Вадим Андреев. Стихи
ВАДИМ АНДРЕЕВ. СТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ. В 2-х томах. Т.I
[1]
[2]
Лазарь Флейшман. Предисловие
В.Л. Андреев
Творчество Вадима Андреева (1902–1976) различными своими гранями отражает коренные черты русской культуры XX века и в какой-то степени символизирует ее судьбу. Старший сын Леонида Андреева, одного из лучших прозаиков России предеволюционного десятилетия, в трехлетнем возрасте лишившийся матери и только временами живший с тех пор в новой семье отца, он через смуту революции, гражданской войны и эмигрантского бытия пронес глубоко выстраданное ощущение неразрывности со всем русским прошлым, обостренное сознанием принадлежности к роду, и по отцовской, и по материнской линии связанному с историей литературы и общественного движения. Сформировавшиеся в юношеском возрасте политические убеждения воспринимались Вадимом Андреевым как нравственные принципы, унаследованные от русской либеральной интеллигенции. В конце жизни он писал: «Я не знаю, как родилась во мне ненависть к самодержавию и преклонение перед декабристами и народовольцами, неприятие антисемитизма и расового неравенства (ни дело Бейлиса, ни «Хижина дяди Тома» — впрочем, может быть, даже не сама скучноватая и сентиментальная книга Бичер-Стоу, но разговоры о ней — не могли пройти бесследно), ужас перед провокаторством и доносами, неприятие смертной казни, вера в революцию, слепая вера в русский народ, — я не знаю, когда они стали моими, но вне их я себя не мыслю. Все эти волнения, споры, неизбежные противоречия, когда отвлеченные понятия сталкивались с баррикадами, которые ставила реальная действительность, — все это было тем воздухом, которым жила русская интеллигенция в начале XX века»
[3]. Противостояние метропольной и эмигрантской частей русской культуры и возникшая у Андреева в ответ на это противостояние убежденность в эфемерности и ненормальности существования зарубежной России (а именно пришлось прожить всю свою сознательную жизнь), неясность и неопределенность будущего русской страны — все это наложило на его поэзию неизгладимый отпечаток. В этом — источник сквозной у него темы «сиротства» (одновременно и метафизического, и буквально-биографического) и пронзительно звучащей темы томительного отрыва от родных корней; в этом же — объяснение многих особенностей общественной позиции писателя.
Расщепленность русской литературы на метрополию и диаспору нашла парадоксальную параллель в литературной репутации Вадима Андреева: в то время как в эмигрантской среде он был ценим как поэт, автор пяти стихотворных книг (включая изданную посмертно), в Советском Союзе, с шестидесятых годов начиная, публиковалась почти исключительно его автобиографическая проза. Но парадоксальность места Андреева в литературе этим не исчерпывалась: факторы как чисто биографического, так и мировоззренческого характера осложнили позицию Вадима Андреева и внутри эмигрантской России. Неслучайно поэтому ретроспективный сборник его назван «На рубеже» (а не, скажем, «За рубежом»). Андреев рано испытал отталкивание от «белого» движения, с которым соприкоснулся волею судеб в семнадцатилетнем возрасте. Участие в гражданской войне свелось для него к мимолетному эпизоду в Грузии, о котором он поведал в повести «История одного путешествия» и в автобиографической поэме «Возвращение» (1936). Последовавшие контакты с остатками врангелевских войск в беженском лагере на Босфоре и в Константинополе обострили в юноше ощущение исторической неправоты белой армии. В «Возвращении» дана «покаянная» формулировка, выразившая существо позиции поэта на протяжении всей его жизни:
Случайному поверив звуку,
Я не услышал голос твой,
Кощунствуя, я поднял руку,
Моя Россия, — над тобой.
Размышляя спустя много лет о жизненной траектории, приведшей его и зарубежье, Андреев рассказывал в своих мемуарах: «Никуда не уезжая из нашего дома, мы оказались за границей. Осенью 1920 года я уехал из Финляндии, но опять-таки я не уезжал за границу, я ехал в Россию, в Крым, путем самым невероятным, но ехал домой. Подхваченный вихрем событий, я облетел всю Европу, долетел до Грузии, вернулся в Константинополь и вот теперь… Теперь я увидел своими глазами константинопольскую белую, главным образом военную эмиграцию и понял, насколько она чужда всему тому революционному, чем я жил с детства»
[4]. В русском лицее в Константинополе Вадим познакомился с будущими своими друзьями на всю жизнь — Даниилом Резниковым и Брониславом Сосинским — и вошел в ученический литературный кружок. Вместе с другими «лицеистами» весной 1922 года он был переведен в Болгарию, откуда уже в апреле выбрался в Берлин с помощью комитета Уиттимора, созданного для поддержки эмигрантской студенческой молодежи.
