе к дому, я видел поля, те самые, по которым приходилось совершать безумный кросс, чтобы достичь реки и переплыть ее, умоляя судьбу о смерти от воды и о жизни одновременно. Это было, когда я смертельно болел, страшась смерти, как палача и освободителя. Тавтология! Уже произнес ненавидящий меня читатель, пробежав глазами последние 2 предложения. Пусть будет так, но в те дни в моих внутренних монологах слово «смерть» было в каждом предложении. Привыкнув к этому слову, я и совершаю роковой промах, радуя читателя.
Совет «утопиться» мой лирический герой дает себе сам, чтобы, во-первых, потешить себя мыслью о том, что можно покинуть этот мир в любой момент, а, во-вторых, чтобы рассеять пессимизм намеком на вещи пострашнее. Совет этот не более чем совет, лирический герой это сознает, поэтому не следует упрекать его в театральности. Мысль о возможности утопиться нужна еще, чтобы развить ее до логического конца в следующей строфе. «Утопись» – это только начало, одна из множества прелюдий этого произведения.
Не надо топиться – хуже будет,
Ведь, звуки те же, а света нет.
Стихнут звуки людских прелюдий,
Останутся звуки вонючих планет.
Эсхатологические идеи были бы неполными, если бы гибель мира ставила точку, после которой – ничто. Моя эсхатология гласит: после  смерти останется все плохое, что было, плюс к тому зло, которого не было. Если бессмысленность социальной и биологической жизни ужасна, то космический хаос «вонючих планет» окажется еще ужаснее, потому что из хаоса жизни можно шагнуть дальше в хаос смерти, а уж из этого  захолустья дороги нет ни вперед, ни назад. Не останется даже какофонии прелюдий, останутся звуки планет. «Абсолютная бесконечность» небытия. Мелодия небытия.  Звуки, которых никто не слышит.
Света, конечно же, нет, ибо разлагающиеся трупы не видят. С концом этой строфы заканчивается и эсхатологическая прелюдия стихотворения; и снова начинается субъективная музыка расстроенного ума.
Вот женщина. Стоп! Ее потное тело
Во мне вызывает похабную дрожь.
Она улыбается криво и смело:
Мол, я – неприступная, не подойдешь.
О «стрелах огненных» уже было сказано. Я ненавижу похотливых самок, но они притягивают меня. О потном теле – это чтобы доказать, что я не обольщаюсь, за все дела мои готов дать себе ответ. Стихия жизни возвышается над умом, побеждает интеллект, заставляя его служить телу, как последнего слугу. Похотливые самки еще и неприступны. Мало того, что ум противится, но все же служит телу, помогая налаживать контакт с женщинами, так и новое затруднение – большинство объектов ускользает от «бесплодных усилий любви», оставляя мое дисгармоничное существо ни с чем, даже разбитое корыто отсутствует. На улице и без женщин много грязи, например, мужчины и дети.
Вот толстые дяди, вот сильные парни.
Мелькают мышцы, мелькает жир.
В людской, должно быть, хлебопекарне
Тела выпекал им какой-то транжир.
Возможно, комплекс собственной неполноценности нашел своеобразную отдушину  в этих строках, а может быть, извечное презрение человека ко всему телесному, поэтому (и в силу чего) опошленному. Мне возразят: великие художники и скульптуры подняли человеческое тело на пьедестал почета и духовности. Мне кажется, что произведение искусства тем притягательнее, чем ярче выражена в нем идея превосходства духа над плотью. Иначе чем объяснить различие чувств, возникающих у нас при лицезрении обнаженных Венер и разглядывании порнографических фотографий? Хотя, вероятно, мое суждение слишком категорично. В произведении искусства дух и материя находятся в гармоничном единстве, ничто не преобладает – это и внушает нам эстетическое наслаждение. Физическое воплощение (на холсте, в скульптуре) мечты  о гармонии, недостижимой в жизни человеческого общества, т.к. в мире превалирует плоть. Культивирование ее стало самоцелью. И мужчины, и женщины стремятся создать себе идеальные тела, забывая о наполнении этих тел хотя бы неидеальным духом. Под духом  я разумею здесь внутренний мир, душевное содержание  и интеллектуальные способности индивидуума. Поклонение телу становится теперь чуть ли не религией. Спортзал заменил людям храм. Нарциссизм стал нормой. Мне приходилось встречать людей, которые оценивают себе подобных с точки зрения их физической развитости и мускульной силы. Человек, не способный сделать то или иное упражнение, для них уже не человек, по крайней мере, особь, не заслуживающая внимания.
Другая мерзость нашего общества – пренебрежение богатого к бедному, выражение презрения к плебсу, обоснованное лишь чувством материального превосходства. Класс состоятельных людей, о которых Грин писал, что это – крысы, – это группа людей, не отличающихся особой образованностью, но преисполненная самодовольства. Как тип, эта общественная прослойка образовалась давно и не в России, но на фоне всеобщего распада нравственных ценностей, она выделяется из прочих своей невероятной беспринципностью и цинизмом.
А грязные дети ругаются матом,
Конечно, хотят кого-то избить,
Но к ним подходит человек с автоматом,
Они – врассыпную: он может убить.
Нивелирование ценностей моментально отражается на поведении детей, с той разницей, что у детей этот процесс совершается в геометрической прогрессии.
Изнасилования, убийства, наркомания и прочие человеческие пороки, а также многие психозы царят в среде детей. Родители порой и не подозревают, какое исчадие ада они кормят и холят. К детям сейчас помимо педагогических мер применяют и всякие другие. Общество, порождая монстров, ненавидит их и пытается расправиться с ними, если не уничтожить. На ум мне приходит следующий эпизод. В троллейбусе, несколько лет назад, подростки лет 13-15 угрожали мне расправой лишь за то, что я отказался уступить им место. В тот же миг кто-то вызвал ОМОН, и их посадили в УАЗик, едва не взяв и меня. Этот случай, однако, не самый показательный. Если верно, что дети – наше будущее, то мне становится страшно за судьбу не только моей родины, но и всего мира. Дети опаснее всего тогда, когда чувствуют безнаказанность. Они иногда подобно животным сколачивают стаи и нападают в группе, чувствуя себя частью этого общества и слагая с себя всякую ответственность на группу в целом. Впрочем, эти состояния  и психологию масс достаточно изучили. У детей этот процесс проходит быстрее и естественнее, что связано со свойствами их психики. Далее. Многие не считают их серьезной силой, способной хоть на какое-то волеизъявление в людском сообществе. Это, вне всякого сомнения, детям на руку, потому что сила, которую не принимают во внимание, набирает мощь гораздо быстрее и бесконтрольнее, нежели всякая иная.
Разумеется, имеются в виду не все дети, а лишь те, к которым я использую эпитет «грязные».
Но вот запас красноречия подходит к концу, прелюдии теряют звучность:
Стихают звуки, стихают крики.
Я успокоился. Птицы поют.
К людям иду. В витринах блики:
Закат отражает в стеклах салют.
Успокоенное сознание не воспринимает внешние раздражители, а если воспринимает, тогда не остро, а завуалировано.   Когда ты счастлив, все неприятности мира не в силах поколебать твое душевное равновесие, из любой переделки ты выйдешь если не победителем, то с гордо поднятой головой и с улыбкой на устах. Пройдет время, душевный покой исчезнет, и беды будут ранить психику еще нещаднее, чем до душевного подъема.
К друзьям идет уже автор «Прелюдий». Это все в моем воображении, на самом деле стихотворение еще не написано до конца, я никуда не иду, а сижу в кресле, немного расслабив руку с ручкой и размышляя о будущих часах, а затем днях и годах моей жизни. Десять строф уже написаны, создав странную схему моей души, в которой ложь перемешана с истиной, субъективное с объективным и общезначимым, рациональное с безумным. Я вижу себя в школе с друзьями (это будет через один час), читающего им «Прелюдии». Их восторженные реплики мое чуткое ухо уже улавливает из будущего. Они согласны со всем написанным, все понимают и готовы подписаться под каждым словом творения. Они поймут, но оценит ли еще кто-нибудь этот opus, нужен ли он миру? Чтобы все понять в нем, во-первых, нужно какое-то образование, а во-вторых, элементарное представление о процессах, которые происходят в нашем обществе. Понимание не обобщенное, а частное, не на уровне телезрителя и радиослушателя, а на уровне беспристрастного духа, взирающего с высоты созерцания на мир с ледяным равнодушием и безразличием, холодного даже в своей горячности, раздвоенного в себе самом, себя ненавидящим и себя обожающим. Я, как Д.Джойс, мечтаю об идеальном читателе, потому что если такой появится, это будет означать, что появился человек абсолютно идентичный мне, понимающий меня раньше меня самого, сопереживающий мне и ненавидящий меня больше всего мира, как я сам себя ненавижу.  Вот я и выболтал свою детскую мечту о моем ангеле – хранителе, принявшим человеческий облик и ставшим моим другом, которому я могу доверять бесконечно. В той детской мечте было понятно, что наличие такого друга сделает меня всемогущим, ибо два человека, безгранично доверяющие друг другу, обладают неземной энергией и волей к действию.
 Пройдет несколько лет, и появится человек, которому я смог доверять, как  воображаемому ангелу, но пропасть между нами стала через несколько лет так велика, что я первый предал дружбу, испытывая ужасные угрызения совести, но не в силах ничего изменить. И снова «я слово позабыл, что я хотел сказать, И мысль бесплотная в чертог теней вернется». Одни буквы, но ни одного чувства в моих суждениях о дружбе. Как передать всю гамму неуловимых звучаний в отношениях людей, если самой музыке это не под силу?
Интересно, верно ли передал в «Прелюдиях» хотя бы факты? Это следует проверить сегодня же вечером. А если не верно, хватит ли духу уничтожить собственное творение, как не истинное? Я не смогу сжечь «Прелюдии», потому что уже сейчас пришел к пониманию того, что «Прелюдии» – это я. Чем больше я буду писать, тем ярче осознание этого.
К людям иду, но люди – падаль.
Я человек – и падаль я.
Рембо вспоминаю – «Пьяный корабль»,
Но я не пьяный – мертвый я.
Склонность к силлогизмам – моя слабость. Не зная логики, люблю все же строить какие-то схемы, вроде этого вывода на уровне 5 класса. Если все люди падаль, что очевидно явствует из вышеприведенных строф, то я, как принадлежащий к людскому сообществу, – падаль. Quod erat demonstrandum. Какая горечь, какая правда и какое тщеславие в том, чтобы сказать о себе всю правду до конца! Я всегда считал, что честнее других, потому что себе самому никогда не лгу ни в чем. Сознаю на 100%, кто я есть и в чем виноват, начиная с молодых ногтей. Как это ни смешно, многие люди, даже все люди, обманывают себя, иначе их совесть съела бы их заживо. Я не из их числа, поэтому уже давно считаю себя ходячим мертвецом («…но я не пьяный – мертвый я»), ибо нравственность моя испарилась, мораль отсутствует, а совесть, тем не менее, пожирает последние куски моего существа.
Дух соперничества с А. Рембо возник у меня после прочтения «Пьяного корабля». Мне кажется, стихотворение Рембо сильнее даже «Баллады о брошенном корабле» Высоцкого. По крайней мере, эти произведения одинаково велики. Первая попытка написать нечто подобное возникла на той же неделе. Я создал стихотворение «На кресте». Состязание с Рембо сводилось к одному – силе эмоционального воздействия на читателя. 
Меня восхищала не совершенная просодическая система «Пьяного корабля», а эффект эмоционального шока, который стихотворение вызывает у читателя. Состязание сводилось к тому, что я брался создать нечто, превосходящее «Пьяный корабль» по эмоциональности в вышеуказанном смысле этого слова. «На кресте» было написано еще до того, как я начал изучать Ницше. Многие идеи «Антихриста» воплотились в художественные образы стихотворения. Не зная Ницше самого по себе, я все-таки имел в виду Маяковского с его «Облаком в штанах» и протестом «Долой вашу религию!», но сопоставление с Маяковским на сознательном уровне началось уже после создания «На кресте». Однако это стихотворение получилось религиозным, хотя и отрицающим некоторые элементы христианства. Теперь ко мне пришло осознание, что в поединке с Рембо я тогда проиграл, но замысел, который не удалось воплотить, был грандиозен. Я попытался, хотя и безуспешно, в очередной раз создать новую Библию. Это означает, что мысль билась тогда над грандиознейшим проектом реализации космологических и историософских откровений нового времени. Создавая «На кресте», я мнил себя, по крайней мере, пророком. Замысел был хорош, но Рембо выиграл. Теперь в «Прелюдиях» я упомянул Рембо по нескольким причинам. Во-первых, для того, чтобы лучше вспомнить зиму, когда я работал над стихотворением – поединком, во-вторых, чтобы указать читателю и самому себе на факт очередного соперничества с Артюром Рембо, в-третьих, чтобы подчеркнуть духовную близость (в частности, в философском аспекте содержания) «Прелюдий» и «Пьяного корабля».
Строфа написана. Радость ребенка, которая охватила меня, когда были подобраны слова «падаль – корабль» в качестве слов с оригинальной рифмой, прошла. В душе появляется ощущение завершенности стихотворения, которое означает, что запас гневных обвинений миру подходит к концу. О чем писать дальше? Безмолвие.
Выразить себя? О, как это скучно – выражать только себя, но ничего другого не остается, и рука моя выводит следующие слова очередной строфы:
Я что-то забыл. Я что-то не сделал.
Я что-то хотел заучить и не смог.
Постойте, постойте, должно быть, хотелл…
Но это неважно в стране без дорог.
Нет, все-таки творчество – что-то божественное. Скрытый смысл проглядывает из простых прозаических слов. В строфе затронута, как невозможность самореализации (а это – высшая духовная ценность в пирамиде человеческих ценностей) в «стране без дорог», т.е. в моем отечестве, так и бесполезность всяческих реализаций в той «стране без дорог», которая ждет всех нас. Идеи недурны, но они выписаны не мной. Когда рука выводила буквы, в голове были следующие мысли:
I. «Я что-то забыл, я что-то не сделал…»
В этой строке – воспоминание о бесцельно прожитых днях, в которых ничего не было потому, что я забыл сделать важные дела, а также воспоминание о том, что я забыл выучить сегодняшний урок по английскому.
II. «Я что-то хотел  заучить и не смог…»
Сегодня необходимо было выучить несколько стихотворений поэтов «серебряного века» и лексический минимум по иностранному языку. Я не в состоянии был это сделать, т.к. ездил в больницу, а главное, Апатия шептала мне, что все усилия бесплодны, что тщеславие суетно.
III. «Постойте, постойте, должно быть, хотелл…»
В этой строке обобщены все замыслы, которые с размахом и которые погибают в «бесплодье умственного тупика».  Двойная «л» в слове «хотелл» нужна мне для уточнения фонетического звучания рифмы, графически я оформил это слово недопустимым образом, но, по-моему, это оправдано: при написании «Прелюдий» музыкальная сторона стиха кажется мне особенно значимой.
IV. И, наконец, «Но это неважно в стране без дорог».
Я завершаю цикл внутри «Прелюдий», отсылая читателя к строфе о троллейбусе, в которой упоминается впервые страна без дорог. Я ссылаюсь на самого себя, официально уже признавая стихотворение литературным фактом, в котором (в стихотворении) допустимы парафразы. Мир моего ума признан мною же, в результате ряда мыслительных операций, как объективно существующий. Вселенная создана. Эта строка соединяет не только строфы начала и конца «Прелюдий», но и пласты внутри этой строфы, пласты о которых я уже упомянул: субъективный и вселенский (философский).
Тоска, меланхолия. Не понимают.
Да разве может падаль понять?
Я знаю: падаль друг друга карает.
Прошу вас первого меня покарать.
Мне горько, что человек одинок в мире. Невольно вспоминается Маркес – «Сто лет одиночества». Это состояние оторванности ото всех выражается не только в непонимании твоих личностных переживаний (не в этом ли смысл Дюреровской «Меланхолии»?), но и в нежелании понимать. Даже люди чуткие и культурные по сути своей не хотят понимать произведения культуры не потому, что  не желают этого, а потому, что таков закон бытия – вечное одиночество, вечное непонимание.
Да разве может падаль понять?
В этом вопросе есть еще один аспект – тщеславие. Я хотя и причисляю себя к падали, но этот вопрос выделяет меня из общего числа, я дифференцируюсь в нем. Это оправдано, ибо творец, Homo Faber, – это не просто падаль, а что-то иное, высшее, одержимое, непонятное. Таких демиургов не любят, их просто истребляют. Даже не сговариваясь, группа  вытесняет индивидуалистов из общего числа, они вне поля действия масс, они – самодовлеющие единицы, их требуется истребить, чтобы эти изгои не пробудили совесть, которая не нужна массам, ибо их имя – Падаль.
Падаль карает, впрочем, не только аутсайдеров, но и своих же собратьев.
Прошу эту падаль покарать меня первого, чтобы  не видеть всю гнусность ее деяний, которая вызывает во мне тошноту. Пусть падаль умерщвляет меня, делая это, она извергает меня из своих рядов, превращая меня из падали в человека с именем – Савов. Я повторяю свое имя вместе с героем фильма «И на камнях растут деревья», который тоже стал жертвой падали. Его убили, но перед смертью он говорит: «Я больше не раб, я – Левиус».
Мне скучно, грустно. Исчезните, люди!
Исчезните, люди! Оставьте мир.
Мир, где время играет прелюдии,
Где есть чума, но закончился пир.
Нет необходимости объяснять, почему мне скучно и грустно. «Скучно, господа, жить на этом свете» – сказал еще Гоголь, а грустно потому, что на том свете будет слышен лишь голос «вонючих планет», который сольется с другими голосами прелюдий Вселенной. Я ненавижу людей, поэтому вполне естественно хочу, чтобы они исчезли. Когда-то я читал Р. Брэдбери, на ум приходит его рассказ, в котором люди исчезают, оставляя одну семью в полнейшем одиночестве. Мне близок этот мотив, но я бы закончил рассказ  иначе. Это сделать, конечно, невозможно, но свои «Прелюдии» я закончу так, как захочу сам. Это последняя строфа. Скоро будет написано последнее слово. Прелюдии будут окончены, начнется основное произведение, которое будет звучать в масштабе Вселенной. Меня утешает немного мысль, что слабый отголосок этой великой оратории сыграл я. Пора написать последнюю ноту. Я хочу, и знаю, что это будет, – останется мир без людей, без планеты Земля, чистый, девственный мир. В нем  будет своя чума, свой хаос, но в нем не будет этого адского «пира во время чумы», о котором писал еще Пушкин. Ад создали люди, бояться ада – значит бояться людей. Мирового хаоса нет, смерти нет, есть только «мир, где время играет прелюдии» и мир, где царит чума и продолжается дьявольский (следует читать «человеческий») пир. Пока я только кричу, чтобы пир прекратился вместе с миром, но скоро это будет, потому что мои прелюдии уже сыграны до последней ноты.
«Дальнейшее – молчание».
Прелюдии
Светило солнце. Спешили люди.
Пытался с ними спешить и я.
Я слышал отчетливо звуки прелюдий,
Они отражали закон бытия.

