Роберт Сервис. Невидимый шедевр
Верил – пусть дар он свой притупил, к вящей славе его вознесут;
Верил, что гений к нему сошёл; мощью, дарованной свыше, он
Чувства людские возьмёт в полон, сможет изречь небесный глагол.
«Славен», - твердил, - «лучезарен я, имя звездой сверкает во тьме.
Что же с того, что я, как свинья, срамом наружу лежу в дерьме?
Трезвый – вроде и нет меня; пьяный – я больше чем полубог.
Плоть – для жертвенного огня; дух вещает, а прах убог.
Разве не счастье – жизнь положить к ногам творенья, что будет жить?»
У Смита был задушевный друг, именем Браун – как брат родной.
Смит запивал, отбивался от рук – Браун стоял за него стеной.
Браун – бедняк, Смит – кошелёк; так и тянулся за годом год.
Один без другого уже не мог – и вот открылось, что Смит помрёт.
Браун – отчаянью нет конца – возле одра больного сидел.
Гриву волос откинув с лица, Смит в глаза ему поглядел.
Молвил: «Смертный час мой пришёл. Равных мне не найдётся. Да,
Браун, открой-ка письменный стол – там есть свёрток, подай сюда.
Роман всем романам, чистый алмаз, ключ к постижению бытия.
О грешной бабьей любви рассказ; право, то лучшая книга моя.
Да, я мужик, но как больно мне – болью плачу за грех и обман.
Знай же: я изменил жене, чтоб сочинить великий роман.
У меня любовница, дочь, жена…. Сплетни и слухи пойдут - молчи.
Тайна сия умереть должна – возьми роман и спали в печи».
«Писано кровью сердечных жил, фразы жгут, как капли свинца!
Мастер, ты душу свою обнажил, ты себя вычерпал до конца.
Слёзы, и кровь, и любовный жар – ты над романом сгорел дотла.
Вверь мне его как прощальный дар – верность моя велика была.
Богом живым клянусь: сберегу, строчки единой не дам в печать.
Мастер, я сделаю всё, что смогу. Мне за честь твою отвечать».
Браун на Библии присягнул. Был у Смита неважный вид.
«Верю», - он тихонько вздохнул. - «Тайну храни!». И скончался Смит.
Смит погребён; тиражи растут; в книжных лавках – повсюду он;
С полок романы его метут, жадно читают, мир восхищён.
Издатель Джонс – человек деловой; выведав, что у Брауна есть,
Он заявился к нему домой, вглубь кошелька поспешил залезть.
«Тысяча баксов? Наличными дам!» Браун вспыхнул: «Нет, не продам!»
Джонс приходил, язвил, искушал; Браун стоял – оплот и скала.
Притчей роман неизданный стал, слава его росла и росла.
Брауну Смит был больше чем друг – щит, опора, заступник святой.
Но всё затянулось в порочный круг – запахло горем и нищетой*.
Бедный мечтатель влачил года; с прилипшей к лицу улыбкой кривой
Бродил одиноко туда-сюда, тощий и с голоду чуть живой.
Скверны и зла он избегал, только на радость он уповал,
Дерзкие песенки он слагал и, как безумный, их напевал.
Верность другу хранил он, но – глубже и глубже падал на дно.
Стоял он как-то, горем убит; слезы текли с исхудалых щёк;
Этот его безнадёжный вид Джонс-издатель сразу усёк.
Толстый и важный, к нему подрулил: «Не продадите тайну свою?»
Браун с ухмылкой Джонса отбрил: «Сказано - к чёрту! Не продаю!»
Дома лишился, исчах, ослаб, спал кое-где, ел кое-как.
Был он теперь сочинитель-раб – тот, кто строчит для других писак.
Душу в бездну он обронил; им помыкали – он всё сносил;
Рукопись Смита свято хранил, бился с нуждой из последних сил.
Однажды, голоден будто зверь, ручку грызя, над столом поник.
Скрипнула вдруг чердачная дверь – то был его брат, непутёвый Дик.
С ходу он под тюфяк нырнул; пепельно-бледен, голос дрожит:
«Брат, выручай! Я банк грабанул. Скоро полиция набежит.
Есть надежда – коль деньги верну, то на семье не будет пятна.
Слыхал я про рукопись про одну – тысячу баксов стоит она…».
Брауна боль пронзила насквозь: зря, что ли, голод, упрямство, честь?
Дрогнул, и с губ его сорвалось: «Братец, похоже, придётся сесть».
Невыносимо сгустилась мгла, и рык богохульный лез на уста** –
Но в жизнь его женщина вдруг вошла; так неотмирна, хрупка, чиста,
Тонкая, словно тростник речной, скорби печать на челе несла.
Две сирых души в юдоли земной укрыла любовь под свои крыла.
Любовь им дарила утех часы; раздвинулись вширь пределы земли,
И тысячи солнц в каплях росы на Брауна откровеньем сошли.
