Фортуна Лёхи Соловья
Мы-то, старинные сотоварищи его, уж подавно все жили окольцованы, каждый худо-бедно лямку тянул и, на благоверную глядя, глазами не сверкал. Семьи, быт, необходимость – понятное дело.
А Лёха, сколь мы его помнили, всегда в отношении слабого пола не от мира сего был. И не только касательно дам, а и в сплетениях с иными представителями окружающего мира отличался некоторой странностью. Слова произносил нараспев, шутил угрюмо, с малознакомыми людьми держался особняком. Пытаясь острить, вызывал недоумение у собеседников, недостаточно его знавших, после чего отходил и замыкался. Был маниакально худ, бледен, сверх меры шаток. Со школьных лет вне формы таскал на себе исключительной ветхости и серости обмундирование, сменявшееся лишь два раза в год в зависимости от сезона. В холода это были куртки-нескладухи, коих он за десять школьных лет использовал не больше двух, и единственная ушанка, к выпускному классу венчающая самую макушку. В тепло – брючки, водолазки, гражданские пиджачки – ничего приметного. Всем своим долговязым видом Лёха отвергал пестроту мира, никому, всё ж таки, чёрно-белых убеждений не навязывая. Его воспитывала вечно нездоровая мать, живущая на инвалидность и подрабатывавшая репетиторством, судьба папаши была нам неведома.
Однако, это нисколько не препятствовало тесной дружбе нашей компании, частью которой мы с ним удовлетворённо являлись. Мы все удачно дополняли друг друга. Привнося настроения, расширяя кругозор и мироощущение, мы тем самым закаляли прочность нашей цепи. И, несмотря на то, что происходили мы из различных слоёв, были по-разному воспитаны, тренированы, начитаны, нас неодолимо влекло в наш круг, где каждый чувствовал себя желанной долей.
Лёха не составлял исключения, разве что, в его случае, это проистекало постепенно, вдумчиво, но тем крепче и утвердилось.
По-детскости он увлекался спортом, из лука постреливал. Глаз имел, хоть и апатичный, но зоркий. Владел рядом призов, грамоты каких-то непоследних мест беспорядочно украшали стены его девятиметровой комнаты.
Ученичком, по большей части, в школе просто присутствовал, квёло водя взором от окошка с любым временем года себе под нос и обратно. Преподаватели по первости воспламенялись, гоношились, наивно требуя внимания к предмету. Особо, помню, гремела пожилая географичка. Выясняя у Лёхи, например, местонахождение в нашей стране житницы, она, ещё не договорив, уже осознавала тщетность вопроса. Вопрос проваливался в бездну отстранённого взора и оттуда издевательски помахивал контурной картой. Заслуженная наставница с вывернутыми наизнанку за годы преподавания нервами, в ажитации она с чувством шлёпала по Лёхиной парте ломкой указкой, рассчитывая вернуть его к действительности. Но даже та, раскрошившись в щепки, не в состоянии была вывести мечтательного подростка из мысленного вояжа. Тогда географичка, из бывших военных, строевым шагом ступала к своему столу, и лицо её, невидимое классу, в эти минуты преображалось. Коллаж мимических картин, мало того, что не блистал миловидностью, он источал смерть. Мы за её спиной без труда распознавали это по яростному шевелению ушей и пучка волос на затылке. К тому же, прокуренное бормотание, состоящее из непечатных слов, неоднократно долетало до слуха отвечавшего в эту минуту у доски. Всё это ввергало нас в расслабленный трепет ожидания.
Ходили настойчивые слухи, что старушка на послевоенных учениях, пылая юностью, выпала, как есть, из самолёта, исполнив затяжной прыжок и так и не раскрыв парашюта. Вдобавок к этому, поблизости от прилипшей к земле девчушки разорвался, хоть и учебный, но лихой снаряд, наслав на неё контузию и пожизненную склонность к нервическим припадкам.
