Эдуард Багрицкий. Я никогда не любил как надо

Свирепое Имя Родины

Антология поэтов сталинской поры

(идея проекта, составление, вступительные реплики - Андрея Пустогарова)


«Я никогда не любил как надо»

Эдуард Багрицкий (1895 – 1934)

«Поэт ждал революцию всей душой», - слышали мы в школе. Багрицкий ждал революцию прежде всего как революцию сексуальную. Для провинциального «книжного мальчика», страдающего астмой, она казалась осуществлением эротических грез. Грезы эти, как всякие грезы, -  болезненные, извращенные и – дыхание эпохи - кровавые. Революция манила как месть несовершенному миру, как расплата за прошлое:
"И Стенька четвертованный встает
 Из четырех сторон. И голова
Убитого Емельки на колу
Вращается, и приоткрылся рот,
Чтоб вымолвить неведомое слово".
В другом ракурсе, хоть и не менее откровенно, эта расплата описана в финале поэмы "Февраль".
Подавленные желания и болезнь отзывались  в стихах о буйстве плоти и о ее   же закланиях и принесениях в жертву. Стихи эти, пожалуй, вернее всего выразили советский культ силы и плодородия.
До тридцати лет жил в родной Одессе. В 25-ом перебирается в тогдашнее Подмосковье - Кунцево. В 32-ом пишет свое самое извращенное произведение – «Смерть пионерки», входившее во все советские школьные программы. С ней может сравниться разве что завет Дзержинского из стихотворения "ТВС":
"Но если он скажет: "Солги",- солги.
Но если он скажет: "Убей",- убей."
 Получает некоторые знаки признания от советских вождей. В феврале 34-го, еще в «безпенициллиновую» эру, умирает от четвертого в своей жизни воспаления легких.




Весна
 
В аллеях столбов,
По дорогам перронов -
Лягушечья прозелень
Дачных вагонов;
Уже окунувшийся
В масло по локоть
Рычаг начинает
Акать и окать...
И дым оседает
На вохре откоса,
И рельсы бросаются
Под колеса...
Приклеены к стеклам
Влюбленные пары,-
Звенит палисандр
Дачной гитары:
"Ах! Вам не хотится ль
Под ручку пройтиться?.."-
"Мой милый! Конечно,
Хотится! Хотится!.."
А там, над травой,
Над речными узлами
Весна развернула
Зеленое знамя,-
И вот из коряг,
Из камней, из расселин
Пошла в наступленье
Свирепая зелень...
На голом прутье,
Над водой невеселой
Гортань продувают
Ветвей новоселы...
Первым дроздом
Закликают леса,
Первою щукой
Стреляют плеса;
И звезды
Над первобытною тишью
Распороты первой
Летучей мышью...
Мне любы традиции
Жадной игры:
Гнездовья, берлоги,
Метанье икры...
Но я - человек,
Я - не зверь и не птица,
Мне тоже хотится
Под ручку пройтиться;
С площадки нырнуть,
Раздирая пальто,
В набитое звездами
Решето...
Чтоб, волком трубя
У бараньего трупа,
Далекую течку
Ноздрями ощупать;
Иль в черной бочаге,
Где корни вокруг,
Обрызгать молоками
Щучью икру;
Гоняться за рыбой,
Кружиться над птицей,
Сигать кожаном
И бродить за волчицей;
Нырять, подползать
И бросаться в угон,-
Чтоб на сто процентов
Исполнить закон;
Чтоб видеть воочью:
Во славу природы
Раскиданы звери,
Распахнуты воды,
И поезд, крутящийся
В мокрой траве,-
Чудовищный вьюн
С фонарем в голове!..
И поезд от похоти
Воет и злится:
- Хотится! Хотится!
Хотится! Хотится!

1927




Контрабандисты

По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо просвищет,
Как двинет барашком
Под звонкое днище,
Чтоб гвозди звенели,
Чтоб мачта гудела:
«Доброе дело! Хорошее дело!»
Чтоб звезды обрызгали
Груду наживы:
Коньяк, чулки
И презервативы...

Ай, греческий парус!
Ай, Черное море!
Ай, Черное море!..
Вор на воре!
. . . . . . . . . . . . .

Двенадцатый час -
Осторожное время.
Три пограничника,
Ветер и темень.
Три пограничника,
Шестеро глаз -
Шестеро глаз
Да моторный баркас...
Три пограничника!
Вор на дозоре!
Бросьте баркас
В басурманское море,
Чтобы вода
Под кормой загудела:
«Доброе дело!
Хорошее дело!»
Чтобы по трубам,
В ребра и винт,
Виттовой пляской
Двинул бензин.

