W. H. Auden. In Time of War

Время войны

I

За годом год дары лились каскадом.
Они несли их с радостным трудом.
Пчела-политик выстроила дом.
Поток рекою стал, а роща – садом.

Жизнь удалась им с первого же шага –
час рождества стал часом узнавания.
Они не жаждали иного знания –
лишь в том, что есть, им открывалось благо.

Но вот явилось странное творение –
своё обличье без усилий изменяло,
во льва и агнца ловко превращалось

и трепетало от любого дуновения,
любило истину, но вечно заблуждалось,
друзьям завидовало и любовь вовне искало.


II

Они не знали, отчего тот плод – запретен.
Он ничему не научил их. Гордость пряча,
не оборачиваясь, как большие дети,
они шли прочь без сожаления и плача.

Они ушли. Их память сразу же угасла:
все её образы вдруг сделались нерезки.
Собачий лай теперь казался им неясным.
Ручей был нем, и совещаться было не с кем.

Свобода была дикой: слёзы, ссоры,
и зрелость, быстро канувшая в Лету,
как горизонт, недостижимый взору.

Опасности и беды возрастали,
а путь назад войска незримо охраняли
от реформаторов и от поэтов.


 III

Лишь запах чувства к жизни вызывал,
лишь око создавало направление.
Источник тихо в одиночестве журчал.
Взмах крыльев птицы не имел значения.

Он имя ей давал, когда пускал стрелу.
Он любопытство горлом чувствовал, и знал,
что за добычей в лес пошлёт слугу.
Он жадным звуком рот невесты целовал.

Как саранча, они размножились, и вот
края земли открылись взорам поколений.
Он стал вассалом собственных творений,

и ненавидел то, чего не знал,
и беспредметную любовь изобретал,
и ощущал неизъяснимый гнёт.


IV

Он стал владельцем собственной темницы
под неусыпной стражей времён года.
Его невест определяли нив границы,
и, будто совесть, миром правили восходы.

Его бездельники-кузены в городах
шли быстрым, неестественным путём –
глухие к вере, но подвижные в страстях:
приезжий был для них породистым конём.

Почти не тронут уходящими годами,
лицом похож на глинистые камни,
он жил, сливаясь с бессловесными стадами.

Для горожан он был – угрюмый землемер,
поэт, рыдая, истину искал в нём,
а притеснитель выставлял его в пример.


 V

Его изысканность была неотразима.
Жизнь расстилалась всаднику навстречу.
Он женщин покорял, и нёсся мимо –
он был богат, бесстрашен, безупречен.

Он молодым являлся, как спасение
от материнских тягостных объятий,
и у костров им нёс своё учение,
и так поведал им, что люди – братья.

Но мир наполнился, и он им стал ненужен –
лицом невзрачен и умом недужен.
Он сильно пил, и стал душевно шаток.

Привыкнув к воровству, он стал служить,
и восхвалял Законы и Порядок,
и лютой страстью ненавидел жизнь.


VI

Он звёзды наблюдал, и птиц летящих.
Столицы рушились, и реки разливались.
Он судьбы предрекал – порой блестяще.
Его догадки щедро награждались.

Он бредил Истиной, когда не знал её,
в полях мечты в беспамятстве кружил.
Постом и одиночеством стяжал её,
смеясь над тем, кто просто ей служил.

Но никогда не презирал её. Она
звала его – заслышав голос строгий,
он вслед коня пускал самозабвенно,

в глаза её заглядывал смиренно –
вся косность мира в них была отражена.
И он прозрел, что он – один из многих.


VII

Он был слугой, и, говорят – слепым,
и шёл на ощупь меж вещей и лиц.
Их чувства в нём копились, словно дым.
Он пел. Они пред ним бросались ниц.

Обожествлённый, он им стал чужим.
В тщеславии он путал со стихом
пустую дрожь рассеянной души
и раздражённость всяким пустяком.