Стоя у стола и не прекращая бубнить, географичка разворачивалась к нам на каблуках, подбиралась и вытягивалась, напоминая потрёпанный пограничный столб в очках. Она обводила зловещим оком подавленность наших лиц, скрюченными артритом пальцами хватала классный журнал, вздымала над головой и с шипящим свистом опускала на стол. Журнал плашмя хлопал по столу, размётывая прочую учительскую утварь в разные стороны. Традиционное, еле уловимое гудение, состоящее из чьего-то шмыганья, шуршания, мычания, писания, молниеносно осекалось, позволяя мухам или иным гостям бесчеловечного мира свободно выводить свои рулады.
И только Лёха Соловей оставался бесстрастен. Он лишь склонял голову, сжимал лицо к носу, потом набирал воздуха и снова утыкался в окно. Учителя, а позже других и географичка, в конце концов, остыли к парню, сохранив себе жилы и сконцентрировавшись на более податливых кроликах.
Уже тогда, в серединке 80-х Лёха одним из первых отрастил волосы до плеч. Впрочем, сделал он это не из протеста или каких-то внутренних пристрастий. Он попросту забыл о них. Забыл и не думал.
Невзирая на его видимую безучастность, нам никогда не было с ним скучно. Он обладал редким талантом, присущим здравомыслию; он умел слушать. Причём, только мы понимали, что, слушая, он искренне вникает и всегда по мере изложения вкрапит нужное словцо или грамотно и от души подведёт черту.
Период заинтересованности противоположным полом, обошёл Лёху с тыла, нанеся болезненный тычок промеж лопаток. Все мы заимели девчонок, которых «гуляли» компаниями и парами. Лёха же, поначалу присоединившись, довольно резво откололся, сразив расфуфыренных подруг фразами, вроде, «а вот у моей матери в шкафу такую же блузку моль поела…». С чувством юмора у девиц было неважно, помимо того, по тону и лицу говорившего было абсолютно ясно, парень серьёзен. Таким образом, потенциальной спутницы он лишился, не успев ею и насладиться. Но по этому поводу Лёха не истязался. Его больше обескураживало другое. А именно то, что мы, его закадычные други детства, стали отдаляться, уделяя больше внимания этим визгливым и хохочущим созданиям. Многие наши разговоры, так или иначе, сводились к обсуждению их нравов, внешности и ещё Бог знает чего, поглотив наши мысли, интересы и единство.
Мы реже виделись между собой, а Лёха так даже на переменах избегал нас. Ни обид, ни претензий он не выказывал, а лишь изредка перебрасывался с нами ничего не значащими словами, дабы просто не забыть, как они звучат.
Так Лёха оказался в одиночестве, похоже, предначертанном ему с рождения. Спорт давным-давно потерял очарование и теперь едва маячил потускневшими вымпелами на стене его убежища. Новых друзей искать ему было не с руки; вдобавок он мудро полагал, что поиски друзей, равно, как и подруг – дело бесплодное. Тут насилие над собой губительно.
Всё-таки выпускной год расставил нас по местам. Девчонки перестали быть чем-то исключительным, и мы плавно воссоединили наш круг. Правда, ненадолго.
Окончив школу, компания наша разметалась по жизни.
Лёха же, с младенчества тяготеющий к написанию сумасбродых утопий из вымышленной жизни, под напором матери потащил документы в Литературный институт. Озадаченная приёмная комиссия долго совещалась над его вступительным сочинением, клещами вытягивая из абитуриента, о чём, собственно, речь и каков-таки посыл? Опус повествовал о городе, в котором жили люди, наделенные стальной, но невидимой бронёй. Причём, бронёй этой они обросли, заразившись от автомобилей, которые, в свою очередь подцепили сию инфекцию от военной техники, не успевшей подвергнуться конверсии. Граждане города, ранее мечтавшие об уединении, суматошно сновали по улицам, звонко толкались, перестукивались незримыми коконами и беспомощно таращили глаза, не в силах понять, что им со всем этим счастьем делать. Историю свою Лёха выдумал за несколько лет до поступления, в пору взлёта его скрытных фантазий. Теперь, однако, он счёл её наиболее отвечающей духу вечно поворотного времени, а по сути сказать, она его больше других удовлетворяла. На мнение седовласых дидаскалов он без труда убедил себя не реагировать.