Ай, звездная полночь!
Ай, Черное море!
Ай, Черное море!..
Вор на воре!
. . . . . . . . . . . . .
Вот так бы и мне
В налетающей тьме
Усы раздувать,
Развалясь на корме,
Да видеть звезду
Над бугшпритом склоненным,
Да голос ломать
Черноморским жаргоном,
Да слушать сквозь ветер,
Холодный и горький,
Мотора дозорного
Скороговорки!
Иль правильней, может,
Сжимая наган,
За вором следить,
Уходящим в туман...
Да ветер почуять,
Скользящий по жилам,
Вослед парусам,
Что летят по светилам...
И вдруг неожиданно
Встретить во тьме
Усатого грека
На черной корме...

Так бей же по жилам,
Кидайся в края,
Бездомная молодость,
Ярость моя!
Чтоб звездами сыпалась
Кровь человечья,
Чтоб выстрелом рваться
Вселенной навстречу,
Чтоб волн запевал
Оголтелый народ,
Чтоб злобная песня
Коверкала рот,-
И петь, задыхаясь,
На страшном просторе:
«Ай, Черное море,
Хорошее море..!»
1927



ТВС

Пыль по ноздрям - лошади ржут.
Акации сыплются на дрова.
Треплется по ветру рыжий джут.
Солнце стоит посреди двора.
Рычаньем и чадом воздух прорыв,
Приходит обеденный перерыв.

Домой до вечера. Тишина.
Солнце кипит в каждом кремне.
Но глухо, от сердца, из глубины,
Предчувствие кашля идет ко мне.

И сызнова мир колюч и наг:
Камни - углы, и дома - углы;
Трава до оскомины зелена;
Дороги до скрежета белы.
Надсаживаясь и спеша донельзя,
Лезут под солнце ростки и Цельсий.

(Значит: в гортани просохла слизь,
Воздух, прожарясь, стекает вниз,
А снизу, цепляясь по веткам лоз,
Плесенью лезет туберкулез.)

Земля надрывается от жары.
Термометр взорван. И на меня,
Грохоча, осыпаются миры
Каплями ртутного огня,
Обжигают темя, текут ко рту.
И вся дорога бежит, как ртуть.
А вечером в клуб (доклад и кино,
Собрание рабкоровского кружка).
Дома же сонно и полутемно:
О, скромная заповедь молока!

Под окнами тот же скопческий вид,
Тот же кошачий и детский мир,
Который удушьем ползет в крови,
Который до отвращенья мил,
Чадом которого ноздри, рот,
Бронхи и легкие - все полно,
Которому голосом сковород
Напоминать о себе дано.
Напоминать: "Подремли, пока
Правильно в мире. Усни, сынок".

Тягостно коченеет рука,
Жилка колотится о висок.

(Значит: упорней бронхи сосут
Воздух по капле в каждый сосуд;
Значит: на ткани полезла ржа;
Значит: озноб, духота, жар.)
Жилка колотится у виска,
Судорожно дрожит у век.
Будто постукивает слегка
Остроугольный палец в дверь.
Надо открыть в конце концов!

"Войдите".- И он идет сюда:
Остроугольное лицо,
Остроугольная борода.
(Прямо с простенка не он ли, не он
Выплыл из воспаленных знамен?
Выпятив бороду, щурясь слегка
Едким глазом из-под козырька.)
Я говорю ему: "Вы ко мне,
Феликс Эдмундович? Я нездоров".

...Солнце спускается по стене.
Кошкам на ужин в помойный ров
Заря разливает компотный сок.
Идет знаменитая тишина.
И вот над уборной из досок
Вылазит неприбранная луна.

"Нет, я попросту - потолковать".
И опускается на кровать.

Как бы продолжая давнишний спор,
Он говорит: "Под окошком двор
В колючих кошках, в мертвой траве,
Не разберешься, который век.
А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди - и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься - а вокруг враги;
Руки протянешь - и нет друзей;

Но если он скажет: "Солги",- солги.
Но если он скажет: "Убей",- убей.
Я тоже почувствовал тяжкий груз
Опущенной на плечо руки.
Подстриженный по-солдатски ус
Касался тоже моей щеки.
И стол мой раскидывался, как страна,
В крови, в чернилах квадрат сукна,
Ржавчина перьев, бумаги клок -
Всё друга и недруга стерегло.
Враги приходили - на тот же стул
Садились и рушились в пустоту.
Их нежные кости сосала грязь.
Над ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы.
О мать революция! Не легка
Трехгранная откровенность штыка;
Он вздыбился из гущины кровей,
Матерый желудочный быт земли.
Трави его трактором. Песней бей.
Лопатой взнуздай, киркой проколи!
Он вздыбился над головой твоей -
Прими на рогатину и повали.
Да будет почетной участь твоя;
Умри, побеждая, как умер я".
Смолкает. Жилка о висок
Глуше и осторожней бьет.
(Значит: из пор, как студеный сок,
Медленный проступает пот.)
И ветер в лицо, как вода из ведра.
Как вестник победы, как снег, как стынь.
Луна лейкоцитом над кругом двора,
Звезды круглы, и круглы кусты.
Скатываются девять часов
В огромную бочку возле окна.
Я выхожу. За спиной засов
Защелкивается. И тишина.
Земля, наплывающая из мглы,
Легла, как неструганая доска,
Готовая к легкой пляске пилы,
К тяжелой походке молотка.
И я ухожу (а вокруг темно)
В клуб, где нынче доклад и кино,
Собранье рабкоровского кружка.