Свисало небо, сжималась планета.
Земля превращалась в какой-то морг.
Троллейбус едет, а я без билета:
Он мне не нужен в стране без дорог.

Какая-то ругань, обрывки мыслей:
Пытаются люди понять себя.
Машина со сливками, сливки прокисли.
Иду к друзьям, но есть ли друзья?

Мелькают икры, мелькают ляжки:
Спешат потаскухи хлеба купить.
Собакам подали падаль в чашки.
Съели падаль. Им хочется пить.

Бабы, собаки, дохлые кошки,
Машины едут – посторонись!
А вот поля и к реке дорожки.
Идут купаться, а ты – утопись.

Не надо топиться – хуже будет,
Ведь, звуки те же, а света нет.
Стихнут звуки людских прелюдий,
Останутся звуки вонючих планет.

Вот женщина. Стоп! Ее потное тело
Во мне вызывает похабную дрожь.
Она улыбается криво и смело:
Мол, я – неприступная, не подойдешь.

Вот толстые дяди, вот сильные парни.
Мелькают мышцы, мелькает жир.
В людской, должно быть, хлебопекарне
Тела выпекал им какой-то транжир.

А грязные дети ругаются матом,
Конечно, хотят кого-то избить,
Но к ним подходит человек с автоматом,
Они врассыпную: он может убить.

Стихают звуки, стихают крики.
Я успокоился. Птицы поют.
Иду к друзьям. В витринах блики:
Закат отражает в стеклах салют.

К людям иду, но люди – падаль,
Я человек – и падаль я.
Рембо вспоминаю – «Пьяный корабль»,
Но я не пьяный, мертвый я.

Я что-то забыл. Я что-то не сделал.
Я что-то хотел заучить и не смог.
Постойте, постойте, должно быть, хотел…
Но это неважно в стране без дорог.

Тоска, меланхолия. Не понимают.
Да разве может падаль понять?
Я знаю: падаль друг друга карает.
Прошу вас первого меня покарать.

Мне скучно, грустно. Исчезните, люди!
Исчезните, люди! Оставьте мир.
Мир, где время играет прелюдии,
Где есть чума, но закончился пир.
                6.06.99            