Дабы не выглядеть ретроградами в переходные времена, комиссия с натягом приняла кислого юношу. Не последнюю роль в этом сыграла, само собой, половая принадлежность будущего первокурсника. Всякий знал, что Литературный – настоящий малинник, караулящий хоть какого захудалого мальчугана. Каждый, в том числе и заботливая Лёхина мама, был в курсе, что практически вся плеяда современных писателей - выпускники мехматов, физфаков, журфаков, частично, филфаков и отделений лингвистики – почитала его за кузницу преподавательского состава, не более.
Так Лёха принял студенчество.
Промыкавшись полтора года в обществе редких зачуханных студентов и благоухающей оранжереи студенток, Соловей так и не сыскал рычага для приложения сил и эмоций. Мальчишки, сперва визуально воспринявшие его, как соплеменника, отпали один за другим, спустя полгода. Лёха индифирентно отзывался на их нескладные оценки шныряющих по институту барышень. Ему претила навязчивость скабрезных и трусливых острот, отпускаемых за гибкими спинами девушек. Нелепость псевдоприятелей обременяла его, вынуждая обосабливаться. Никто из них не осмеливался даже подступиться к сокурсницам, компенсируя общение с ними лишь пошловатыми фантазиями в курилке.
Девчонки, поделённые надвое доходами и желанием учиться, посмеивались над закомплексованными парнями, изредка заигрывали. Но, удостоенные кокетства, те в задумчивости почёсывали прыщи и ввергались в многоумные тирады, сопряжённые с учебным процессом. В итоге, сколько-нибудь серьёзных отношений в группе не наблюдалось.
Выросла однажды, правда, на Лёхином горизонте мудрая Ленка. Плоская, пучеглазая, а так ничего. Своей живостью она даже пленила его на первых порах. Но эта мадемуазель из неполноценной семьи норовила поучать всех и вся. И, приняв его сжатость за хандру и немощь, прониклась состраданием и затеяла с ним образовательно-материнский роман. Ленка натужно обхаживала его, так и эдак навязывала советы и конспекты, справлялась о здоровье, звонила вечерами, словом, пестовала, искренне выполняя функции назойливой няньки.
Тактичный Лёха долго глотал её хлопоты о своей флегматичной персоне, пока они не внедрились чересчур глубоко. Её отец, воспитывающий девушку в одиночку, подрабатывал на жизнь распространением каких-то тайских лекарств, сертифицированных и опробованных им же в Конькове. И Ленка, разузнав у сплетниц о состоянии Лёхиной матери, да и кивая на Лёхин тусклый вид, стала совмещать опёку и скромный семейный бизнес. Короче говоря, она выдвинула ряд предложений в таблетках по разрумяниванию Лёхиного бледного лица и восстановлению жизнеспособности Лёхиной родительницы. Предложения подкупали своей себестоимостью и рекомендациями ведущих бангкогских научных сотрудников.
Наш герой остро любил мать, и, хотя доставалось ему по нервам от неё частенько, оберегал в меру сил. Поэтому, когда речь о таблетках достигла перевеса в их однобоком общении с Ленкой, он сорвался. Ленка, как раз, всей душой громила его несознательность и дремучесть в медицинском смысле. Тогда он, выслушав, со свойственной ему интеллигентностью, огорошил заботливую умницу: «Слушай, у тебя, я вижу, мудрости, как бактерий.… Так же много и в каждой щели... А мне со стороны виден только слой грязи. Не сомневаюсь, - он по-отечески сдавил ей костлявое плечо, - ты очень скоро отыщешь зрячего кролика, и уж он-то разглядит каждую соринку, оценит и восхитится!..»
Разочарованный в который раз парень осмотрелся и не обнаружил больше причин для нахождения в институте. Учёба навевала тоску, съехала вбок, он всё чаще пропускал лекции, в конечном итоге, что-то перещёлкнул в голове и с середины второго курса под Новый Год удостоил себя свободой.
Так Соловей завязал со студенчеством.