1929




ВСЕВОЛОДУ

Он свечкой поднялся...
Рванулся вперед... Качнулся налево, направо...
С налета
Я выстрелил... Промах!
Раскат отдает
Дрогнувшее до основания болото.
И вдруг неожиданно из-за плеч
Стреляет мой сын.
И, крутясь неуклюже,
Выкатив глаз и крыло волоча,
Срезанный дупель колотится в луже.
Он метче, мой сын.
Молодая рука
Верней нажимает
Пружину курка,
Шипенье крыла, что по воздуху бьет.
Простая машина – ружье
Для меня
Оно только средство стрельбы и огня.
А он понимает и вес, и упор,
Сцепленье пружин, и закалку, и пробу,
Он глазом ощупал полет и простор,
Он вскинул как надо -
И дупеля добыл.
Машина открылась ему.
Колесо,
Не круг, проведенный пером наудачу;
Оно, завертевшись, летит и несет
Ветром ревущую передачу.
Хозяин машины -
Он может слегка
Нажать незаметный упор рычажка,
И ладом неведомым,
Нотой другой,
Она заиграет под детской рукой.
Хозяин природы,
Он с черных лесов
Ружейным прикладом сбивает засов,
И солнце выводит над студнем реки
Туч табуны и светил косяки.
А ветер, летящий по хвоям косым,
В чапыжнике ноет пчелиной трубою...
Ведь я еще молод!
Веди меня, сын,
Веди меня, сын, - я пойду за тобою.
Околицей брел я,
Пути изменял,
Мечтал - и нога заплеталась о ногу,
Могучее солнце в глазах у меня:
Оно проведет и просушит дорогу.
Мое недоверие, сын мой, прости,
Пусть мимо пройдет молодое презренье;
Я стану как равный на вольном пути,
И слух обновится, и голос, и зренье.
Смотри: пролетает над миром лугов
Косяк журавлей и курлычет на страже;
Дымок, заклубившийся из очагов,
Подернул их перья нежнейшей сажей.
Они пролетают из дальних концов,
В широкое солнце вонзаются клином.
И мир приподнялся и блещет в лицо,
Зеленый и синий, как перья павлина.

1929







Cyprinus carpio

После дождей на Зеленом озере потоп. Рыбоводная станция залита водой. Рыбовод и рабочие заболели. Мальки ценных пород в опасности.
  Письмо рабкора
 
РОМАНС КАРПУ

Закованный в бронзу с боков,
Он плыл в темноте колеи,
Мигая в лесах тростников
Копейками чешуи.
Зеленый огонь на щеке,
Обвисли косые усы,
Зрачок в золотом ободке
Вращается, как на оси.
Он плыл, огибая пруды,
Сражаясь с безумным ручьем,
Поборник проточной воды,
Он пойман и приручен.
Лягушника легкий кружок
Откинув усатой губой,
Плывет на знакомый рожок
За крошками в полдень и зной.
Он бросил студеную глубь,
Кустарник, звезду на зыбях,
С пушистой петрушкой в зубах,
Дымясь, проплывая к столу.






  ОДА

Настали времена, чтоб оде
Потолковать о рыбоводе.

Пруды он продвинул болотам в тыл,
Советский водяной.
Самцов он молоками налил
И самок набил икрой.
Жуки на березах.
Туман. Жара.
На журавлей урожай.
Он пробует воду:
"Теперь пора!
Плывите и размножайтесь!"
(Ворот скрипит: стопорит ржа;
Шлюзы разъезжаются визжа.)
Тогда запевает во все концы
Вода, наступая упрямо,
И в свадебной злости
Плывут самцы
На стадо беременных самок...

О ты человек такой же, как я,
Болезненный и небритый,
Которому жить не дает семья,
Пеленки, тарелки, плиты,
Ты сделался нынче самим собой
Начальник столпотворенья.

Выходят самцы на бесшумный бой,
На бой за оплодотворенье.
Распахнуты жабры;
Плавник зубчат;
Обложены медью спины...
В любви молчат.
В смерти молчат.
Молча падают в тину.
Идет молчаливая игра;
Подкрадыванье и пляски.
...И звездами от взмаха пера
Взлетает и путается икра
В зеленой и клейкой ряске.

Тогда, закурив,говорит рыбовод:
"Довольно сражаться! Получен приплод!"




  СТАНСЫ


Он трудится не покладая рук,
Сачком выгребая икру.

Он видит, как в студне точка растет:
Жабры, глаза и рот.

Он видит, как начинается рост;
Как возникает хвост;

Как первым движением плывет малек
На водяной цветок.

И эта крупинка любви дневной,
Этот скупой осколок
В потемки кровей, в допотопный строй
Вводит тебя, ихтиолог.

