Газель
Благословенно, как печаль
моих корней лишённых дней!
Познанье жизни жалом жаль!
Сквозь неосознанность вестей
глядящая в сознанье даль,
рождением сорви вуаль
с когтистых, жилистых ветвей
деревьев Родины моей,
чьи почки пестует февраль.
Фламинго розовых соцветий
в сиреневое небо взвей!
Неси волошинский грааль
скорбей,
дух – неподкупный враль,
по планетарию столетий;
корми Крестителя
плодами, что в детстве палкою сбивал
раскосый я, десятилетний, –
акридами не называл
урючины, что зеленей
кузнечиков, срывали дети
садов и школ и лагерей,
сначала просто пионерских,
затем – армейских,
трудовых поздней,
с их исправительным
уклоном мерзким.
Коричнево-коряво-пыльную
с пяти-округлыми, беспечными,
как пена розовая, нежными цветами,
пьянящими всех арестантов ароматом,
урюка ветку воровато
над воронёной сталью автомата,
над звёздами пятиконечными
руками человечными
сквозь прутья «автозака»
мальчишка, призванный служить
в красно-погонные войска солдатом,
двадцатилетнему студенту, мне,
вне знаков денежных,
но детства ради
подавал
в день, когда планками украшенный оратор
за превышенье мер самозащиты
вдруг меру высшую,
взяв тысячи,
законом предписал.
Фиалки мандельштамовской накал,
дарующий в тюрьме безбрежность,
огонь цветенья, пронесённый мной в подвал,
окованный,
счастливо повторял…
Восславим, братья, нежность,
что в чреве каждой матери
Господней дланью
была изваяна прилежно, –
благословен, кто сам в себе
её не истреблял…
Среди дымов, огней,
сердец кремнистых скрежещи,
скрижаль,
под клювом нежности моей.
Пичуга! Сказочный Париж перетащи
в гнездо звезды кровавой, украсившей висок,
чьи швы, корнями обнимал Нерваль,
минуя Ним,
озвученный прочтением моим,
мелодией запрятанной своей
перечеркнув реальность заиканья батарей,
гирлянды с венчиками дьявольских когтей,
в чьих недрах – ток высоковольтный
сжигающих лишь плоть смертей,
направленный из яви прошлых
в кошмары нынешних ночей –
порви! Развей!
И из корявин сохранённых мной ветвей
посмертной правотой корней
поэзии, из-под последних пишущей камней, –
гляди смелей!
Соцветья нежности моей
сквозь спящий ад
в сад
Гефсиманский
третьего тысячелетья дней
салютом вбей
под веки тех, что спят.
Эй!
Рябой коваль,
бессмертных перьев мастер,
жир
не пролей:
не гладкою окажется мораль
твоя;
холмов Тосканских этновеет мир,
надежды не тая:
редеет сталь,
пусть час далёк,
пусть невдомёк
тебе, твоим…
Но Прометей раздул свой уголёк –
на Этне спим.
Стен голых колокол к шагам своим
примерить не хотим,
нам кажется,
не нас паук безвременья
в скелет звезды кровавой
поволок.
Алмазными протезами его
свой мозг едим.
Но именем прекрасного народа
над пеплом Феникса взлетим
под своды
воздушно-каменного небосвода
свободы
и в очи всех, кто в это
Этной
верил,
под жатвой сея,
поглядим.
Взлетим вослед лучу,
возьмём свечу,
с которою глагол,
что ныне лучшими храним,
по сердцу станет нам
и по плечу.
Спасибо палачу –
строкой сжигающей плачу
за память, что стволы формует в дым –
с Лаокооном возрождения за ним!
К глазам своим,
не верящим в квадрат просунутому калачу,
круг бытия заклятием качу
и, публикой бессмертною любим,
сквозь бубен пламенный его
судьбою полосатою скачу,
как тигр из цирка, невредим.
О чрево матери моей!
Благословенно, как печаль
моих корней лишённых дней!
Познанье жизни жалом жаль!
Сквозь неосознанность вестей
глядящая в сознанье даль,
рождением сорви вуаль
с когтистых, жилистых ветвей
деревьев Родины моей.