Стихи иссякли. Он их всё ж писал.
С какою точностью он строфы составлял!
Он горе обнимал, как свой надел,

и, как убийца, крался по аллеям –
в глаза людей с презрением глядел,
от встречных взглядов в страхе холодея.
 

VIII

Свои угодья он в арены превращал,
и делал взгляд терпимо-ироничным.
Носил костюмы разъезжающих менял,
и равенство уже считал привычным.

На циферблат его чужак смотрел, как брат,
и небо в шпилях было человечным.
Музеи знания хранили, словно клад,
бумаги ценность вещи знали вечно.

Жизнь разрослась, а он не уследил,
и смысл её утратил первозданный.
В толпе собратьев в одиночестве бродил,

сорил деньгами или голодал,
но всё не находил земли обетованной,
и не встречал любви, хотя о ней всё знал.


 IX

Они, как иноки, вошли в закрытый рай.
Гнёт прекратился. Бедный стал беднее.
Закоренелый самолюбец стал
ещё непримиримее и злее.

Святость и царственность поверхность многих стран
парчовой мантией покрыли разом.
Они коснулись наших свежих ран,
обняли воздух, воду, землю, пол и разум –

всё, из чего свой мир мы создаём.
Мы тянемся к вещам, клянясь освободить их,
но неизменно их надежды предаём.

Мы их оплакиваем, а они тоскуют.
Но память бдит, и может воскресить их,
и вещи, обновившись, возликуют.


 X

Ребёнком он был всеми обожаем.
Он был привычен им, как лица их супруг.
Бедняк делился с ним убогим урожаем,
а мученик дарил ему свой плуг.

Но кто мог оставаться с ним весь день?
Их принуждали торопиться труд и ложе.
Дворы из камня строились там, где
он мог быть ими почитаем и ухожен.

Он их покинул. А они были слепы –
им было невдомёк, что в странном виде
он с ними рядом рожь вязал в снопы.

Его дворы в жилища алчности и страха
обращены. Бедняк и мученик в них видят
черты мучителя, восставшего из праха.


 XI

Он с трона в мудрости своей глядел
туда, где робкий пастушок нёс караул.
Он голубя послал, тот прилетел –
послушав песенку, малыш уснул.

Но он от юноши столь многого хотел –
он должен будет принудить его. И вот,
бедняга истину полюбит в свой черёд,
и будет каяться. С плеча орёл взлетел.

Но ничего не вышло. Мудрый тон
наскучил мальчику. Он хмыкал и кривлялся,
от отчих ласк игриво уклонялся;

но провожал орла в его полёте
в любую даль, безмерно восхищён.
И тот учил его безжалостной охоте.


 XII

Век кончился, и умер избавитель –
в своей постели, скорбный и безмолвный.
Тень великана на зелёном склоне
не омрачала мирную обитель.

Все тихо спали. Где-то на болотах
дракон бесплодный смерти дожидался.
След зверя среди вереска терялся,
и лешего окутала дремота.

Поэт и скульптор были чуть печальны.
Друзья кудесника проклятья извергали,
пускаясь в путь томительный и дальний.

Освобождённые невидимые силы
губили отроков, красавиц умыкали,
и доводили старцев до могилы.


 XIII

Хвала всему! Пусть благостный иерей
все формы жизни воспоёт в стихах:
терпенье трав, изящество зверей,
людское счастье, славу избранных в веках.

Но утром слышится знакомый стон:
здесь гибнут люди. В пыль крошатся города.
А воля Злых крепка, как никогда,
и только ложью Человек объединён.

Истории противен наш кураж.
Рай не достигнут. Солнцем обогрет
лукавый род, поправший свой завет.

Запад фальшив. И плодовит, но слеп
народ, что в Поднебесной много лет
ваяет мир, похожий на мираж.


 XIV

Да, мы должны страдать, и небеса
трясутся в лихорадке. Боль – реальна.
Прожектора шальная полоса
внезапно обнажает наши раны.

Об уязвимостях своих забыв,
мы вновь спокойны. Но они в нас ноют,
как безобразный памяти разрыв,
как совесть, заглушённая войною.