Тотчас же призывным маячком заморгала служба в Вооружённых Силах. Этого он почему-то никак не ожидал, ибо интуитивно противился всякого рода насилию. Однако бегал он слабо и неумело, а потому рыхлые его убеждения были цинично сломлены патриотичными доводами сотрудников военкомата. Там он тщился блеснуть умом, ещё простодушно надеясь на то, что ребята одумаются. На вопрос, почему ж он так долго не шёл в армию, Лёха процитировал школьного Грибоедова, заявив, что «счастливые часов не наблюдают». Когда же призывная комиссия парировала, дескать, вам, юноша, будет суждено изведать подлинное счастье, призывник сделался озабоченным и, растопырив зрачки, прогремел: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок. Где будем служить, товарищ?» Товарищ из комиссии был женщиной, и вообще, никуда из Москвы отлучаться не планировал. Поэтому, чтобы себя не выдать, постарался определить парня в стройбат, подальше от начальства. Тем не менее, Лёха загремел в артиллерию, так как сказал, что в свободное время любит катать шары.
Ядра и пушки увидеть ему так и не довелось, но повезло установить добрые отношения с комбатом. Принимая пополнение в свой батальон ракетного дивизиона под Пензой, майор Майоров по кличке «Душегуб» затеял знакомство с личным составом. Дойдя до нашего героя с типичным вопросом, «какие ваши гражданские увлечения могут послужить армии», услышал в ответ: «Целюсь я плохо, но стрелять люблю!». Майор Майоров икнул, ругнувшись под нос: «Москвич!», и сослал духа в наряд по кухне. Вслед за тем потянулась череда издевательств очкодраительством, дневальством, зарядками и марш-бросками. Комбат считал себя обязанным укротить высокомерие умника, цеплялся к ерунде и, меча слюну, повторял: «Да за такую работу руки отрывать надо. Вместе с пальцами!».
Сослуживцам новобранец так же виделся надменным, и они, не найдясь ничем другим, цеплялись к нему с толчками и животными оскорблениями. Соловей сносил притязания стойко, пока не впился зубами в ухо шибко досаждавшему ему узбеку. Остальные отшатнулись, затем накинулись, и Лёхе крепко досталось по нежному телу. Он сражался, как мельница, зато истязатели отлипли, уступив место более приятным собеседникам, оценившим сопротивление. Так он обзавёлся приятелями-однополчанами.
Всё же, несмотря на садизм, мужиком Душегуб оказался душевным, и уже через полгода прощал забуревшему Лёхе незначительные опоздания из увольнений. А там, в кукольном городке Каменка, солдат встречался с некой Мариной. Будучи не в курсе его происхождения, круглоликая девушка в обществе подруг прытко скакала на танцах среди Лёхи и его однополчан, флиртуя с каждым. Но, осведомившись, откуда он прибыл, потребовала уединения. Так Соловей стал мужчиной.
Польщённый интересом к себе, он, путаясь в определениях, робко раструбил о своих чувствах в письмах матери и нам. Отвечая, мы по-дружески безобидно шутили на эту тему, осторожно взывая товарища к предусмотрительности. Мать же, собрав остатки здоровья, прибыла в часть и, сдерживая кашель и слёзы, два дня деликатно твердила неразумному отпрыску, чтоб потерпел, что «среди слепых и одноглазый - король», а, прощаясь, одарила сына упаковкой контрацептивов.
С этого дня Лёха взглянул на Марину взором штатского москвича и отринул их отношения, как мимолётный энтузиазм, чуждый ему с детства. Девушка с месяц пооколачивала КПП, но переключатель в солдатской голове застопорился в неумолимом положении «off», и ей пришлось снова топтать танцплощадку. Контрацептивы вернулись на родину в дембельском чемодане нерасчехлёнными.
Сходив в армию, грамотный от природы Соловей устроился корректором в издательство технической литературы, по иронии судьбы влившись в женский коллектив. Дамы почтенного возраста, коих в издательстве трудилось большинство, всячески обхаживали и подкармливали измождённого коллегу. Лёха привычно допускал попечительство, но трезвоны и кривотолки между ними долбились в его уши несмолкаемыми колоколами, и уже через месяц он усердно желал сотрудницам жёсткого и болезненного онемения. Пока не возникла Ирочка.
