Не когда-нибудь, в двадцать девятом... В. Хрилёв
Не когда-нибудь, в двадцать девятом,
Где не помнил осечки наган,
Прошумел по соломенным хатам,
Прокатился стальной ураган.
Обещая похерить все межи,
Глотку драл неразумный рассвет.
Ну, а дед мой: "Да правда-то где же?" -
И потопал скорей в сельсовет.
Худощавый, не радуя взглядом,
В сапогах, позабывших износ,
Председатель дымил самосадом,
Как дымит на бегу паровоз.
Не цветами, а выселкой пахнет.
И в карман свою пряча печать,
Кулаком по столу он как трахнет,
Всех апостолов вспомнив и мать.
Хоть проси, хоть слезой заливайся,
Вышло время расстаться с жильём.
"Ты уж, Фёдорыч, сам оставайся,
А вот бабу твою мы сошлём.
Твоя баба нам вовсе не ровня,
Элемент твоя баба, ей-ей,
Твоя баба - кулацкого корня,
Ну, а ты же - бедняцких кровей".
Дед не пряча глубокой обиды,
Словно драл на болоте корьё:
"Да куда без неё, Степаниды,
Я до гроба не брошу её".
Степаниде годочков немало,
Ведь она в буйной радости дней
Пятерых-то ему накатала
Девок русых и русых парней.
Были годы - жестокой планидой,
Хуже их, измочаленных, нет.
И тогда со своей Степанидой
Загремел вдруг на выселку дед.
Он её не оставил, не бросил,
Верен ей и на выселке был.
Потому как в глубокую осень
Он свою Степаниду любил.
Плавал месяц над глушью невзрачной
В тёмном омуте вязких годин.
После северной жизни барачной
Дед домой воротился один.
Никого... Ни коня, ни подруги,
Только охали ставни: "Беда!",
И лохматилась клочьями вьюги
На широкой груди борода.
Хоть аукай, хоть в горюшке майся,
И послышалось вновь над жильём:
"Ты уж, Фёдорыч, сам оставайся,
А вот бабу твою мы сошлём".
Дед вздохнул, обращаясь к низинам:
"Я теперь не останусь, хоть режь".
В поле пахла заря керосином
И тоской перепаханных меж.
На соломенной родине громкой,
Где кричала гармонь невпопад,
Он заплакал - апостол с котомкой,
И ушёл, помолясь на закат.
1988 г.
Свидетельство о публикации №109012402584