Дылда

Из рассказов Александра Григорьевича Лопушкова

«Вот вы, Пётр Александрович, любезный мой друг, утверждаете, что размерчик не имеет значения», – лукаво улыбаясь всем лицом, и, разминая пальцами обеих рук толстую сигару, сказал Всеволод Ипполитович Конюшников: пожилой уже человек, с гладкой шишковатой головою, и какими-то странными, как бы пергаментными ушами от которых, казалось, при желании можно с хрустом отломить кусочек. «А вот я, если позволите, войду с вами в несогласие!», – продолжил он и улыбнулся ещё шире, уютно откинувшись в удобном кресле, уже отмеченном временем, как и всё в этом доме. Он закурил и выпустил клубы дыма из обеих ноздрей, плотно закрыв при этом рот – и стал в эту минуту похож на разгоряченную морозной утренней скачкой лошадь.
«Экий он всё же каналья!» – подумал, улыбнувшись про себя, Пётр Алексеевич – человек молодой, красивый – весь какой-то чёрнобровый, черноусый, черноволосый, но сутуловатый, как бы не вполне уверенный в себе. Он тоже откинулся в кресле, ощущая при этом немоту в ногах, и с завистью посмотрел на Всеволода Ипполитовича. «Как же должно быть счастливы люди, которым здоровье позволяет в старом их возрасте всё ещё непринуждённо и удобно располагать своим телом!»
Время было уже позднее. Всеволод Ипполитович с полчаса как отпустил старика своего слугу Ионафана – человека из бывших крепостных, но большую часть жизни прожившего с господами заграницею, и оттого держащего себя чинно, с приподнятым достоинством – на английский манер – и носящего бакенбарды на дряхлеющих щеках.
Собаки Архелай и Мариамма спали возле затухающего камина, оплывали свечи в светильниках, а за окном царило спокойствие безмятежной русской ночи. Всё было тихо, лишь какая-то далёкая болотная птица беспрестанно издавала сухой и неясный шум, как будто кто-то ломал об колено бесконечную доску и всё никак не мог её доломать. И на этот сухой звук уже накладывался, набегая, далёкий отголосок курьерского скорого на Москву.
«Так вот», – продолжил Всеволод Ипполитович, задумчиво согревая теперь левой рукою прозрачную посудину с тёмного золота коньяком и гладя правою рукою спящего Архелая. «Было это много лет назад. И был я на тот момент, Пётр Александрович, уже женат, и женат, уж простите меня, не-счаст-ливо»
Он сказал это слово раздельно, в три шажка, отчётливо выделяя букву "ч", как делают это рождённые или прожившие долгое время в Петербурге пожилые люди.
«Покойная жена моя, Елизавета Андреевна, или Лизонька, как называли её все домашние, была женщиной истеричною и крикливой. Э, нет, Пётр Александрович, не перебивайте меня. Вы не могли знать того, что знал я, и посему позвольте мне упредить ваше несогласие, любезный мой друг, ибо, тут как говаривал Иосиф Флавиус: “Я был тому не только очевидцем, но и участником событий”»
Всеволод Ипполитович сделал один едва заметный глоток коньяку и всё с тою же лукавой улыбкою продолжил своё повествование.
«Самое ужасное, что мучило меня, это то, что Лизонька отказывала мне в телесных удовольствиях, была безразлична им: ссылаясь то на боли в голове, то на обыкновенные, которые бывают у женщин, то на ещё какие-то туманные несчастия своего здоровья. Это (простите уж, Пётр Алексеевич, интимность темы) причиняло мне известные физические мучения, так, что я, – при живой жене – был вынужден уединяться и, как говаривал наш любезный граф Лев Николаевич, “уединения мои были нечистыми”. Когда же и происходила любовь меж нами, Елизавета Андреевна не получала от этой любви никакой радости, а делала это исключительно из чувства долга (и, как она сама горестно, порой, шутила, – чувствовала, что это “слишком долго”). Так и жили мы в мучениях и тоске.
Днём Лизонька закатывала безумные свои истерики и рыдала, уткнувшись в подушку в самой дальней комнате. Иногда она садилась к фортепиано и долго стучала одним пальцем в клавишу с каким-то безумным остервенением. Звук этой клавиши до сих пор стоит в моих ушах: жёсткий, однотонный, неминуемый. А с наступлением ночи у нас были бесконечные уговоры с отказами и слезами, которые редко заканчивались безрадостными минутами близости.
И вот однажды, будучи в поездке в одном портовом городе N на берегу Адриатического моря, я встретил в баре подвыпившего американского моряка.
Был он высок и крепок, как мясник – с большими татуированными руками. Настоящий варвар – один из тех, которых так обильно наплодила эта лишённая культуры страна. Вы спросите, любезный Пётр Александрович, почему я оказался в подобном непристойном месте? Признаюсь вам честно, любезный друг, что я не гнушался подобными местами в поисках любовных утех, которые я мог купить себе взамен семейного моего неблагополучия. Какими только мерзостями не утешал я свою плоть и как же мне сейчас стыдно вспомнить об этом.