Это крошечное воздушное создание явилось в корректорскую шёпотом, стыдливо скрипнув дверью. Под надзором оценивающих взглядов она прошелестела меж столов и устроилась напротив Лёхи. Тот потупил очи долу, и колокольный звон на ближайший год обратился пиано симфоблюзом. Девушка воровато поглядывала из-под кустистых ресниц, однако, беседы у них, если и случались, то сугубо производственные. Наседки из коллектива, наоборот, в течение всего срока с удовлетворением взирали из первых рядов спектакль зарождения высокого чувства, в успехе которого, не скромничая, заверяли самих участников. Тётки глупо ехидничали, подстраивали столкновения в проходах, вели сердечные разговоры с действующими лицами и судачили в междусобоях. В общем, тему всячески смачивали, и увянуть не позволяли.
Миновал целый год, прежде чем из-за стола напротив кроткий голосок возвестил, что родная сестра вчера разродилась мальчиком. Только-только наступил обеденный перерыв, и молодые люди были корректно оставлены в корректорской наедине. Весть сообщалась Лёхе индивидуально, так как Ирочка серьёзно опасалась за свои (да и Лёхины) перепонки. Новости и менее значимые обычно взрывали рутину в помещении настолько визгливо и слюняво, что девушке хотелось выйти и мечталось о вакууме. Вместе с тем, к извещению о родах прилагалась конфузливая просьба поработать оператором и запечатлеть процедуру торжественного изъятия из роддома. Также, Ирочка добавила, что оператора родне предложила сама, ибо требовался высокий, чуткий и не чуждый технике мужчина. Среди родни таковых было мало, да и те яростно желали маячить в кадре. Ну и, если, конечно, Лёха не против, она будет ему несказанно благодарна, он её… их всех… и молодую маму, и папу с малышом безмерно выручит. Тем более, Лёха был в армии, значит, с техникой на «ты»; обожает маму – чуткий; и ростом Бог не обделил, а когда ещё руки с камерой задерет… - готовьте ладони для оваций, полируйте Оскара! Одним словом, памятник, медаль на грудь и поцелуй в щёчку!
Порозовев от обилия дифирамбов, Соловей, не раздумывая, внутренне согласился. И дал положительный ответ к вечеру того же дня.
На съёмках всё прошло удачно. Лёхе вручили видеокамеру, а вместе с ней ответственность за столь драгоценный прибор. Не ожидая от себя подобной прыти, парень вертелся, как уж, проникая меж, над, под кучкой лучезарных родственников и сочувствующих. В какой-то момент предательски умерла батарея, и киношник готов был с позором ретироваться, стыдливо вернув аппарат этим чУдным, понадеявшимся на него, интеллигентным гражданам. Он уже собрался признать свою операторскую несостоятельность, как вдруг Ирочка с глазами и улыбкой достала из сумочки запасной экземпляр, и они, приглушённо смеясь, вместе, на коленках заменили ослабший элемент.
После, у них дома, куда он с удовольствием пригласился под Ирочкиным предлогом увековечения тостов, они сидели рядом, справа от роженицы, и касались плечами. Ещё одна Ирочкина племянница, шалунья лет восьми, без конца норовила втиснуться, пихалась и хихикала, но тем лишь теснее заставила их скрепить контакт.
По окончании торжества, поздно вечером они вышли пройтись, и хрупкая спутница, отпустив горячую его руку, усадила Лёху в запоздалый автобус.
