Неопределенность любви. Монологи

МОНОЛОГ 1

Я люблю истину. Но я не верю в существование истины. Можно ли любить то, в существование чего ты не веришь?

Я люблю истину. Но я не верю в ее существование. Можно ли не верить в существование того, что ты любишь?

Допустим, что я люблю истину и верю в ее существование. Достаточно ли этой любви и этой веры для того, чтобы унять тревогу? Нет. Потому что моя любовь не исчерпывается любовью к истине. Она не исчерпывается даже любовью ко всему истинному.

Моя любовь больше любви к тому, в существование чего я верю. Она охватывает и то, в существование чего я не верю.

И здесь я снова спрашиваю себя: можно ли любить то, в существование чего ты не веришь? Или, по-другому: можно ли не верить в существование того, что ты любишь? По-моему, это возможно – в том случае, еcли ты любишь неопределенное.

Можно любить неопределенное, но нельзя верить в существование неопределенного.

Вера требует определенности. Любовь обходится без нее. В этом расхождении, противоречии – источник моего беспокойства.

Если бы я мог определить то, что я люблю, я, конечно, поверил бы в его существование. Но я не могу определить его даже как беспредельное, потому что беспредельное и неопределенное – не одно и то же.

Но возможна ли любовь к неопределенному? Не скрывается ли за такой неопределенной любовью любовь к чему-то определенному?

Да, скрывается. И я даже знаю, к чему именно (вернее, я догадываюсь, чем является то определенное, которое я люблю). Но эта связь ничего не решает.

Я признаю, что моя любовь к неопределенному возникает из любви к определенному. Но я отказываюсь признать, что предмет моей неопределенной любви определен.

Возможны ли неопределенные предметы?

Я думаю, что возможны – хотя бы в качестве предметов моей любви. Это уже немало – знать, что у твоей любви есть предмет.

Но возможны ли неопределенные предметы сами по себе – не как предметы чьей-то любви?

Я думаю, что предметы, которые были бы неопределенными сами по себе, невозможны. Предмет моей неопределенной любви создается самой любовью; без любви он – ничто.

Из этого следует, что когда я говорю о неопределенном, я говорю о мире своей любви, но не о мире самом по себе. Мир моей любви и мир сам по себе – два разных мира.

Это удвоение рождает тревогу. Оно рождает грусть. О грусти говорить не стоит. Что такое тревога?

Неопределенный предмет стремится к определенности, или, точнее, неопределенная любовь хочет, чтобы ее предмет был как-то определен. Тревога – это стремление неопределенного стать определенным.

Мир сам по себе полностью определен; в нем нет места неопределенному. Такой полностью определенный мир – это мир истины, но не мир любви и не мир тревоги.

В мире моей любви есть место тревоге, потому что в нем есть место для неопределенного.

Любовь и тревога взаимосвязаны – стоит тревоге уняться, как исчезнет любовь.

С этим нужно смириться. Нужно научиться жить в любви и тревоге. Только тот, кто живет в любви и тревоге, не изменяет неопределенному.

Ты принадлежишь миру определенного и любишь неопределенное. И твоя любовь хочет, чтобы это неопределенное как-то определилось. Иначе говоря, она желает своего конца.

Отсюда – твоя тревога. Ты знаешь теперь ее источник.

Ты знаешь также, что твое понимание ничего не изменит: тревога останется тревогой, любовь – любовью. И это к лучшему.

Потому что ты можешь воспользоваться своим знанием, чтобы растить любовь – и вместе с любовью растить тревогу.

Способствовать возрастанию своей любви и тревоги – это и значит: жить.


МОНОЛОГ 2

Определенное обманчиво: оно уводит в мир истины, а не любви. Поэтому любовь ищет себе предмет в неопределенном.

Но, отыскав свой предмет, она не успокаивается, потому что этот предмет, в силу его неопределенности, очень сходен с ничто.

Поэтому любовь обречена на сомнение: она никогда не знает, нашла она свой предмет или нет. Любовь всегда сомневается.

И постепенно это сомнение обращается на нее самое: ей начинает казаться, что она по своей природе устремлена к определенному, и что только несовершенство или отсутствие этого определенного заставляет ее искать что-то другое, неопределенное.

И тогда любовь становится отчаянием. Она становится отчаянием потому, что не находит себе предмета нигде: ни в мире определенного, ни в мире неопределенного.