Над жирными водами встал туман,
Звезда над кустом косматым-
И этот малек, как левиафан,
Плывет по морским закатам.

И первые ветры, и первый прибой,
И первые звезды над головой.


  ЭПОС

До ближней деревни пятнадцать верст,
До ближней станции тридцать...
Утиные стойбища (гнойный ворс),
От комарья не укрыться.
Голодные щуки жрут мальков,
Линяет кустарник хилый,
Болотная жижа промежду швов
Въедается в бахилы.
Ползет на пруды с кормовых болот
Душнтельница-тина,
В расстроенных бронхах
Бронхит поет,
В ушах завывает хина.
Рабочий в жару.
Помощник пьян.
В рыборазводне холод.
По заболоченным полям
Рассыпалась рыбья молодь.
"На помощь!"
Летит телеграфный зуд
Сквозь морок болот и тленье,
Но филином гукает УЗУ
Над ящиком заявлений.
Нз черной куги,
Пз прокисших вод
Луна вылезает дыбом.
...Луной открывается ночь. Плывет
Чудовищная Главрыба.
Крылатый плавник и сазаний хвост:
Шальных рыбоводов ересь.
И тысячи студенистых звезд
Ее небывалый нерест.

О, сколько ножей и сколько багров
Ее ударят под ребро!

В каких витринах, под звон и вой,
Она повиснет вниз головой?

Ее окружает зеленый лед,
Над ней огонек белесый.
Перед ней остановится рыбовод,
Пожевывая папиросу.
И в улиц булыжное бытие
Она проплывет в тумане.
Он вывел ее.
Он вскормил ее.
И отдал на растерзанье.
   
1928,1929




Февраль

Вот я снова на этой земле.
Я снова
Прохожу под платанами молодыми,
Снова дети бегают у скамеек,
Снова море лежит в пароходном дыме...

Вольноопределяющийся, в погонах,
Обтянутых разноцветным шнуром, -
Это я - вояка, герой Стохода,
Богатырь Мазурских болот, понуро
Ковыляющий в сапогах корявых,
В налезающей на затылок шапке...

Я приехал в отпуск, чтоб каждой мышцей,
Каждой клеточкой принимать движенье
Ветра, спутанного листвою,
Голубиную теплоту дыханья
Загорелых ребят, перебежку пятен
На песке и соленую нежность моря...

Я привык уже ко всему: оттуда,
Откуда я вырвался, мне обычным
Казался мир, прожженный снарядом,
Пробитый штыком, окрученный туго
Колючей проволокой, постыло
Воняющий потом и кислым хлебом...

Я должен найти в этом мире угол,
Где на гвоздике чистое полотенце
Пахнет матерью, подле крана - мыло,
И солнце, бегущее сквозь окошко,
Не обжигает лицо, как уголь...

Вот снова я на бульваре.
Снова
Иван-да-Марья цветет на клумбах,
Человек в морской фуражке читает
Книгу в малиновом переплете;
Девочка в юбке выше колена
Играет в дьяболо; на балконе
Кричит попугай в серебряной клетке.

И я теперь среди них как равный,
Захочу - сижу, захочу - гуляю,
Захочу (если нет вблизи офицера) -
Закурю, наблюдая, как вьется плавный
Лист над скамейками, как летают
Ласточки мимо часов управы...

Самое главное совершится
Ровно в четыре.
Из-за киоска
Появится девушка в пелеринке, -
Раскачивая полосатый ранец,
Вся будто распахнутая дыханью
Прохладного моря, лучам и птицам,
В зеленом платье из невесомой
Шерсти, она вплывает, как в танец,
В круженье листьев и в колыханье
Цветов и бабочек над газоном.

Домой из гимназии…
Вместе с нею -
Откуда-то, из позабытого мира,
Кружась, летят звонки перемены,
Шепот подруг, ангелок с тетради
И топот учителя в коридоре.

Пред ней платаны поют, а сзади
Ее, хрипя, провожает море...

Я никогда не любил как надо...
Маленький иудейский мальчик -
Я, вероятно, один в округе
Трепетал по ночам от степного ветра.

Я, как сомнамбула, брел по рельсам
На тихие дачи, где в колючках
Крыжовника или дикой ожины
Шелестят ежи и шипят гадюки,
А в самой чаще, куда не влезешь,
Шныряет красноголовая птичка
С песенкой тоненькой, как булавка,
Прозванная "Воловьим глазом"...

Как я, рожденный от иудея,
Обрезанный на седьмые сутки,
Стал птицеловом - я сам не знаю!

Крепче Майн-Рида любил я Брэма!
Руки мои дрожали от страсти,
Когда наугад раскрывал я книгу...
И на меня со страниц летели
Птицы, подобные странным буквам,
Саблям и трубам, шарам и ромбам.

Видно, созвездье Стрельца застряло
Над чернотой моего жилища,
Над пресловутым еврейским чадом
Гусиного жира, над зубрежкой
Скучных молитв, над бородачами
На фотографиях семейных...