Муратово – татарское село –
в Яранск, и в Вятку, и в Казань
приехавшим учиться
фамилию давало –
сказ отцовский…
Корнями оренбургский, вятский,
на пики Алатау я гляжу светло,
лишь первыми пятью строками
в газель сумевший уложиться,
Востоку вторя, назовусь:
Василий Муратовский,
традиции тем отдавая дань,
без умысла кичиться
собой,
ведь я – никто
без тех, кто слова моего
за гранью грань
твердь шлифовал;
слезой вселенского страданья
под языками пламени,
щадящего лишь Дух,
оно лучится.
Имён не счесть,
и в этом – честь,
за каждой
небом продиктованной
судьбой:
Савл, Иисус,
Махмуд, Жерар, Гийом,
Марина, Осип –
можно сбиться
с озвучиванья всех,
кто в опыт мой –
гостеприимный дом,
свет видя в нём,
сквозь мглу веков
стучится.
Вокруг – влюблённых в слово
днём с огнём…
А что до родины,
в поэзии она –
незакольцованная птица:
коль мною Пахлаван любим,
я у ворот Хивы могу родиться,
с порога мастерской скорняжной –
рвануть в Эгейский окоём,
гекзаметром ещё до «Илиады» насладиться,
в живом клинке Коннектикута отразиться
сверкающим пером,
и над Воронежем-ежом
и вороном, как дым
дум, гнейсом призванных,
могу кружиться,
Москву и Мекку обнимая,
Тибет
и Рим…
Комментарий:
«…фиалки мандельштамовской накал» – см. стихотворение Мандельштама «Я молю, как жалости и милости…».
«…поэзии из-под последних пишущей камней» – по воспоминаниям Л. – солагерника Мандельштама – поэт однажды, сидя на куче камней, сказал: «Первая моя книга называлась «Камень», а последняя тоже будет камнем…». См. Павел Нерлер «С гурьбой и гуртом…» (Хроника последнего года жизни О.Э. Мандельштама).
«…волошинский Грааль скорбей» – см. «Венок сонетов» Максимилиана Волошина.
«Пичуга! Сказочный Париж» – навеяно стихотворением Г.Аполлинера «Поёт пичуга».
«…в гнездо звезды кровавой» – аллюзия на автопортрет поэта, предсказавший ранение.
«…висок, чьи швы корнями обнимал Нерваль» – намёк на принадлежность поэта к французской поэзии.
«Ним» – место добровольной отправки Аполлинера на фронт.
«Образ Гефсиманского сада» – образ молящегося Христа и спящих учеников – образ одиночества людей, приносящих себя в жертву ради торжества духовных ценностей человечества. «36 Потом приходит с ними Иисус на место, называемое Гефсимания, и говорит ученикам: посидите тут, пока Я пойду, помолюсь там». Евангелие от Матфея, Глава 26.
«…рябой коваль…» – из «Четвертой прозы» Мандельштама: «…запроданы рябому чёрту на три поколения вперед». Аллюзия на Сталина.
«вечных перьев мастер…» –
А мастер пушечного цеха,
Кузнечных памятников швец,
Мне скажет: ничего, отец, –
Уж мы сошьём тебе такое…
Декабрь 1936. Осип Мандельштам.
«…холмов Тосканских этновеет мир…» – образ душевного состояния Данте-изгнанника, Мандельштама-ссыльного. Они «всечеловеческие» – см. стихотворение Мандельштама «Не сравнивай: живущий несравним».
«Но Прометей раздул свой уголёк – на Этне спим» –
Когда б я уголь взял для высшей похвалы –
Для радости рисунка непреложной, –
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
В искусстве с дерзостью гранича,
Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок,
И поднял вновь, и разрешил иначе:
Знать, Прометей раздул свой уголёк, –
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!
Это начало «оды Сталину». Напомню, что воздух у Мандельштама являлся символом вдохновения, свободы, а Эсхил – автор трагедий, а Прометей – прообраз Иисуса Христа и Этна в контексте моего стихотворения, это кузница духа в каждом, кто к реликвиям духа, подключён.
«Стен голых колокол…» – см. стихотворение Мандельштама «Если б меня наши враги взяли…».
«…воздушно-каменного небосвода свободы…» – «воздушно-каменный театр времён растущих» «встаёт на ноги» в самом человеке. И с этого момента «рождённые и гибельные» видят друг друга и смерти не имут. Это та самая «экзистенциальная победа», о которой сказал Иосиф Бродский в своей «Актовой речи»: «Мы говорим о ситуации, где человек с самого начала занимает безнадёжно проигрышную позицию, где у противника подавляющий перевес. Иными словами, о самых мрачных часах человеческой жизни…». Смотрите стихотворение Мандельштама «Где связанный и пригвождённый стон…». Последнее четверостишие:
…Он эхо и привет, он веха, – нет, лемех…
Воздушно-каменный театр времён растущих
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех –
Рожденных, гибельных и смерти не имущих.
