Очень страшная история
Ну, очень страшная история, про Илью Волкова.
(записано со слов автора, максимально точно и правдиво)
Погожим осенним утром, когда солнце только открывало глаза, когда еще не проспавшиеся птицы выводили в звенящем, искрящемся, полном любви и покоя городе застарелые трели своими по-утреннему хриплыми голосами, – в это утро ничто не предвещало беды: ни старый дедушкин шарф, пятый год реявший, полный свободы в роскошной листве черно-белых берез, ни пьяный милиционер, угрюмо высматривавший мешки с гексагеновым песком, – все было обыденно и прекрасно... Но жизнь проходит, и мир не вечен. Чу, я слышу тревожный голос трав. Солнце виновато скрылось за рваными клочьями облаков. И даже дворник, дядя Степан, убрал, от греха, свою лопату. Тревожен был очередной ветра порыв, разбившийся о чумазую кучу выстиранного белья. Да, надвигалась гроза. Самый твердолобый столб Рублевского шоссе, и тот, понимал это. Нарастающий гул заставил приятелей, непрерывно матюгавшихся в процессе острого политического диспута, немножко перестать матюгаться. Как снежный ком, беспокойный шум обратился через мгновения в грохот, пугающий чуткое женское ухо, и, наконец, подобно пяти килограммам тротилового эквивалента, он взорвался, неся с собой хаос, повергая во мрак пытливые умы. То из подъезда дома №8 г. Москвы выпал хулиган и разбойник, авторитетнейший авторитет, жестокий и беспощадный гражданин России Илья – известный в узких кругах под именем Волков. О-оо! Это был страшный человек. Когда он улыбался, бабушки мерзли. Вот, какой это был человек. Из-под косматых развесистых бровей на этот трепетный мир глядел сам дьявол, так властен и свиреп был его взгляд. Одетый в одежду, этот господин, вот, уже который год, и даже не безуспешно, шифровался за честного бюргера. И только в Интерполе однажды видели его истинное лицо, но тут же забыли от ужаса. Не стесняясь тихо прикрыть за собой дверь, он, храня гробовое молчание, мягко ступал по пластам застывающего бетона. Не первый раз так выходил он на большую дорогу, что запутанной ниткой пронзала бурелом сквера, вела к тайнику, в пещеру, над которой кроваво-красным тускло висела единственная буква, буква «М». День изо дня, как одержимый, он возвращался туда, снова и снова исполняя странный обряд запихивания проездного билета. Он слегка прищурился, нащупал за подкладкой оставшиеся с Нового Года за подкладкой 23 рубля 86 копеек и, пряча нос в усы, двинулся на встречу своей судьбе.
Графиня Марья Петровна, откушав по утру кофия (или морфия – неразборчиво, прим. ред.) криво смотрелась в подаренном мужем, Карлом Евграфовичем Шальных в годовщину их первого брака, зеркале. Тихо икнув, она приветливо пнула свою любимицу – болонку по происхождению, нареченную самой же Марьей Петровной в честь свекра Абдршмигхтом. Имя Абдршмигхт очень точно подчеркивало индивидуальность этого милого непрерывно и мерзко голосящего божества. В четвертый раз пристроился за это утро Абдршмигхт гадить на ковер, доставшийся Марье Петровне в нагрузку от глубоких предков. С тихой печалью поняла она всю необходимость повседневного выгула своего ангелочка. Запахнув плед, в тот же миг передернула она затвор и, рывком отворив дверь, готовая к любым обычным неожиданностям, выглянула за дверь. Киллеры опять не пришли. «Ну, что ж», – подумала графиня, – «видно, и так много работы», – и, поставив «парабеллум» на предохранитель, заспешила вниз, на улицу.