Помчались дни неведомого доселе душевного блаженства. Их определившиеся отношения стали заметны в корректорской и, утратив для сотрудниц ощущение новизны, проистекали тихо и неосязаемо. После работы он заглядывал домой проведать мать, Ирочка ждала его у подъезда. Прихватив бутерброды, Лёха скоро выбегал, овладевал её рукой, и они уже неспешно брели, проникновенно шлифуя тротуары, в направлении её краёв. Не в состоянии разжать руки и наговориться парочка уничтожала бутерброды на ходу, усыпая крошками одежду и несказанно этому радуясь. Коренная москвичка в неведомо каком поколении аристократической семьи, Ирочка только здесь вырывалась из панциря, только сейчас находила истинное упоение в бредовых пустяках. Лёха угадывал это всем организмом, откликался всем сердцем, но постоянно ждал…
Ждал он беды. Сущностная неуверенность не дозволяла с головой нырнуть в омут, не давала захлебнуться в бурлящих водах обоюдной привязанности. Его сомнения иссушали их трепетную связь. Скупые речи становились отрывистыми и жёсткими, остроты сальными, руки разомкнутыми. Тонко чувствовавшая Ирочка мнила себя в чём-то виноватой перед ним, оплошавшей, только не понимала, в чём. Она подозрительно порхала ресницами, держа Лёху за локоть, прощалась у подъезда и быстро уходила, уже не предлагая зайти. Миновав стадию непониманий и страданий, ей стало вдруг совестно перед семьёй, доверявшей её чувствам. Ей думалось, что высококультурная родня мгновенно всё распознает, и она опасалась взглядов, суждений, обвинений в наивности и недогляде. Сил для борьбы с мнительностью Лёхи за их счастье ей не доставало.
Через десять месяцев они пришли к выводу, что это перебор - видеться ежедневно на работе, после неё, и прекратили свидания. А ещё через невеликое время Ирочка вышла замуж за добротного господина в возрасте, с которым, оказывается, имела неоднократные рандеву вплоть до того памятного киносъёмочного дня.
Так Лёха утратил первую и предпоследнюю любовь.
Положение Ирочки выступало всё заметнее, и, хотя пропускала службу она чаще и чаще, сменила рабочий стол, это было всё равно невыносимо. Он покинул издательство. Сослуживицы, уже наметившие ему пассию из отдела набора, наперебой уговаривали остаться, пуще прежнего щебеча вокруг. Их надсадное стрекотание вызвало противоположную реакцию, Соловей заторопился с увольнением, а, уходя, изрёк: «Наседки наседают, трещотки трещат. А мне пора. Все при делах».
Дальнейшие пятнадцать лет ничем на амурной ниве у него отмечены не были. Он бесповоротно уверился в своей непривлекательности, снова отпустил волосы и неожиданно увлёкся цифровыми технологиями. На этом поприще он и трудился, первое время скручивая компьютеры, затем, развившись, ремонтируя оные.
Мы, его махровеющие закадыки, продолжали встречаться, отрываясь от семей. Лёха с радостью участвовал в сходках, но через несколько минут начинал испытывать отчуждённость и неразумение наших забот. И, только, когда сроки наших семейных жизней втянулись в зону обывательства, сферы наклонностей, близких Лёхе, получили свой отклик. Зачастую нас теперь больше интересовал мир за пределами быта, чем он был по-своему доволен. Если же на сходках присутствовали наши супруги или какие-то незамужние дамы, Лёха отнюдь не отличался излишней жадностью взора. Все они являлись для него частью компании, проще говоря, бесполыми приятелями.
Мать нашего друга, хотя безумно любила сына и привыкла осознавать возле себя, в душе переживала за некую непутёвость ребёнка. С годами тревоги её обострялись, особенно, при взгляде на нас. Как и для любой матери, её отпрыск был особенным, однако, видеть его иным, нежели все, она не желала. Лёха успокаивал, кивал на новые времена, где теперь так модно, призывал не торопить. Мать соглашалась, но годы шли, увещевания хронически твердились, намёков на желаемые перемены не было в помине.
Внутренняя скорбь подкосила её неимоверно. Однажды утром, полупроснувшийся Лёха, привычно бредя в ванную, буркнул традиционное: «Утречком вас добрым, сударыня…», и не услышал ответа….
Он бросился к кровати, гладил, тряс и целовал её охладевший лоб, седые волосы и сухие руки. Он не попадал в кнопки телефона, тыча всюду, но только не в эти две знакомые цифры. Он сидел на полу и, поглощая слёзы, держал её руку. Всё, что знал он о своей жизни, было связано с ней. Она была всегда – зримо ли, оторвано, но существовала в его неброской жизни неотделимо…
Похороны прошли сдержанно, без каких-либо изысков, но и сложностей в процедуре не возникло. Родственников мало-мальски близких они не имели, и Лёха организовывал всё сам при содействии ритуального агента. Вернее, агентши.
