Дорога домой

       

       Дорога домой была знакома до мельчайших подробностей: Ксюшка шла умышленно медленно, и не то чтобы присматривалась, а просто автоматически впитывала улицу, наполненную многообещающим весенним солнцем, - со всеми её домами, вывесками, рекламами, пешеходами и автомобилями, некоторые из которых были с претензией на изящество, а некоторые просто проезжали мимо.
       Ей хотелось привести в порядок мысли – их было много разных – одни волновали, другие вызывали озабоченность, от третьих, вообще, возникала раздражительность, а самые дальние – самые главные, которые всё время всплывали на поверхность и которые, наверное, были больше чувства, чем мысли, обдавали с головы до ног какой-то тайной скрываемой радостью – но в полный голос и в полную силу радоваться было нельзя, потому что с этой радости и начинались неприятности. Да, собственно, и начались уже.
       Вчера вечером Галэ, как обычно, проводила её до дома, и она поднималась по лестничным ступенькам - ещё живущая там, в уходящем вечере – в сумеречной тишине подъезда аккуратно отперла замок и не успела ещё прикрыть за собой дверь, как на неё внезапно и не к месту обрушился истошный крик матери:
- Явилась тихоня! Ты что делаешь тварь?! - мать была на гране истерики, она выкрикивала ругательства и угрозы, даже и не пытаясь сдерживаться и подбирать слова – а может это уже и была истерия, Ксюшка давно уже стала замечать, что характер у матери меняется далеко не в лучшую сторону.
- Ты что творишь, я тебя спрашиваю?! – крик, в истошности переходящий в визг, звенел у Ксюшки в ушах, она ничего не могла понять, и в какой-то момент ей вдруг стало страшно: страшно потому, что от матери веяло лютостью – звериной какой-то злобой, страшно от многозначительно кашляющего отца, который сидел на кухне за столом (Ксюшка взглянула мельком, когда наклонилась расстегнуть сапожки задрожавшими вдруг пальцами: бутылка на столе была полупустой, рюмок было две, значит – вместе с матерью) и получалось, что это ещё не всё, что самое ужасное ещё только должно было произойти… Страшно от внезапного ясного осознания своей ни от кого и не от чего незащищённости и от странного ощущения, что как будто бы, вдруг, её внезапно отделили от всего остального мира и поставили отдельно, и вот так они и стоят: с одной стороны она, потерянная и ничего не понимающая, а с другой стороны – весь остальной, заведомо правый во всём мир.
- Опозорить нас хочешь на весь белый свет?! - ярость заливала прихожую, от неё цепенели мысли, чувства, неуютным незнакомым холодом сковывалось тело, - В глаза людям глядеть стыдно, дрянь неблагодарная, чего тебе не хватает, всё у тебя есть, мы с отцом день и ночь на работе гробимся ради тебя! – и этот вечер, её тихий вечер, в котором была радость, и какое-то спокойствие, и какие-то надежды на будущее – этот вечер превратился в хаос из дикости и безумия, из бесконечных выяснений, объяснений, криков, требований, призывов к совести, обещаний устроить «новую жизнь» и много ещё чего всякого, так что когда Ксюшка ближе к полуночи пробралась, наконец, к себе в комнату и отстранённо присела на диван – мысль о том, что хотя бы на сегодня этот кошмар закончился, отозвалась в ней тяжёлым прерывистым вздохом, и на глазах мгновенно появились слёзы, но плакать было нельзя, или, в крайнем случае, очень тихо, совсем беззвучно, потому что если услышат – всё опять начнётся заново, а на сегодня этого будет уже слишком много …
       Отражённое солнце веселилось и играло в стёклах магазина, вскарабкалось на выгнутую над дверями дугу «Ткани» - соскочило, прицелилось в свисающую с полукрыши сосульку – и бабахнуло в ледяную прозрачность мощно, задорно, молодо, с тысячами искр и кружащихся бликов, с сиянием падающих капелек, исчезающих в прощально тающем апрельском снеге – и на душе чуть-чуть полегчало, и душа чуть-чуть потеплела и даже слегка улыбнулась, но эта дорога – была дорогой домой. И домой нужно было идти, не смотря ни на что, нужно было идти, домой ещё нужно было идти, потому что человеку нужно иметь в этой жизни какое-то укрытие, чтобы от этой же жизни в нём на какое то время укрыться, переждать, сохраниться, накопить немного сил, немного того, что защищает человека от этой жизни – и тогда уже в эту жизнь выйти, чтобы никогда больше не возвращаться в это временное пристанище.
