Сартр и тошнота путь в гипертекст - 6
«А я живу один, совершенно один. Не разговариваю ни с кем и никогда; ничего не беру, ничего не даю. Самоучка не в счет. Есть, конечно, Франсуаза, хозяйка «Приюта Путейцев». Но разве я с ней разговариваю? Иногда после ужина, когда она подает мне кружку пива, я спрашиваю:
– У вас сегодня вечером найдется минутка?
Она никогда не говорит «нет», и я иду за ней следом в одну из больших комнат на втором этаже, которые она сдает за почасовую или поденную плату. Я ей не плачу – мы занимаемся любовью на равных. Она получает от этого удовольствие (мужчина ей нужен каждый день, и кроме меня у нее есть еще много других), а я освобождаюсь от приступов меланхолии, причины которой мне слишком хорошо известны. Но мы почти не разговариваем. Да и к чему? Каждый занят собой, впрочем, для нее я прежде всего клиент ее кафе.
– Скажите, – говорит она, стягивая с себя платье, – вы пробовали аперитив «Брико»? На этой неделе его заказали двое клиентов. Официантка не знала, пришла и спрашивает у меня. А это коммивояжеры, они, наверно, пили его в Париже. Но я, когда чего не знаю, покупать не люблю. Если вы не против, я останусь в чулках.
В прежнее время, бывало, она уйдет, а я еще долго думаю об Анни» («Вторник, 30 января»).
«Бывало, она уйдет, а я еще долго думаю об Анни». Странно, но иногда как текст, так и вся человеческая жизнь могут уложиться всего в одну единственную фразу, которая как квинтэссенция содержит в себе все мысли, переживания, надежды и мечты, внутренние метания духа. Порой одна фраза может сказать о человеке больше, чем десятки написанных книг и воспоминаний очевидцев.
Начальные тексты «Тошноты» удивительны. В них описываются страхи и переживания Рокантена в результате испытанной травмы в обыденном бытии, он попадает из некоего мыслительного хаоса в череду экзистенциональных кризисов, видит людей и мир в новом обличье, его сознание начинает нести поток жизни – и вдруг неожиданно, как будто из небытия возникает одинокая фраза об Анни. Читая главу «Вторник, 30 января», можно в принципе и не заметить этой строчки или, по крайней мере, не придать ей существенного значения. Но она является осью всего романа и того промежутка жизни Антуана Рокантена, который в романе описан. Без нее невозможно разгадать тайну приключившегося с главным героем приключения.
Кто же она эта женщина? Как она выглядит? Что предпочитает? Каковы ее ценности? Мы еще ничего этого не знаем. Мы лишь знаем, что почему-то Рокантен вспомнил о ней, описывая свою связь с некой мадам Франсуазой. Оба этих воспоминания резко отличались друг от друга, они создавали некую картину, в которой контрастно выделялись два вида связи – связь любовная и связь физическая. И из этой картины как бы рвалась наружу мысль о том, что «Тот человек, о котором мы думаем сразу же после физической связи и есть наша настоящая и истинная любовь».
Наверное, у каждого мужчины есть своя собственная Анни, даже если он публично и отрицает это. Мужчина может быть активно погружен в отношения полов, пользоваться успехом у многих женщин, но все же порой его охватывает, казалось бы, беспричинная тоска о той, которая составляла когда-то предмет его страстной любви. И тогда со всей остротой ощущается, что мы, по сути, в большинстве случаев проживаем свою жизнь не с теми, кого любим, а с кем придется.
Рокантен после фразы об Анни пишет: «Теперь я не думаю ни о ком; я даже не ищу слов. Это перетекает во мне то быстрее, то медленнее, я не стараюсь ничего закреплять, течет, ну и пусть себе. Оттого что мысли мои не облекаются в слова, чаще всего они остаются хлопьями тумана. Они принимают смутные, причудливые формы, набегают одна на другую, и я тотчас их забываю».
Это размышление удивительно напоминает состояние сознание, из которого ушла любовь. Но подобное состояние все же временное, нестабильное, оно представляет собой как бы промежутки, заполняющие пространство между вспышками воспоминаний об истинной любви. Эти промежутки по своей консистенции тягучи, они напоминают как бы сонливое состояние в холодное зимнее воскресенье, в котором время подобно столетней старухе, идущей куда-то на своих одряхлевших ногах. В пространстве, где нет любви, смыслы не оформляются и не проговариваются, в нем не случается мир и сознание в их экзистенциональном образе.