Превратиться в отчаяние – это худшее из того, что может произойти с любовью.

Но этого не избежать. Возрастая, любовь неизбежно становится отчаянием. Отчаяние – это то, к чему приходит любовь, когда она продолжает расти.

Отчаяние занимает место не только любви, но и тревоги – ведь тревожится лишь тот, кто верит в неопределенное, хотя бы втайне от себя самого.

Вера в то, что возможно только определенное, – это и есть отчаяние.

Отчаяние – анаграмма ничто.

Отчаяние представляется точкой, неподвижностью, концом всего. Кажется, что любовь, ставшая отчаянием, уже не может расти, что ей никогда не перерасти отчаяния, что ей суждено навсегда остаться анаграммой ничто.

Но это не так: любовь способна перерасти отчаяние. Но для этого она должна преодолеть свой страх перед игрой.

Преодолеть страх перед игрой – значит расстаться с серьезностью.

Изначально любовь чужда игре. И даже враждебна ей. Так и должно быть: любовь должна ненавидеть игру – до тех пор, пока не превратится в отчаяние.

Превратившись в отчаяние, любовь теряет свою уверенность. Но теряет ее не сразу – какое-то время она продолжает отчаиваться. Любовь не хочет играть.

Наконец, после долгой борьбы, она соглашается на игру. Это означает, что она лишается своей серьезности. Любовь признает, что игра – единственное серьезное занятие в мире определенного.

Играть для любви означает: не искать свой предмет, а творить его.

Всерьез можно принимать только несотворенное. Поэтому, создавая свой предмет, любовь становится несерьезной.

Отчаявшись, любовь обнаруживает, что может сохранить себя, только сделавшись несерьезной.

Эту несерьезность любовь иногда называет высшей серьезностью. Но от того, что она изобретает такие названия, ничего не меняется.

Согласившись играть, любовь становится бесконечной, всеобъемлющей. Она обнимает все – и определенное, и неопределенное. Она творит мир.

Сказать, что она творит мир заново, было бы неправильно – любовь творит мир впервые. Мир, существовавший до того, как любовь согласилась играть, был миром несотворенным – об этом свидетельствует его серьезность.

Серьезность мира говорит об отсутствии Бога-творца. Если бы мир был сотворен, он не был бы таким серьезным.

Нет Бога-творца, и нет Бога любви. Бог любви должен был бы пройти все ступени тревоги, вплоть до отчаяния, и в конце этого пути он должен был бы создать несерьезный мир.

Но мир изначально серьезен. Поэтому нет никаких богов.

С этим надо смириться. Главное – сохранить верность. Научись жить играя – и ты сохранишь верность своей любви.


МОНОЛОГ 3

Вероятно, в предыдущих размышлениях я что-то упустил и напрасно разделил любовь и серьезность.

Как может быть несерьезной любовь, которую я хотел бы чувствовать постоянно? Как может быть несерьезным то, что пробуждает во мне чувство «я»?

В начале пути следует быть особенно осторожным. Мало идти вперед – нужно еще идти в правильном направлении.

Я начинаю рассуждение заново.

Итак, во мне живет чувство, которое я называю любовью. Его особенность заключается в том, что оно разделяется как бы на две любви: любовь предметную и любовь беспредметную.

Говорить о беспредметной любви, конечно, странно, но не более, чем говорить о беспредметной тоске или беспредметном страхе. И все же я бы хотел, чтобы у моей беспредметной любви был предмет.

В этом состоит первая проблема. Мне кажется важным, буду ли я считать свою любовь беспредметной или поставлю ей в соответствие какой-то предмет.

Если у моей любви есть предмет, хотя бы неопределенный, то она направлена к чему-то вовне; она одушевлена; она подобна птице, живому дыханию. Но если у моей любви нет предмета, то она похожа на летящее по ветру перо, движение волны; такая любовь мертва.

Неопределенный предмет нужен мне для того, чтобы сохранить различие между живым и мертвым.

Вторая проблема заключается в том, что я не верю в существование неопределенных предметов. Я думаю, что существовать могут только определенные предметы. И все же я говорю, что люблю неопределенное. Как можно любить несуществующее?