Стихи Вадим писал с десятилетнего возраста, но именно в Берлине осознал себя поэтом. Трудный процесс литературного самоопределения во многом происходил путем освобождения от гипнотического влияния отца. В своих мемуарах он свидетельствует: «Понемногу я превратился в тень отца, повторявшую его доводы, его впечатления, даже его жесты. На долгое время он привил мне свои литературные вкусы, и даже теперь, спустя почти сорок лет, я иногда ловлю себя на том, что в основание моих литературных оценок ложатся сказанные отцом слова. Для меня нужны были многие годы, гражданская война, жизнь, совершенно не похожая на ту, которой жил отец, чтобы вновь обрести мое потерянное “я”»
[5].
Обращение к стихам само по себе было формой такого «освобождения», тем более, что влияние литературной школы, к которой с отрочества тянулся Вадим (русский символизм. Блок), на начинающих поэтов вызывало у отца только саркастическую насмешку. Между тем именно отсюда, из символистского лагеря, и пришла поддержка первым литературным выступлениям юноши. В Берлине, ставшем в те дни центром русской литературной жизни, начинающий поэт встретился с Андреем Белым, редактировавшим отдел поэзии в газете «Дни» и взявшим туда первые стихи Вадима. Эту публикацию он и считал своим литературным дебютом
[6]. Вслед за тем он стал печататься на редактируемой Р.Б. Гулем литературной странице берлинской сменовеховской газеты «Накануне». Доброжелательно отнесся к первым стихотворным опытам Андреева находившийся тогда в Германии Борис Пастернак.
В специфической атмосфере русского Берлина Вадим Андреев перешагнул «символистские» влияния, открыв для себя новаторскую линию в текущей русской литературе и горячо увлекшись ею. Вместе со сверстниками Анной Присмановой, Георгием Венусом, Семеном Либерманом и Брониславом Сосинским он основал молодежный литературный кружок, выпустивший поэтический сборник «4+1». Под той же маркой вышла его первая стихотворная книжка «Свинцовый Час». Составляющие ее стихи свидетельствуют о сознательно «антисимволистской» установке автора. Стремление к «преодолению символизма» проявилось у Андреева не в ориентации на акмеистическую поэзию или футуризм в его наиболее радикальных и шумных проявлениях (например, Маяковский, гастролировавший осенью 1922 года в Берлине), а в воздействии поэтики «младшей линии» в футуризме (Большаков, Шершеневич, до некоторой степени Б. Пастернак и Асеев). Продиктовано это было, по-видимому, разработкой «военной» темы — отсюда «мужественная» структура» синтаксиса и стиха, широкое культивирование «новой» рифмы, обращение к нетрадиционным метрическим формам и демонстративный «антиэстетизм» образов.
В сборнике было напечатано стихотворение о Ленине — по, видимому, единственное в эмиграции лирическое стихотворение о вожде Советской России, созданное при его жизни. Поздно Андреев говорил о своего рода интимной, биографической подоплеке интереса к Ленину, вспоминая случайную встречу с ним в доме Бонч-Бруевича в июне рокового 1917 года. Примечательно, что портрет Ленина, предлагаемый в стихотворении, дан в контексте «доисторического Октября» и «умирающей революции», по отношению к которым автор объявлен «не сыном, а только пасынком».
Модернистские влияния, равно как и вызванные ими стилистические черты, быстро, впрочем, обнаружили свою недолговечность, и, начиная со второй книги, автор возвращается к поэтике, в которой он видел воплощение заветов символизма (точнее, того его крыла, которое представлено было, с одной стороны, Блоком, а с другой — Балтрушайтисом). Это «возвращение» к символизму причудливо совместилось у него с тяготением к «экспрессионизму», не тому, конечно, который воцарился в Германии в те годы, а, скорее, варианту отечественному, восходившему к Леониду Андрееву. При этом в стихах укореняется прямое выражение авторского «я», а вселенские темы первого сборника уступают место бытовым «мелочам».
С этой поры поэт избегает ранее апробированных им «модернистских» форм расшатывания метрических схем, раз и навсегда вернувшись в лоно классической силлаботоники. Симптоматично, что такой поворот, совершившийся в условиях, когда в русской поэзии еще культивировался формальный эксперимент и продолжалось интенсивное формотворчество, Андреев расценивал как отказ от ученичества и обретение самостоятельного лица
[7].
Связь с традицией Андреев упорно искал не только в плане тематическом или идеологическом, но и путем оснащения своей лирики обильными реминисценциями и цитатами из классических источников. В результате многие его зрелые стихи, вбирающие в себя знакомые строчки из русской поэзии прошлого века, выглядят подчеркнуто «литературными», вторичными по отношению к поэтической классике, производными от нее. Если в акмеизме цитация — средство герметической зашифровки текста, игры со словом, то у Андреева варьирование классики служит прямо противоположной цели — максимальному обнажению смысла, отказу от игровой установки.
