Николай Тихонов. Жизнь под звездами
Антология поэтов сталинской поры
(идея проекта, составление, вступительные реплики - Андрея Пустогарова)
ЖИЗНЬ ПОД ЗВЕЗДАМИ
НИКОЛАЙ ТИХОНОВ
(1896 – 1978)
Название первой книги Тихонова «Жизнь под звездами» post faktum звучит, как невеселое пророчество. Хотя эти первые звезды – не кремлевские рубиновые (тех еще не было), а настоящие. У книги подзаголовок – «Из походной тетради»: в Первую мировую Тихонов служил в гусарском полку, гордился участием в кавалерийской атаке. Ранние книги «Орда» и «Брага» - продолжение традиции Киплинга – Гумилева на «революционном материале». В 20-е проявил себя и как талантливый прозаик. В тридцатые становится правильным советским писателем, издающим правильные стихотворения на правильные темы. Последний его взлет – стихи 34–37 годов о парижской любви. Не брезговал прямой лестью кремлевским вождям, но знал, что более ценится завуалированная, например, стихи о родине Сталина – Грузии. Несмотря на это, считается, что от ареста его спасла финская война. Во время Второй мировой находился в блокадном Ленинграде. Потом получал все больше Сталинских премий, писал все понятнее и хуже. Перед смертью вернулся на круги своя – прочел по радио запрещенные в Советском Союзе стихи Гумилева.
***
Мы разучились нищим подавать,
Дышать над морем высотой соленой,
Встречать зарю и в лавках покупать
За медный мусор - золото лимонов.
Случайно к нам заходят корабли,
И рельсы груз проносят по привычке;
Пересчитай людей моей земли -
И сколько мертвых встанет в перекличке.
Но всем торжественно пренебрежем.
Нож сломанный в работе не годится,
Но этим черным, сломанным ножом
Разрезаны бессмертные страницы.
Ноябрь 1921
БАЛЛАДА О ГВОЗДЯХ
Спокойно трубку докурил до конца,
Спокойно улыбку стер с лица.
«Команда, во фронт! Офицеры, вперед!»
Сухими шагами командир идет.
И слова равняются в полный рост:
«С якоря в восемь. Курс - ост.
У кого жена, брат -
Пишите, мы не придем назад.
Зато будет знатный кегельбан».
И старший в ответ: «Есть, капитан!»
А самый дерзкий и молодой
Смотрел на солнце над водой.
«Не все ли равно,- сказал он,- где?
Еще спокойней лежать в воде».
Адмиральским ушам простукал рассвет:
«Приказ исполнен. Спасенных нет».
Гвозди б делать из этих людей:
Крепче б не было в мире гвоздей.
Между 1919 и 1922
***
Потным штыком банку пробил,
Зажевали губы желтое сало,
Он себя и землю любил,
И ему показалось мало.
От моря до моря крестил дороги,
Желтое сало – как желтый сон,
А запаивал банку такой же двуногий,
Такой же не злой и рябой, как он.
Галдели бабы: зайди, пригожий!
Ворчали деды: погоди, погоди!
От моря до моря все было то же,
Как ты ни пробуй, как ни ходи.
Язык по жестянке жадно бегал,
Не знает консервный заморский слуга,
Как можно любить эти комья снега,
Кривые цветы на колючих лугах.
А ударит буря или сабля положит,
Покатится банка, за ней – голова.
Ну, как рассказать, что всего дороже
Живая впитавшая кровь трава.
1921 - 1924
***
Длинный путь. Он много крови выпил.
О, как мы любили горячо —
В виселиц качающемся скрипе
И у стен с отбитым кирпичом.
Этого мы не расскажем детям,
Вырастут и сами все поймут,
Спросят нас, но губы не ответят
И глаза улыбки не найдут.
Показав им, как земля богата,
Кто-нибудь ответит им за нас:
«Дети мира, с вас не спросят платы,
Кровью все откуплено сполна».