Я прихожу к выводу, что во мне враждуют не вера и знание, а любовь и вера: любовь предполагает нечто неопределенное, а вера признает это неопределенное за ничто. И я не вижу другого способа окончить эту борьбу, кроме одного: признать свою любовь несерьезной.

Несерьезная любовь – это та любовь, которая расходится с верой.

Если я верю только в определенное, то серьезной для меня может быть лишь любовь к определенному. И наоборот: все, что связано с неопределенным, становится для меня в таком случае несерьезным. Несерьезным, следовательно, оказывается то, что я считаю самым важным в себе.

Я должен еще раз обдумать свою веру в определенное. Я должен попытаться убедить себя в том, что определенное не существует. Если мне это удастся, моя любовь к неопределенному получит не меньше (может быть, даже больше!) прав, чем любовь к определенному.

Но отказать определенному в существовании – значит начать играть. Игра как раз и заключается в том, чтобы отрицать существующее. Игра, разумеется, несерьезна.

Итак, что бы я ни выбрал, утверждение или отрицание определенного, я должен расстаться с серьезностью. Я обречен на несерьезность. По-настоящему я могу выбирать лишь между несерьезностью любви и несерьезностью игры.

Я выбираю игру. Несерьезность игры я предпочитаю несерьезности той любви, которая расходится с верой.

Любовь играющая не расходится с верой – она обходится без нее.

Любовь играющая ничего не принимает всерьез и любит все.

Любить все – значит творить Вселенную.

Я спасаю свою любовь тем, что делаю ее всемогущей.


МОНОЛОГ 4

Это полуденное безветрие, или ночная духота, как угодно, устанавливается в любое время.

Ты соскальзываешь в существование утром, днем, вечером, ночью. В такие минуты мир вокруг тебя становится твердым и монолитным. В нем нельзя отыскать никаких щелей – ничего неопределенного: все определено, все необходимо.

Мир существования существует благодаря самому себе. Мир существования утверждает сам себя; он основывается на самом себе, и потому кажется неизбежным, необходимым.

Существование – это то, чего нельзя избежать; вот правильное определение существования.

При таком безветрии даже «я» принимает вид чего-то существующего. Оно становится частью этого мира. Оно становится таким же твердым, неподвижным, как и все, что вокруг него.

В мире существования нет никакого движения. Куда бы стало двигаться существующее, если все вокруг заполнено существованием?

Движение возможно лишь в присутствии неопределенного. Движение – это стремление неопределенного к неопределенному. Поэтому определенное «я» неподвижно.

Задыхаясь в этом безветрии, определенное «я» хотело бы стать неопределенным и двигаться в неопределенном направлении.

Можно сказать, что «я» – как определенное, так и неопределенное – всегда исполнено тоски и любви. Когда оно не ощущает ни той, ни другой, оно не ощущает себя, но ощущать себя – необходимое условие для пребывания «я», как определенного, так и неопределенного. Поэтому «я» часто принимает себя за тоску и любовь.

Неопределенное «я» любит неопределенное и тоскует по неопределенному. Определенное «я» любит тоску по неопределенному и тоскует по любви к неопределенному. Но эта тоска и эта любовь не избавляют определенное «я» от определенности.

В такое солнечное утро «я» чувствует себя Аладдином, потерявшим волшебную лампу, или звездочетом, забывшим названия звезд.

Не помогают никакие рассуждения. Граница закрыта. Мир существования на замке.

Можно сказать и по-другому: в такое утро у существования нет никаких границ – мир существования кажется безграничным.

Остается ждать, когда спадет духота. Ждать легкого дуновения, возвещающего о том, что где-то, далеко-далеко, появилась граница.

С появлением границы появляется и надежда на то, что границу удастся перейти.

Это самое трудное – ждать, когда в твоем ожидании появится хоть какой-то смысл, – иначе говоря, ждать в уверенности, что всякое ожидание бесполезно.


МОНОЛОГ 5

Моя любовь всесильна. Моя любовь несерьезна. Одно связано с другим, и я ничего не могу с этим поделать. Но я могу еще выбирать между несерьезностью игры и несерьезностью смеха.

Если я продолжаю верить в существование определенного, то к неопределенному я могу относиться только со смехом – в этом случае я становлюсь похожим на арлекина, который любит и в то же время осмеивает свою любовь.