 
Часть 2. «Прелюдии» звучат
I
Совесть исчезла, ее нет. Девственная чистота духа ощущается мною во всей полноте. Прошлые пороки преданы забвению. Таинство исповеди свершилось, дух ликует. Невозможно находиться дома одному в такой момент. Поделиться с людьми этой радостью, чтобы она из бури блаженства превратилась в тихую волну счастья. Я переписываю «Прелюдии» на чистый лист, кладу  рукопись в сумку и выбегаю на улицу. Меня ждут друзья. Скорее в школу, которая этой ночью будет в полном нашем распоряжении. По дороге к остановке меня не покидает ощущение собственной исключительности. Кажется, что от меня исходит сияние (из глаз, от лица), подобное моисеевскому, когда он спускался с горы Синай, неся заповеди.  Это не фигуральный оборот речи, потому что я чувствую это въяве. Подходит набитый людьми автобус. Я залезаю в него. Мои вычищенные туфли сразу затаптывают, кто-то бьет мне под ребро локтем. Никто не замечает сияния, исходящего от творца «Прелюдий». Я смотрю людям в глаза и вижу тусклое свечение, которое является отражением солнечного света. Лица людей пошлы и бессмысленны, но мне не грустно, ибо я ликую. Я еду к друзьям. Схожу на остановке, следующей за моей, чтобы не толкаться, чтобы не развенчивать внутренней радости, чтобы прогуляться. Из-за дома показывается школа, сердце бьется радостно в предчувствии момента, в который я прочту «Прелюдии» вслух другому человеку, не такому, как я. Стучу. Никого нет. Две девушки ходят поблизости, такое ощущение, что я им нравлюсь. Это иллюзия: автор подобного творения должен всем нравиться, особенно тем, кто нравится ему.
Лицо Теплякова сосредоточенно и недовольно. Мы входим в канцелярию. Оказывается, он пишет контрольную работу на заказ, поэтому ему не доставляет удовольствия человек, который будет отвлекать его от дела. Я прекрасно понимаю, что не корректно докучать ему, читая какие-то стихи, но разве можно удержать в себе бурю?
- Сергеич (так я называю его после лагеря), послушай, что я написал.
Руки дрожат от волнения, когда я достаю двойной лист бумаги. Я испытываю ощущения, похожие на предчувствие драки.
- Слушай. Стихотворение называется «Прелюдии». «Светило солнце, спешили люди…»
Я читаю без выражения, потому что стыжусь читать собственные стихи с выражением (это то же самое, что бить самого себя). Голос мой на некоторых словах захватывает, кое-где он дрожит, но эмоциональная напряженность вырывается в мир независимо от качества чтения. Когда я читаю строфу о том, что иду к друзьям, и закат отражает в стеклах салют, поражаюсь верности написанного. Действительно, по дороге к школе в витринах играли блики заходящего солнца. Последнюю строфу читаю отвратительно, скороговоркой пробегая по целине смысла.
- «… но закончился пир».
Вопросительно смотрю на Теплякова. Он молчит секунды три; по лицу видно, что из приличия делает вид, будто обдумывает прочитанное мною.
- Какой пессимизм. – Говорит он голосом экзаменующегося студента. – Ты верен себе. Я думал, что твой взгляд на мир изменился.
- Не изменился, и я полагаю, что никогда не изменится, – отвечаю совершенно твердым голосом. (Ни следа дрожи).
- Не все так мрачно, Роман.
О, да. Это говорит человек, получивший три тысячи рублей в институтской канцелярии. Иного он сказать и не может. Однажды ночью, впрочем, мог. Мы говорили о нищих бабульках, он выразил нечеловеческую жалость и сострадание к ним, но тогда он сам нуждался в деньгах. Выходит, сострадание – привилегия бедных и несчастных. Аморально не это (как бы ни считал Ницше), а изменение человеческих взглядов, которое, если совершается без оглядки, является предательством самого себя и злом в чистом виде.
- Взгляни вокруг, – говорю я мрачно, и почти стыдясь за Теплякова, – несправедливость и порок царят в мире. Разве вправе мы равнодушно принимать это как должное?
- Не будь столь трагичным. Твое мрачное настроение – от одиночества. Тебе нужна девушка, чтобы изменился твой взгляд на мир. Я уже не раз говорил тебе обо всем этом.
- Если изменится мой взгляд на мир – это не означает, что изменился сам мир. Или я не прав? И потом я не вижу в женщине панацеи ото всех бед, я давно изжил эту точку зрения. А ты, Сергей, похоже, нет.
Молчим. Я смотрю книги, по которым он пишет контрольную. Князь Трубецкой из серии «Мыслители XX века» с каким-то трудом о смысле жизни. Еще две книги, подобные первой, имеют в заглавии слово «культурология». Замечаю вслух, что из серии «Мыслители XX века» у меня дома есть сочинение С. Булгакова «Свет невечерний». Тепляков, отвечая, говорит мне, что со временем возьмет ее почитать. В очередной раз я ставлю себе вопрос: искренен ли он? Его прагматизм не допускает подобных увлечений философией. Он увлечен лишь тем, что имеет пользу сиюминутную, но как можно притворяться влюбленным в философию? Мне это непонятно.
Говорю с ним о его последнем увлечении – Наталье Геннадьевне (так я ее называю). Последняя вечеринка, где мне досталась в «партнерши» некая Лена, а Теплякову – пресловутая Наташа, ради которой все и было задумано, всплывает у меня в памяти. Мне не жаль прошлого. Я бесцельно провел вечер, попивая собственное вино и испытывая отвращение к Лене. Как падаль, разве могу рассчитывать я на нечто лучшее, чем она? На нее я, похоже, произвел впечатление. Она приглашала нас к себе еще, точнее меня. Тепляков размышляет. Может быть, думает о Геннадьевне, а может, о Симоновой – моей нелепой однокласснице. Школа…
Звонит телефон. Я снимаю трубку. Просит позвать Сергея какая-то женщина с железными нотками в голосе. Это, как выясняется, завуч. Просит проверить окна на втором этаже. Тепляков ругается, потому как уже не в первый раз я беру трубку не тогда, когда нужно. Как формалист, он идет проверять стекла (не разбиты ли?) Я проклинаю его в душе, но иду следом: он попросил составить ему компанию. Боже, человек создает себе бесполезную работу! Полчаса времени убить на нечто тягостное – это глупость.
Раздраженный на Теплякова, а также для того, чтобы потешить себя, предлагаю позвонить  Симоновой. Тепляков дает номер, набираю.
- Таню позовите, пожалуйста.
- А, это ты, Тепляков!
- Нет, звонит Рома.
- Не притворяйся, я узнала тебя.
- Да уверяю же тебя…
- Хватит притворяться.
Смех душит меня. Нельзя разговаривать. Бросаю трубку. Смеемся с Тепляковым, как сумасшедшие.
- Пойдем, Сергеич, на улицу. Здесь мне томительно. Подышим свежим воздухом. Сергей неохотно соглашается. На улице тепло. Вечер замечателен. Прогуливаются школьницы, молодые люди, семьи с детьми. Народу, впрочем, не слишком много. Около цветника вертятся две симпатичные девушки. Я предлагаю пойти познакомиться с ними. Тепляков неожиданно для меня соглашается. Мы подходим вплотную. Я беру инициативу на себя.
- Здравствуйте, девушки, можно с вами познакомиться? Произнеся первые слова, я тут же понимаю, что это глупейшая выходка, которая ничем не кончится. Я понимаю, что мне это не нужно, но развернуться и уйти уже нельзя.
Ведем глупейший разговор. Одна из них учится в ПТУ, занимающемся нефтью (нелепое словосочетание рождается в моем уме, она-то говорит складно). Другая учится в школе, из которой мы сейчас вышли. Они, видите ли, родные сестры.
Мы тоже.
Ах, не похожи. Ох, нам не верят.
Я предлагаю нарвать цветов с клумбы (пошел вразнос, дорвался), хотя мое предложение раздражает меня же донельзя.
Подходят молодые люди. Отзывают одну сестру. Потом подходят к нам. Скорее всего, они спросили у девушки, кто мы такие. Она сказала, что никто. Действительно, два филолога для местных «героев» – ничто. Мне настолько кажется все глупым, что я готов даже на драку. Я «положу» их здесь. Одежду жаль. Мы с Тепляковым щегольски одеты. Все ужасно глупо.
- Смотри-ка, – говорит Тепляков, указывая на подходящего Егорова. Мы поворачиваемся и идем к нему. Девки хихикают. Их уже четверо. Молодых людей трое. Хихиканье выражает намек на нашу трусость. Мне наплевать. Пусть видят, что мы идем к Егорову, и проглотят свои языки. Они уже бесят меня. До чего же тупы! А может быть, это я потому так о них думаю, что мы им не понравились. Одна из четверых девок кричит, чтобы шли к ним. Этой-то корове мы, наверное, понравились. С Егоровым мы обнимаемся: давно не виделись (уже две недели). Заходим в школу. Я сажусь на своего конька и предлагаю прочитать Егорову «Прелюдии». Но что ему до какого-то стихотворения! Говорит, что потом, а сначала нужно купить пива. Егоров, как обычно, настаивает на своем, а мы, покорное стадо, слепо подчиняемся. Я – из лени, потому как спорить с Егоровым – значит, тратить много сил. Тепляков заявляет, что останется сторожить школу, а мы идем за покупками. По дороге выясняется замечательный факт – сегодня двухсотлетие А.С. Пушкина.  Я вношу предложение о покупке шоколада «Сказки Пушкина». Егоров – «за». Тепляков, как получивший государственную стипендию и коммерческую премию за работу, выполненную на днях, отдал нам сто рублей на разграбление. Хотел отдать 50, но Егоров настоял на ста. Походка Егорова размашиста: он в духе, я, распрямив грудь, поспеваю следом. Мысли кружатся такого типа, что автору «Прелюдий» только и остается, как идти на поводу у Егорова. Свое авторство я понимаю уже не так, как несколько часов назад. В душе уже не существует звуков  «Прелюдий», в уме нет слов из «Прелюдий», авторством можно теперь или тщеславиться, или подстегивать свою гордость, как в мыслях о себе и Егорове. Раньше ее подстегивал чем-то иным, теперь – «Прелюдиями». Они уже не нечто божественное, а материальная ценность, с той только разницей, что за них сейчас никто не даст и рубля. Мысленно я сравниваю себя с Мартином Иденом. Мы много говорили о нем с Тепляковым.  Сергей возмущается смертью лондоновского героя, я же считаю ее единственно возможной и верной развязкой произведения. В романе удивительное сочетание романтического и реалистического, но каждое слово выражает идею произведения, а это мне очень по душе.  Теплякову же Иден непонятен, потому что прагматик Сергей никогда бы не покончил счеты с жизнью, достигнув богатства. Полагаю, даже мотивы самоубийства Идена ему не ясны. Кроме Маммоны, он не знает других богов в этом мире. Он где-то прав, я это понимаю умом, но разделить не могу. В своем прагматизме он слишком бесчеловечен. Говорит, что деньги для него – это независимость, а на самом деле – это возможность удовлетворить собственный эгоизм.
- У вас рубля не будет? – девочка с мальчуганом смотрят на меня. Я достаю монету и протягиваю ей. Егоров рубля не дает. Он спрашивает продавщицу о «Сказках Пушкина», прося скидку в день 200-летия великого поэта. Шоколада нет. Скидки не будет. Егоров не разочарован. Мы идем к следующему ларьку. Девочка, собрав нужную сумму, покупает водку. Я мельком смотрю на нее, но странное ощущение того, что взгляд останавливается не на секунду, а на час, не покидает меня. Она идет к каким-то цыганам. Я теряю ее из вида. Сменяются кадры. Вот мы уже купили двенадцать бутылок самого дорогого пива из русских марок, несколько пакетов чипсов, шоколад, арахис. Остаются деньги, и я предлагаю купить леща. Подходим к женщине, торгующей вяленой рыбой.
- Выбирайте, мальчики, выбирайте.
- А студентам у вас есть скидки?
- Есть. У меня у самой сын – студент радиотехнической академии.
- Мы с литфака, а сегодня День рождения Пушкина. Вы не знали? Нам полагается скидка.
- На два рубля скину, больше никак нельзя, поймите меня. Мне детей кормить нужно.
Мне отвратительна торговля Егорова, но, скрепя сердце, я терплю, приглядываюсь, между прочим, и к этой убогой продавщице. Не от хорошей жизни эта женщина вышла торговать воблой в эти солнечные дни и теплые вечера. Она весела, поэтому не вызывает чувства острой жалости, как некоторые иные продавцы, и чувства отвращения, как нахальные бабы, каких полно в торговле.
Бежим через дорогу, чуть не попав под машину, смеемся, кощунствуем, называя рыбу Пушкиным, говорим, что предадим ее торжественному съедению. Мимолетная мысль всплывает из бездны  восприятий и появляется в моем  сознании: «Что бы сказал Пушкин о «Прелюдиях»?»
Прошли больше половины дороги. Я спохватываюсь, что руки онемели от тяжести сумки, а Егоров лишь ускоряет шаг, да помахивает руками. Голос мой звучит неуверенно и просительно.
- Серж, я уже полдороги это несу. Теперь твоя очередь.
С улыбкой он принимает сумку…
Когда на столе стоит уже шесть пустых бутылок, я читаю стихотворение. Язык мой неуверенно болтается во рту, но я ощущаю волнение. Все внимательно выслушали. Егоров задумчиво повторяет слова, несколько секунд назад сказанные мною:
- «Прошу вас первого меня покарать»… И покарают.
Всеобщее молчание. Потом я говорю какую-то глупость, чтобы всех развеселить. За такие попытки снять неловкость некоторые меня считают шутом. Мне это очень неприятно, но будучи не в силах ничего изменить в своем характере, я снова и снова предаюсь безудержному веселью. Вот и сейчас.
Идем с Егоровым сдавать бутылки. В «комке» сидит симпатичная продавщица. Заигрывания Егорова с ней вызывают во мне чувство, подобное тошноте. Со стороны же кажется (да так оно и есть), что я подпеваю ему, как мальчонка с визгливым дискантом подпевает Шаляпину. Продавщица и в самом деле вызывает во мне похотливые желания, которые на сей раз «сотрудничают» с отчаянным умом, а не с головой, как написано в «Прелюдиях».
По дороге обсуждаем женские достоинства продавщицы. Три часа ночи. Егоров ночует у меня. Мы пьем чай. Невыносимая духота побуждает нас открыть окна и балкон. Лежим и разговариваем.
 - Ромыч, ты заметил, что откровенные разговоры бывают у нас, только когда мы разговариваем вдвоем, а не втроем, будь то ты или Сергей? Втроем мы говорим о пустяках, «прикалываемся» и «дятлим»?
- Почему? – говорю я, чтобы что-то сказать. В этот момент и я, и Егоров понимаем: для начала разговора можно избрать любую тему. Втроем мы говорим об учебе и женщинах, вдвоем – о философских проблемах и о нас. По егоровской экспозиции мне становится ясно, о чем будет разговор.
- Это потому, что мы слишком критикуем человека, выражающего свои мнения. Стоит только кому-то раскрыться, и на него сыплется град насмешек и дается множество советов.
- Серж, я давно хотел спросить тебя: что ты думаешь о Теплякове? Для меня он загадка. С одной стороны удивительная непосредственность, а с другой – крайний эгоизм. Кто же он на самом деле?
- Скорее всего, и то, и другое. Ты помнишь, каким он был в самом начале? Ты же первый познакомился с ним, когда оказался с ним в одной группе?
Я помню его. Еще на самом первом вступительном экзамене я отметил его фигуру. Он тогда показался мне крайне наивным (до глупости) и очень неуверенным. Он был убого одет и казался моложе своих лет. Я помню, что в контексте общего гнусного состояния духа (в этот период мне казалось, что болезнь моя смертельна), этот чудной парнишка производил на меня угнетающее впечатление, вызывая мысли такого типа: «И с такими я буду учиться!»
- Да, я помню, каким он был. Он резко изменился после первого курса, когда съездил с тобой в лагерь. Я попытался передать это в поэме «Мужи».
- Ромыч, Тепляков мне часто говорил, что он удивляется, когда слышит слова, характеризующие его как тихоню, доброго малого и все такое. Лично я его таким никогда не считал.
- Я тоже. Мне всегда казалось, что он глубже, чем кажется. При подобном семейном положении личность формируется более развитой, чем при благоприятном положении. Это очевидно. Ну, да будет об этом. Лучше скажи, что ты думаешь о Серегином брате.
- О Коле? Это – глыба.
- О, да. Верно сказано.
Уж не потому ли я завел разговор о Коле, что он похвалил мое стихотворение? А может, потому, что он помогал нам с английским? Или же я уважаю его более, чем завидую? Нет. Его личность вызывала у меня уважение после разговора о власти и плебсе. Его бескорыстность просто поразительна. Если бы такие люди населяли Россию…
Сержу разговор о Коле кажется незанимательным. Он меняет тему.
- Ромыч, а Люда?
- Серж, я бы хотел тебе сказать… Помнишь тот разговор, когда я говорил, что мы с ней больше, чем друзья и что я… В общем, это неправда, я давно хотел сказать тебе это,  потому что испытываю чувство вины…
Я так и думал.
- …Но она мне больше, чем друг, больше, чем тебе  Зацепина.
- И как же ты относишься к ней?
- Я доверяю ей  больше, чем кому бы то ни было из людей. Даже больше, чем вам. Она знает обо мне абсолютно все. Такая степень доверия мне и самому порой кажется немыслимой.
- Ты вообще очень замкнутый человек: никому не доверяешь. Помнишь наш последний разговор втроем? Я сказал тогда, что мы до тех пор будем все таиться друг от друга, пока хотя бы один из нас делает это. Я имел в виду тебя.
- Я не доверяю вам. Ничего не могу с этим поделать. По крайней мере, я откровенно говорю это.
- Ты много просишь, но мало отдаешь – это свинство.
- Прекрати.
- Знаешь, ты напоминаешь мне моего отца. Это Личность, но никто этого не замечает. Все считают его посмешищем. (Чего только не услышишь порой!)
- Ваши поступки чем-то похожи. – Продолжал он. – Мне всегда хотелось знать, почему вы поступаете так.
Передо мной снова открывается бездна людской души. Я представлял отца Егорова другим. Менее духовным. Отнюдь не страдающим. Ощущение пустоты, непонятное мне, заполняет душу, отчего становится грустно.
- Помнишь, Серж, свое стихотворение «Улыбается криво карлик хромой…»? Это о твоем отце?
- Я хорошо понимаю, что ты хочешь сказать, но я не имел в виду отца, когда писал «Карлика»… Ромыч, а ты не боишься, что заиграешься? Ведь твое шутовство – это маска, я понимаю. А если она прирастет к лицу? Чтобы  этого не случилось, нужно открываться кому-нибудь.
- Например, вам? Я раскрываюсь в своем творчестве. Здесь мое настоящее лицо. (Мне становится жутко от собственной откровенности, но я продолжаю). Мрачное и грустное. Смехом я заглушаю слезы. Когда больно, лучше смеяться, чем плакать, мне так кажется. «В грозы, в бури, в житейскую стынь, при тяжелых утратах и когда тебе грустно, // Казаться улыбчивым и простым – самое высшее в мире искусство».
- У меня предчувствие, Ромыч, что ты плохо кончишь.
- Ты о самоубийстве? Нет, я уже много думал об этом. Я не способен на это, потому что слишком малодушен и труслив. Самоубийство – это же Поступок.
- Ничего подобного. Только слабые люди кончают самоубийством.
- Давай не будем спорить, в этом вопросе мы никогда с тобой не сходились во мнениях.
- Ты плохо кончишь не в смысле самоубийства. Просто у меня предчувствие.
Его слова находят в моей душе какой-то отклик. Я и сам подозревал всегда, что в моей непутевой жизни развязка должна быть нелепой, а трагичное – это тешит тщеславие, что льстит. Может быть, Серж хочет польстить мне? Душа моя знает, что это не так или…? Или он на самом деле думает так? Впрочем, сейчас мысли наши развиваются не так, как обычно, – винные пары застилают обоим мозги. Да и вдвоем говоришь не то, что думаешь. Мысль зыбка и текуча. Сегодня думаешь так и говоришь это, думая, что излагаешь собственные мысли, а завтра ты думаешь уже совершенно иначе, и все, сказанное тобою, не соответствует истине. Все слишком запутано. Все люди таковы. А Егоров, быть может, даже и не думает того, что говорит. Ведь это же нельзя проверить. Самое смешное, что разговор этот он воспринимает совершенно  серьезно. Он считает, что это на века.
- Ты плохо кончишь не в смысле самоубийства… Не в смысле самоубийства… Просто у меня предчувствие… Предчувствие…
«А предчувствия меня никогда не обманывают», – пытаюсь мысленно процитировать из «Мастера и Маргариты». Мне хочется спать, но ему нет. Из вежливости или из другого какого-то чувства, может, лизоблюдства, стараюсь поддержать с ним разговор. Под одеялом жара, на дворе скоро будет светать, а мы говорим о пустяках. Состояние томления сменилось во мне неподдельным интересом, когда разговор зашел обо всем, касающемся меня. И я, как все. Падаль. Как предсказуем человек! От этого он и не интересен. Проклятая рефлексия, как мне надоело все анализировать! Бедняга Гамлет. Нужно убавить громкость магнитофона, а то буффонада какая-то, а называется  классикой.
Вспоминаю Ее. Под действием пива мои душевные муки  переходят в злорадную констатацию факта: она не будет моей. Самое смешное, что даже если бы она была со мной, я бы испытывал скуку в ее обществе. Похоже, я скучаю со всеми, кроме друзей. Когда Егоров, Тепляков и я вместе, нам обычно не скучно. Это аксиома. Но нельзя же без женщин. Еще эта любовь. Когда я сбежал из дома и ощутил чувство свободы от всяких привязанностей, какое это было блаженство. Человек создан для свободы. Интересно, восприятие Егоровым Пономаревой отличается от моего восприятия? По закону ассоциаций я вспоминаю историю с Пономаревой. Интересно, как Егоров воспринял ту мою аферу? А сам то я был серьезен или нет? Это была игра, но с некоторым значением, как хорошая партия в шахматы. Я выиграл в том смысле, что пополнил свой арсенал впечатлениями и опытом. Острые моменты в игре всегда будоражат кровь. Лишь в конце партии я начал обдумывать ее цель. Теплякову я объяснил ее несколькими мотивами: во-первых, клин клином вышибают (считал я), следовательно, испытывая влечение к Пономаревой, я аннулирую любовь к Ней. Ошибочность мотива я понял, уже находясь у Пономаревой. Она оказалась клином, который выбил не клин, а топор, однако, благодаря ей я понял сущность чувства, которое люди называют любовью, а, поняв, сразу начал отрицать его, т.е. игра с женщинами перешла на более высокий уровень – игру с понятиями и чувствами. Это объяснение Тепляков не понял, потому что я объяснил туманно. Второй мотив прост: отомстить Егорову за Теплякова. Ведь наверняка же Егоров помучился от «предательства» Романа, как некогда Тепляков от «предательства» Егорова. Это был урок для Егорова, судя по его реакции, он его усвоил, даже если и не осмыслил. Третий мотив – чисто «филологический». Тогда я изучал Достоевского вдоль и поперек, проникся его духом и подпал под его влияние. Мои действия походили на проявления истерии героев Достоевского. Может показаться, что мотив надуман, однако я принимал его всерьез, ибо для начала игры, этого фактора было вполне достаточно и самого по себе. История с Пономаревой восходит ко времени, когда мы искали себе пассий на литфаке. Теплякову понравилась второкурсница. Мы с Егоровым поносили ее на чем свет стоит, глотая при этом слюни. Потом был визит Теплякова к ней (весьма постыдная процедура, как и все, связанное с Таней). Затем Егоров оказался ее ухажером, заставив Теплякова страдать своими насмешками. И в финале страдает Егоров (до сих пор), потому что Пономарева его бросила. Вот и вся схема игры, не осложненная психологизмом. Как происходит осложнение, мне очевидно из появления моих мотивов в одной из партий этой большой игры. Недаром же человека называют Homo ludens (человек играющий). Ассоциации не разбирают важности, поэтому наряду с Пономаревой возникает в моем уме образ Кати Панасюженковой, одной из тепляковских  пассий (или «подруг»). Еще один образ женской психологи. Как-то выяснилось, что Катя знает Пономареву. И что же? Катя больше всего боялась того, что Пономарева покажет нам (мне и Теплякову) старые фотографии, где эти особы вместе,  а, по мнению Кати, она там плохо выглядела. Я полагаю; у Пономаревой таких фотографий и не было, но человек всегда ставит себя в центр вселенной, именно поэтому в любом событии он видит действующим лицом себя, а если его там и быть не может, то достаточно отождествить   себя с кем-то еще:
- Серж, ты любил Пономареву по-настоящему?
Делаю ударение на последнем слове.
- Ты же знаешь, Ромыч, что я по настоящему любил двух женщин – Наташу и Таню. С Наташей у нас была платоническая любовь, но именно благодаря ей я стал личностью, а Таня… но ты, наверное, не поймешь меня, ведь ты же никого не любил.
Интонацией он хочет задеть меня. Я любил и страдал не меньше, чем он, но не распускаю слюни в отличие от него. Любовь вообще весьма затасканная вещь, поэтому из литературных произведений мне больше всего нравится «Пугачев» Есенина, где ни слова о любви – это мужественная поэма, как и «Мцыри». Или Егоров прав: я не любил. Во всем сомневаться, как это будет на латыни? De omnibus dubitandum.
- Лучше ничего не говори, ведь ты ни с кем не спал…
При этих его словах не могу не улыбнуться в душе, потому что я знаю о Егорове больше, чем он думает. Мысль моя уносится в тот день, когда мы были первый раз в Рязани после «Зари». Или это был не первый день? Переночевали втроем у Егорова, утром пришла Пономарева, потом ушла. Егоров попросил сходить с ним в аптеку. Купил бабушке лекарства и еще презерватив. Он взял нас с собой, чтобы поиздеваться над нами, потому что полагал, что мы влюблены в Пономареву, но главное, хотя это следствие из вышеуказанного, он постеснялся бы купить презерватив без нашего общества. Мотивы его были ясны мне, как день, но смешнее всего было другое…
В тот день я был счастлив, потому что погода была отменная, а по Рязани я соскучился так, что не замечал вокруг никакой гадости. В квартире мама делала ремонт. А потом мы ходили с бабушкой в магазины выбирать кухонный стол, а потом – депрессия и мысли о самоубийстве. Депрессию сейчас смешно вспоминать, но стоп…Егоров что-то спрашивает… Волны сна захлестывают меня… Так приятно вытянуть ноги и ни о чем не думать…
 