       И Ксюшка решила переждать. Давно решила. Ещё год, от силы два. Перетерпеть, чтобы не случилось, пережить как-нибудь… А потом всё кончится: летом ей будет восемнадцать, она поступит в институт – и это всё она давно уже обдумала – поэтому ей нужен еще год, этот первый, самый трудный год, а потом можно будет устроиться на работу, а значит, можно будет снимать квартиру, то есть, наконец, стать свободной, жить так, как тебе хочется и не видеть того, на что смотреть уже просто нет сил.
       Нет, Ксюшка не злилась на своих родителей, она просто давно перестала на них рассчитывать. Они были обычными простыми людьми, оба работали на заводе (правда, на разных), на каких-то станках – Ксюшка так и не запомнила, как они называются, потому что всё это – и серые заводские корпуса за заборами под колючей проволокой с непонятно-немыслимыми проходными, в которых медлительно перекатывающимся потоком исчезали люди и пропадали в неведомом, которое не звало и не интриговало, и сами люди, о которых Ксюшка имела достаточное, в общем, представление (в их доме застольные компании были не таким уж редким явлением) – всё это было совсем из другого мира, как будто бы это была не её, а совсем другая планета, на которой Ксюшке пока ещё приходилось жить. И мир этот был ей совсем чужим. И не потому, что она свысока смотрела на людей простых, небогатых, рабочих или даже вовсе безработных – в свои семнадцать она начинала уже понимать, что плохое или хорошее в человеке зависит не только от его социум-статуса – не потому, что в этом мире было слишком много грубости, обыденного хамства, неоправданной жестокости и не потому даже, что решение всех проблем здесь каким-то фантастическим образом сводилось к формуле «выпей друг – и всё пройдёт» (Галэ иронично называла это идеей национального самоспасения, а иногда – дао вина) – не это смущало, не это удивляло, не это отталкивало. Поразительным было то, что в этом мире совсем не было радости. Радости от хороших книг, от хороших фильмов, от хорошей музыки – от всего того, что тысячелетиями по крупицам собирало человечество, что было для него и землёй и воздухом, чем оно дышало и из чего произрастало, чтобы напитавшись и окрепнув, создать новое красивое, новое хорошее – чтобы новую радость привнести в мир.
       В этом мире была пустота. Но там же были и её родители. А Ксюшка жила в другом мире, и её миру никак нельзя было рассчитывать на взаимопонимание того, родительского мира. Поэтому Ксюшка давно перестала рассчитывать на родителей. То время, когда она пыталась поделиться с ними своей новой радостью, как-то достучаться до них, добиться, чтобы её хотя бы попытались выслушать – время это давно прошло и все её усилия представлялись ей сейчас до смешного наивными, как если бы она голыми руками пыталась проломить толстенную и высоченную железобетонную стену. И было даже время, когда она думала, что так происходит со всеми людьми: человек вырастает, становится взрослым и забывает каким он был в детстве, в юности, в молодости – как жил, как смотрел на мир, что чувствовал, что думал… Но потом она поняла, что и это – не правда, правда оказалась намного жёстче, но на то она и правда: просто – существуют два мира, и в одном есть радость, прощение, желание понять человека, а в другом ничего этого нет – вот и всё.