Но если я выбираю игру, то смех уступает место чувству свободы. Выбирая свободу, я сохраняю уважение к своей любви.

Игра арлекина и та игра, о которой я говорю, – это разные игры.

Выбрать свободу – значит разубедить себя в существовании определенного.

Но как это сделать? Что во мне способно противостоять вере в существование определенного? Воля? Нет. Чувство? Тоже – нет. Воля – слишком слабый помощник, а чувство – на стороне веры.

С верой в существование определенного может справиться только ум.

Мой ум – союзник моей любви! Неожиданное открытие. Оно придает мне силы.

Итак, я должен найти доводы, которые убедят меня, что определенное не существует. Я должен доказать себе нереальность того, что ограничивает мою любовь.

Вот первый аргумент, который приходит на ум... А вот второй... Суть их сводится к тому, что я не знаю, чем отличается существующее от возможного. Мне известно множество определений существования, но я не знаю, какое из них правильно. Темный вопрос, на который даже у философов нет ответа.

Но если я не могу отличить возможное от существующего, то я не знаю, что значит слово «существовать». Разговоры о существовании и несуществовании теряют для меня всякий смысл.

Достаточно ли этих доводов, чтобы разрушить мою веру в существование определенного? Нет. Но их достаточно, чтобы поколебать эту веру.

Я начинаю думать, что реальность определенного может быть кажущейся, что определенное, в существование которого я верю, имеет не больше прав на мою веру, чем то определенное, которое представляется мне несуществующим (по крайней мере, не имеет смысла говорить о таких правах).

Однако этого мало. Мне нужно уравнять не только существующее и несуществующее, но и несуществующее и невозможное. Сделать это намного труднее, потому что я понимаю разницу между несуществующим и невозможным. Для ума это различие очевидно; здесь ум любви не помощник.

Остается надеяться на чудо. Может быть, это чудо, совпадение несуществующего и невозможного, произойдет во сне? Может быть, ночью я найду ответ, который напрасно выпрашиваю у дня?

Я засыпаю с надеждой, что утро принесет мне окончательное освобождение от веры в определенное.

Я хотел бы уснуть в мире веры, а проснуться в мире любви.


МОНОЛОГ 6

Сколько бы я ни всматривался в себя, я не могу увидеть свое «я». Оно скрыто от меня, и я могу лишь строить догадки о нем. Оно как ветер над вершинами, – ветер, который я замечаю лишь по движению облаков.

О самом себе я могу судить лишь по своим мыслям, чувствам, поступкам. Но что это дает? Каждый мой поступок, взятый сам по себе, представляется мне проявлением моего «я». Но когда я рассматриваю их все вместе, они кажутся мне проявлением чего-то иного, мне незнакомого.

Моя жизнь не составляет чего-то единого; она рассыпается на месяцы, дни, часы.

Я вижу, как мои поступки бредут друг за другом, словно беженцы или странники, – а, может быть, остатки разгромленного полка? Кто ведет их? Не знаю. Но только не мое «я».

Иногда мне кажется, что они топчутся на месте, иногда – что ходят по кругу. В их движении есть какая-то закономерность, но я не могу уловить, какая именно.

Хотел бы я знать, куда они идут и где закончится их путь. Но еще больше, чем направление их движения, меня интересует другое: что держит их вместе? что не позволяет им разойтись?


МОНОЛОГ 7

К чему бы я ни присмотрелся, все во мне оказывается общим, безличным. Во мне нет ничего индивидуального!

И все же я ощущаю свое «я». Оно смутно, неопределенно – так же, как предмет моей неопределенной любви.

Может быть, именно любовь порождает во мне ощущение «я»? Может быть, мое «я» – это то, что любит неопределенное?

Но любовь к неопределенному так же безлична, как и любовь к определенному. В любви самой по себе нет ничего индивидуального.

Все мои попытки найти в себе что-то индивидуальное оканчиваются ничем! Я знаю только, что во мне живет неопределенное «я» и любовь к чему-то иному, тоже неопределенному.

Что ж, это немало. По крайней мере, я могу рассуждать о двух неопределенных предметах, «я» и «ином», и еще – о стремлении «я» к «иному». Разве я не богач?

Но если «я» не определено, то как отличить любящего от любимого? Как отличить того, кто любит, от предмета его любви?