II
Из больницы я захожу к бабушке Вале. Она узнает, что я собираюсь на пляж. Сначала уговаривает меня не ходить, но потом дает 10 рублей на газировку. Сначала отказываюсь от денег, потом беру их. Захожу в магазин, потом в ларек, и вместо воды беру две бутылки «Русского пива». Шагаю по пыльной дороге, которая упрется в тропинку, разрезающую поля пополам. Сейчас здесь проходит уборка урожая: стоят тракторы, дюжие бабы в косынках сверкают мощными руками, мужики курят.
А вот поля. И к реке дорожки.
Бегут купаться, а ты – утопись.
Вспомнились строки моего стихотворения. Короче думать «стиха», но с литературоведческой точки зрения правильнее – «стихотворения». Нашел о чем думать! В тот период безвременья, когда мне казалось, что у меня рак, я бежал по этим тропинкам к реке, бросался в ледяную воду (был конец августа) и плыл на ту сторон, бегал по другому берегу, тщетно пытаясь согреться, потом переплывал реку снова. Сложные чувства тогда приходилось испытывать. Тоска смерти, физическая боль – это все я заглушал песнями Высоцкого. Он работал в то время и день, и ночь. Чувство несоответствия между актом перехода в небытие и мелочностью. До этого мне казалось, что человек на пороге должен стать чище и прекраснее. Еще меня мучили угрызения совести за смерть моей кошки. Тщета подготовки к вступительным экзаменам в РГПУ дополняла картину.
Когда я бежал, я не думал, поэтому и началась эта гонка. Не думать, чтобы не страдать – этого хотелось мне. Когда переплывал реку, остро ощущал полноту бытия, но мысленно хотел утонуть. Чувства, одолевающие меня, были тщетны. В действительности мне хотелось жить. А тот акт был вызовом смерти, Богу, судьбе или кому-то еще. Этот вызов я бросал только тогда, когда становилось очень плохо. В семье заканчивался распад в этот период времени. Отсюда очевидным кажется, что, помышляя о метафизических категориях бытия – небытия, переплывая реку, я старался нейтрализовать житейские неприятности. Я лукавил на пороге вечности и чувствовал это, ненавидя себя все больше и больше. Никто из людей не знал, что я переживал в те месяцы. Сейчас мне кажется, что это был «синдром III курса», как это называют в медицинских кругах. Когда изучаются онкозаболевания, студенты у себя обнаруживают симптомы. Я же за месяц до начала «болезни» читал «Раковый корпус» Солженицына. Тогда была замечательная весна!
Раскупориваю бутылку «Русского» и пью. Прохладный напиток доставляет удовольствие. Приятно, черт возьми, идти к реке, зная, что сессия позади. Сейчас окунусь, вылезу на берег и буду попивать вторую бутылку, и читать Ницше, до которого наконец-то дошли руки. Вступительную статью к изданию я уже прочитал, сейчас продолжу чтение «По ту сторону добра и зла».
Куда бы примоститься? Пиво наполнило мой мочевой пузырь, а рядом люди работают. До кустов далеко. Придется потерпеть.
На пляже немноголюдно: молодая пара с ребенком, отец с маленьким сыном и несколько мальчишек – вот и весь контингент. Вода прогрета солнцем, а я и не подозревал насколько, потому что купаюсь первый раз за весь год. Зайдя по пояс, я заныриваю. Здесь сильное течение  – приходится после купания идти берегом до своей подстилки. Загораю, подставив пока еще мокрое тело ветру, который навевает дремоту и состояние покоя. Я похож на человека, вышедшего из тюрьмы, но не умеющего наслаждаться свободой. Для такого человека весь мир преображается, а окружающие не замечают этого. Открываю книгу и погружаюсь в хитросплетение доводов Ницше, хотя мне почему-то не интересно, превозмогаю себя и продолжаю читать. Потом опять иду купаться, заплывая дальше, чем в первый раз. Люди приходят и уходят. Здесь сегодня мало народу. Вот приходят три девушки с собакой и располагаются в паре метров от меня.
Собака подбегает и нюхает мои ноги. Я приподнимаюсь на локте и натянуто улыбаюсь: я не люблю собак, а здесь приходится мириться с этим вторжением. Хозяйкой собаки оказывается худая девушка с некрасивым лицом. Вторую, ее подругу, не видно, так как она откинулась на спину и закрылась полотенцем. Третья очень красива: лицо и тело, бретельки купальника, которые идут по плечам, она сняла, чтобы загорели плечи. Из всех трех внимания заслуживает только она. Скоро, вероятно, придут молодые люди. Рассмотрев их, я продолжаю читать Ницше, но уже с желчным удовольствием: я завидую чужому счастью.
Девушки разговаривают, и по нескольким матерным словечкам я складываю в душе их внутренний портрет: наверное, школьницы одиннадцатого класса.
- Молодой человек, вы не хотите сыграть с нами в карты?
Странно, теперь мне кажется, что я ожидал этого приглашения, во всяком случае, я не удивлен.
Поднимаюсь и перехожу к ним. Они освобождают мне место на подстилке. Опять подбегает собака.
- Лир, уйди.
- Давайте познакомимся, – предлагаю им.
- Лена.
Хозяйка собаки.
- Наташа.
Так зовут симпатичную.
- Люда.
- Меня зовут Рома.
Люда отказывается играть в карты. Она вообще напоминает мне рыбу, вдобавок ко всему провяленную на солнце. У нее плюс ко всему еще и солнечные ожоги. Советую ей помазаться сметаной.
Они учатся в Медицинском университете на IV курсе! Они мне ровесницы! Я удивлен. Играем в «подкидного дурака». Разговор принимает странное направление. Я, как всегда подчеркивает Егоров, «говорю красиво» (цитата из «Отцов и детей», где Базаров советует Аркадию не говорить красиво).
Лена рассказывает о практике в больнице, о том, как она привязалась к каким-то брошенным детям, о каких-то больных детях, одного из которых она хотела бы усыновить. Меня раздражает ее картинность, которую она к тому же не сознает. Парирую. Я уже впитал некоторые идеи Ницше, поэтому проще воспользоваться ими (они свежи в памяти).
Отвечаю ей, что сама природа распорядилась таким образом, чтобы слабые умирали, а человек сохраняет им жизнь, вводя тем самым в человеческое общество уродов.
Лена возражает, взывая к чувствам.
Мне совершенно очевидно, что она не любит детей, а жалость, которую она принимает за любовь, противопоставляя ницшеанским идеям, проигрывает «в борьбе за молоко».
В очередной раз говорю с людьми на разных языках, от этого мне становится горько, но я не в силах переделать их по образу и подобию своему.
В разговоре Лена очень напоминает мне Люду, не ту, рыбообразную, а мою Люду. Я замечаю ее любовь к собакам, увлечение блатной романтикой, о которой свидетельствует ее рассказ о каком-то «милиционере», как она его называет, который лежал в больнице, где она была на практике. Он был бравый малый, по ее словам, хотя и скрывал от нее обручальное кольцо, предлагая любовные отношения.
Поразительно, они считают, что я абсолютно ничего не смыслю в медицине, поэтому иногда скабрезничают между собой, посмеиваются над моей глупостью. Они собираются уходить, выпив часть моего пива, которое я, как дурак, предложил им; чуть не сломал зуб, открывая бутылку, потому и злюсь на то, что они пили пиво. Опять я хотел обмануть сам себя. Собираюсь идти провожать их, сознавая, что лучше бы остаться здесь.
Я одеваюсь, начиная лишь теперь стыдиться своих волосатых ног. По дороге я говорю о своем отце, о его былой мощи, о том, что, пожалуй, и сейчас не слажу с ним. Своего образа катарсис делаю, очищая душу от эдипова комплекса. Они смеются над здоровым малым, не могущим сладить с отцом. Мои мотивы им непонятны. Из монолога–катарсиса беседа превращается в мучительное сожаление о сказанном.
Разговор заходит о «крутых», что окончательно портит мне настроение. Под конец Наташа говорит: «А ты бы смог из-за нас подраться?» Впереди идут два горилоподобных человека, и фраза относится к ним.
Я любезно отвечаю, что за них готов и умереть.
Они положительно раздражают меня.
На прощание беру телефон у Лены. Почему именно у нее? На этот вопрос я пока не ищу ответа. Лена говорит, я запоминаю: 41-16-28. Боже, как же я устал! Захожу домой, скидываю кроссовки, полные песка, подхожу к зеркалу и стягиваю футболку, которая очень идет мне, подчеркивая достоинства фигуры. Включаю магнитофон. «E-type» играет, навевая еще большую тоску. Рассматриваю в зеркале свое обгоревшее тело. Я похудел и утратил часть рельефности. На красном лице сверкают глаза – единственное, что осталось от былого Ромыча. Чтобы выплеснуть досаду, начинаю отжиматься от пола. Полегчало. Одеваюсь в чистое и отправляюсь к бабушке Вале. Телефон Лены я переписал в книжечку. Позвоню ей.
Бабушка покормила меня, и я, сытый, принимаюсь за дело: пишу стихотворение, посвященное Лене, чтобы звонить ей не просто так, а удивив. Через час у меня получается следующее:
Лене
С улыбкою я шел по жизни,
Людей с усмешкой изучал,
Весь мир, погрязший в эгоизме,
Стихом своим изобличал.

