Послание

Посвящается Бахыту Кенжаеву

Милейший батюшка, святейший Алексей!
Прочти ярлык с Морозовки далёкой,
где Боря уж надежды все утратил
твой светлый лик воочию увидеть.
Я слышал, ты с какой-то там кумой
свои уста сквернил питьём презренным, -
ты окаянных бесов тешишь, отче!
Да не пристало мне, холопу, всех судить,
но и осанну петь тебе не буду.
Земляк твой жив, да навалилась хворость –
радикулит проклятый одолел –
и то,
       вдвоём мы с ним без передыху
пахали и пололи огороды.
И клин твой, под картошку отведённый,
насилу обработали вдвоём.
Ужо управились до летнего Николы,
дай Бог теперь хорошего дождя
и, помолясь, посадим помидоры
и прочую культуру овощную.
Тебе же Боря бить велит челом
и кланяться – четыре раза.
Но, если б не свалил радикулит –
явился б в равелин он твой духовный,
устроил бы тебе он пудромантель,
огрел бы батожком тебя по шее,
за то,
       что ты приехать погнушался
баженым гостем в отчину его.
Прими мои не злые репримады:
ведь я же сам твоим словам был послух
как ты кортомить землю возжелал,
тубылича, где твой земляк кортомит! –
манкировать теперича не след, -
ужель ты олахарь какой, лодыжник?
Для Бори, ты – почти архиерей,
не то что я – толпыга бессемейный.
Постенный твой земляк на помощь нашу
такие эксперансы возлагал,
таких пулярок жирных наготовил;
в кружало посылал меня не раз, -
я, как выжлец, гонял туда-сюда
и слёзно целовальнику молился
манерку «хересу» отменного налить
(от водки Борю мучает изжога).
Тамара же Васильевна и вовсе, -
как на престольный праздник нарядилась,
надела кофту самую баскую;
тебя уж в Красном видела углу –
под Бориным ли Лёнином портретом,
(да кто их, паразитов, разберёт)
всё чаяла твои дискурсы слушать…

Такой, скажу, был фриштик на столе:
помимо сёмги, нежной двухпудовой
(подарок от Нейштадского полка),
с оказией привёз племянник друга
драгун кудрявый флигель-адъютант
икры кадушку паюсной свежайшей;
судак, конечно, тут же заливной,
посыпанный петрушкой и укропом,
томился в ожиданьи едоков;
пельмени, расстегаи, кулебяки,
кисель овсяный, гурьевская каша,
телячьи языки, лебяжьи шейки,
куриный студень с пряною горчицей,
с налимьей печенью поджаристый пирог,
и сбитень из евстафьевского мёда
дымился в кубке, словно твой Везувий.
Небрежно развалясь в огромном блюде,
как мамонт, поросёнок возлежал,
сверкая рылом ярко-золотистым;
в хрустальных склянках блеском изумрудным
«Шартрез» французский радостно искрился…
Да что и говорить, марать бумагу.
Да мне не хватит англицких чернил,
чтоб описать лишь часть того застоя,
которое земляк тебе готовил –
наш отставной полковник лейб-гусарский –
такого не бывало и в полку
у нас Волынском,
       даже в честь викторий,
которых поимели мы – не счесть!

С трубой десятикратною подзорной,
(с той самой, что пожаловал фельдмаршал
на память о компании кавказской).
Борис кидался от окна к окну,
выглыдывал: не едет ли карета
твоя,
       запряженная, как обычно, цугом;
и где там кучер твой на облучке.
Но твой земляк не знал ещё в тот вечер,
что в преферанс профукал ты карету,
и лошадей, и челядь всю свою,
и девок сенных дюжину прелестных
какому-то пехотному майору…
Ну ладно. Я об этом умолчу.