Любовь различает неразличимое – тем, что создает любящего и любимое. Она разделяет неопределенное на «я» и «иное» – разделяет, чтобы затем их воссоединить.

Но как может разъединять то, что само возникает после разъединения или вместе с ним?

Говоря о неопределенном, нельзя употреблять таких слов как «до» и «после». Эти слова относятся к миру определенного. Спрашивать о том, что было раньше – «я», «иное» или стремление «я» к «иному», – бессмысленно.

В мире неопределенного все определенные высказывания под запретом.

И все-таки неопределенное позволяет рассуждать о себе. Единственное условие, которое оно при этом ставит, – чтобы эти рассуждения были такими же неопределенными, как и оно само.

Выполнить это требование нелегко – для этого нужно, чтобы тебя оставили в покое духи существования. Когда это происходит, неопределенное является тебе – почти с той же реальностью, что и определенное.

Но нет, ты ощущаешь только присутствие неопределенного, а само неопределенное остается скрытым.

Бывает и так, что ты не ощущаешь присутствия неопределенного, а только свою любовь к нему. В отсутствие же этой любви ты ощущаешь тоску по любви.

Можно тосковать по любви и любить любовь. Так обычно и бывает, когда тебя обступает мир определенного. Тогда ты можешь любить только свою любовь к неопределенному.

Эта любовь к неопределенному сама вполне определена, как и любое чувство в мире определенного. Ее определенность доказывается тем, что ты можешь вызывать ее по своему желанию.

Любовь к любви кажется уступчивой и веселой. Но на самом деле она исполнена той же серьезности, что и мир определенного.

Поэтому вскоре ты замечаешь, что она еще сильнее привязывает тебя к миру существования.

И тогда ты понимаешь: чтобы сохранить верность своей любви, ты должен уметь забывать о ней.

Это парадокс: как можно оставаться верным любви, забывая о ней? Но, рассуждая о неопределенном, ты должен быть готов к парадоксам.

Вместе с любовью исчезает и чувство «я», без следа.

Остается лишь смутное сознание когда-то данного обещания – воспоминание о том, что ты должен хранить верность – неизвестно чему.


МОНОЛОГ 8

Итак, с этого дня я не имею никакого представления о том, что значит «существовать». Существование, а с ним и серьезность, теряет для меня всякий смысл. Я отказываю в существовании даже своему «я».

Все должно быть сотворено, включая и мое «я». Кем? Я не признаю ничего существующего, следовательно, ничего, что предшествовало бы моему «я». Мое «я» должно возникнуть из ничего – само собой и без всякого основания.

Все остальное будет сотворено моим «я», и у этого сотворенного тоже не будет никаких оснований.

Быть сотворенным – значит существовать без всякого основания. Напротив, у того, что не сотворено, должны быть очень серьезные основания к тому, чтобы существовать.

Итак, отныне в мире нет ничего существующего, ничего серьезного. Вот в таком пустом, несерьезном мире любовь и начинает свою игру.

Она может заполнить несерьезный мир чем угодно – звездами, вселенными и даже другими «я». Но начать она, конечно, должна с неопределенного.

Однако возможно ли создать неопределенное? Не окажется ли эта попытка такой же безнадежной, как и попытка создать ничто?

Игра уравнивает в своих правах существующее и несуществующее, и все же она предполагает, что предмет, который должен быть создан, полностью определен.Создать неопределенное не под силу даже любви играющей.

Я начинаю понимать всю трудность своего положения. Оно гораздо опаснее, чем я предполагал.

Неопределенное находится не только по ту сторону существования и несуществования, но и по ту сторону игры и серьезности. «Неопределенное» – это просто другое название для «ничто».

И все-таки я должен найти способ создать неопределенное. Любовь живет лишь до тех пор, пока она пытается создать для себя предмет. Беспредметная любовь похожа на мертвый вихрь.

Я знаю: источник моего беспокойства – любовь к неопределенному. У этой любви нет предмета, и все указывает на то, что его невозможно создать. Но я не оставлю своих попыток.

Только так – упорствуя в своем стремлении создать неопределенное – я сохраняю верность своей любви.


МОНОЛОГ 9

Неопределенное так же обманчиво, как и определенное, но обманчиво по-другому: оно подобно мерцанию – искре, вспыхивающей между существованием и небытием.