Первая строка – три точки зрения на Сталина, лемех – точка зрения Мандельштама. А окончание – это скачок во времени из сталинского настоящего в светлое будущее, в реальность расцвета культуры, в эру человечества одухотворённого, где палачей нет, есть светлая память, воскрешающая павших и не дающая живым калечить в себе образ человеческий, каждому из живущих от Бога завещанный.
«…возьмём свечу…» – реминисценция из стихотворения Махмуда Пахлавана:
Я в слово влюблён и таких же влюблённых ищу,
Чтоб в душах затеплить высокого чуда свечу.
Вы чуете смысл, но щемящее таинство слова
Немногим покуда по сердцу, да и по плечу.
Махмуд Пахлаван (1247 – 1326), по преданию, родился в воротах Хивы, в повозке отца, от которого позднее унаследовал мастерскую и ремесло скорняка. Пахлаван – профессиональный борец, один из руководителей тайного общества «Футтуват» («Великодушие»), которое ставило своей целью свержение власти монгольских завоевателей. Мусульманское духовенство давно провозгласило Махмуда святым. Почитался покровителем города Хивы. В старинных антологиях Востока известен ещё и под именем Пурейвали.
«…стволы формует в дым с Лаокооном возрождения за ним…» – метафора восходит к образу Бориса Пастернака из поэмы «Девятьсот пятый год»:
Точно Лаокоон
Будет дым
На трескучем морозе,
Оголясь,
Как атлет,
Обнимать и валить облака.
В стихотворении Ахматовой «Поэт», посвящённом Пастернаку, есть такая строчка: «За то, что дым сравнил с Лаокооном…».
«…судьбою полосатою…» – намёк на полосатую робу смертника.
«…имён не счесть…» – Савл – он же апостол Павел, Иисус Христос, Махмуд Пахлаван, Жерар де Нерваль, Гийом Аполлинер, Марина Цветаева, Осип Мандельштам – за каждым именем одухотворённой личности стоит множество имён.
«…гекзаметром ещё до Илиады насладиться…» – речь идёт о ритме моря, наигравшем Гомеру лад гекзаметра.
«…в живом клинке Коннектикута…» – см. стихотворение Иосифа Бродского «Осенний крик ястреба».
«…и над Воронежем-ежом и вороном…» – образы из стихотворения Мандельштама «Пусти меня, отдай меня, Воронеж…».
«…дум гнейсом призванных…» – «акции гнейса», «морщины гнейсовые» – образ вечности, достигаемой ценой личной Голгофы, восходит к стихотворению Мандельштама «Канцона», перекликающемуся с эпиграммой на кремлёвского горца.
Свидетельство о публикации №109030706640
А что до родины,
в поэзии она –
незакольцованная птица:
такая вот Маринина тоска,
такая вот морока,
что искриться
рябиной, веточкой,
приснившейся кусту
перекати по полю,
это сказки
что Проппом загуляли,
это ласки
медвежии по-русски,
но в лесу
германском повстречались,
это Бродский,
как царь лесной,
но в римской долгой тоге,
а я устала на большой дороге,
где блудный сын не знает, что к концу,
ни дома, ни прощенья, ни отца,
и только помнит, помнит его плечи,
меня отравленной, в каких-то там гостях
оставленной, несли домой. И вече
дворовых деток, рассуждавших об еврействе,
мне года три всего тогда-то было,
с тех пор
до рвоты я самой себе твердила:
я стану речью, чистой русской речью,
пусть буду вор, пуст буду просто сор,
в кругу -
твердила я
под дестким кулачком...
я стану речью,
но когда погонят в печи,
я в печь пойду,
пусть будет Бог далече,
но стану Даниил.
Я не смолчу.
И вот пока меня тогда травил
весь детский двор,
я сделала свой выбор,
И Родина моя –
тот круг и то дитя -
за то,
что выбирать так научило.
Privet i spasibo!
София Юзефпольская-Цилосани 01.12.2012 17:30 Заявить о нарушении
София Юзефпольская-Цилосани 02.12.2012 02:02 Заявить о нарушении