Тебя сегодня встретил, Лена,
Но ты – одна на миллион.
Вот промелькнула ты мгновенно….
Да. Как в тумане – Альбион.

Твоя душа сильна и властна.
Она способна на любовь.
Но жизнь ужасно безобразна:
Любовь тебе попортит кровь.

Людей я проклял, ненавижу
И души их и их тела,
Но с радостью в тебе я вижу
Победу света и тепла.

Я холоден, душой я черен,
Но все-таки люблю я свет,
А твой путь, Лена, не проторен,
Как траектория комет.
Набираю ее номер.
- Ало, Лена? Это я – Рома. Ты меня еще не забыла?
- Нет, что ты.
- Я собственно, почему тебе звоню? Я написал стихотворение, посвященное тебе. Вот послушай.
Читаю.
Ожидаю чего угодно, только не вопроса, который прозвучал.
- Что такое Альбион?
- Так в древности назвали Англию. В переводе значит «белая земля».
Разговариваем больше часа. Выясняется, что она увлекается «наколками». Отмечаю про себя, что Люда тоже когда-то имела записную книжку, где трактовались картинки (по их содержанию) «наколок».
Она спрашивает меня, почему я не ругаюсь матом. Вопрос меня удивляет донельзя. Отвечаю, что это бессмысленно и бескультурно, потому и не ругаюсь. По-моему, она поняла. Говорит, что вечерами гуляет с собакой. Навязываюсь гулять вместе с ней. Договариваемся на завтра.
Между нами возникает определенная степень близости, которую способен вызвать задушевный разговор.
- Лена, я написал на днях стихотворение. Хочешь послушать?
- Давай.
- Сейчас, только достану из сумки. Подожди немного.
Роюсь, отыскивая лист, который, как назло, где-то затерялся. Подбегаю к трубке. Волнуясь, говорю.
- Называется «Прелюдии». В этом стихотворении весь я. Слушай…
-…как все мрачно. У тебя, наверное, что-то случилось, что ты так написал.
- Нет, я пишу только то, что вижу вокруг. Это абсолютно правдивое стихотворение. Я, наверное, уже утомил тебя, но мне легко с тобой общаться.
- С тобой тоже, а то некоторые не умеют говорить.
Я не жалею, что прочитал «Прелюдии»: она закончила музыкальную школу, по ее словам, учительница прочила ее в музыкальное училище без экзаменов, поэтому она должна была воспринять звуковую сторону произведения: рифмы, аллитерации.
- Лен, у тебя кто-нибудь есть?
- Был. Его тоже звали Рома. Мы дружили с ним со школы. Вместе выгуливали собак. Хороший такой парень. Когда женился, мне ничего не сказал. Говорит потом: давай с тобой встретимся. А насчет этого не обижайся. У меня жена такая, что она бы не поняла. Я не понимаю, как так можно. Он же все-таки парень. Он сильно изменился уже после школы.
- Он учится?
- В училище связи…
- …Лена, а почему ты не пошла в музучилище?
- У меня родители врачи.
- Ого. Поди, много получают?
- Да нет, что ты.
Врачи. Как у Кривцовой. Нужно сходить к ней и отдать книги и лекции. Послезавтра схожу. Ну, вот и все.
- Пора спать.
- До свидания, Лена. Спокойной ночи.
Засыпая, не вспоминаю событий прошедшего дня. Думаю о будущем. Мишка предложил отправиться в Москву на заработки. Большие тысячи заплатят, а деньги нужны в семье донельзя. Бабушка в больнице, деда в деревне парализовало, маме зарплату не платят который месяц. Москва. Что ждет меня там? Словно к каторге готовлюсь к этой поездке, но ведь там такие же люди, как и везде…
Погружаюсь в сон.
С утра уже шел дождь. Вода текла по тротуарам, напоминая всемирный потоп в миниатюре. Улицы опустели. Одинокие прохожие шарахались от брызг машин, в воздухе пахло свежестью, которую я вдыхал через открытый балкон. Воздух был теплый, дождь был похож на парное молоко. Задумчиво глядя на улицу, я пью чай и размышляю о сегодняшнем вечере. Пока что у меня не было никаких планов, поэтому была реальная возможность сходить к Теплякову. Сначала в больницу, потом – к Теплякову. Бабушка Валя налила банку молока, чтобы я отнес его в больницу. Сумка оказалась тяжелой, а так как не было смысла две остановки толкаться в троллейбусе, пришлось идти пешком. Школа была ближе больницы, и я пошел к Теплякову. Он обрадовался мне: угостил меня пивом, которое осталось со дня рождения Пушкина, усадил и начал расспрашивать о новостях. Я налил ему стакан молока: он не ел целый день. Партию в карты Тепляков выиграл. Игра была скучной, былые страсти не заполняли душу. Я рассказал ему о знакомстве на пляже. Он посоветовал тут же, не откладывая позвонить Лене, но я отказался. В больнице меня ждала бабушка Катя. Когда после  больницы я снова был у Сергея, часы били семь вечера. Я набрал номер Лены. Через час мы должны были встретиться на остановке.
Когда я читал Лене «Прелюдии», я считал, что этим располагаю ее к себе лучше всяких уловок, используемых ловеласами. В этот раз я решил использовать «Прелюдии» как инструмент для соблазна, т.е. предполагалось, что этот инструмент уже действует. 
Стою на остановке, жду ее. Зрение мое за 4 года учебы сильно пошатнулось, поэтому я узнаю ее не сразу, да и то по собаке.
- Привет. Лир, ко мне.
Треплю его по голове, чешу за ушами.
Переходим дорогу и направляемся в сторону моего дома (но она об этом, конечно, не знает).
- Почему его прозвали Лиром? В честь короля Лира?
Я не шучу, задавая этот вопрос.
- Нет. Просто Лир, вот и все.
По интонации ее нельзя понять, читала ли она пьесу Шекспира.
Я смотрю на нее в упор и не узнаю ее лица. Что я делаю здесь, рядом с этой дурнушкой? Интересны только глаза. (Моя мысль выхватывает эпизод из «Каменного гостя».) Тело ее совершенно плоское. От нее пахнет какими-то дешевыми духами. Я понимаю, почему встречаюсь сейчас именно с ней. Все дело в особенностях моего мышления. Встречаясь с девушкой красивой, испытываешь чувство собственной неполноценности и непредсказуемости счастья, а встречаясь с некрасивой, чувство довольства и тщеславия. Прекрасный я и она… – это тешит мою гордость. Я, написавший «Прелюдии», и она, ругающаяся матом. Я встречаюсь с ней ради собственного самоутверждения, даже чувство брезгливости не в состоянии меня отстранить от замысла, даже натянутость в отношениях не в силах заглушить самолюбие и жажду самоутверждения.
Самое смешное, что мне кажется, будто я не осознаю этого, но на самом деле сознаю.
Каким-то непостижимым образом разговор наш меняет тему. Я умею слушать, почти что возвел это в свою профессию, поэтому говорит она. Сейчас она говорит о том, что у нее умерла бабушка, и пришлось участвовать в похоронах, т.е. помогать и со столом, и с оформлением документов. Для нее смерть – возможность проявить себя: она способна выдержать хлопоты, следовательно, она жизнеспособная личность. Я мимоходом бросаю: «Любила ли ты ее?» Похоже, для нее любовь – не главное в этой истории.
- …Я пошла в столовую к поварам: помочь им  приготовить курицу и мясо. Они оказались очень хорошие люди: сделали все это. Потом на своей же машине отвезли все к нам. Я хотела заплатить им, но они не хотели брать денег – представляешь?
- С Лиром все это время сидела Аня – моя самая лучшая подруга. Говорит, он есть отказывался сначала, целый день ничего не ел, потом начал.
До сих пор никак не забуду эти дни. Ужасно.
Воздух свеж, но не холоден. Лир то бежит прочь, то снова возвращается, приветливо виляя хвостом. Лена здоровается с каким-то парнем, которого ведет дог. Она отвлекается на секунду, чтобы вновь продолжить рассказ о похоронах, о Лире, о себе.
Странное ощущение испытываю, искоса поглядев на Лену. Будто не было никакого пляжа и трех девиц, а все это пришлось когда-то вычитать или посмотреть, события же теперешние – прогулка с ней и собакой по лужайкам ночного города – казались мне нелепостью, 25 кадром бессмысленного фильма. Вот проходим мимо места, где я проявил малодушие 5 лет назад. Драка не состоялась, но я проиграл. Чувства и мысли текут медленно, чередуя друг друга, на смену гнусным воспоминаниям прошлого приходят добрые воспоминания, чаще всего в виде абстракций, потому как добро для меня – лишь противоположность злу, его отрицание. Еще раньше вот на этом самом месте я катался на санках по таявшему снегу, осененный в очередной раз недетской мыслю: что-то космически важное посетило мою душу – всего лишь неуловимое состояние, но настолько важное, что я помню его даже теперь. Чтобы вспомнить состояние, достаточно вспомнить тот апрельский день, санки и прабабушку, которая была жива. Состояние то отрицало жизнь, оно, видимо, было дыханием смерти, будто я уже умер, но мой ум цитирует мысль, которая сама уже не жива, и понимает это…
Она рассказывает о вечеринке. Вот она идет по ночному городу в два часа ночи. В моем мозгу возникают ассоциации по смежности. Недавно я тоже шел с Тепляковым по городу ночью, от Павловой и Натальи Геннадьевны. Говорили о высоком, о любви и жизни. Воспоминание вспыхнуло и погасло. Я продолжаю слушать Лену.
Молодой человек останавливает ее. Это – сутенер. Предлагает ей работу. Более 5 минут она передает диалог с ним, который кончается ее бегством на машине. Мне интересно это лишь с точки зрения созерцателя. Когда-нибудь напишу об этом, потому что Лена – интересный субъект.
Мне кажется, я понимаю смысл ее рассказа. Она, во-первых, набивает цену своей привлекательности – именно к ней подошел сутенер, а во-вторых, высокой нравственности – она отказалась сотрудничать с ним. Нет, я слишком плохо думаю о людях. Ничего  подобного она и не думает, и не чувствует. Она лишь упивается воспоминаниями, заново переживая нервное возбуждение, в данном случае она вне опасности, поэтому ей приятно вспоминать даже тревожные случаи из жизни.
Приглашаю ее к  себе домой, ибо уже поздно. Да, можно и с Лиром. Разумеется, она отказывается. Я настаиваю. Делаю это по аналогии. Такое уже было в лагере «Заря»: Марина Егорова. Все согласуется. Мотивы восходят к другим, точно таким же по существу. Я знаю, что она так же откажется. И, наверное, рад этому.
Вот я и дома. Снова бесцельно потраченное время. Жарко. Вытягиваюсь и, успокоенный абсолютным одиночеством, засыпаю…
Забавно. Мы расстались. Я могу сейчас поднять трубку телефона и позвонить ей, но не сделаю этого, и рад, что не сделаю. Когда следующим вечером после вышеописанного мы шли с ней в магазин (она должна была купить колбасу отцу: он болел), я попытался обнять ее за талию. Это было неестественно, потому что я – истинный так бы никогда не поступил, а фальшь, особенно в себе, ненавистна мне даже больше трусости. Она бросила только с ехидной усмешкой: «Опереться не на что?» Когда я проводил ее, сознавая, что фальшь продолжается даже сейчас, я понял, что больше с ней никогда не буду видеться и говорить по телефону. Во всем моем поведении, начиная со встречи на пляже, была какая-то мерзость, и лишь сейчас я думал, как подобает автору «Прелюдий».
 