Прикрыты ширмой красочных иллюзий,
мы здесь вершим свой скромный геноцид.
Евреи. Жёны. Богачи. Другие люди.

Нас горний мир во лжи не уличит.
Земля, как прежде, поднимает щит,
и гений злой терзает её груди.


 XV

Моторы их несут. Они свободны
и одиноки, как любой богач.
Их зоркость и проворство превосходны.
Им город, как заоблачным богам,

живою целью видится. Как резвы
идеи, ставшие машинами из стали!
Их сталь в живую ткань войдёт, как лезвие,
без содрогания. Они избрали

судьбу, которой не сулил их остров –
а у земли учиться было б просто.
Но изменить своей свободе может всяк

в единый миг. Её предавшие подобны
принцессе, связанной во мгле утробной.
Они бессильны, как любой бедняк.


 XVI

Война проста, как безымянный крест.
Вот телефон жужжит издалека.
Флажки на карте бороздят границы мест
где шли войска. Вот мальчик с чашкой молока.

Здесь все подвластны смерти. Все умрут,
и даже жажду не успеют утолить.
Их вдовам предстоит нелепый труд –
жизнь, прожитую в страхе – освятить.

Но, несмотря на смерть, слова верны.
И ложью, возглашённою стократ,
сто тысяч лиц поражены.

И там, где жизнь напоминает ад,
на карте язвами горят флажки.
Вот только два: Дахау, Нанкин.


 XVII

Они страдают. В этом вся их роль.
Бандаж скрывает зыбкий пульс души.
Их связь с Вселенной подменяет боль,
и порошки, что выдали врачи.

И, как эпохи, далеки – они лежат.
Их Истина – предел возможных мук.
Они не шепчутся, а сдавленно кричат,
и шлют нам знаки, недоступные уму.

Кто, в добром здравии, способен стать ногой?
Свои зажившие занозы мы не помним,
но, миг спустя, готовы рваться в бой,

убеждены, что мир здоровых вновь
незыблем. В нём нет места отчуждённым.
Мы делим: счастье, гнев, и зримую любовь.


 XVIII

Вдали от жизни он отправлен на убой,
оставлен командирами и вошью.
Под рваным пледом он прощается с собой,
его предсмертный шёпот ветру брошен.

Великих тайн он в жизни не узнал.
Когда война в учебники войдёт,
никто не вспомнит его плоский анекдот.
Он, как военная пора, бесцветным стал.

Он о Добре не ведал, но примером,
не выбирая этот жребий, нас учил,
когда в Китае стал песочком серым,

чтоб женщины любили землю от души.
И, где роятся городов химеры,
чтоб Человек неуязвлённо жил.


 XIX

День кончился. Блеск молний отпылал.
Дождь чисто вымыл контуры вершин.
Над аккуратными газонами плыла
беседа образованных мужчин.

Их элегантность оценил смотритель сада.
Скучая, за рулём читал шофёр.
Не торопясь, они высказывали взгляды.
Казалось – это был семейный спор.

Но, целиком подвластны их словам,
солдаты начинали наступление
с орудиями пыток наготове.

Один кивок нёс странам разорение,
смерть – сыновьям, девицам – слёзы вдовьи,
и скорбь – сожжённым городам.


 XX

Они несут отчаянье, как знамя.
От горизонта, съёжившись, бегут.
Ручьи и рельсы беглецов ведут
прочь от соседства, жгущего, как пламя.

Они друг к другу жмутся поминутно,
или, как дети брошенные, плачут.
Дурное время движется иначе,
и, как чужой язык, пространство смутно.

Мы здесь живём. В страдании последнем
наша единственная мера – это мы.
Мы – узники, и не простим своей тюрьмы.

Настанет ли тот день, когда наследник,
в нашем «сегодня» осознав своё «вчера»,
увидит в нём подобие добра?


 XXI

Жизнь человека – труд незавершённый;
молва спешит за нею по пятам.
Но, как художник, что раздал себя холстам,
идёт по миру старец побеждённый.