       Лёгкий весенний ветер, ещё мгновение назад скромно и тихо прогуливающийся по улице, словно вдруг вспомнил о каком-то неотложном деле – рванулся с места резко, сильно, холодея на лету, поднял с тротуара маленький пакетик из фольги, закрутил его в воздухе, показывая всем, какой он с одной стороны синий-синий, а с другой – какой красный, - и поднимая всё выше и выше, пока не прилепил его на манер синего листика к голым веткам американского клёна, ждущего тепла тут же, на тротуаре, рядом с узорчато-бело-синей маленькой варежкой, которую чья-то заботливая рука подняла, оброненную, с отяжелевшего снега и повесила на ветку – они повисели немного вместе, первой невероятной листвой невероятно новой весны – но ветер уже добежал до конца улицы, заглянул за угол – и разочарованно затих: он просто был совсем ещё молодым – юный друг своей юной весны – и красно-синий лист, тихо планируя, вновь упал на землю…
       Галэ… Её милый Галчонок… Ксюшка иногда спрашивала себя, смогла бы она без неё выстоять против всего этого странного, непонятного, необъяснимого – против всей этой нелепицы, которую люди называют жизнью? Разве не очевидно, что всё это – не для человека? Просто люди, стечением самых разных обстоятельств, попали в неё, в эту жизнь, очаровались, одурманились – поработились ею и теперь думают, что никак иначе - нельзя, и ничего другого на свете не бывает. И когда так думают все (или все уверены, что так думают?), а ты – по-другому, то как же человеку выстоять, как не обмануться тем как бы благодушно-всепрощающим настроем, которое устоявшееся общество распространяет внутри себя, в умно и ловко сформированной им неизменности, как удержаться от массового гипноза, чтобы, раскинув руки, не побежать навстречу, не крикнуть – и я с вами! – и я такой же как вы! – как поверить в себя, как поверить себе?.. И как же нужно тогда, чтобы рядом оказался ещё хотя бы один человек, который сказал бы – я думаю так же, как ты – и это означало бы, что инакомыслие – ещё не сумасшествие…
       Они познакомились с ней два года назад, на каком-то очередном дне рождения и как-то очень быстро поняли, что у них очень много общего. Очень быстро. И очень много. И уже через месяц они не понимали, почему же они не знали друг друга раньше, и уже через полтора за их спинами началось шушуканье, многозначительный шёпот, двусмысленные взгляды – всё, к чему сейчас они давно уже привыкли и что существовало между ними в непроявленном, в недоявно признанном состоянии, и что совсем не мешало их отношениям, но напротив прибавляло им теплоты и доверительности и что, наконец, дошло до родителей. И что здесь можно объяснить родителям, что вообще можно объяснить этому – не чёрно-белому, нет, а именно серому – миру, где любой другой – даже самый слабый и едва заметный оттенок вызывает желание либо обожествить, либо уничтожить его… Здесь нечего и некому объяснять, объяснения здесь – не принимаются…
       Поэтому – если забраться на самую высокую крышу и оттуда крикнуть громко, на весь мир:
       - Люди! Небо – это синее небо – вовсе не шапка на голове у Земли, которую нужно измерять, взвешивать, распарывать, перекраивать, чтобы, когда надоест, использовать её как мусорную корзину, небо – для того, чтобы радоваться, чтобы понимать, что эта чистая небесная синева и есть самая высокая награда человеку за то, что он, наконец, встал с четырёх лап и, оторвав голову от земли, всё-таки сумел поднять её вверх – поэтому с неба всегда будут падать самолёты и зарвавшиеся звёзды –
ничего не произойдёт поэтому и ничего не изменится: встанут, посмотрят, покрутят пальцем у виска, потом скажут – чего кричать-то? – есть-пить надо? – надо, одеть-обуть надо чего-нибудь? – надо, вот и нечего кричать, много уж было разных крикунов, а всё как было, так и осталось…