У Фридриха Ницше есть загадочная фраза, довольно затертая от частого употребления, но от этого не перестающая быть гениальной: «Человек в лабиринте ищет не истину, но свою Ариадну». Если признаться, то это довольно странное утверждение, ведь большинство из нас, кто пытается познать истину, ищет именно саму истину. Ведь Понтий Пилат не спросил у Христа, кто есть его Ариадна. Он прямо спросил «Quid est veritas?» - «Что есть Истина?». На что в ответ он получил молчание. А Ницше вопреки традиционному мнению утверждает, что в лабиринте надо искать не истину, но, прежде всего, свою Ариадну.
С точки зрения античного мифа о Тезее, подобное утверждение на первый взгляд выглядит абсурдным. Тезей, войдя в лабиринт, конечно же, знал, где находится Ариадна – она находилась вне лабиринта, и истинной целью путешествия Тезея было убийство Минотавра. Но не все так просто, как кажется. Нужно попробовать отойти от выпуклой очевидности, и посмотреть на миф и фразу Ницше с несколько другой стороны.
Ницше говорит о лабиринте. Но что такое этот «лабиринт»? Если отталкиваться от экзистенциалистской позиции, то лабиринт, конечно же, есть наше обыденное, поглощенное миром, сознание. Оно подобно хаосу, в котором как в потоке Дао, безостановочно сменяются желания, цели, мысли и формы, и эта смена состояний может длиться бесконечно, как закоулки лабиринта. Иногда из этого потока может выплыть мимолетное желание познать истину. Оно подобно рыбе, которая в полночь выпрыгивает из реки в инстинктивной надежде поймать луну, думая, что луна является легкой добычей. Но ничего из этого не выходит, так как хаотическое сознание само по себе не способно познать истину – для этого необходима остановка хаоса, приобретение фиксированной позиции.
Лишь эпизодически хаотический поток сознания делает остановку, когда в нем неожиданно возникают воспоминания о предмете истинной любви. «Бывало, она уйдет, а я еще долго думаю об Анни». Именно любовь служит той плотиной, той точкой, благодаря которой несущееся галопом сознание занимает фиксированную позицию, дающую возможность обыденному человеку хотя бы на миг прикоснуться к истине, к другому миру – миру полноценных форм и постигнутых смыслов. Но эта встреча будет длиться только миг, т.к. плотины в мире хаотичного сознания всегда построены из песка. Тем не менее, ценность момента заключается в том, что мы обнаруживаем средство остановки потока и цель нашего земного путешествия - это любовь, это Ариадна, которую мы ищем в лабиринте даже тогда, когда мы думаем, что ничего не ищем.
После опыта трещины в обыденном бытии и высвобождения экзистенции, с которой вторгаются три вида кризиса, у человека появляется шанс впустить в сознание любовь, и не только прикоснуться к ней мимолетно, но и войти в ее пространство. В процессе высвобождения экзистенции происходит трансформация феномена любви в плане ее локализации и, условно говоря, формы. Если в состоянии обыденного сознания любовь дает о себе знать периодическими вспышками, то после трещины в бытии она становится постоянно присутствующим феноменом и в зависимости от степени приближения к ней по мере преодоления кризисов, она может представляться то фатой морганой, то прекрасной женщиной, исчезающей за поворотом, то истиной, которую сознание наконец-то постигло, слившись воедино в процессе кружения, подобно слиянию Каабы и совершающих вокруг нее обход пилигримов.
В состоянии обыденного сознания человек стремится объективировать свою инстинктивную тягу к любви в конкретных эмпирических женщинах или мужчинах. В процессе объективации влюбленный полностью ассоциирует свое чувственное влечение с феноменом любви. Он поглощен этой страстью. В подобном состоянии мужчина или женщина способны на красивые и трагичные поступки, даже способны на безумие и самоубийство, но все это будет находиться как бы в горизонтальной плоскости. Почему в горизонтальной? Да потому что в таком телесно-психологическом понимании любви нет ее истинного смысла, заключающегося в познании природы любви, самого того, кто любит, и того, кто любим. А подобное познание есть всегда познание экзистенциональное.