Он молодых ни вынести не может,
ни их сломить. Бескровный миф его томит.
О неосознанном кручина гложет,
и кажется – смысл жизни им раскрыт.

Несостоятельность – как тайная любовь.
Таким, как он, в печальном беспокойстве,
в тоске о том, как пролетели годы,

доступен зов запретных городов.
Глаза счастливцев им кричат о превосходстве,
и множится враждебный лик Свободы.


 XXII

Просты, как детские мечты, они вещают
элементарным языком сердец,
и мышцам радостную резвость сообщают.
Юнец, с любимой разлучённый, и мертвец

присвистнут, услыхав их клич. Они юны.
В них, словно в зеркале – всё наше положение.
Они – правдивые свидетели войны,
и напрямую говорят нам о падении.

Девицам в кабаре всего милей
смерть Австрии, оставленность Китая,
испанский прах, и чёрный дым Шанхая.

Вот Франция сказала на весь свет:
«Вокруг царит весна». Америка – за ней:
«Прекрасный мир, ты меня любишь или нет?»


 XXIII

Когда все сводки новостей объявят
триумф противника на всех фронтах,
когда войска свой бастион оставят,
когда насилье победит в сердцах,

Зло, как волшебник, популярным станет,
и мы своё рожденье проклянём,
давайте всех оставленных помянем.
Я здесь, в Китае, вспомнил об одном:

Он десять лет прождал, трудами поглощён,
пока в Мюзо в нём тихий голос не запел,
и он отдал ему себя в счастливой вере.

И, с благодарностью того, кто Завершён,
он зимним вечером в ладонях камни грел,
и башню гладил, как большого зверя.


 XXIV

Не называйте их имён. Другие
здесь воздвигают города насилья,
где каждый молча складывает крылья,
и в мыслях видит берега благие.

Они хотели, чтобы так было всегда.
Кто не узнал любви – мечтал оставить след
на теле жизни. Негасимый свет
из наших глаз целил их, как вода.

Неважно – кто мы, и зачем явились.
Земля растила их, как море – рыбаков,
как склоны – пастухов. Тучны и зрелы,

их семена врастали в наше тело.
Когда их к жизни возвратила наша кровь,
они во всех своих надеждах нам открылись.


 XXV

Ничто нам не дано. Закон должен быть найден.
Вот небоскрёбы прямо к солнцу рвутся.
Под ними, упираясь каждой пядью,
домишки бедных сиротливо жмутся.

Судьба нам ничего не назначает.
В нас постоянно – только тело. Мы вольны
ваять свой облик. Лишь болезнь нам намекает,
что перед смертью мы равны.

Детей здесь даже полицейский уважает.
Глядя на них, он вспоминает о себе,
ещё не знавшем одинокого расстройства.

Оркестр в парке, задыхаясь, возвещает
нам царство будущего мира и довольства.
И, в сострадании, мы учимся борьбе.


 XXVI

Очаг любви извечно удалён
от центра бытия. И мы неправы,
забыв у замков старые дубравы,
и лёгкость уменьшительных имён.

Кто предприимчив, завладеть мечтает
изящной брошкой, чтобы угодить
художнице. Кто не привык любить –
любого нищего святым считает.

Мы позабыли, как её создали –
деталь строения, чей горделивый свод
служил нам крышей. Мы её не замечали.

Стряслась беда. Для нас настал черёд
её следы прощупать к той детали,
что обеспечивала весь доход.


 XXVII

Мы потеряли путь в горах свободы
и вновь тоскуем об античных берегах,
о тёплом равновесии природы,
о радости невинной на губах.

В своих каморках мы ночами видим
из лабиринта долгожданный выход.
О славных будущих пирах мы грезим,
и сердце, кажется, заведено навеки.

Земля и небо внешне неизменны,
нам – суждены блуждания впотьмах.
Мы не припомним наготу невинных тел,

и никогда не будем совершенны.
Свобода – наш естественный удел.
Мы – дети гор, живущие в горах.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.