       И Ксюшка видела, что они действительно так думают, понимала, что они действительно такие, не понимала только – почему они такие?! – смутно догадываясь лишь, что есть всё-таки где-то что-то, что не даёт им возможности быть другими…
       А она была другая. И Галэ была другая. Хотя, наверное, всё-таки не такая, как она, но всё же – не такая, как они… Она училась на юридическом, заканчивала второй курс, её университет считался престижным, там часто проходили встречи с известными людьми – от всего этого Галэ чувствовала себя в самом центре вселенной, что прибавляло к её естественной резкости изрядную долю самоуверенности. И она часто говорила Ксюшке, что всё дело в повальной неграмотности и массовом тунеядстве, что никто не хочет ничего знать и никто ничего не хочет делать, и что все хотят лишь одного – тупо топтаться в родном загоне, вяло притопывая под привычное попсо (это понятие у неё обладало ёмкостью и включало в себя решительно всё – и музыку, и книги, и фильмы, и сериалы, и вообще – всё), отвлекаясь лишь только для того, чтобы выпить, или закусить. И что должны, наконец, найтись умные и профессиональные люди (здесь Ксюшка понимала, что Галэ говорит и о себе, в том числе), которые цивилизованно, на грамотно проработанных законах сумеют гуманно видоизменить ситуацию и расставить всё по своим местам: и тот, кто имеет активную жизненную позицию и хочет жить такой жизнью – будет иметь такие возможности, а кто не хочет – пусть обитается в бараках на окраинах и копается по помойкам, раз им так хочется…
       «Да, - вкрадчиво отзывалась Ксюшка, - если уж в великой Америке есть чёрная Америка – почему бы и в России не быть чёрной России, может быть тогда, наконец, у нас появится настоящий рэп…»
       «Да брось ты, Ксю, - в запальчивости кричала Галэ, - тебе просто жалко всех, ты просто от природы такая жалостливая, тебе бы только оправдывать всех этих бедненьких и несчастненьких, а то, что они просто – алкаши и трутни, ты этого замечать не хочешь!»
       Но Ксюшка знала, что это ни то и ни другое – не жалость и не попытка оправдания. Ей не нравилась простота решения, она вообще не верила в эту простоту, потому что, когда она видела нищих старушек, просящих милостыню у входа в метро, или уличных беспризорных детей, щебечущей стайкой перелетающих от одного прохожего к другому, или подвыпившего бомжа, спокойно спящего на тротуаре, чуть в стороне от толпы (днём, среди людей никто не обидит, а милиции – он не нужен) – всё это не вызывало у неё отторжения, и если случалось, что к ней самой подходил такой же бомж, пахнущий вином, небритый, всклокоченный и грязный, и просил мелочи – она всегда нашаривала по карманам какие-то монетки и отдавала, не из жалости – нет! – просто в этих просящих мутных и похмельных глазах она отчётливо видела какой-то совершенно иной мир – там неведомый кто-то перебирал на неизвестном инструменте неведомые струны, сплетённые из надрывной грусти, неизведанной тоски и тайной багрянозакатовой надежды…
       А Галэ всё не унималась: «Ты посмотри, Ксю, - её блестящие от возбуждения глаза ясно говорили об искренней убеждённости, - ты посмотри сама, что происходит: ведь они не только своей судьбой распоряжаются, не только свою жизнь губят – они же детям своим не оставляют никакого шанса стать нормальными людьми, они же и их обрекают быть себе подобными! У них и так генетика эта рассчастливая, болезни все эти заведомые, так им ещё за жизнь никто книжки не прочитал, игрушки ни одной не купил, и всё, что они с рождения знают – это пьяный угар и всеобъёмный мат, потому что с ними иначе никто никогда не разговаривал!»