«Страстная любовь», находящаяся в горизонтальном измерении, не даст ответов на вопросы. Как и любая эмпирия, она стремится к потере энергии, над ней властна энтропия, а все то, что временно, никогда и ничего не сможет нам сказать о вечности. Если немного перефразировать ницшеанского Заратуштру, то вещи ничего не выражают, они только подмигивают. Безумец тот, кто требует от них знания.
Пройдя, страстная любовь всегда оставляет в душе человека горечь – горечь от потери. Человек ощущает, что ему была дана возможность прикоснуться к чему-то прекрасному, но удержать это прекрасное он не смог. Хаотичное сознание при этом настойчиво пытается отыскать причину потери счастья, и генерируемые им вопросы и ответы почти на сто процентов находятся в области внешнего. «Я что-то сделал не так», «Зря я ей сказал об этом. Если бы не говорил, то не потерял бы ее», «Не нужно было идти на тот вечер у друзей», «Наверное, она нашла себе кого-нибудь другого», «Почему я такой несчастный и невезучий», «Бог несправедлив ко мне» и т.д. Вариантов вопросов и ответов может быть масса, но суть их одна – они все представляют собой акциденции, случайные внешние проявления, имеющие лишь опосредованное отношение к субстанции проблемы.
Но где же находится субстанция, где находится истинный ответ? Как найти дорогу к вертикальному измерению любви? Эти вопросы задают очень немногие. Могу лишь приблизительно указать, что субстанция (ответ) раскрывает себя только тогда, когда объект любви трансформируется из эмпирического человека, которого ты «страстно любишь», в «Другого, любимого тобой». Но как уже не раз упоминалось, это может произойти только после метанойи, коренного изменения сознания.
В «Предисловии», затрагивая проблему «Другого», я намеренно ушел от ответа на вопрос «Неужели другие – это всегда ад? А как же быть с любовью?». Тогда я заместил полноценный ответ фразами, переводящими в область телесности на примере из произведений Мишеля Уэльбека. Но спустя время этот вопрос вновь всплыл, однако уже в пространстве, где стоит дилеммы любви. И действительно, кто же есть Другой в пространстве любви и как он соотносится с адом?
Если мы берем любовь как критерий, то естественно предположить, что Другие в соответствие с ним должны делиться на «Других, которых мы любим» и «Других, не попадающих в сферу нашей любви». В «Тошноте» в главе «Вторник, 30 января» эти два типа Других представлены. В роли «любимого Другого» выступает Анни, а в роли «Другого, не попадающего в сферу любви» - компания сидящих в кафе молодых людей. Критерием подобного разделения выступает сознание Антуана Рокантена, содержащее в себе константу любви.
Здесь хотелось бы сделать небольшое отступление и сказать несколько слов о представленности образа Анни в одном и том же отрывке и об отношении к этому состояния сознания Рокантена (имеется в виду приведенный в начале главы «Нить Ариадны» отрывок). Тонкость момента заключается в том, что образ Анни представлен как бы в двух ипостасях – ипостаси до трещины в обыденном бытии Рокантена и ипостаси после трещины. Причем обе эти ипостаси одновременно заключены в дневнике и его фразе «Бывало, она уйдет, а я еще долго думаю об Анни» и ключ к их раскрытию лежит в фиксации события воспоминания по отношению ко времени.
Так вот, если мы берем образ Анни, о которой главный герой вспоминает после физической близости с хозяйской кафе Франсуазой в контексте времени когда дневника еще не было, то образ Анни представляет собой продукт «страстной любви», образ, сформировавшийся с участием хаотического потока обыденного сознания. Т.е. Анни в подобной трактовке - это эмпирический, психологический образ, Анни – это человек. Если же образ Анни берется в контексте дневника и свершившегося факта трещины в обыденном бытии Рокантена, то он уже рассматривается как «Другой, которого любят» (хотя пока не ясно, является ли она «истинно любимой Другой»). По сути, мы здесь сталкиваемся с магией слова и магией Сартра как творца этого слова.