III
Одиночество. Уже несколько дней я сижу дома один, не выхожу даже не улицу, не говоря о визитах к кому-нибудь. Кривцовой сегодня надо отвезти книги, потому что у нее скоро экзамен. Она хотела приехать вчера ко мне домой, но не приехала. Я ждал ее, как дурак, отложив все дела, но она оказалась плохим лекарством от одиночества.
Собираюсь к ней: разыскиваю лекции, учебники, художественную литературу и, разумеется, кладу в сумку «Прелюдии». Кривцова должна услышать их. Ее мнение много значит для меня. Не нужно от нее никаких оваций (да их и не будет), просто нужно услышать человеческие слова умной женщины. Впрочем, я не строю иллюзий. Когда она прочитала  «На кресте», «Святыню» и «Каплю», она только взглянула на меня и промолвила: «Разве мое мнение что-то может значить?» Пожала плечами, как это она делает обычно, и стала чертить носком ноги по полу прямо перед собой.
Сейчас ситуация иная. Ей сдавать русскую литературу XX века. Она читала хороших авторов, вкус ее обострился перед экзаменом. Она должна понять «Прелюдии».
Надеваю зеленую футболку, запрыгиваю на турник, и подтягиваюсь, чтобы налить мышцы кровью, придать им хорошую форму. Из зеркала на меня смотрит симпатичный молодой человек с темным от загара лицом. В путь! 
В подъезде сталкиваюсь с красивой девушкой и, наверное, ее матерью, почтительно отступаю, давая им пройти.
Улица. Яркий свет болезненно бьет в глаза. После нескольких дней затворничества мне как-то неуютно среди людей, большинство из них кажется мне пошлым, вульгарным и грубым стадом. Остановка. Подходит мой троллейбус. Я смотрю в окно, в одну точку, принимая толчки равнодушно, как корова. В голове играют строки из «Прелюдий», а я упиваюсь ими, находя вокруг (даже в этом троллейбусе) доказательства истинности каждой из написанных строк.
Кривцова поймет. Егоров с Тепляковым не поняли, так как никогда не воспринимали серьезно литературное творчество (тем более мое), Лена не имеет литературного образования – ее восприятие художественных текстов поверхностно, как и мое когда-то, до момента прочтения «Мартина Идена», Гумилева, Мандельштама. Не так давно я смотрел на творческий акт иными глазами. А Кривцова поймет. Меня почему-то все эти два года не покидала уверенность, что я нравлюсь ей, и что она думает, будто нравится мне. Я никогда не любил ее, но уважал всегда. Сначала я использовал ее в корыстных целях, точнее, думал, что использую, затем она стала в моих глазах самостоятельной величиной, мнением ее я стал дорожить, как Людкиным, хотя никогда ничего о себе не говорил (попробовал, впрочем, один раз в письме, но ничего не смог написать истинного – лишь исказил какие-то факты своей жизни). Кривцова была умным собеседником и моим антиподом. Всегда занятно общаться с человеком, не похожим на тебя, ведь в общении спор – самое интересное и прочное. Я был поверенным в ее делах. Ей, видимо, казалось, что я – ее совесть. Ничего подобного, я просто говорил ей правду о ней самой, которую она не в силах была вымолвить сама. Они все лгут себе. По ситуации, сложившейся теперь в ее жизни, она напоминает мне Ольгу Ильинскую. Один  к одному. Если и себя нужно с кем-то сравнивать, то я – Гончаров – бесстрастный, взирающий на суету Дух. Когда она прочитает, то воспримет «Прелюдии» чувствами. Это своего рода поединок, потому что «Прелюдии» отвергают чувства, они – квинтэссенция разума. В душе я хочу победить ее философскую систему моим творением, потому что ее система – сентиментальный идеализм, а «Прелюдии» – реализм чистой воды, объективный и мощный в своей интеллектуальной сути.
Я немного нервничаю, как всегда, когда иду к ней. Это странно, ибо она обычно вызывает во мне еще и некое странное чувство брезгливости. Общение с ней для меня очень трудная задача и по другой причине – оно вызывает во мне всплеск пессимизма и желание умереть, потому что, во- первых, заставляет чувствовать собственное одиночество, т.е. невозможность адаптироваться в мире и быть, как все, а, во-вторых, пробуждает воспоминания о чем-то сказочно далеком и отвратительном. Кривцова напрягает меня, но она должна услышать Их.
Звенит за дверью, но не слышно лая. Где Спайк? Мимолетные ассоциации проводят меня коридорами памяти: Кривцова – Спайк – Лир – Лена.
Она открывает дверь. Голова замотана полотенцем, халат надет на голое тело. Сейчас она не вызывает у меня брезгливости. Карие глаза внимательно смотрят на меня. Наверное, не одна. Пройти или нет?
- Я, собственно, на минутку. Книги тебе принес.
Засовываю руку в сумку, желая отдать ей.
- Пройди. Что стоять здесь?
Не рада. Одна…
- Ты одна?
- Да. Только что приехали с карьера. Я с Игорем и Ирка с Андреем (говорит о Самохиной).
Я слабо улыбаюсь ей. Отдаю книги, спрашиваю, много ли прочитала.
- Я посижу у тебя немного.
- Давай. Я думала тебе некогда, поэтому не приглашала.
Понимаю, причем прекрасно, что навязываюсь, но она должна Их прочитать.
Она рассказывает о том, что прочитала Ремизова, Зайцева, Булгакова. Я говорю о «Чевенгуре». Разговор перестает быть натянутым.
Звонок в дверь. Я исподлобья смотрю на нее. Сейчас она интересна мне, как человек, на лице которого можно увидеть гамму чувств. Я снова беспристрастный дух. Она спокойна.
Подбегает к двери. Шепот.
- Ты пройди.
Заходит Самохина. Я разворачиваюсь в кресле, смотрю на нее в упор, здороваюсь. Хороша, черт побери! Смуглая кожа. Темные глаза смотрят печально и капризно.
Теперь я не смогу прочитать «Прелюдии».
Разговаривая с Самохиной, почему-то четко выговариваю слоги. Смотрю на нее, изучая.
«Она всего лишь женщина.
- Но Эльфарран тоже была всего лишь женщиной, но остров Солеа скрылся из-за нее в пучине морской» .
Сердце Санька тоже скрылось в пучине: летом Самохина выходит замуж.
Она печальна, как царевна Несмеяна.
Ограничиваемся любезными фразами о сессии. Самохина уходит. Пора. Самое время.
- Ирина (я всегда называю ее полным именем), я на днях написал кое-что. Хочешь послушать?
- Давай.
Странный у нее голос … Читать уже не хочется, но теперь поздно.
- Тебе прочитать?
- Нет, лучше я сама, терпеть не могу, когда мне что-то читают.
- Если что не разберешь, спроси.
Читаю на память про себя, стараюсь угадать, где именно остановилась сейчас она. Я возбужден, как в детстве после фильма ужасов.
Свершилось.
- …Я видела сама, как один ОМОНовец стрелял в людей (Это она о «людях с автоматом»). Это была перестрелка. Погиб мужчина, ни в чем не виноватый… Но неужели ты видишь только мерзкое? Взгляни, как хорош мир!
- Ты же тоже увидела мерзкое – погиб мужчина.
- Сейчас мы были на пляже. Знаешь, как было там хорошо?
Так Кривцова умерла для меня. Она пережила в детстве то, что не каждой выпадает на долю, но она не поняла «Прелюдий», погрязнув в филистерстве, принимаемом ею за счастье (счастье Наташи Ростовой!).
Я снова в мире без людей, хотя «люди» ходят вокруг. Есть еще Люда, но о ней я не могу думать в данный момент. Читаю про себя «Прелюдии», ускоряя шаг, упиваюсь ими, на сей раз понимая почему: в мире есть 2 вещи, которыми нельзя не дорожить – Я и «Прелюдии».
 