Только что оно казалось чем-то, и вот уже оно представляется ничем. Оно неуловимо, подобно ночному духу без имени и лица.

Иногда оно вызывает у меня досаду. Если бы не это мерцающее, я нашел бы предмет для своей любви: я любил бы определенное. Но как можно любить неопределенное? Как можно любить ничто?

Необходимо найти место, где неопределенное могло бы упрочиться, утвердиться. То, что не имеет места, неустойчиво; оно то и дело оборачивается ничем.

Итак, первый акт творения: пусть будет край, где моя любовь могла бы чувствовать себя дома. Я называю этот край «домом» своей любви. В этом доме неопределенное не мерцает – оно горит.

Разрушая стены возможного, я создаю убежище для невозможного, огненный мир. В этом мире неопределенный предмет подобен огненной статуе. Невозможное в этом мире подобно замершему огню.

Но я знаю: будут ночи, когда от меня ускользнет и невозможное. И тогда я окажусь в мире небытия, наихудшим из всех миров.

Разумеется, наихудший мир не может существовать. Он не может существовать ни как определенный, ни как неопределенный. Этим-то он и страшен.

Я знаю: самое страшное находится по ту сторону определенного и неопределенного. И неопределенный предмет будет иногда заманивать меня туда.

В такие ночи Скарбо покажется мне добрым гномом (хотя и у него, если верить легендам, нет образа, нет лица).

Можно жить без предмета любви, но нельзя жить в мире без предметов. В таком мире можно только испытывать ужас – жизнь в этом мире означает то же самое, что и беспредметный страх.

Тому, кто добровольно переселился в мир по ту сторону существования, не избежать еще одного, теперь уже вынужденного, перемещения – в мир по ту сторону невозможного.

Приготовься к этим ночным путешествиям, если хочешь сохранить верность своей любви.

Научись возвращаться из ночного мира, мира без предметов, в мир неопределенного, в мир игры.

Несерьезный мир – это мерцание, окруженное сумраком двух серьезных миров. И если ты выбираешь мир игры, то помни, что тебе придется иногда прерывать игру для того, чтобы прожить ночь всерьез.


МОНОЛОГ 10

Если бы я решил написать книгу о неопределенном, я начал бы ее словом «бесполезно» и закончил бы ее этим словом.

Может быть, вся книга состояла бы из одного этого слова, повторенного много раз. А может быть, написав слово «бесполезно», я бы остановился и не стал продолжать.

Скорее всего, я не написал бы ни одного слова вообще. Если из всех слов, которые можно сказать о неопределенном, самым значительным представляется слово «бесполезно», тогда все написанное будет бесполезным. Поэтому я никогда не напишу книгу о неопределенном.

Слово «бесполезно» упраздняет само себя.

Ни один аккорд, ни одна линия не могут упразднить самих себя. Упразднить себя может только слово. И любое слово о неопределенном упраздняет себя еще до того, как его напишут или произнесут.

Такое самоупразднение речи приводит к молчанию. Это молчание отличается от других видов молчания тем, что ничего не подразумевает. В других видах молчания что-то подразумевают – хотя бы возможность это молчание нарушить. Но в том молчании, о котором идет речь, эта возможность исключена.

Если так, то мир определенного не мог быть создан с помощью слова. Самое значительное из всех слов – это слово «бесполезно», но его нельзя даже выговорить, оно непроизносимо. Поэтому с помощью слов ничего нельзя создать.

Мир определенного не создан, и поэтому может говорить на всех языках. Он многословен, но вслушиваться в его речь, искать в ней отзвук творческого слова бесполезно. Тот, кто вслушивается в его речь, может услышать только молчание.

Где-то вне мира есть молчание, которое возникает там, где речь упраздняет себя. Это молчание непостижимо.

Именно поэтому мы все-таки произносим слово «бесполезно», хотя оно невыговариваемо, непроизносимо.

Мы выговариваем это слово и другие слова потому, что не постигаем молчания, возникающего из самоупразднения речи. Мы говорим в надежде, что слова помогут нам это молчание постичь.

Говорить и писать стоит лишь для того, чтобы заменить одно молчание на другое. Слова, речь – это мост от одного молчания к другому.

И самое разумное, что можно сделать, – идти по этому мосту все дальше и дальше, – даже если тебе кажется, что этот мост ведет в пустоту.

1997-1998


Рецензии