Вместе с тем, применительно к рассматриваемой проблеме любимых и нелюбимых Других в рамках главы из «Тошноты», образ Анни берется как наглядное изображение «Другого, которого мы любим», а роль его оппозита исполняет компания молодых людей в кафе «Мабли». Нужно подчеркнуть, что Рокантен не то, чтобы не любил или испытывал неприязнь к этим молодым людям, просто они не попадали в сферу его любви. Это видно из следующего отрывка:
«Но пока в кафе еще остается десятка два клиентов – это холостяки, невысокого ранга инженеры, служащие. Обычно они наспех обедают в семейных пансионах, которые зовут своей столовкой, и поскольку всем им хочется позволить себе шикнуть, они, пообедав, приходят сюда выпить по чашечке кофе и поиграть в кости. Они шумят, негромко и нестройно, – такой шум мне не мешает. Им тоже, чтобы существовать, надо держаться кучно…………..Среди этих веселых и здравых голосов я один. Парни вокруг меня все время говорят друг с другом, с ликованьем обнаруживая, что их взгляды совпадают. Господи, как они дорожат тем, что все думают одно и то же. Стоит только посмотреть на выражение их лиц, когда среди них появляется вдруг человек с взглядом, как у вытащенной из воды рыбы, устремленным внутрь себя, человек, с которым ну никак невозможно сойтись во мнениях» («Вторник, 30 января»).
Рассматривая проблему двух категорий Других, у меня неожиданно родился вопрос: «А почему именно Анни является «Другой, которого любят», а не группа молодых людей»? Для кого-то вопрос может показаться наивным, ведь зачастую мы любим кого-то попросту потому, что любим. Но для меня вопрос интересен с точки зрения критерия, по которому мы одних вводим в пространство своей любви, а других нет, т.е. речь идет о том, что такое любовь как феномен?
Если идти традиционным путем, опираясь на определения качеств, которые мы выделяем в объекте любви и на основании которых выводим приблизительное определение феномена любви, то мы рискуем попасть в ловушку дурной бесконечности вопросов и ответов, а мне это не нужно. Я попробую пойти по другому пути. На мой взгляд, можно попытаться исследовать вопрос не с позиции качественных определений, а опираясь на взаимосвязанную цепочку элементов – качественные особенности сознания, нарративные конструкции, экзистенциональный континуум, включающий в себя систему специфических образов и символов.
Поразительно, но на мысль о подобной цепочке элементов меня натолкнул текст главы «Вторник, 30 января». Может быть, Сартр даже и не закладывал в свои слова подобного смысла, но некоторые элементы текста вывели меня на идею создания специфической модели объяснения любви.
Итак, в рассматриваемой главе присутствует еще один отрывок, посвященный описанию компании молодых людей: «Эти парни меня восхищают: прихлебывая свой кофе, они рассказывают друг другу истории, четкие и правдоподобные. Спросите их, что они делали вчера, – они ничуть не смутятся, в двух словах они вам все объяснят. Я бы на их месте начал мямлить. Правда и то, что уже давным давно ни одна душа не интересуется, как я провожу время. Когда живешь один, вообще забываешь, что значит рассказывать: правдоподобные истории исчезают вместе с друзьями. События тоже текут мимо: откуда ни возьмись появляются люди, что то говорят, потом уходят, и ты барахтаешься в историях без начала и конца – свидетель из тебя был бы никудышный. Зато все неправдоподобное, все то, во что не поверят ни в одном кафе, – этого хоть пруд пруди».
Уникальность отрывка заключается в том, что в нем Сартр явно представил два вида нарравтивных процессов (процессов рассказывания историй) – правдоподобный и неправдоподобный. Анализ текста позволяет сделать вывод, что оба типа повествования существуют в своей собственной специфической пространственно-мыслительной среде, где они имеют качество правдоподобия. Из текста видно, что для Рокантена, пережившего опыт высвобождающейся экзистенции, беседа молодых людей, их рассказы представляются «правдоподобными». Рискну предположить, что суть подобного правдоподобия заключается, прежде всего, в их «очевидной обыденности».