IV
Я знаю, что она сегодня придет. Не потому, что она сообщила об этом, но просто знаю. Достаю ее письма, дневники и выборочно читаю.
«Осень. Какая это прекрасная пора! Ведь только подумать: я жду ее целый год! Жду, чтобы насладиться ею. Сначала дождем, потом пожелтевшими, а затем порыжевшими деревьями («бабье лето») и снова дождем. А уж после наступает самая прекрасная пора (для меня). Листья постепенно опадают, трава начинает сохнуть. По утрам крыши домов и сараев одеваются в белый нежный наряд инея.  Почти безжизненная трава тоже прихорашивается в белые одежды… Земля тоже преображается ... А какой специфический чудесный воздух осенью! Какой он свежий и прозрачный! Вдохнув его полной грудью, хочется оттолкнуться ногами от земли и полететь в это по-своему прекрасное хмурое небо.  На какой-то миг понимаешь, во что верить, но, увы! – «рожденный ползать летать не может!»…
«Смерть – на вид безобидное слово, к тому же и короткое, но каждое живое существо знает, что это такое. Человеку удается забыться на время и не думать о смерти, но это продолжается недолго...
Но смерть в самом конце будет побеждена всеми людьми… Вот тогда-то смерть и заплатит за все свои «проделки».
Так что напрасно ты злорадствуешь сейчас, Смерть, «оголяя гнилые осколки». Победа в конечном итоге будет за нами, но все же я боюсь умирать. Смерть, я презираю тебя!»
«Были сумерки. На кладбище было пусто. Из живых по всему кладбищу она осталась одна. Она шла домой. Вдруг она увидела, как подъехала иномарка. Она, конечно же, спряталась. И вот из этой иномарки вышли четыре «лба». Они посмотрели, нет ли здесь еще  кого-нибудь, и, убедившись, что нет, достали труп девушки и потащили к свежей могиле. Этой девушке на вид было лет девятнадцать. Наскоро закопав ее, они еще раз убедились, что никого нет, потом поехали спокойно. Увидев все это, она была охвачена страхом. Вышла из кустов и поспешила домой. Всю дорогу она ревела не своим голосом. В милицию она не заявила – боялась. Рассказала лишь нескольким знакомым. После этого она два месяца спать спокойно не могла…(А вдруг девушка была жива?)
Как бы поступила я в таком случае?»
«16.10.98. 0.45. Ночь.
Как только ты ушел, я сразу же принялась за чтение твоих записей, решив не откладывать их в долгий ящик. Только что прочитала их. И вот что я, Роман, скажу тебе на этот счет. В принципе, я ожидала прочитать именно то, что здесь написано. Меня, конечно, ничего не удивило. Ну что тебе сказать на это? Из твоих записей я поняла, что мечешься ты, бедный, по углам и не находишь себе определенного места. И ты его, Ром, кажется мне, долго не найдешь. А насчет твоих влюбленностей я могу лишь сказать, что все эти Ирины, Тани, Светы и т.п. – преходящее и уходящее (ты знаешь это и сам). У тебя еще полно в жизни будет такой «любви». И если ты будешь суетиться из-за каждого пустяка, что же у тебя выйдет? Могу дать совет, которому ты можешь, конечно, и не последовать. По-моему, в этом жестоком и ужасном мире нужно поступать именно так, чтобы не было больно, и без того у нас достаточно боли. Короче, совет. Думай всегда обо всем этом (о любви) холодным умом и относись к этому, как можно хладнокровней. Не принимай всю эту «любовь» близко к сердцу, чтобы там следа и не оставалось. И самое главное – держись на расстоянии. Если тебе даже очень понравилась какая-нибудь девушка, и ты подумаешь, что влюбился, не падай сразу к ее ногам, держи ее как можно дальше на расстоянии (на разумном, конечно), и уж тем более не откровенничай с ней (особенно о любви). Если это будет очередное увлечение, то быстро пройдет. Настоящую любовь ты должен почувствовать сам. Это, конечно, мое мнение. Ты можешь поступать, как считаешь нужным.
Я заметила еще в твоих записях, Роман, что у тебя материальное положение – больная тема. Зря ты растрачиваешь себя по пустякам. Ты же еще не встал на ноги, а так низко рассуждаешь и унижаешь себя. Может, встав на ноги, ты будешь жить намного приличнее (материально), чем родители – хирурги или тепляковский шурин. Хоть завидуй сейчас, хоть не завидуй, толку все равно нет. Ты не думай, Ром, что я пытаюсь успокоить тебя – нет, не пытаюсь. А насчет трусости, ты перебираешь, конечно. По-моему, Ром, ты не трусишь, а держишь себя на должном уровне. И не стоит тебе опускаться до мордобития – это до хорошего не доведет. Какой толк будет от твоей такой «храбрости»? Да никакого! Рано или поздно попадешь на «зону» – вот и вся «храбрость». Неужели, Роман, тебе будет охота повторить судьбу отца по глупости? Что вышло из его борьбы?  Конечно, нет. Вот и все мнение на прочитанное мною. Уж не обессудь. Спокойной ночи…»
Раздался звонок в дверь. Это она.
- Заходи. Хочешь чаю?
Включаю музыку, усаживаю ее в кресло. Иду на кухню, чтобы поставить чайник. Нельзя сразу же отдавать ей на суд «Прелюдии», да я о них почти и не думаю. О чем же я думаю? Что вечер пропадет даром в пустых разговорах с ней? Что мы исчерпаем все темы за несколько минут разговора?
Мне скучно с людьми, потому что их интересует только собственная жизнь. Есть, правда, средний вариант – разговаривать на общие темы, но это получается только с Егоровым и Тепляковым. Остальные подобных тем не переваривают, вот и приходится мучиться, говоря с кем-то о нем же самом, о себе я говорить не люблю, потому что о себе я и так все знаю.
С Людой хорошо, когда ее нет: с ней меня связывает прошлое. Вообще, легче любить издали, тогда и любовь сильнее, – это общеизвестная истина.
Пьем чай. Я рассказываю последние новости, которых за месяц скопилось уже немало.
- Я кое-что написал в последнее время. Сейчас принесу тебе почитать.
Люда погружается в чтение, а я иду на кухню – готовить обед.
Возвращаюсь минут через десять.
Смотрит на меня совершенно спокойно и молчит.
- Что скажешь? Это лучшее, что я когда-либо написал. Я выразил в этом не только самого себя, но и окружающую действительность.
- Ты о каком стихотворении?
- О «Прелюдиях».
- Мне больше понравилось вот это.
- «На кресте»?
- Да. А вот это грубовато, как мне кажется. Раньше ты писал изящнее.
И это говорит мне она! Та, кого все упрекают за грубость и хамоватость. Я обижен не на шутку. Ведь отдаю же я себе отчет в том, что ожидал хорошей оценки стиху, исходя именно из мысли, что это произведение в стиле Людки, она, как никто, должна была понять глубину «Прелюдий», а она говорит «грубовато».
- Пойдем есть. Уже все готово…
Вечером, по обыкновению, я иду провожать ее. Находясь под впечатлением от Ницше, начинаю проповедовать ей понравившиеся мне мысли о том, что слабому не место в этом мире, что он должен погибнуть и это хорошо, даже если в числе слабых окажемся мы, не приспособленные к жизни  не только в силу материального неблагополучия, но и в силу некой нравственности, запрещающей нам беспринципные поступки.
- Ницше – вот Человек. ( Еssе Ноmо). Он принес себя в жертву Истине. Он не дрожал за свою шкуру, как мы, а объективно видел законы бытия. Несмотря на головные боли, рвоту по три дня подряд, он такое  писал. Верил, что появится новая раса сильных и порядочных людей, иначе и быть не может. Эдакий рай на земле, «золотой век».
- Мне кажется, Ром, что это во многом неправильно, да ты и сам так думаешь, только говоришь иное. Ты смотри с ума не сойди от чтения, не ты первым будешь.
Да. Известны эти примеры. Еще бабушка Мотя рассказывала такие истории, как от чрезмерного ума  сходили с ума. Я, наверное, уже спятил.
- Я ненавижу людей. Всех до одного. Они мелочны, тупы, эгоистичны. Да ты посмотри вокруг, сама все увидишь. В погоне за богатством, они теряют остатки человечности, а самые человечные из них спиваются. Ты думаешь, почему люди пьют? Например, мой отец? Да он всю эту мерзость видеть не может, а изменить ничего не в силах. В молодости пытался (да как!), а сейчас понял, что это бесполезно. Он же глубже, чем кажется, отец, по крайней мере, пробовал бороться, а мы даже и не пытались. О, как я ненавижу людей, и себя в том числе. «Скопище обезьян». («Это из Гаршина», – отмечаю в уме.)
- Ты раньше таким не был. В тебе появилась какая-то злость.
Она права в одном: я всегда имел злость, но это – справедливая злость, это лучшее, что во мне есть.
 
V
Они почти закончили сельскохозяйственный институт, называемый теперь Академией. Они – умные ребята, обладающие практической смекалкой и хорошей работоспособностью. С ними можно говорить обо всем, но почему-то общение с ними тяготит, как будто кто-то заставляет меня говорить с ними. Дело в том, что я знаю наперед все темы разговоров: их поездка в Германию, честолюбивые мечты, желание купить хорошие машины, зависть, которая в виде матерка прорывается из их ртов, неустройство российской жизни (скрытая зависть к немцам), машины, машины, машины – они же из сельхозинститута! Сергей особенно честолюбив. Пашка более коммуникабелен и приближен ко мне, круг его интересов расширен историей – он любит читать. Тачилкины не похожи на большинство теперешних молодых людей, которые или погружены в гнусную рутину молодежного быта, или в рутину знания (те, кто пообразованнее), исчерпывающуюся, впрочем, компьютерными интересами и Толкиеном. Таким образом, Тачилкины представляют синтез народности и элитарности. Когда я приехал в деревню, я сразу же подумал о том, что их восприятие «Прелюдий» будет индикатором, выявляющим отношение к «Прелюдиям» народа, масс. Народа, о котором столько написано и сказано и который, собственно, является носителем русской ментальности. Мне и раньше приходилось читать им свои произведения, а после прочтения, как правило, оставалось смешенное чувство: с одной стороны они уважали во мне Творца, а с другой – недопонимали самые прозрачные идеи моих стихотворений. Короче, не являлись «идеальными читателями».
Стоял солнечный день, который заставлял думать, что все дни этого месяца будут такими. С бреднем было покончено, и после обеда нас ждала рыбалка. Пока было время, да и настроение мое подходило к «Прелюдиям» один к одному.
Остановлюсь на своем состоянии духа и опишу его поподробнее. Его можно выразить словами «прилив пессимизма». Завтрашнего не существует. Никаких надежд на улучшение в мире. Бездна непонимания. Гнет нищеты и семейного неустройства. «Полное расслабление».
Я играл с Серегой в шахматы, проиграл, и мне все равно. Начав капать землю в саду, бросил лопату, потому что деятельность не имеет смысла. Начал писать что-то, но не смог нацарапать даже слово. Тачилкиными движет честолюбие, они живут будущим, но мне будущее не кажется занимательным и уж тем более «светлым». Как хорошо, что я в деревне. Здесь проще забыться: купание, работа, общение – элементы анестезии, которые я активно использую.
Проходим на террасу. Я начинаю читать все подряд: «Святыню», «Иконописца», «Феникса», «Сфинкса», «Прелюдии».
- Пашка, ты не чувствуешь себя идиотом? – бросает Серега.
- Да. Роман, тебя послушаешь и понимаешь…
- Да бросьте вы. Это все чушь. Следует не восхищаться мною, а оценивать произведения. Они пишутся не ради славы, а чтобы открыть читателям глаза. Я хочу устыдить людей, потому что они в своем равнодушии забыли обо всем, даже о собственном достоинстве.
Они молча переглядываются. Их реакция означает, что они не поняли «Прелюдий». Они испытывают нечто вроде уважения к моему таланту, а произведения их ничуть не тронули сами по себе. Если бы они были напечатаны в каком-нибудь сборнике, они даже и читать-то их не стали. А так им в диковинку – живой вития. В очередной раз я хочу спросить себя: для кого я пишу?
Некогда мы шли с Сережкой по ночной деревне и разговаривали. Тогда я ощущал, что кроме моего творчества у меня ничего нет. Я с азартом уцепился за то, что мне осталось – затворничество. Говорил я в таком роде, что, когда пишу, я счастлив, мне ничего не надо: ни денег, ни славы, ни уважения, ни любви. Я ощущаю себя равным Богу, потому что создаю что-то гармоничное и красивое само по себе, нечто, что живет уже независимо от меня. «Экстаз творчества, – утверждал я тогда, – заменяет мне все».
Это была правда. Но может ли быть красивым нечто, если его не считают таковым люди? Пишут, чтобы читали и понимали, и ценили; но «Прелюдии» еще не оценил никто. Может быть, причиной тому – элитарность Тачилкиных, худшая их половина? Значит, я пишу для непосвященных, для плебеев, которые оценят не просодические изыски, а глубину чувства. Если не они, то кто же?
 