Произошедшее трудно вообразить, даже милицейские сводки не дают нам ответа, что же в точности произошло. Что случилось, почему события не пошли, как всегда, своей чередой? Лишь волей рока объясняем мы себе события. На веру лишь остается нам уповать. Повернем же время вспять. Итак…
Марья Петровна нарезала по газонам вокруг дома положенные тридцать три круга, и без всякого квалификационного заезда. Она шутила, был весел и Абдршмигхт – почти бездыханный он был приторочен к бамперу. Так в гармонии со всем миром завернули они за угол, не замечая ни трепыханья травы, ни того, что солнце скрылось и уже скоро ночь, ни шума и воплей, пока еще скрытых надежной дверью с изящно выполненной, искусной, причудливой и импозантной кнопкой домофона. Три года назад, когда в соседнем ларьке еще торговали пиво в разлив, его – диковинку с Востока – завезли сюда, в глубинку заезжие гастролеры. Да так и бросили. С тех пор он был овеян ветрами, подпорчен ворами и, что самое главное, омыт слезами 15 девочек и 6 мальчиков, которые так никогда и не смогли попасть в свой подъезд. Илья нащупал деньги (он щупал их каждое утро в течение многих дней) и, крадучись, повлекся по привычному маршруту. Вдруг он услышал душераздирающий вопль. Он удивился: по прикидам выходило не меньше, чем на 93 децибела. Последний раз так орал шакал в известной экранизации Отара Гахардзе по пьесе «Маугли» неизвестного африканского драматурга. «Брехня», – подумал он, и сквозь прикрытые веки изучающе проводил взглядом, сначала Марью Петровну, пышнокудрую стервозную леди, говорившую с неприятным акцентом горняка из Нижневартовска, а затем и сам источник перманентного шума, Абдршмигхта. «Нет, сегодня мой день», – хищно оскалился он.
ЧАСТЬ II. Трагическая
Краткое содержание предыдущей части.
В начале все было хорошо, да так хорошо, что и даже не бывает так хорошо. И там хорошо, и тем хорошо, в общем, Fruchtegut – всем хорошо. Но потом чего-то стало как-то уже не так хорошо, и кто-то уж заговорил, что и нехорошо вовсе, но он, конечно, не прав, ибо, хотя и похуже, но все же, как же оставалось быть хорошо! Потом еще немного похужело, еще и еще, и все-таки еще не было плохо. Ну, разве ж это плохо? Где это вы видели, чтоб так было плохо, когда все так хорошо. И вдруг, раз, и сделалось, ну, совсем нехорошо. Хотя иногда, конечно, опять становилось неплохо. Но разве это хорошо? Но и это было хорошо по сравнению с тем, другим, что было потом. Итак, наступило потом…
«Нет, сегодня мой день», – хищно оскалился он. Абдршмигхт же ничего не подумал, просто стоял и сквернословил, решив раз и навсегда покорить сердце этой высокомерной и чванливой пудилихи Эласты. Даром, что болонка, – он был большой кобель, разве что роста малого. Голос его вместе с душонкой, мелочной и скаредной, достался ему от генерал-лейтенанта Павла Григорича Петракова, его предшественника. Как и те роскошные Рено, он был не из этой жизни. К слову сказать, Пал Григорич Петраков, в 1855 году еще майор срочной службы, расквартированный в Северо-Кавказском военном округе, был мужчина тучный с видавшей виды лысеющей бородкой и залихватски накинутым на нос пенсне. Он любил покушать. Да-с. В трактире «У яра», где в своем потертом кителе он рисковал протереть еще и штаны, Пал Григорич чувствовал себя, как Кобзон в думе. И, хотя после тринадцатого штофа пела у него только душа, а все остальное (по рассказам очевидцев) орало, он любил и спеть, и выпить. Во многом благодаря его раскатистым, развесистым ариям армия Антанты так долго не решалась войти в территориальные воды России.
Какого было от этих воплей Эласте, мы не знаем, да и слышала ли она хоть строчку дивного спича нашего дарования или была глуха к его мольбам, с болью взирая на своего хозяина, ложкой выковыривавшего из ее миски очередную порцию Китикета себе на закуску? Известно доподлинно лишь одно, с какой ненавистью и отвращением слушал Абдршмигхта г-н, не побоюсь этого слова, Волков. Терпеливо выдержав паузу и по-философски смотря на жизнь, он остановился и проникновенно так, без издевки, взглянул на это чудовище, с завидной периодичностью третировавшее местный бомонд. Болонка, или скорее даже Болон (Возымеем право на подобные филологические изыски, ибо особь данная была полу мужского и лет уже – прямо скажем, не мальчик.). Так вот, значит, этот самый Баллон (Здесь в оригинальном тексте начинается какая-то чехарда с именами, так что понимайте, как хочите! – прим. перевод.), избыв, наконец, весь свой энтузиазм и под влюбленные взгляды подглуховатой женщины Марьи Петровны, чувствуя себя не меньше, чем Наполеон под Аустерлицем, гордо развернулся и, полагая разговор завершенным, степенным шагом покатился к дверям их бедной лачуги. Нависла угрожающая пустота! И, сколько не тряс расстроенную рябину шалый скворец, пытаясь предотвратить неминучее, все было тщетно, все напрасно: рябина не тряслась, неминучее не предотвращалось. О, не плачьте, милые дети, которые уже устали от войны!