Я не подглядывал, как другие,
В щели купален.
Я не старался
Сверстницу ущипнуть случайно...
Застенчивость и головокруженье
Томили меня.
Я старался боком
Перебежать через сад, где пели
Девочки в гимназических платьях...

Только забывшись, не замечая
Этого сам, я мог безраздумно
Тупо смотреть на голые ноги
Девушки.
Стоя на табурете,
Тряпкой она вытирала стекла...

Вдруг засвистело стекло по-птичьи -
И предо мной разлетелись кругом
Золотые овсянки, сухие листья,
Болотные лужицы в незабудках,
Женские плечи и птичьи крылья,
Посвист полета, журчанье юбок,
Щелканье соловья и песня
Юной соседки через дорогу, -
И наконец, всё ясней, всё чище,
В мире обычаев и привычек,
Под фонарем моего жилища
Глаз соловья на лице девичьем...

Вот и сейчас, заглянув под шляпу,
В слабой тени я глаза увидел.
Полные соловьиной дрожи,
Они, покачиваясь, проплывали
В лад каблукам, и на них свисала
Прядка волос, золотясь на коже...

Вдоль по аллее, мимо газона,
Шло гимназическое платье,
А в сотне шагов за ним, как убийца,
Спотыкаясь о скамьи и натыкаясь
На людей и деревья, шепча проклятья,
Шел я в больших сапогах, в зеленой
Засаленной гимнастерке, низко
Остриженный на военной службе,
Еще не отвыкший сутулить плечи -
Ротный ловчило, еврейский мальчик...

Она заглядывала в витрины,
И средь прозрачных шелков и склянок
Таинственно, не по-человечьи,
Отражалось лицо ее водяное...

Она останавливалась у цветочниц,
И пальцы ее выбирали розу,
Плававшую в эмалированной миске,
Как маленькая махровая рыбка.

Из колониального магазина
Потягивало жженым кофе, корицей,
И в этом запахе, с мокрой розой,
Над ворохами листвы в корзинах,
Она мне казалась чудесной птицей,
Выпорхнувшей из книги Брэма...
…………………………………………
А я уклонялся как мог от фронта...
Сколько рублевок перелетало
Из рук моих в писарские руки!
Я унтеров напаивал водкой,
Тащил им папиросы и сало...
В околодок из околодка,
Кашляющий в припадке плеврита,
Я кочевал.
Я пыхтел и фыркал,
Плевал в бутылки, пил лекарство,
Я стоял нагишом, худой и небритый,
Под стетоскопами всех комиссий...


Когда же мне удавалось правдой
Или неправдой - кто может вспомнить?
Добыть увольнительную записку,
Я начищал сапоги до блеска,
Обдергивал гимнастерку - и бойко
Шагал на бульвар, где в платанах пела
Голосом обожженной глины
Иволга, и над песком аллеи
Платье знакомое зеленело,
Покачиваясь, как дымок недлинный...

Снова я сзади тащился, млея,
Ругаясь, натыкаясь на скамьи...
Она входила в кинематограф,
В стрекочущую темноту, в дрожанье
Зеленого света в квадратной раме,
Где женщина над погасшим камином
Ломала руки из алебастра
И человек в гранитном пластроне
Стрелял из безмолвного револьвера...

Я знал в лицо всех ее знакомых,
Я знал их повадки, улыбки, жесты.
Замедленный шаг их, когда нарочно
Стараешься грудью, бедром, ладонью
Почувствовать через покров непрочный
Тревожную нежность девичьей кожи...

Я всё это знал...
Улетали птицы...
Высыхала трава...
Погибали звезды...
Девушка проходила по свету,
Собирая цветы, опустив ресницы...
Осень...
Дождями пропитан воздух,
Осень...
Грусти, погибай и сетуй!
Я сегодня к ней подойду.
Я встану
Перед ней.
Я не дам ей свернуть с дороги.
Достаточно беготни.
Мужайся!
Возьми себя в руки.
Кончай волынку!
Заколочен киоск...
У часов управы
Суетятся голуби.
Скоро - четыре.
Она появилась за час до срока, -
Шляпа в руках...
Рыжеватый волос,
Просвеченный негреющим солнцем,
Реет у щек...
Тишина.
И голос
Синицы, затерянной в этом мире...
Я должен к ней подойти.
Я должен
Обязательно к ней подойти.
Я должен
Непременно к ней подойти.
Не думай,
Встряхнись - и в догонку.
Довольно бреда!.

А ноги мои не сдвигались с места,
Как будто каменные.
А тело
Как будто приковалось к скамейке.
И встать невозможно...
Бездельник! Шляпа!

А девушка уже вышла на площадь,
И в темно-сером кругу музеев
Платье ее, летящее с ветром,
Казалось тоньше и зеленее...