       «Галчонок, - пыталась урезонить её Ксюшка, - но ведь оттого, что их всех куда-то выселят, их дети не станут счастливыми…»
       «Не станут, - неожиданно медленно и как-то задумчиво сказала Галэ, и потому, каким спокойным и уверенным сделался вдруг её голос, Ксюшка с удивлением поняла, что она – думала об этом раньше, - конечно, не станут. Но у всякого человека должен быть свой шанс, поэтому – нужно забирать у них детей. Пусть рожают, раз уж так устроено природой, но воспитывают их пусть другие…»
       «Какие другие? – всё ещё не очень понимала Ксюшка, - Кто другие? По детдомам, что ли их раздавать с самого рождения? Так ведь и там этих самых шансов не так чтобы уж очень много… Да и вообще, плохо это, если у человека нет своей семьи – неправильно это как-то – должны же быть у ребёнка отец и мать, чтобы его любить, чтобы о нём заботиться – и если даже так не всегда бывает, наверное, всё-таки лучше – если это есть?..»
       «Наверное, Ксюш, - заметно тише, но всё так же спокойно ответила Галэ, - наверное, так лучше. Только для того, чтобы этому ребёнку родиться у своих папы с мамой, нужно ещё, чтобы эти папа с мамой как-то нашлись, как-то встретились в этом мире… А как им встретиться, если папы эти будущие на треть алкоголики, на треть наркоманы, а на всё остальное – откровенно озабоченные, и нужно им только тело – человек их совсем не интересует – не нужно им это! И где же здесь отцы? И где взять этих будущих отцов, если ничего не менять в этом мире?»
       «Галчонок, милый, но ведь это фантастика какая-то, - неуверенно произнесла Ксюшка, - отобрать детей, воспитать их в осознании важности своей миссии, чтобы они, став образцово-показательными родителями, народили правильных детишек и чтобы те, в свою очередь, окончательно преобразовали этот мир, сделав его правильным и целесообразным…»
       «Пусть, - упрямо согласилась Галэ, - пусть даже так, если это – хоть какая-то надежда…»
       И вдруг Ксюшка всё поняла. Это было так неожиданно и так сразу, что какое-то мгновение, какую-то вечность она не была, не жила, не дышала, не имела тела – она была одним лишь чистым восприятием, в которое, как в конечную гавань со всех концов пространства стекались такие же чистые серебристые потоки, и они говорили с ней, улыбались ей, называли её по имени, и она понимала, что они – не чужие друг другу…
       И когда она вернулась – мир в разы уменьшился в размерах, он смотрел на неё исподлобья, с опаской, он не понимал, что произошло – он просто хорошо знал себя… «…и в самом центре метагалактики медленно вращалась страшная планета-памятник, к которой за тысячи световых лет стекались космические туристы. Они обязательно везли с собой детей и, показывая страшную планету, говорили им: «Смотри же и запоминай, мой маленький семиногий восьмиручка – когда-то это планета была живой и цветущей, и над ней было удивительно синее небо, а под ним такие же удивительные океаны, на суше её росли деревья, трава и такие цветы, каких не было больше нигде. Но существа, которые считались разумными на этой планете, не любили своих детей. Поэтому её закатали в километровый слой бетона, в назидание всем и вся. И поэтому ты, когда вырастешь, люби своих детей и заботься о них, чтобы с твоей планетой не случилось то же самое», и маленький семиножка, уцепившись всеми восемью руками за штанину папы-восьмирука и ещё не очень уверенно переставляя свои семь ножек, уже твёрдо знал – что в этой жизни самое главное…»
       Ксюшка взяла Галэ за плечи, заглянула ей в глаза и за какие-то секунды выпила всю её девятнадцатилетнюю боль, что скопилась в ней за жизнь с самого раннего детства без отца, за жизнь, в которой ей слишком часто приходилось надеяться только на себя, за ту жизнь, которой она сейчас пыталась противостоять с помощью искусственно грубых и нарочито угловатых манер…
       - Галчонок, - тихо-тихо сказала ей Ксюшка, - ты хорошая – ты очень хорошая – и всё у тебя в жизни будет хорошо: и замуж ты выйдешь, и ребёночка родишь, и муж у тебя будет хороший, умный и добрый, и будет любить тебя всю жизнь…