VI
 О «Прелюдиях» я подумал только сейчас. Вечер. В вагоне темно, из окна дует, и мерно кипит вода в банке, чтобы согреть наши замершие тела. Завтра нас ждет адская работа на Красной площади, а сейчас остро ощущается тоска по дому, по уюту и человеческому теплу. Олег, вероятно, думает о том же. Он из Рязанской области, отец ушел от них, поэтому он пробивает себе дорогу сам. Он не образован, но умен, скорее, хитер, так, по крайней мере, кажется. Уже много с ним пройдено за эти две недели. В очередной раз я составил о себе мнение, как о дряни и падали, обо всем и вспоминать не хочется. Я возвращаюсь к прежней своей фанатичности именно в этот вечер. Почему-то прелюдийный эксперимент хочется провести с Олегом.
- Олежка, ты же знаешь, я литератор, а поэтому вполне естественно, что иногда пишу. Хочу тебе прочитать вот что…
Пауза. Его голос хрипл и груб. Я жду, что будет спрятано за его словами, ибо это – исход моих прелюдий.
- Ну, ты даешь. Я б так не смог. Я и двух слов связать не могу.
Он ни черта не понял! Его интонация говорит яснее всяких слов. Что он бормочет о военных песнях? Пели в армии? Ребята их сочиняли? Сорока тоже сочинял, но это не то. Это не прелюдии, мои «Прелюдии» – истинные прелюдии, но что с того? Стихотворение вызывает у него ассоциации, а не мысли, он вспоминает прошлое.
К этому выводу я шел уже несколько месяцев: ни я, ни «Прелюдии» никому не нужны и непонятны. Творческий акт есть бессмыслица, как бессмысленна сама жизнь. Значит, пусть плебеев угнетают, они тупы, как овцы (Эрих Фромм «Волки или овцы?»), пусть угнетатели набивают карманы, обманывая глупцов, пусть посылают на смерть тупых подростков (туда им и дорога!), – ни те, ни другие не понимают сущности происходящего в мире, они просто берут свои роли и играют их, не задумываясь над сценарием. Я задумался, но это бессмысленная затея, которая никому пользы принести не может. «Прелюдии» действуют только на меня, своего автора, – своего рода персональный наркотик, но его действие ослабеет через полгода. Прелюдии сыграны, а звуки растворились в воздухе.
Я говорю с Олегом о пустяках, забывая о своем образовании и культуре, становясь, как он. «Не думать», – повторяю как заклинание, много-много раз. За две недели не прочитано ни одной книги, не сказано ни одного слова, выходящего за рамки бытовой лексики. Я – рабочий, но я проигрываю среди этих людей даже тогда, когда мы стоим в очереди за едой. Они поступают естественно, я же заставляю себя предпринимать то или иное действие, насилуя себя и постоянно терзаясь нравственно. Я – самоубийца, казнящий себя за свое прошедшее, которое обернулось вдруг настоящим, и не имеющий будущего. Я – нота, которая уже отзвучала и которая забылась уже почти всеми.
 
VII
Воздух! Мне никогда не забыть этого воздуха. Он пахнет детством, тем детством, когда не было греха (как раздражителя совести), когда я маленьким мальчиком стоял в храме, удивленно разглядывая настенные росписи, когда запах ладана вызывал головокружение и дурноту, когда отец рассказывал сказки, и мы спали спина к спине, когда сражались с ним подушками, когда гуляли втроем: он, мама и я. Я узнал этот воздух. Тогда мы жили на старой квартире, была жива бабушка, время текло, не вызывая болезненных попыток рефлексии, за исключением нескольких случаев, которые теперь стали нормой моего существования; то, что вызвало во мне рефлексию является одновременно и причиной религиозного сознания, а возможно, юдолью научного мышления. Воздух! Я иду по привычной дороге, по которой проходил тысячи раз, с тех еще пор, когда мы жили на старой квартире. Я иду на Скорбященское кладбище. Сейчас я испытываю странное: жизнь делает новый виток, поэтому я опустошен. Я смотрю на снег, подтаявший и почерневший, на иномарки, проносящиеся мимо, не испытывая никаких эмоций. Я живу единым чувством, которое дает мне воздух, точнее те воспоминания, которые разлиты в нем, а разлиты в нем только хорошие воспоминания. Ни в одном из них нет угрызений совести, память не исколота тысячами игл, и даже самое страшное вызывает мистический восторг своей новизной, желание пережить этот страх еще раз, будто повторяющийся сон о полете, о падении, о жизни.
Забор. Прохожу под аркой. Я на кладбище. Я среди людей, которые не делают больше зла; среди несуществующих людей, но живых в моем уме, ибо я мыслю о них, следовательно, для меня они есть. Деревья растут в изобилии, при взгляде на них меня посещает мимолетная мысль о фильме, который я смотрел с Людкой и в котором было показано католическое кладбище без единого дерева. Людка тогда выразила наши общие мысли, сказав, что наши кладбища лучше, потому что там растут деревья. Сейчас это воспоминание всплывает в моем уме, органично вплетаясь в цепь медлительных размышлений и впечатлений, которыми я живу. Я на могиле. Это могила, где похоронены Людкины родственники. Что заставляет меня приходить сюда, к людям, которые не доводятся мне никем? Даже ее брат, Пашка, с которым бесконечно давно я дружил, уже пустота, ничто. Может быть, дружба заставляет меня сюда приходить? Та дружба, которая дана избранным (мне и ей) не известно за что, наверное, за то, что много страдали? Тоже нет. Где-то здесь лежат и мои родственники. Когда была жива бабушка, мы приходили с ней на могилу, но я не знаю, где эта могила. На этом кладбище все могилы близки, порой мне кажется, что здесь похоронены только святые. Меня приводят сюда воспоминания: и наше с Людкой восхождение, которое вспоминается все реже, и первая исповедь, на которой я не смог покаяться в своем грехе, и церковь, колокола которой сейчас звонят к вечерне, все, что я вспоминаю здесь, – это радость, и прихожу я сюда потому, что это радость прошлого, и больше ее никогда не будет, она не повторится никогда, разве только в моем уме, как сейчас. Я шепотом читаю «Прелюдии», не мертвецам, ибо они не слышат, а самому себе и миру, с которым я сейчас составляю единое целое. «Прелюдии» уходят в прошлое, они тоже никогда больше не повторятся, как когда-нибудь не повторюсь и я, уподобившись всем, лежащим здесь в мире и тишине. Воздух и его запахи вызывают слезы, которые не идут из глаз, потому что я давно уже разучился плакать. Ветер весны ласкает мне лицо и шумит верхушками лип.
               



                2000
 

 


Рецензии
А мне показалось в этой прозе/поэзии - один персонаж, одинокий и даже не просто одинокий по жизни, это одиночество всех творческих людей на свете - невозможность разделить свое дитя ни с кем, вот сделаешь что-то, носишься с этим как с писаной торбой и некому эту торбу услышать, понять, оценить, полюбить... может быть сколько угодно друзей, любимых, родных, но если не нашел человека, который оценит твое как ты сам - хммм...

и все же, once in a blue moon такие люди встречаются на пути...

извините, если я здесь глупостей наплела...
мне было интересно читать и примерять на самое себя...

Елена Нижний Рейн   19.06.2010 00:01     Заявить о нарушении
Мы все обречены на сто лет одиночества. Но из всех видов бессмыслицы творчество, пожалуй, наиболее осмыслено.
Кстати, как Вам мой "Вещий Олег"? Я его и разместил-то ради Вашей оценки. Техника - роспись по стеклу витражными красками.

Роман Савов   21.06.2010 15:42   Заявить о нарушении
Что значит ваш витраж? Композиция какая-то крепкая - вы ее срисовали?

Елена Нижний Рейн   22.06.2010 00:34   Заявить о нарушении
Срисована, конечно. У Вас в детстве не было разве этой книжки? Художник - Лосев (инициалы не помню).
Ну, вот. Вогнали меня в краску.
Думал, Вы узнаете рисунок. А этот витражик - привет с родины.
Это не творчество, конечно, а хобби. И речь шла об оценке не художника.
Ну, не будем об этом.

Роман Савов   22.06.2010 10:00   Заявить о нарушении
Ну, что вы в самом деле, спасибо вам за привет с родины :)
Это я вам смайлики должна везде рисовать. Ваши жесткости - мои нежности. Извините, я никак не хотела обидеть. Кстати картинку-оригинал я нашла, это В.Н. Лосев. Наверное этой книжки у меня не было, наверняка была старая, родительская еще. Хочу сказать вам что-то, повышающее настроение - ваш витраж лучше, чем оригинал. И композицую вы улучшили, убрав все ненужное справа(лошадки какие-то) и цвет тоже лучше. И самый левый князь гораздо хитрее вышел.(зачем вы картинку убрали, приходится по памяти сравнивать :)

и отчего вы думаете, что художество и хобби две вещи несовместные?
Я хоть и про (графика/иллюстрации/дезайн), но это тоже мое хобби. И музыка мое хобби (хоть и мучилась лет так 9 в детстве) А уж литература - это хобби, так хобби. Тут уж самообразование(родители и друзья, конечно)и 3 курса «Creative Writing» в американском университете.
Куда ни глянь, все хобби. И все совмещается как-то...

так что дилетантское вам спасибо за симпатичный привет :)

Елена Нижний Рейн   22.06.2010 11:29   Заявить о нарушении
Я и не думал обижаться. Спасибо за теплые слова. Что же касается хобби, то тут двух мнений быть не может.
Впрочем, Лосев - творец. Я и иллюстрации его взял именно поэтому. Скоро на стене будет красоваться "витраж", и я всем буду говорить: "Это Лосев. Вещий Олег" (кстати, в панно входит пять иллюстраций, расположенных по типу клейменных икон).
А насчет "обиды": я огорчился, потому что Вы приписали мне незаслуженно работу Лосева. Очень сложный комплекс чувств: и досада, что произведение отторгается у мастера, и горечь от незаслуженной похвалы и проч. и проч.
Кстати, какие предметы входят в курсы творческого креатива? Любопытно узнать. Правда ли, что обычно их ведут авторы бестселлеров?
Елена, прочитал Ваше резюме о двух жизнях (там, где картины). О-о-чень любопытно.

Роман Савов   22.06.2010 16:50   Заявить о нарушении
Вы огорчились оттого, что Я вам приписала Лосева???
Когда вы прислали картинку, не я ли спросила вас о срисовывании :) ?

Вы так не досадуйте, ибо мастерство/мастера для меня не картинки в книжке, а работники и их работы... я не испытываю никакой аритмии перед трудовым людом... ну и уж точно ничего ни у кого не отберу, не стоит беспокоится об отторжении (бедный Вениамин Николаевич ) :) Кстати, я нашла иллюстрации на инете - у них совсем другой цвет, чем в тех , что я смотрела вчера.. не знаю этот ли вариант в книге, гляньте : http://foto.radikal.ru/f.aspx?i=5f0587fc63034db994502dffb055513d

А мои пристрастия в живописи настолько извращены, что если вы начнете огорчаться по этому поводу, вас нужно будет лечить от депрессии :) Очень часто та непосредственнось, которая мне видится в работе - нравится мне больше любой гладкости... Это по поводу незаслуженных комплиментов.

А вы молодец, как вам эти витражи в голову взбрели? Кстати вешать их нужно не на стену(а если туда то с подсветкой) - сквозь них свет должен проходить, иначе половина эффекта теряется... Мой друзья делали витражи на кальке (копии Питера Брейгель и др) и вешали на окна в праздники - весело было смотреть :)

А что такое творческий креативе? Два абсолютно одинаковых слова... Вы имеете в виду чему учат в художественных заведениях? В основном наблюдать за наблюдающими :) Примерно так 8 часов в день.. а в остальное время литература/история/история искусства, всякие предметы по специальности/специализации... В Америке еще и компютеры, печать, реклама, итд...

а биография моя замерла во времени примерно так 10 летней давности :) А что там интересного?



Елена Нижний Рейн   22.06.2010 22:12   Заявить о нарушении
"Олег" будет висеть на стене. Между ним и стеной - фольга и диодная подсветка.
А на окнах в квартире витражи появились уже давно.
Идея возникла случайно. Купил два фонарика и решил их раскрасить. На тот момент даже и не подозревал о существовании витражной краски. Вот с этого и началось.
Сейчас несколько работ висят в подъезде пятиэтажки - радуют меня и соседей. Это не творчество, а хобби - повторюсь еще раз, но мне нравится работать с произведениями настоящих мастеров.
Межкомнатные двери раскрашены в византийском вкусе, фонари - в романском, в подъезде висит копия витража Врубеля, моя интерпретация "Похищения Европы" Серова, копии с росписи минойских ваз.
Нравится работать с произведениями, хотя работа и не творческая (конечно, в вопросах выбора цвета определенная свобода присутствует, на что Вы и обратили внимание).

Роман Савов   23.06.2010 15:38   Заявить о нарушении
Вы бедному Олегу словно приговор вынесли - висеть на стене :) Наверное с подсветкой будет красиво.

Нет, хобби просто ничего не говорит. Если вы любите цвет и экспериментируете - это уже творчество... Кстати мое любимое занятие с детства. Горы раскрасок и тонны красок :)

Слушайте, вы так все расписали (красками и словами:), что захотелось взглянуть на царства Романа-Царевича. У вас фотки есть вашего убранства? где-нибудь на сайте? может пришлете, было б интересно взглянуть.

что-то мне тоже захотелось все разрисовать :)

Елена Нижний Рейн   23.06.2010 21:09   Заявить о нарушении
Знаете, я посмотрела на Олега еще раз, хорошо бы ему голову закончить, оттого, что все белое и голова, и лицо, и рубаха - он кажется единственным незконченым пятном в картинке... Извините, что я вам советы даю..

Елена Нижний Рейн   24.06.2010 04:38   Заявить о нарушении
Здравствуйте, Елена! Фотки есть, но не в интернете. Могу прислать на какой-нибудь ящик. Дайте какой-нибудь адрес.

Роман Савов   25.06.2010 13:57   Заявить о нарушении
вы можете использовать «Отправить письмо автору»

Елена Нижний Рейн   26.06.2010 05:01   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.