Я оторвался с таким усильем,
Как будто накрепко был привинчен
К скамье.
Оторвался - и без оглядки
Выбежал за нею на площадь.
Всё, о чем я читал ночами,
Больной, голодный, полуодетый, -
О птицах с нерусскими именами,
О людях неизвестной планеты,
О мире, в котором играют в теннис,
Пьют оранжад и целуют женщин, -
Всё это двигалось предо мною,
Одетое в шерстяное платье,
Горящее рыжими завитками,
Покачивающее полосатым ранцем,
Перебирающее каблучками...

Я положу на плечо ей руку:
"Взгляни на меня!
Я - твое несчастье!
Я обрекаю тебя на муку
Неслыханной соловьиной страсти!
Остановись!"
Но за поворотом -
В двадцати шагах зеленеет платье.
Я ее догоняю.
Еще немного
Напрягусь - мы зашагаем рядом...

Я козыряю ей, как начальству,
Что ей сказать? Мой язык бормочет
Какую-то дребедень:
- Позвольте...
Не убегайте... Скажите, можно
Вас проводить? Я сидел в окопах!..

Она молчит.
Она даже глазом
Не поведет.
Она убыстряет
Шаги.
А я рядом бегу, как нищий,
Почтительно нагибаясь.
Где уж
Мне быть ей равным!..
Я как безумный
Бормочу какие-то фразы сдуру...

И вдруг остановка...
Она безмолвно
Поворачивает голову - я вижу
Рыжие волосы, сине-зеленый
Глаз и лиловатую жилку
На виске, дрожащую в напряженьи...
"Уходите немедленно", - и рукою
Показывает на перекресток...

Вот он -
Поставленный для охраны покоя -
Он встал на перепутье, как царство
Шнуров, начищенных блях, медалей,
Задвинутый в сапоги, а сверху -
Прикрытый полицейской фуражкой,
Вокруг которой кружат в сияньи,
Желтом и нестерпимом до пытки,
Голуби из святого писанья
И тучи, закрученные как улитки...
Брюхатый, сияющий жирным потом
Городовой.
С утра до отвала
Накачанный водкой, набитый салом...
……………………………………………
Студенческие голубые фуражки;
Солдатские шапки, треухи, кепи;
Пар, летящий из мерзлых глоток;
Махорка, гуляющая столбами...

Круговорот полушубков, чуек,
Шинелей, воняющих кислым хлебом,
И на кафедре, у большого графина -
Совсем неожиданного в этом дыме -
Взволнованный человек в нагольном
Полушубке, в рваной косоворотке
Кричит сорвавшимся от напряженья
Голосом и свободным жестом
Открывает объятья...
Большие двери
Распахиваются.
Из февральской ночи
Входят люди, гримасничая от света,
Топчутся, отряхают иней
С полушубков - и вот они уже с нами,
Говорят, кричат, подымают руки,
Проклинают, плачут.
Сопенье, кашель,
Толкотня.
На хорах трещат перила
Под напором плеч.
И, взлетая кверху,
Пятерни в грязи и присохшей крови
Встают, как запачканные светила...

В эту ночь мы пошли забирать участок...
Я, мой товарищ студент и третий -
Рыжий приват-доцент из эсеров.

Кровью мужества наливается тело,
Ветер мужества обдувает рубашку.
Юность кончилась...
Начинается зрелость...
Грянь о камень прикладом! Сорви фуражку!

Облик мира меняется.
Нынче утром
Добродушно шумели платаны.
Море
Поселилось в заливе.
На тихих дачах
Пели девушки в хороводах.
В книге
Доктор Брэм отдыхал, прислонив централку
К валуну.
Мой родительский дом светился
Язычками свечей и библейской кухней...

Облик мира меняется...
Этой ночью
Гололедица покрывает деревья,
Сучья лезут в глаза, как живые.
Море
Опрокинулось над пустынным бульваром.
Пароходы хрипят, утопая.
Дачи
Заколочены.
На пустынных террасах
Пляшут крысы.
И Брэм, покидая книгу,
Подымает ружье на меня с угрозой...

Мой родительский дом разворован.
Кошка
На холодной плите поднимает лапки...

Юность кончилась нынче... Покой далече...
Ноги шлепают по воде.
Проклятье!
Подыми воротник и закутай плечи!
Что же! Надо идти!
Не горюй, приятель!
Дождь!
Суетливая перебранка
Воронья на акациях.
Дождь.
Из прорвы
Катящие в ацетиленовом свете
Мотоциклисты.
И снова черный
Туннель - без конца и начала.
Ветер,
Бегущий неизвестно куда.
По лужам
Шагающие патрули.
И снова -
Дождь.
Мы одни - в этом мокром мире.

Натыкаясь на тумбы у подворотен,
Налезая один на другого, камнем
Падая на мостовую, в полночь
Мы добрели до участка...
Вот он,
Каменный ящик, закрытый сотней
Ржавых цепей и пудовых крючьев, -
Ящик, в который понабивались
Лихорадка, тифозный озноб, запойный
Бред, бормотанье молитв и песни...