Борис пролётку бил по коридору,
косился на златую ендову,
где «херес» так заманчиво искрился,
о выпивке не смея помышлять,
он весь взопрел фуляровом шлафроке –
всё восклицал: «Да где ж он, страстотерпец!?
Не то с кумой-лахудрой лясы точит,
а тожно зашинкарил с ней на пару!»
Расстроился, потом зажалковал, -
лежал на оттоманке весь угрюмый,
зрачками в потолок чего-то рыскал;
я заробел – чего бы не случилось
и сам, -
       не окадычился едва –
с такого горя сердце защемило, -
и поделом: в чужом пиру похмелье!
Но, слава Богу, внучка-егоза
развеяла хандру его и хворость:
влетела в кабинет к нему как пуля
и закричала: «Деда, там хоккей!»
(Хоккей, скажу тебе, игра такая,
где клюшками, суть палками, по льду,
стеклянным обнесённому забором
гоняют шайбу десять дураков).
Бесовская забава, знамо дело,
не то, что наша русская лапта
или любимый нами с детства чижик.
А ты поди подумал: где же лёд?!
Чай не генварь в Морозовских угодьях?
Поверишь ли, у Бори ящик есть
с названьем дюже умным – «Телевизор»,
что в нём внутри – сам чёрт не разберёт,
а спереди экран, слегка похожий
на двадцатилитровую бутыль,
в которой ты любил настойку делать
из мухоморов,
       помнишь али нет?
(кума ещё надысь её нажралась,
да чуть потом не врезала хвоста).
На два вершка экран бутыли шире
А горлышка-то вроде бы и нет,
А в этом месте – вроде как усища,
точь как у наших рыжих тараканов, -
антенна их научно называют, -
вот тут и кажут это баловство.
А Боря рад, ну как дитя, ей Богу
ужаленный как будто побежал,
и одеяло штофное оставил,
забыл и немочь-хворь и опочив;
у ящика на брусчатую лавку
уселся ловко, ровно на коня, -
и ну давай кричать, махать руками.

Какая там баталия была:
гоняют на снегурках да в шеломах,
да клюшками дерутся,
       а арбитр –
по-нашему то, вроде мирового,
в каком-то казакине полосатом
как обезьянка, лезет на забор,
да знай свистит в заморскую свистульку.

Дивились на диковинный хоккей,
до полночи духмяный чай гоняли,
я, мимоходом, выкурил чубук,
а Боря, -
       ты, наверное, не знаешь –
на зелие табашное своё
агромный крест положил, право слово!
И дай-то Бог! Куда ему курить –
давно уж не гусар, да и годков-то
не 25, а скоро 60 –
и о здоровье надобно подумать.
И тут супруга Борина вошла,
очесливо ему так намекнула:
что ты мол, папка, сиднем здесь сидишь –
земляк-то твой до сей поры не прибыл!
А на дворе такая темь была,
да филин ухал, страху нагоняя,
но всё ж гостеприимная Тамара
Васильевна в сенях зажгла фонарь –
достала из чулана аркебузу,
Борису, как хозяину, вручила,
а мне дала старинный арбалет,
и стрел с десяток,
       Боре – пуль свинцовых
и молвила напутствие ему:
«Мне сон приснился, будто твой земляк
поехал к нам с последним экипажем,
да около булатовской заимки
его мазуры встрели с кистенём,
и тяпки отобрать его пытались!
Потом ты на хоккее заорал
и я,
       с испугу,
       разом и проснулась.
Идите и найдите Алексея,
живого или мёртвого найдите!»

А на дворе – такая жуть и зябель,
да чичер свищет, ажно кости ломит,
вернулись, приодеться потеплее,
да взять серянок – порох зажигать.
Пошарились в чулане – откопали
какой-то битый молью армячишко,
да впрямь демикотоновый зипун.

На голову Борис надел ермолку,
а мне, как дурню, кивер нахлобучил –
чертей пугать, да лешего в болотах.
Пошли до волостного старшины,
да станового пристава позвали –
народу дюже много собралось:
три факельщика спереди шагали,
да песню затянули, вдруг, средь ночи
про солдатушек бравых ребятушек.
Поднялся тут такой переполох:
сосед, фельдъегерь (пятый год в отставке)
поднял, как по тревоге псову свору
и Сват пришёл, неведомо откуда
с рогатиной, да с литром самогону.
Куда брели, кого пошли искать?
Хрындучат мужики: «Баскаки где?!
Ужо мы им!» Собаки лают, воют;
В чапыгу забрели, увязли в лягу,
едва не утопили станового,
блудили по морозовским угодьям, -
следов разбойничьих, однако, не узрели;
добрались до булатовской заимки, -
уже и время: стало ободнять,
в чекрыжнике жупеть начали птицы…
Совсем без сил поднялись на большак
и двинулись в обратную дорогу…


На этом рукопись обрывается.


Рецензии