Исполнясь веры в любовь, в доброту, в то, что землю вымечтал Бог,
Он пел подруги своей красоту во множестве бесподобных строк.
Когда он Джонсу стихи вручал: «Оставь, почитаю», - тот пробурчал.
Не обрывалась цепочка бед: супруга слегла – недуг подкосил.
Явился доктор, важен и сед; нервы, сказал, и упадок сил.
Дал совет: на юг уезжать. Браун с горя стал словно пьян.
Юг? А деньги? Куда бежать? Господь милосердный… Смитов роман!
Тысяча баксов – соблазн велик. Долго он глазами пронзал
Рукопись величайшей из книг. Пошёл к жене и всё рассказал:
О просьбе предсмертной Смита, о том, что клятву-крест тяжело нести.
«Что делать, родная? Продать сей том, деньги добыть и тебя спасти?»
Лицом к стене лежала она; были руки её холодны;
Безмолвна как смерть, как туман бледна; слова звучали едва слышны:
«Крепись, любимый! Моя вина… Тайну храни – мне и смерть мила.
Тебе кое-что сказать я должна: та женщина - это ведь я была.
Мне жить осталось всего полдня. И я умолкаю. Прости меня!»
Он долго не мог ни слова сказать; ушёл в себя и застыл в тоске;
Отёр увлажнившиеся глаза, припал губами к её руке.
Обет нарушен – и ей не жить с клеймом позора – слабой, больной;
Клятву сдержать – жену погубить. Нет, ни за что! Не такой ценой!
Велел сомнениям замолчать, все колебания поборол,
Вынул свёрток, взломал печать и веером кинул листы на стол.
И пал на колени – были листы, словно снег январский, чисты.
(Знать и не сметь поведать о том – писателю этот искус знаком.
Скрижали Небесной гнетущий том он в сердце своём хранит под замком).
Прочь все клятвы, обеты, долги; она ни слова, и он молчит.
Вдруг на лестнице чьи-то шаги; в шаткую дверь почтальон стучит.
«Вам заказное!» Неужто шанс? Вскрыл, прочёл – и пустился в пляс:
«Вот это новость! От Джонса аванс! На юг, родная! Едем тотчас!»
*В оригинале – очень сложное место. Слегка изменённая поговорка it is a long lane that has no turning (примерно то же, что «будет и на нашей улице праздник» или «не все дождик, выглянет и солнышко») контаминирована с пасссажем some lanes end in the Potter’s field (некоторые тропки ведут на кладбище для бродяг). Potter’s field – «земля горшечника» (Мф., 27:7), купленная на деньги, которые вернул раскаявшийся Иуда, и превращённая в кладбище для бездомных.
**В оригинале: While poor Brown in the leer of dawn wrestled with God for the sacred fire. Явная аллюзия на Книгу Бытия, гл. 32, ст. 24-26, эпизод рукопашной борьбы Иакова с Господом: «И боролся Некто с ним до появления зари… Отпусти меня, ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня».
THE GHOSTS
Smith, great writer of stories, drank; found it immortalized his pen;
Fused in his brain-pan, else a blank, heavens of glory now and then;
Gave him the magical genius touch; God-given power to gouge out, fling
Flat in your face a soul-thought - Bing! Twiddle your heart-strings in his clutch.
"Bah!" said Smith, "let my body lie stripped to the buff in swinish shame,
If I can blaze in the radiant sky out of adoring stars my name.
Sober am I nonentitized; drunk am I more than half a god.
Well, let the flesh be sacrificed; spirit shall speak and shame the clod.
Who would not gladly, gladly give Life to do one thing that will live?"
Smith had a friend, we'll call him Brown; dearer than brothers were those two.
When in the wassail Smith would drown, Brown would rescue and pull him through.
When Brown was needful Smith would lend; so it fell as the years went by,
Each on the other would depend: then at the last Smith came to die.
There Brown sat in the sick man's room, still as a stone in his despair;
Smith bent on him his eyes of doom, shook back his lion mane of hair;
Said: "Is there one in my chosen line, writer of forthright tales my peer?
Look in that little desk of mine; there is a package, bring it here.
Story of stories, gem of all; essence and triumph, key and clue;
Tale of a loving woman's fall; soul swept hell-ward, and God! it's true.
I was the man - Oh, yes, I've paid, paid with mighty and mordant pain.
Look! here's the masterpiece I've made out of my sin, my manhood slain.
Art supreme! yet the world would stare, know my mistress and blaze my shame.
I have a wife and daughter - there! take it and thrust it in the flame."
Brown answered: "Master, you have dipped pen in your heart, your phrases sear.
Ruthless, unflinching, you have stripped naked your soul and set it here.
Have I not loved you well and true? See! between us the shadows drift;
This bit of blood and tears means You - oh, let me have it, a parting gift.
Sacred I'll hold it, a trust divine; sacred your honour, her dark despair;
Never shall it see printed line: here, by the living God I swear."
Brown on a Bible laid his hand; Smith, great writer of stories, sighed:
"Comrade, I trust you, and understand. Keep my secret!" And so he died.