Херувимы, одетые в шаровары,
Стояли подле ворот на страже,
Словно усатые самовары,
Один другого тучней и ражей...

Откуда-то изнутри, из прорвы,
Шипящей дождем, вырывался круглый
Лошадиный хрип и необычайный
Заклинательный клич петуха...
Привратник
Нам открыл какую-то щель.
И снова
Загремели замки, закрывая выход...

Мы прошли по коридорам, похожим
На сновиденья.
Кривые лампы
Качались над нами.
По стенам кверху,
К продавленному потолку, взбегали,
Сбиваясь в комки, раскрутясь в спирали,
Косые тени...
На длинных скамьях,
Опершись подбородками на эфесы
Сабель, похрапывали городовые...
И весь этот лабиринт сходился
К дубовым воротам, на которых
Висела квадратная карточка: "Пристав"!!.

Розовый, в лазоревых бакенбардах,
Разлетающихся от легчайшего дуновенья,
Подобно ангелу с гимназической тетради,
Он витал над письменным прибором,
Сработанным из шрапнельных стаканов,
Улыбаясь, тая, изнемогая
От радушия, от нежности, от счастья
Встречи с делегатами комитета...

А мы... стояли, переминаясь
С ноги на ногу, пачкая каблуками
Невероятных лошадей и попугаев,
Вышитых на ковре...
Нам, конечно,
Было не до улыбок.
Довольно...
Сдавай ключи - и катись отсюда к черту!
Нам не о чем толковать.
До свиданья...
Мы принимали дела.
Мы шлялись
По всем закоулкам.
В одной из комнат
В угол навалены были грудой,
Как картофель, браунинги и наганы.
Мы приняли их по счету.
Утром,
Полусонные, разомлев от ночной работы,
Запачканные участковой пылью,
Мы добыли арестантский чайник,
Жестяной, заржавленный, и пили,
Обжигаясь и шлепая губами,
Первый чай победителей, чай свободы...

Голубые дожди омывали землю,
По ночам уже начиналось тайно
Мужественное цветенье каштанов.
(Просыхала земля...)
Разогретой солью
Дуло с берега...
В раковине оркестра,
Потерявшейся в гуще платанов,
Марсельеза, приподнятая смычками,
Исчезала среди фонарей и листьев.

Наша улица, вымытая до блеска
Летним ливнем, улетала к заливу,
Подымавшемуся, как забор зеленый, -
Строй платанов, вытянутый на диво.
И на самом верху, в завитушках пены,
Чуть заметно покачивался картонный
Броненосец "Синоп".
И на сизой туче
Червяком огня извивался вымпел...
Опадали акации.
Невидимкой
Дух гниющих цветов пробирался в море,
И матросы отплясывали в обнимку
С полногрудыми девками из слободки.

За рыбачьими куренями, на склонах
Перевалов, поросших клочкастой мятой,
Под разбитыми шлюпками, у снесенных
Купален, отчаянные ребята -
Дезертиры в болтающихся погонах -
Дулись в двадцать одно, в карася, в солдата,
А в пещере посапывал, как теленок,
Змеевик самогонного аппарата.

Я остался в районе...
Я стал работать
Помощником комиссара...
Вначале
Я просиживал ночи в сырых дежурках,
Глядя на мир, на проходивший мимо,
Чуждый мне, как явленья иной природы.
Из косых фонарей, из густого дыма
Проступали невиданные уроды...

Я старался быть вездесущим...
В бричке
Я толокся по деревенским дорогам
За конокрадами.
Поздней ночью
Я вылетал на моторной гичке
В залив, изогнувшийся черным рогом
Среди камней и песчаных кочек.
Я вламывался в воровские квартиры,
Воняющие пережаренной рыбой.
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарем и револьвером, окруженный
Четырьмя матросами с броненосца...
(Еще юными. Еще розовыми от счастья.
Часок не доспавшими после ночи.
Набекрень - бескозырки. Бушлаты - настежь
Карабины под мышкой. И ветер - в очи.)

Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа...
Я много дал бы, чтобы мой пращур
В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из-под которой седой спиралью
Спадают пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной...
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь...

………………………………………

Я вздрогнул.
Звонок телефона
Скрежетнул у самого уха...
"Комиссара? Я. Что вам?"
И голос, запрятанный в трубке,
Рассказал мне, что на Ришельевской,
В чайном домике генеральши Клеменц,
Соберутся Семка Рабинович,
Петька Камбала и Моня Бриллиантщик, -
Железнодорожные громилы,
Кинематографические герои, -
Бандиты с чемоданчиками, в которых
Алмазные сверла и пилы,
Сигарета с дурманом для соседа...
Они летали по вагонным крышам
В крылатках, раздуваемых бурей,
С револьвером в рукаве фрака,
Обнимали сторублевых гурий,
И нынче у генеральши Клеменц -
Им будет крышка.
Баста!