Молодая женщина пособляла ему повсеместно и даже сопровождала на кладбище, чего в договоре не предусматривалось. Задушенный горем, Лёха сразу этого не оценил, но через несколько дней, находясь в тягостном подпитии, позвонил со сбивчивыми благодарностями.
Разумеется, в эти дни мы находились при нём, как можно чаще. Кто, если не мы обязаны были нести гроб, а позднее, кому, если не нам, суждено было сохранить тлеющую искру Лёхиного бытия?!
Спустя неделю, его стало угнетать наше регулярное присутствие, и мы сократили визиты, выудив из него обещание, поскорее вернуться в строй.
Однако, друг наш опять замкнулся, как когда-то в детстве, с той поправкой, что на этот раз историй на бумаге не сочинял. Он игнорировал телефон и попытал счастья в приватном алкоголизме. Но, поскольку здоровья в нём и так кот наплакал, вкусил оборотную сторону пития – истошное похмелье. Быстро косея, Соловей не прерывался на достигнутом и далее вливал в себя насильно. На следующий день, выпав из реальности, его сознание фиксировало лишь пунктиры. Такими пунктирами рисовались ему конвульсивные отторжения продуктов распада, и Лёха, приоткрыв глаза, отрывался от унитаза, споласкивал впалое лицо и враскачку отправлялся на работу.
Там он приходился не слишком ответственным, но ценным сотрудником, так как выполнял немало задач за довольно средненькую зарплату. И, что характерно, никогда не настаивал на её увеличении.
Погрязнуть в пучине бражничества тридцатисемилетний Соловей не успел. И причиной тому оказалась вовсе не мучительная ломота по утрам и не осуждение трудового коллектива. Это был мобильный звонок.
Звонившая женщина, представившись, поинтересовалась его настроением и аккуратно спросила, выбрал ли он для матери надгробную плиту. Об этом он как-то позабыл, несмотря на без малого год, минувший с тех пор. Лёха полз на работу, автобус штормило, в голове громыхала утренняя канонада, и докучливость погостных коммерсантов вызвала в нём агрессию. Он в грубой форме объявил, что сам решит, когда наступит срок озадачиться атрибутикой, а они шли бы все со своими лживыми печалями и помпезными аксессуарами куда подальше!
Отключив разговор, Соловей застыл с трубкой в полусогнутой руке, потом вышел на ближайшей остановке и остолбенел вторично. Лучи августовского солнца жгли его чёрные патлы и добавляли жАру голове. Но он не двигался, возвышаясь длинной своей фигурой посреди тротуара. Будто вкопанная ночью преграда, он стоял у всех на пути, мешал обиходной суете, заставляя снующих граждан огибать себя, лупить себя плечами, говорить себе гнусности. В памяти крепко держался голос обруганной им женщины. Он слышал его где-то, очень давно… Так давно, что имя ему ничего не сказало. Но он был связан с ним, связан чем-то важным… событием… событием… потрясением…
Мать!
Боже!
Лёха сел на лавку, словно сомнамбула, потеснив мужчину с портфелем. Мужчина отодвинулся, косясь на него. Кажется, что-то сказал, возможно, спросил, нужна ли ему помощь? А, может, предложил посетить вытрезвитель. Соловей не разобрал.
Через минуту к остановке вместо автобуса подрулил компактный блестящий автомобиль, из него показалась холёная женщина и окликнула мужчину. Тот поднялся и втиснулся на пассажирское сидение. Женщина не спешила садиться и зорко разглядывала Лёху. Придя в себя, он отозвался на её взгляд. Что-то близкое в ней проступало, но никаких конкретных идей не родилось. Тогда она грустно улыбнулась, помахала рукой и скрылась из виду в автомобильном хаосе.