1921
Саволакский егерь
На холме под луною он навзничь лег,
Шевелил волоса его ветер,
Ленинградский смотрел на него паренек,
Набирая махорку в кисете.
Не луна Оссиана светила на них,
И шюцкора значок на мундире
Говорил, что стоим мы у сосен живых
В мертвом финском полуночном мире.
Егерь был молодой и красивый лицом,
Синевою подернутым слабо,
И луна наклонилась над мертвецом,
Как невеста из дальнего Або.
Паренек ленинградский закрутку свернул,
Не сказал ни единого слова,
Лишь огонь зажигалки над мертвым сверкнул,
Точно пулей пробил его снова.
1940
НОЧНОЙ ПРАЗДНИК В АЛЛА-ВЕРДЫ
За Гомборами скитаясь,
миновал Телав вечерний,
Аллавердской ночью синей
схвачен праздника кольцом.
Чихиртмой, очажным дымом
пахли жаркие харчевни,
Над стенаньями баранов с перепуганным лицом.
Люди чавкали и пели с кахетинскою истомой
И шумели по-хевсурски под навесами в кустах.
Мчались всадники с шестами, и горящая солома
Освещала все сучки нам на танцующих шестах.
И, скользя в крови бараньей,
шел, на шкуры наступал я,
И волненье очень смутно
стало шириться во мне,
Было поднято гуденьем и в гуденье уплывало
Мое тело, словно рыба, оглушенная во сне.
Больше не было покоя
в дымах, пахнувших металлом,
Ни в навесах сумасшедших,
ни в ударах черных ног,-
Это старый бурый бубен
бесновался, клокотал он,
Бормотал, гудел, он
бурю бурным волоком волок.
И упал я в этот бубен, что, владычествуя,
выплыл,
Я забыл другие ночи, мысли дымные клубя,
И руками рвал я мясо, пил из рога,
пел я хрипло,
Сел я рядом с тамадою, непохожий на себя.
Словно горец в шапке черной,
И в горах остался дом,
Но в такой трущобе горной,
Что найдешь его с трудом.
Проходил я через клочья
Пен речных, леса и лед,
Бурый бубен этой ночи
Мне всю память отобьет.
Чтоб забыл я все потоки,
Все пути в ночи и днем,
Чтоб смотрел я лишь на щеки,
Окрыленные огнем;
Чтоб свои свихнул я плечи
Среди каменных могил,
Чтобы, ночь очеловечив,
С ней, как с другом, говорил,-
В этой роще поредевшей,
Этот праздник не виня,-
О не пившей и не евшей,
Не смотревшей на меня.
Вдруг людей в одеждах серых
породила темнота,
Скромность их почти пугала
среди праздничной орды,
Даже голос был особый, даже поступь их не та,
Будто вышли рыболовы
в край, где не было воды.
То слепые музыканты разом подняли смычки,
Заиграли и запели, разевая узко рот,
Точно вдруг из трав зеленых
встали жесткие сверчки,-
Я читал на лицах знаки непонятных нам забот.
Тут слепые музыканты затянули тонкий стих,
Ночь стояла в этих людях, как высокая вода,
Но прошел, как зрячий, бубен
сквозь мелодию слепых,
И увидел я: на шлеме след оставила звезда,
На линялом, нищем шлеме у слепого одного,
Что сидел совсем поодаль, пояс тихо теребя.
И на шлем я загляделся непонятно отчего,
Встал я рядом с тамадою, непохожий на себя.
Словно был я партизаном
В алазанской стороне
И теперь увидел заново
Этот край, знакомый мне.
Как, ломая хрупкий иней
И над пропастью скользя,
К аллавердской ночи синей
С гор спускаются друзья.
За хевсурскими быками
Кони пшавов на гребне,
С Алазани рыбаками
Гор охотники в родне.
Словно шел я убедиться,
Что измятый, старый шлем
Был воинственною птицей,
Приносившей счастье всем.
Что, храня теперь слепого
В алазанской стороне,
Он, как дружеское слово,
Сквозь года кивает мне.