Ну да ладно – что было, ты было и Господь мне судия. Сейчас же, чтобы не затягивать свой рассказ, удивлю вас, Пётр Алексеевич тем, что скажу вам: мы с ним разговорились. Да, Пётр Алексеевич! Я и этот варвар – мы сблизились и разговорились, запанибрата. Английский язык его был ужасен, но мы понимали друг друга и пили вместе пенное чёрное пиво, выкрикивая непристойности портовым девкам.
Уж не помню, как случилось это, но собеседник мой достал вдруг из полов своей чёрной одежды огромный муляж детородного органа, сделанный из хорошей кожи и плотно набитый внутри мякиной так, что его невозможно было отличить от живого, настоящего. Я в первое мгновение, Пётр Алексеевич, подумал, что этот варвар оторвал свой собственный член – громадный и омерзительный, как и он сам – и вот теперь потрясает им над головою. Но, рассмотрев его лучше, я понял, что это – искусная работа мастера в подобных бесстыжих делах.
“This is a real dildo! Настоящая дылда!” – прокричал варвар, – “Эта дылда может свести с ума самую привередливую женщину. Любая женщина захочет взять эту дылду с собою в могилу, чтобы и там услаждаться ею!”
И он опять потряс дылдой в воздухе, как бы угрожая кому-то. Портовые девки глумливо хохотали, а одна из них раскрыла свой накрашенный рот и стала с омерзительным нарочитым вожделением облизывать свои яркие намазанные губы. А дылда была огромной. Значительно больше скромных, как вы говорите, размерчиков, которыми обладает любой средний мужчина, каковым, к примеру, является и ваш покорный слуга.
Сумасшедшая и сладкая мысль зашевелилась в моей голове. А что если... Нет, это безумие! Мы же цивилизованные люди. Мы же не варвары! Но мысль эта пытательной каплей стучала в моё темя, и я уже не мог выкинуть её из головы.
Я уломал американца, продать мне дылду, предложив ему очень высокую цену. После долгой торговли он согласился.
Приехав домой, я ничего не сказал Лизоньке, но безумная жажда жгла моё тело.
В следующий же раз, когда я, наконец, опять долгими мольбами упросил жену свою дозволить мне насладиться близостью с нею, и она, по обыкновению своему, равнодушно повернулась ко мне спиной, безразлично ожидая мои ласки, я аккуратно начал вводить в неё дылду. Реакция Лизоньки была удивительной. Она откинула голову, развернулась ко мне навстречу и испустила лёгкий стон. Я продолжал двигать дылдой так, как я делал бы это сам, если бы дылда была частью меня – взамен этому ничтожному моему (в сравнении с нею) мужскому достоинству.
И тут произошло невероятное. Лизонька повернулась ко мне уже всем лицом, и томно, горячо, медленно, поцеловала меня в губы, и вдруг сама (уж простите мне подробности Пётр Алексеевич) стала пальчиком своим ласкать себя чуть выше того места, куда я с таким упорством и отчаянием направлял дылду. Ещё несколько мгновений, и она содрогнулась всем телом! Затем опять, и опять, и опять! И тогда я и сам утолился сполна, заменив уже дылду собою.
С той минуты дом наш наполнился необыкновенным счастьем. Лизонька порхала по комнатам, как майская бабочка с цветка на цветок. Она садилась к фортепиано и долго, томительно играла из Шопена, из наших (очень она любила наших молодых из Могучей кучки) или пела по-немецки из Шуберта. Никогда не спросила она про дылду, нарочно наверно уже притворяясь, что её нет, точно не замечая еженощной подмены. И каждую ночь теперь мы были как безумные любовники, которые не могут оторваться друг от друга»
Всеволод Ипполитович замолк, пригубил ещё коньяку и как-то заметно загрустил.
«Лизонька...», – вздохнул он – «Елизавета Андреевна...»
Пётр Алексеевич видел перед собой теперь уже грустное лицо старика с пергаментными ушами, и в старике в этот момент вдруг стал проглядываться маленький мальчик: какой-то обиженный маленький мальчик, который уже отчаялся отыскать свой укатившийся мяч.
«Вы спросите, любезный друг мой, Пётр Алексеевич, что сделалось с той самой дылдой? Скажу вам то, чего не знает ни одна живая душа – открою вам тайну»
Он поставил недопитый коньяк на низкий столик у ног, опять погладил лежавшего справа от него Архелая, бормоча сквозь зубы «Архелай, Архелай – на меня ты не лай!», поднял свои серые, хитрые глаза к собеседнику и тихим шепотом вымолвил: «Я похоронил дылду вместе с Лизой! Я тайно подложил дылду во гроб моей Лизоньки, чтобы по смерти моей мы были с ней счастливы и там, Пётр Алексеевич!»
Он сказал это, и задохнулся. Глаза его заблестели страшным огнём. Он высоко к потолку поднял лицо своё, искажённое молнией безумия, подался головою вперёд и истово перекрестился.


Рецензии