«Итак, я, конечно, крещёный. Бог знает, когда… Несознательно. И в церкви за всю жизнь пару раз отметился. – Воспалённо рассуждал Лёха, - По всему видать, кара нашла меня. И вот… звонки с того света!.. А что, если сходить? Так ведь креста нет. Там купить? Всё равно, неискренне получится…»
Тягучим шагом плёлся он в сторону дома, позабыв обо всём насущном. Старательно перебирая возможные варианты, он вдруг исступлённо дёрнулся. Из руки выскользнул так и не убранный телефон.
«Ну конечно! Чего проще!... Номер-то определился. Интересно, для звонков на тот свет нужно роуминг подключать?» - Лёха уже пытался острить.
Отыскав ударившийся об асфальт и скользнувший в траву аппарат, Соловей констатировал, что тот отключён. Это было подло. Сейчас, когда решение найдено и он уже на пути к открытию, такой плевок! А если треклятый прибор вообще теперь не включится?! Всё-таки стукнулся он больно.
И Лёха, неуклюже задирая ноги, бегом ринулся к дому.
У подъезда он уронил ключи, поднял, повозился со связкой и резко вспомнил спутницу мужчины с остановки. Ирочка! Это была она, вне всяких сомнений. Последняя его настоящая страсть прощально махнула ему, желая удачи. А мужчина, судя по всему, приходился ей тем самым супругом, существовавшим до и после Соловья.
Что-то менялось в одинокой жизни далеко не юного человека. Он знал это наверняка. Знал, как в тот день, когда стал студентом, в тот период, когда освоился в военной форме, в тот год, когда чисто и безоговорочно растворялся в Ирочке.
Воткнутый в розетку, телефон запестрел дисплеем и огласил комнату полифонией.
«Есть! Так, последний входящий… Ага. Доступен. Чудесно.… Алло! – теперь голос на том конце был позвонче. - Прошу прощения. Это.… А! Узнали? А я… ну, одним словом, с кем имею?.. Светлана Андреевна?! Не совсем. Что-то память…. Понял, вспомнил, само собой. Только пока работы, к сожалению, для вас нет…. Стойте! Светлана Андреевна!!! Вы?! Вот я сухарь! Тогда вы меня так выручили. Если б не вы в те дни…. Эти похороны…. Ну, вам ли не знать. Для вас это будни. Тьфу! Что я несу! Вы мне звонили, а я… не узнал, решил, что…. Да, да. Ну, конечно, вы не торгуете надгробиями. Вам не в чем себя упрекать. Очерствел я. Нельзя быть таким подозрительным, тем более, к нормальной человеческой чуткости. Спасибо, что не забыли. И как вы меня вспомнили? У вас же что ни день, новенький. Опять меня заносит! Не работаете агентом? Повысили? Поздравляю! Знаете, у меня сегодня странный день. И, хотя со вчерашнего жутко раскалывается голова… э-э-э… день рождения… у друга детства…. Он, этот день какой-то… возвышенный, обновлённый, что ли? Я вас не пугаю? Да? А вы шутник… Шутница! В общем… тьфу ты! Как сказать? Одним словом, мне кажется, мы могли бы предпринять ни к чему не обязывающую прогулку, например…. Да-да, как школьник, каюсь. Так что скажете?..»
Он тараторил, как никогда на своём веку. Опущенные ранее уголки его губ сначала с трудом, а потом с превеликим удовольствием поползли вверх, глаза игриво сощурились, обнажив морщины. Через полчаса разговора с работником ритуальной службы, наш герой шутил и хохотал, исполненный радости и подступающего счастья.
Так Лёха обрёл настоящую любовь.
Светлана Андреевна была разведена, бездетна. Ей стукнуло тридцать три, она устойчиво трудилась и была относительно независима. Однако, проживала в съёмной квартире, ибо всего пять лет назад прибыла из Новосибирска. Наши супруги намекнули неопытному Лёхе, чем чреваты подобные браки. Но на сей раз тот наплевал на общественное мнение и советы.
И на свадьбе, шумной и неповторимой, как жизнь, наш добрый друг Лёха Соловей улыбался всей душой.
Он верил, он знал наверняка, что годы ожидания прошли недаром. Можно обмануть человека, изменить веру и блуждать в тумане, но любой спектакль конечен, и потому нельзя обмануть время.
16.03.08
Свидетельство о публикации №108071301252