Подходил рассвет, и роща отгремела и погасла,
Мир вставал седым и хмурым,
бубен умер на заре,
Запах пота и полыни, в угли пролитого масла,
Птицы крик - и в роще сизый
след поводьев на коре.
Обнажились вмиг вершины,
словно их несли на блюде
И закрыли облаками от объевшихся гостей,
А под бурками вповалку
непробудно спали люди,
Как орехи, волей вихря послетавшие с ветвей.
Ниже, в сторону Телава, спали лошади, упавши,
Спали угли, в синь свернувшись,
спали арбы и шатры,
Спали буйволы, как будто
были сделаны из замши,
Немудреные игрушки кахетинской детворы.
За Гомборами скитаясь,
миновав Телав вечерний,
Я ночные Алла-Верды
видел в пышности во всей,
Дождь накрапывал холодный,
серебром и старой чернью
Отчеканенные, спали лица добрые друзей.
Я наткнулся на барана с посиневшими щеками,
Весь в репейнике предсмертном,
грязным боком терся он
О забытую попону, о кусты, о ржавый камень,
И зари клинок тончайший
был над шеей занесен.
1935
УТРО
Паровоз пролетает, одетый
В белый, точно светящийся пар.
Жеребцов полудиких из Кветты,
Как обычно, ведут на базар.
И, вспотевшие лица нахмурив,
Трое взрослых, мальчишкам под стать,
Состязаются, как при Бабуре,
Змей воздушный повыше загнать.
Полуголые в поле крестьяне;
Где чинар на холме вознесен –
Там сидит молодой пакистанец,
И над книгой задумался он.
Расстоянья – ему не преграда,
Расступились, как волны; по дну
Всех морей он идет к Сталинграду,
Коммунизма он видит страну.
Расступились времен Гималаи,
И слова этой книги, как гром,
А воздушные змеи пылают
Над крестьян полуголых горбом.
И о чем-то печальном и старом
Закричал паровоз над водой,
С книгой Сталина там под чинаром
Пакистанец сидит молодой.
1951
***
Полюбила меня не любовью,
Как березу огонь - горячо,
Веселее зари над становьем
Молодое блестело плечо.
Но не песней, не бранью, не ладом
Не ужились мы долго вдвоем,
Убежала с угрюмым номадом,
Остробоким свистя каиком.
Ночью в юрте, за ужином грубым
Мне якут за охотничий нож
Рассказал, как ты пьешь с медногубым
И какие подарки берешь.
«Что же, видно, мои были хуже?»
«Видно, хуже»,- ответил якут,
И рукою, лиловой от стужи,
Протянул мне кусок табаку.
Я ударил винтовкою оземь,
Взял табак и сказал: «Не виню.
Видно, брат, и сожженной березе
Надо быть благодарной огню».
1920
* * *
Ты не думай о том, как тоскую я в городе зимнем,
И высокие брови не хмурь на чернеющий снег.
Ты со мною всегда: и в снегах, и под пламенным ливнем.
Улыбнись, моя гордость, ты поедешь навстречу весне.
Ты увидишь ручьи как впервые, мальчишески рыжие рощи,
И взъерошенных птиц, и травы полусонный узор,
Все, что снится тебе, будет сниться теплее и проще.
Ты любимое платье наденешь для синих озер,
Ты пойдешь вдоль канала, где барки над тихой водою,
Отдохнешь среди улиц, где тихо каштаны цветут,
Ты очнешься одна — в тишине, далеко, чуть усталой,
простой,
молодою,
Удивленно впивая такой тишины чистоту.
1938
***
Никаких не желаю иллюзий взамен,
Будто ночь и полуночный час,
И один прохожу я по улице Ренн
На пустынный бульвар Монпарнас.
Под ногами кирпичный и каменный лом,
Спотыкаясь, блуждаю я здесь,
И на небе, что залито черным стеклом,
Ничего не могу я прочесть.