В караулке ребята с броненосца
Пили чай и резались в шашки.
Их полосатые фуфайки
Морщились на мускулатуре...
Розовые розоватостью детства,
Большерукие, с голубыми глазами,
Они передвигали пешки
Восторженно с места на место,
Моргали, шевелили губами,
Задумчиво, без малейшей усмешки
Подпевали, притопывая каблуками...

Мы взгромоздились на дрожки,
Обнимая за талии друг друга,
И остроугольная кляча
Потащила нас в теплую темень...
Нужно было сунуть револьвер
В щелку ворот, чтобы дворник,
Зевая и подтягивая брюки,
Открыл нам калитку.
Молча.
Мы взошли по красной дорожке,
Устилавшей лестницу.
К двери
Подошел я один.
Ребята,
Зажав меж колен карабины,
Вплотную прижались к стенке.

Всё - как в тихом приличном доме...
Лампа с темно-синим абажуром
Над столом семейным.
Гардины,
Стулья с мягкой спинкой.
Пианино,
Книжный шкаф, на шкафе - бюст Толстого.
Доброта домашнего уюта
В теплом воздухе.
Над самоваром
Легкий пар.
На чайнике накидка
Из плетеной шерсти - всё в порядке...

Мы вошли, как буря, как дыханье
Черных улиц, ног не вытирая
И не сняв бушлатов.
Нам навстречу,
Кланяясь и потирая нервно
Руки в кольцах, выкатилась дама
В парике, засыпанная пудрой.
Жирная, с отвислыми щеками...
"Антонина Яковлевна Клеменц!
Это вы? - Мы к вам пришли по делу",
Я сказал, распахивая двери.

За столом велась беседа.
Трое
Молодых людей в земгусарской форме,
Барышни, смеющиеся скромно.
На столе - пирожные, конфеты.

Я вошел и стал в изумленьи...
Черт возьми! Какая ошибка!
Какой это чайный домик!
Друзья собрались за чаем.
Почему же я им мешаю?..
Мне бы тоже сидеть в уюте,
Разговаривать о Гумилеве,
А не шляться по ночам, как сыщик,
Не врываться в тихие семейства
В поисках неведомых бандитов...

Но какой-то из моих матросов
Подошел к столу и мрачным басом
Проворчал:
"Вот этих трех я знаю.
Руки вверх!
Берите их, ребята!..
Где четвертый?.. Барышни в сторонку!.."
И пошло.
И началось.
На совесть.
У роскошных земгусар мы сняли
Кобуры с наганами.
Конечно,
Это были те, за кем мы гнались...
Мы загнали их в чулан.
Закрыли -
И приставили к ним караул.

Мы толкали двери.
Мы входили
В комнаты, наполненные дрянью...
Воздух был пропитан душной пудрой.
Человечьим семенем и сладкой
Одурью ликера.
Сквозь томленье
Синего тумана пробивался
Разомлевший, еле-еле видный
Отсвет фонаря... (как через воду).
На кровати, узкие, как рыбы,
Двигались тела под одеялом...
Голова мужчины подымалась
Из подушек, как из круглой пены...
Мы просматривали документы,
Прикрывали двери, извиняясь,
И шагали дальше.
Снова сладким
Воздухом нас обдавало.
Снова
Подымались головы с подушек
И ныряли в шелковую пену...

В третьей комнате нас встретил парень
В голубых кальсонах и фуфайке.
Он стоял, расставив ноги прочно,
Медленно покачиваясь торсом
И помахивая, как перчаткой,
Браунингом... Он мигнул нам глазом:
"Ой! Здесь целый флот! Из этой пушки
Всех не перекокаешь. Я сдался..."

А за ним, откинув одеяло,
Голоногая, в ночной рубашке,
Сползшей с плеч, кусая папироску,
Полусонная, сидела молча
Та, которая меня томила
Соловьиным взглядом и полетом
Туфелек по скользкому асфальту...

…………………………………………

"Уходите! - я сказал матросам... -
Кончен обыск! Заберите парня!
Я останусь с девушкой!"
Громоздко
Постучав прикладами, ребята
Вытеснились в двери.
Я остался.
В душной полутьме, в горячей дреме
С девушкой, сидящей на кровати...
"Узнаете?" - но она молчала,
Прикрывая легкими руками
Бледное лицо.
"Ну что, узнали?"
Тишина.
Тогда со зла я брякнул:
"Сколько дать вам за сеанс?"
И тихо,
Не раздвинув губ, она сказала:
"Пожалей меня! Не надо денег..."

Я швырнул ей деньги.
Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстегивая гимнастерки,
Прямо в омут пуха, в одеяло,
Под которым бились и вздыхали
Все мои предшественники, - в темный,
Неразборчивый поток видений,
Выкриков, развязанных движений,
Мрака и неистового света...

Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье!

Я беру тебя, как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!

Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, -
Может быть, мое ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.

Будут ливни, будет ветер с юга,
Лебедей влюбленное ячанье.

1933-1934


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.