Мы все в принципе знаем, что человеческое общение в социуме по большей части представляет собой разговоры, наполненные совершенно обыденными темами из личной, семейной, рабочей жизни. Они совершенно тривиальны, даже если представлены в импульсивной форме. Слушая их, мы можем в принципе сказать, что там нет ничего необычного, они «правдоподобны», даже если это и ложь. То же самое касается разговоров, ведущихся в интеллектуальных сообществах. Да, они могут быть интересными, даже уникальными, но от этого они не меняются в своей сути – они «очевидно правдоподобны» и со временем могут стать тривиальными.
Если дать этому нарративу философское определение, то оно будет выглядеть так: «Очевидная правдоподобная история – это нечто, лишенное метафизического измерения, метафизической тайны». Исходя из этого, для человека, испытавшего метанойю, носители очевидных правдоподобных историй являются «Другими, не попадающими в сферу любви». Они не входят в сферу любви попросту потому, что трансформировавшееся сознание, будучи метафизическим по природе феноменом, стремится к своему подобию, к тому объекту, проходя через который оно может обрести целостность, хотя бы на даже на непродолжительное время. Отсюда можно предположить, что трансформировавшееся сознание должно быть связано с другим видом повествования – «неправдоподобными историями». В главе «Вторник, 30 января» дается потрясающее описание одной из «неправдоподобных историй».
«Зато все неправдоподобное, все то, во что не поверят ни в одном кафе, – этого хоть пруд пруди. Вот, к примеру, в субботу, часа в четыре пополудни, по краю деревянного настила возле площадки, где строят новый вокзал, бежала, пятясь, маленькая женщина в голубом и смеялась, махая платком. В это же самое время за угол этой улицы, насвистывая, сворачивал негр в плаще кремового цвета и зеленой шляпе. Женщина, все так же пятясь, налетела на него под фонарем, который подвешен к дощатому забору и который зажигают по вечерам. Таким образом здесь оказались сразу: резко пахнущий сырым деревом забор, фонарь, славная белокурая малютка в голубом в объятьях негра под пламенеющим небом. Будь нас четверо или пятеро, мы, наверно, отметили бы это столкновение, эти нежные краски, красивое голубое пальто, похожее на пуховую перинку, светлый плащ, красные стекла фонаря, мы посмеялись бы над растерянным выражением двух детских лиц.
Но одинокого человека редко тянет засмеяться – группа приобрела для меня на миг острый, даже свирепый, хотя и чистый смысл. Потом она распалась, остался только фонарь, забор и небо – это тоже было все еще довольно красиво. Час спустя зажгли фонарь, поднялся ветер, небо почернело – и все исчезло.
Все это не ново; я никогда не чурался этих безобидных ощущений – наоборот. Чтобы к ним приобщиться, довольно почувствовать себя хоть капельку одиноким – ровно настолько, чтобы на некоторое время освободиться от правдоподобия. Но я всегда оставался среди людей, на поверхности одиночества, в твердой решимости при малейшей тревоге укрыться среди себе подобных – по сути дела, до сих пор я был просто любителем».
Здесь очень тонко подмечена особенность условия возникновения «неправдоподобной истории» - это одиночество, подлинное одиночество человека во вселенной. Конечно, «неправдоподобная история» возникает и в состоянии до трещины в обыденном бытии, когда человека неожиданно посещает чувство одиночества, но одиночества не тотального, а находящегося на поверхности подлинного всеохватывающего Одиночества. При «одиночестве на поверхности» неправдоподобные истории имеют как бы периодический характер, проявляясь время от времени. При подлинном же одиночестве, существующем в специфическом пространстве трансформировавшегося сознания, «неправдоподобные истории» возникают с высокой степенью периодичности, или в своем абсолютном пределе, постоянно. Именно благодаря трансформации, произошедшей с сознанием, человек видит и схватывает протекающий перед ним мир в совершенно уникальных ракурсах.
Казалось бы банальная сцена – столкновение маленькой женщины в голубом с негром. Но для сознания пережившего метанойю это не просто сцена, а уникальная композиция, в которой причудливым образом сцепилось большое количество компонентов – красный фонарь, деревянный настил, запах резко пахнущего сырым деревом забора, пламенеющее небо, одежда различных цветовых оттенков. Сочетание всех этих вещей, запахов, цветов и акта сознания смотрящего породило шедевр, живущий всего мгновение. Когда появляются такие шедевры, всегда возникает ощущение, что мир как будто умоляет человека обратить на него внимание и сохранить в памяти создаваемые им на полотне иллюзорного времени хрупкие и недолговечные картины. Мир подобен актеру, постоянно ищущему своего верного и благодарного зрителя.