Smith was buried - up soared his sales; lured you his books in every store;
Exquisite, whimsy, heart-wrung tales; men devoured them and craved for more.
So when it slyly got about Brown had a posthumous manuscript,
Jones, the publisher, sought him out, into his pocket deep he dipped.
"A thousand dollars?" Brown shook his head. "The story is not for sale, " he said.
Jones went away, then others came. Tempted and taunted, Brown was true.
Guarded at friendship's shrine the fame of the unpublished story grew and grew.
It's a long, long lane that has no end, but some lanes end in the Potter's field;
Smith to Brown had been more than friend: patron, protector, spur and shield.
Poor, loving-wistful, dreamy Brown, long and lean, with a smile askew,
Friendless he wandered up and down, gaunt as a wolf, as hungry too.
Brown with his lilt of saucy rhyme, Brown with his tilt of tender mirth
Garretless in the gloom and grime, singing his glad, mad songs of earth:
So at last with a faith divine, down and down to the Hunger-line.
Who should chance to behold his plight, but the publisher, the plethoric Jones;
Peered at him for a little while, held out a bill: "NOW, will you sell?"
Brown scanned it with his twisted smile: "A thousand dollars! you go to hell!"
Brown enrolled in the homeless host, sleeping anywhere, anywhen;
Suffered, strove, became a ghost, slave of the lamp for other men*;
For What's-his-name and So-and-so in the abyss his soul he stripped,
Yet in his want, his worst of woe, held he fast to the manuscript.
Then one day as he chewed his pen, half in hunger and half despair,
Creaked the door of his garret den; Dick, his brother, was standing there.
Down on the pallet bed he sank, ashen his face, his voice a wail:
"Save me, brother! I've robbed the bank; to-morrow it's ruin, capture, gaol.
Yet there's a chance: I could to-day pay back the money, save our name;
You have a manuscript, they say, worth a thousand - think, man! the shame. . . ."
Brown with his heart pain-pierced the while, with his stern, starved face, and his lips stone-pale,
Shuddered and smiled his twisted smile: "Brother, I guess you go to gaol."
While poor Brown in the leer of dawn wrestled with God for the sacred fire,
Came there a woman weak and wan, out of the mob, the murk, the mire;
Frail as a reed, a fellow ghost, weary with woe, with sorrowing;
Two pale souls in the legion lost; lo! Love bent with a tender wing,
Taught them a joy so deep, so true, it seemed that the whole-world fabric shook,
Thrilled and dissolved in radiant dew; then Brown made him a golden book,
Full of the faith that Life is good, that the earth is a dream divinely fair,
Lauding his gem of womanhood in many a lyric rich and rare;
Took it to Jones, who shook his head: "I will consider it," he said.
While he considered, Brown's wife lay clutched in the tentacles of pain;
Then came the doctor, grave and grey; spoke of decline, of nervous strain;
Hinted Egypt, the South of France - Brown with terror was tiger-gripped.
Where was the money? What the chance? Pitiful God! . . . the manuscript!
A thousand dollars! his only hope! he gazed and gazed at the garret wall. . . .
Reached at last for the envelope, turned to his wife and told her all.
Told of his friend, his promise true; told like his very heart would break:
"Oh, my dearest! what shall I do? shall I not sell it for your sake?"
Ghostlike she lay, as still as doom; turned to the wall her weary head;
Icy-cold in the pallid gloom, silent as death . . . at last she said:
"Do! my husband? Keep your vow! Guard his secret and let me die. . . .
Oh, my dear, I must tell you now - the women he loved and wronged was I;
Darling! I haven't long to live: I never told you - forgive, forgive!"
For a long, long time Brown did not speak; sat bleak-browed in the wretched room;
Slowly a tear stole down his cheek, and he kissed her hand in the dismal gloom.
To break his oath, to brand her shame; his well-loved friend, his worshipped wife;
To keep his vow, to save her name, yet at the cost of what? Her life!
A moment's space did he hesitate, a moment of pain and dread and doubt,
Then he broke the seals, and, stern as fate, unfolded the sheets and spread them out.
On his knees by her side he limply sank, peering amazed - each page was blank.
(For oh, the supremest of our art are the stories we do not dare to tell,
Locked in the silence of the heart, for the awful records of Heav'n and Hell.)
Yet those two in the silence there, seemed less weariful than before.
Hark! a step on the garret stair, a postman knocks at the flimsy door.
"Registered letter!" Brown thrills with fear; opens, and reads, then bends above:
"Glorious tidings! Egypt, dear! The book is accepted - life and love."
*...a ghost, slave of the lamp for other men - дословно: "призрак, раб лампы, служащий другим". Раб лампы - аллюзия на общеизвестную "Волшебную лампу Аладдина". А одно из значений слова ghost - литературный негр, наёмный писатель, анонимный автор текстов, выходящих под чужим именем.
Свидетельство о публикации №107121600707