И выкопан был меч, этот остроносый топор. И сказано было слово. (И слово это было отнюдь не «Бог».) И топнуто было ногой. Да так топнуто, как никогда не топалось, нигде не шлепалось. И стало везде, как ночь. Ну, здесь мы немножко, совсем крошечку, приврали – но не будем себя за то судить строго, и даже не строго. Назовем безобидную нашу фантазию по-научному безобидно – гиперболой. Вы скажете: «Автор – врун!», «Э, нет», – скажу я, – «Автор всего лишь фантазер, не более». Да и вообще, знавали ли вы, мои дорогие, врунов? Нет, и даже не возражайте, ибо вам нечего возразить. А мне, вот, довелось.
Вот, как сейчас помню, было это году, дай Бог памяти, чтобы не соврать, 56-ом. Парторг заречинского комбината одеял от легкой простуды, Никита Евграфыч Ванюк, давал в тот сезон с блеском выступление за выступлением. Слушать ходили всем заводом. И надо заметить, закатывать концерты наш Никита Евграфыч был большой мастер. По профессии столяр, он за всю свою трудовую жизни не то что табуретки – стульчака дельного создать не смог. Однако, год за годом, как примерный, висел при параде среди ударников. Да и было за что: приударять языком – великий был мастак. Судите сами. Год 1955 выдался на редкость морозным; звенящий мороз, злая метель да пустые щи сделали свое дело. К началу февраля на комбинате не забиллютенили только те, кто мудро и заблаговременно ушел по осени в декрет. Так что, ситуация патовая – время идет, производство стоит, а план выполнять надо. Тогда, помнится, работали мы заказ для какой-то полуафриканской страны, где живут черные и бедные – наши братья, если верить правительству. А что, бывало и в «Правде» писали правду, правда, затем снимали за эту самую правду редактора и выясняли, откуда же она, так ее так, просочилась, но прецеденты бывали. Простились мы уже в сердцах с нашим парторгом, дернули во здравие, за упокой, и уж не чаяли его, родимого, обратно из обкома увидеть (план-то мы по-коммунистически завалили), да только по прошествии недели появились в прессе публикации, из коих следовало, что завод наш – передовой, люди там, на заводе том, – работящие, руководство – недремлющее, а парторг – так, просто, светило, в тяжелое время все на себя принял. Солнце, а не парторг. Еще недельку спустя, заявился наш орел, сокол наш вострокрылый, проведать нас, работяг. Да не на попутке вернулся, как отправляли, – примчался ветром шальным на обкомовской лаковой черной «Победе». А с ним и Сам. Ходил, ручки жал, слова какие-то умные говорил: «Гордиться должна», – говорит, – «страна своими героями. Поделитесь», – говорит, – «с коммунистами своим опытом». Мы так и сели. Герои – это приятно, но чем делиться то будем. И опять, с надеждой на Евграфыча, незаменимого нашего, мол, Евграфыч, друг, выручай. Тебе сочинять, тебе и петь, голубчик. А он, что? Он – ничего, и бровью не повел. «С кем первыми делиться?» – говорит. Так, вот, и выступал. А мы слушать ходили. Красиво заливал, кувшинчик наш полноводный, витиевато. Да и теперь пошли бы, да только он теперь заврался (или, зазнался, неразборчиво – прим. ред.) совсем. Не те разговоры говорит, не там. Вот, человек, вот, талант! А вы мне – врун. Где уж мне угнаться. Поговаривали даже, что не Ванюк он вовсе, а Кирштлитц. И что, мол, и здесь, мол, умудрился. А вы говорите – врун …
To be continued…
Свидетельство о публикации №107072800230