Конечно же, подобные картины и истории, описывающие их, будут для «коллективных людей» какими-то чудаковатыми или, проще говоря «неправдободобными», потому что они выпадают из инерционных процессов обыденности. Такие истории коллективные люди могут послушать раз или два, и даже проявить некоторый живой интерес, но воспринимать всерьез их не будут. Рассказчик «неправдоподобных историй» будет вызывать скрытый смех и со временем может стать персонажем «обыденных правдоподобных историй», заслужив репутацию немного чокнутого.
Уникальные истории, рассказываемые трансформировавшимся человеком, попадают в разряд «неправдоподобных» еще и потому, что они не несут значительного заряда материальной энергии, будучи творениями духовного плана. Давно подмечено, что обыденные люди живут в основном за счет заимствованной извне материальной (психической) энергии грубого или более субтильного плана. Без ее постоянного поступления они не могут эффективно функционировать. Сартр это хорошо показал на примере хозяина кафе «Мабли» месье Фескаля. «Я с улыбкой наблюдаю его оживление – в часы, когда его заведение пусто, пустеет и его голова. С двух до четырех в кафе никого не остается, тогда мсье Фаскель сонно делает несколько шагов, официанты гасят свет, и сознание его выключается – наедине с собой этот человек всегда спит».
Поэтому в коллективах пользуются такой популярностью темы сплетней, недовольства, критики, насмехательства, т.е. темы возбуждающие психику. Чтобы подпитаться энергией коллективные люди ходят на стадионы, ночные клубы и даже театры. Почему даже? Да потому, что в коллективных сообществах традиционно циркулирует представление, что люди ходят в театры из соображений духовности, желая прикоснуться к прекрасному, в то время как анализ рассказов о полученных после театра положительных эмоциях показывает, что подавляющее большинство ходило в театр все-таки для пополнения своего запаса материальных впечатлений.
Отчего возможно такое? Все дело в том, что театральное зрелище построено таким образом, что в своем обыденном состоянии оно предусматривает наличие дистанции между актером и зрителем. Сохранение дистанции всегда приводит к появлению эффекта «впечатления», который подпитывает внешней материальной психической энергией смотрящего. В противоположность этому существует эффект «катарсиса». Древние греки его связывали главным образом с жанром трагедии. Суть эффекта «катарсиса» заключается в том, что дистанция между актером (представлением) и зрителем отсутствует. Зритель как отдельный феномен исчезает, растворившись в сопереживании происходящему на сцене, что приводит к эффекту духовного единения (катарсису). В идеале катарсис может привести к возникновению трещины в обыденном бытии и высвобождению экзистенции, поэтому то Аристотель так ценил это состояние и порождающего его трагедию.
Если применить пример наличия дистанции в театре к взаимоотношениям уникального рассказчика и коллектива, то слабая восприимчивость или невосприимчивость «неправдоподобных историй» можно также считать примером неспособности коллективных слушателей воспринять повествование. Между рассказчиком и слушателями из коллектива в подобном случае существует зазор и этот зазор экзистенционального характера.
Обычно сохранение дистанции видят в неспособности рассказчика исчерпывающе описать увиденную им уникальную картину и это по большей части связывают с ограниченностью человеческого языка. Часто можно слышать, что человеческий язык ограничен и не способен передать всю красоту какого-то предмета или события. Данное мнение, безусловно, имеет право на существование, но мне кажется, что основная пропасть между уникальным рассказчиком и обыденным воспринимающим проходит все же не по линии слова, а лежит в области сознания.