       Галэ плакала тихо, почти беззвучно, положив голову ей на плечо, чтобы Ксюшка не могла видеть её лица… Но Ксюшка была уже сильнее всего ложного, всего несмелого, которое не было правдой – она чуть отстранила Галэ, спокойно посмотрела ей в глаза, и на виду у корчащегося в сомнениях мира прикоснулась губами к плачущим ресницам, потом ещё, и ещё - до тех пор, пока её Галчонок между прерывистыми судорожными вздохами не начала дышать спокойно и ровно, и теплота её ещё робкого в своей доверчивости дыхания не прошептала Ксюшке, что она смогла, что она выстояла, что она сильнее уже всего этого косного, искусственного, неживого – всего того, что где-то далеко позади ещё пыталось оправдать свои привычные, донельзя засаленные сплетни, отчаянными ударами в грудь нелепых в своей браваде кулаков…
       Раскинувшийся на пути старый парк был до того безлюден, что отозвался в Ксюшке чем-то родственным, почти знакомым по начинающимся в нём изменениям, и Ксюшка долго бродила по его уже протаявшим асфальтовым дорожкам и улыбалась - пустым скамейкам, чёрным на тяжёлом снегу и совсем ещё голым деревьям, бесконечному мусору, пробивающемуся из-под этой зимней тяжести к весеннему солнцу: парк готовился к новой жизни – он ждал ранних дворников, подметающих прошлогоднюю листву, восторженных криков утренних школьников, прибегающих сюда на уроки физкультуры, послеобеденных тихих мам с безмятежно спящими в своих колясках маленькими вселенными, вечерних влюблённых в облаке из уединённости и нежных слов, регулярного ночного бомжа, ночующего на одной из скамеек, которого за хлебные крошки из карманов его старых мятых брюк так любили неведомые маленькие серые птички…
       Ксюшка вернулась домой вместе с закатом, и его последний луч, пробившись сквозь давно не мытое подъездное окно, медленно скатывался по лестничным ступеням, когда она закрыла за собой дверь. Сразу, не раздеваясь, прошла навстречу слышавшимся из кухни родительским голосам, встала на её пороге прислонившись к дверному косяку, медленно стащила с головы белую вязаную шапочку - и её спутанные волосы спокойно и неторопливо легли на воротник ещё дышащей вечерней весенней свежестью куртки…
       И от этого уверенного спокойствия мир – безграничный, всевластный, гениально умный, строящий планы от нейтринной мелочи до межгалактических звёздных проектов, покоряющий себе всё живое и никогда ещё не сомневавшийся в себе – мир дрогнул, и в его минутной слабости возвратились на небо упавшие звёзды, и вошли в берега разбушевавшиеся океаны, и вулканы смирились от пламени до теплоты, и в человеческих жилищах тихим звоном пропели стеклянные окна, и покосились на стенах изумившиеся дорогие картины, и с украшенных стен медленным серым водопадом начала облетать штукатурка – и отец поставил на стол уже поднесённую ко рту рюмку – и с удивлённым взглядом замерла на полуслове мать – и ничего не случалось в этот миг, ничего не дышало и ничего не рождалось, потому что это –
       человек пришёл домой,
улыбнулся и тихо сказал:
       - Здравствуй папа, здравствуй мама, это я…
 


Рецензии
как то в ходе одной из проверок мне попалось личное дело одного подростка. Когда ему было 4 года, его мать смастерила деревянный ящик, поместила мальчишку в него и выбросила в реку. Кто -то где-то выловил, определили пацана сначала в детдом, затем в школу-интернат... Он долго не разговаривал вообще,потом диагноз... Мне довелось с ним пообщаться, когда он учился в 8 классе Разговаривали долго, обо всем...но что меня поразило больше всего,так это то, что на вопрос "что планируешь, чем собираешься заниматься после школы?"- от ответил - Найду маму, очень соскучился, хочу жить в семье... Прочла на одном дыхании. Проблемы, которые Вы поднимаете в своем рассказе ужасают своей правдивостью. Жаль, что ни каждый подросток может войдя в дом крикнуть " Пап, мам я пришел!"

Ростиславская Галина   10.10.2011 21:05     Заявить о нарушении