«То ошибка! – я ночи кричу. Ведь она
Не в Помпее жила, это ложь,
Так зачем этот мрак, не имеющий дна,
Этот каменный, пепельный дождь.
О, не дай же ей, ночь, погибать ни за что,
Разомкнись и ее пожалей,
Беспощадной, светящейся лавы поток
С пикардийских вулканных полей».
(1937-1940)
* * *
Я люблю тебя той — без прически,
Без румян — перед ночи концом,
В черном блеске волос твоих жестких,
С побледневшим и строгим лицом.
Но, отняв свои руки и губы,
Ты уходишь, ты вечно в пути,
А ведь сердце не может на убыль,
Как полночная встреча, идти.
Словно сон, что случайно вспугнули,
Ты уходишь, как сон,— в глубину
Чужедальних мелькающих улиц,
За страною меняешь страну.
Я дышал тобой в сумраке рыжем,
Что мучений любых горячей,
В раскаленных бульварах Парижа,
В синеве ленинградских ночей.
В крутизне закавказских нагорий,
В равнодушье московской зимы
Я дышал этой сладостью горя,
До которого дожили мы.
Где ж еще я тебя повстречаю,
Вновь увижу, как ты хороша?
Из какого ты мрака, отчаясь,
Улыбнешься, почти не дыша?
В суету и суровость дневную,
Посреди роковых новостей,
Я не сетую, я не ревную,—
Ты — мой хлеб в этот голод страстей.
<1937-1940>
СТАТУЯ САМОФРАКИЙСКОЙ ПОБЕДЫ
Ни машин елисейских
Цветные ряды,
Ни холсты
На музейной тропе,
Ни дыханье камней
Драгоценных, седых
В синем бархате
Рю де-ля-Пе –
Ничего не сказали
Хорошего мне.
Даже площадь
Конкордская вдруг
Потускнела,
Словно пустыня во сне,
Только пылью
Обвеянный круг.
Я увидел, как призрак,
Работы предел:
Море рваное,
Мокрые латы.
Неслышимый ветер гудел
Над летящей
Победой крылатой.
Серый мрамор,
По телу
Струясь полотном,
Словно латы,
К плечам тяжелея,
Напряженнейших крыльев
Окончив залом,
Бился жилкой
Легчайшей
На шее.
И как будто лицо
Затерялось
В ночи,
Без лица –
Только скорость нагая,
Это легкая сила
Взлетела и мчит,
Все границы пространства
Сжигая.
Над столицею старой,
В полярных горах,
В океанов
Тропическом пекле,
В черноте стратосферы
Увидишь – горят
Эти крылья,
Несущие
Век наш!
И во тьме
Европейской,
Где светел мятеж,
Ослепляя невидимым
Ликом,
Ты услышишь, как хлопают
Крылья все те ж,
Черепа
Разбивая владыкам.
От тебя ухожу я
В шумящий Париж.
В этот день
Я куда ни ступаю,
Все мне кажется –
Город
Бескрыл и бесстыж,
Лишь одна
Суматоха тупая.
1935-1936
***
Стих может заболеть
И ржавчиной покрыться,
Иль потемнеть, как медь
Времен Аустерлица,
Иль съежиться, как мох,
Чтоб Севера сиянье —
Цветной переполох —
Светил ему в тумане.
И жаждой он томим,
Зарос ли повиликой,
Но он неизгоним
Из наших дней великих.
Он может нищим жить,
Как в струпьях, в строчках рваных,
Но нет ни капли лжи
В его глубоких ранах.
Ты можешь положить
На эти раны руку —
И на вопрос: «Скажи!» —
Ответит он, как другу:
«Я верен, как тебе,
Мое любившей слово,
Безжалостной судьбе
Столетья золотого!»
<1937-1940>
Из Антонио Мачадо
Однажды, люди говорят,
Моряк развел у моря сад
И стал деревьям страж.
Когда же сад пылал в цвету,
В морей зеленых широту
Уплыл садовник наш.
Свидетельство о публикации №109011702013
Kav 19.11.2024 20:34 Заявить о нарушении