На слова не стоит чрезмерно пенять и возлагать столь тяжкую вину. Слова ведь не так просты. Одно и то же слово может иметь различные измерения и уровни смыслов – поверхностные уровни доступны всем, а более глубинные – уже немногим. Поэтому, скажем, для обыденного человека слово или история, рассказанная человеком с трещиной, может представляться бессмысленным или малопонятным, а для другого человека с опытом проявленной экзистенции – это может быть океаном эстетического совершенства и мудрости. Вообще, строго говоря, человеческий язык совершенен, не совершенен тот, кто им пользуется. Совершенство языка не плоско описательное, оно заключено в уровнях смыслов, которые хранятся в словах, и которые раскрываются человеку по мере раскрытия его собственной экзистенции. На совершенство человеческого языка прямо указывает Коран (Куран Шариф) во второй суре «Корова» (стихи 31-33):
- И Аллах научил Адама всем именам, затем вопросил о них ангелов и велел им: "Разъясните мне [суть] этих имен, если вы искренни".
- Ангелы ответили: "Хвала тебе! Мы знаем только то, чему Ты научил нас. Воистину, Ты - всеведущий, мудрый".
- Аллах сказал: "О Адам! Разъясни им [суть] имен". Когда Адам разъяснил ангелам [суть] имен, Аллах сказал: "Разве Я не говорил вам, что знаю сокровенное на небесах и земле, знаю, что вы делаете явно и что вы утаиваете?"
В традиции мусульманского мистицизма есть пример, когда только одно слово, сказанное знающим знающему, стало достаточным для исчерпывающего понимания. Мудрец однажды спросил дервиша «Что есть Бог?». Тот ответил «Это алиф» (первая буква арабского алфавита). «Достаточно!» - воскликнул мудрец, - «Ты все сказал».
Отсюда можно сделать вывод, что превращение «неправдоподобной истории», которую рассказывает человеком с трансформировавшимся сознанием, в «историю правдоподобную» возможно только при условии, что воспринимающий также обладает подобным уровнем сознания или близким к нему. Между тем, вероятность того, что два подобных типа сознания встретятся, ничтожна мала. Однако, она все же существует, ведь бывают же случаи, что два человека одновременно испытали состояние катарсиса, смотря трагедию «Царь Эдип». Здесь я хочу сделать остановку.
Столь пространное рассуждение было предпринято мною, чтобы подвести себя к моменту, когда я смогу рискнуть и дать определение любви. «Любовь – это замкнутое пространство из двоих, в котором неправдоподобные для внешних людей истории, живут в их правдоподобном сиянии». Это пространство наполнено уникальными образами и символами, сокровенный смысл которых совершенно открыт для обоих влюбленных. Между двумя истинно любящими людьми не существует зазора, дистанции, они представляют собой одно целое на основе духовного единения.
Но почему должны быть именно двое? Потому что сознание связано с миром и для познания себя и восстановления изначальной целостности оно должно пройти через мир, через «Другого, которого любят», через Ариадну. Сознание в своем путешествии к себе и Богу нуждается в опоре и этой опорой служит «Другой, которого любят».
Человек с опытом высвобождающейся экзистенции, открывает для себя новый уникальный мир. Но сам по себе этот человек не может вынести впечатления от открывшихся шедевров красоты и мерзостей уродства и зла в их истинном проявлении. Ему нужен кто-то, кому он сможет как условно, так и прямо говоря, рассказать свою «неправдоподобную историю», так как если он этого не сделает, то может фактически сойти с ума. Ему нужен Другой и если такой Другой, в пространстве которого «неправдоподобная история» превращается в «правдоподобную», находится, то он становится «Другим, которого истинно любят».
По своей природе, он радикально отличается от «человека, которого любят». Различие заключается в том, что в пространстве «влюбленных Я и Другого» возможно узнать то, что не доступно сознанию в пространстве «страстной любви» - что такое Любовь, кто тот, который любит, и тот, кто любим. С точки зрения фразы Сартра «Ад – это другие», «Другой, которого любят» не является адом, он тот, кто помогает преодолеть ад от встречи с «Другими, которые не находятся в сфере любви». И в этом месте со всей остротой встает очередной вопрос: «А была ли Анни для Рокантена той истинно «Другой, которую любят? Была ли она Ариадной?».
Свидетельство о публикации №109012601398
Ягужинская Анастасия 06.02.2009 13:43 Заявить о нарушении
Спасибо Анастасия, что заглядываете :-)))
Джабраил 24.02.2009 14:40 Заявить о нарушении