Встав в плане художественном на путь преодоления воздействий, проявившихся в берлинский период, Андреев в плане общественном всегда сохранял верность тому «берлинскому» духу, с которым столкнулся в дни своих первых литературных
выступлений. Идее амальгамации «зарубежья» и «метрополии» он был верным всю свою дальнейшую жизнь, после того, как «берлинский» эпизод русской культуры безвозвратно канул в Лету.
Вместе с ближайшим своим другом, как и он, начинающим поэтом Георгием Венусом, Вадим Андреев в 1924 году подал в советское полпредство в Берлине ходатайство о репатриации. В то время как Венус такое разрешение получил и вернулся в Россию
[8], Андреев, не дождавшись ответа, покинул Берлин и приехал 28 июня 1924 г. в Париж, где, спустя три недели по прибытии, узнал об отказе в советской визе
[9]. Получил уиттморовскую стипендию, он записался в Сорбонну, где, в частности, слушал курсы Н.К. Кульмана и М.Л. Гофмана. За четверть века парижской жизни он сменил разные профессии (работал на заводе Рено, был линотипистом в типографии и «монтажистом» в кинематографической фирме
[10]).
«Левые» политические настроения и живой интерес к литературе советской России поставили Вадима Андреева вне эмигрантского литературного истэблишмента, но сделали его одной из центральных фигур молодого эмигрантского поколения. Неколебимая убежденность в исторической миссии России при неприятии всех форм политического экстремизма — правого ли, коммунистического ли толка — и верность идеалам либеральной предреволюционной интеллигенции сыграли в этом, по всей видимости, большее значение, чем литературные взгляды и выступления Вадима Андреева. Но тяготение к советской России имело под собой не столько политические, сколько художественные причины: ведь, за исключением Цветаевой, с которой сближается Андреев в Париже, поэты-современники, сильнее всего заворожившие его, — Пастернак, Ахматова, Мандельштам, Маяковский — оставались там, в метрополии. Вместе с тем, несмотря на глубокие идеологические разногласия, Андреев с большим уважением относился и к противоположному полюсу в эмигрантской поэзии, к Ходасевичу, Г. Иванову и Адамовичу. Через Бориса Поплавского, с которым он познакомился в Берлине, Андреев присоединился к парижскому Союзу молодых поэтов, до 1927 года еженедельно собиравшемуся в кафе Ля Боллэ, и был одним из самых активных участников этого объединения.
Как и у других парижских русских поэтов его поколения, двадцатые годы в творчестве Андреева — самый яркий и плодотворный период, тогда как к середине тридцатых годов намечается явное увядание лирической энергии. В значительной степени это отражало состояние и русской поэзии в целом, и из старших эмигрантских поэтов ослабления художественной силы избежал разве только Георгий Иванов.
Участие в движении Сопротивления и сотрудничество с советскими военнослужащими в годы фашистской оккупации Франции
[11]дали Андрееву ощущение новой России, а победа Красной Армии над Гитлером обострила в нем, как и во многих русских эмигрантах, стремление обрести советское гражданство. В условиях эйфории, наступившей вскоре после Победы и недолговременного сближения двух Россий — советской и зарубежной, Вадим Андреев был в числе тех, кто в 1946 году принял советское подданство, а в 1948 году пытался добиться разрешения вернуться на родину. Получив снова отказ от советских властей
[12], он переехал в Нью-Йорк, где нашел работу в ООН в качестве переводчика, а спустя десять лет переселился в Женеву. По сравнению с предвоенным периодом литературный круг его еще более сужается и атомизируется: в Нью-Йорке это Софья Прегель и Ирина Яссен с их издательскими антрепризами; в Париже самым близким другом семьи Андреевых остается Ремизов; в Женеве — Марк Слоним. Стихи Вадима Леонидовича появляются лишь в тех немногих эмигрантских изданиях, которые в те годы «холодной войны» воздерживались от антисоветских выступлений.
Крутые перемены в советском обществе после смерти Сталина повлекли за собой и перемены в литературной судьбе Андреева. В 1957 году ему удалось осуществить заветную мечту — посетить родину и увидеть старые, дорогие с детства места
[13]. Вслед за этим он совершил несколько поездок в Советский Союз. Ему выпала привилегия, которой не имели тогда другие писатели русской эмиграции: прозаические его произведения — мемуарно-автобиографические вещи, начиная с «Детства», появились в советских журналах и выходили отдельными книгами в советских издательствах. Возникала своеобразная ситуация «экстерриториальности», когда, не становясь советским писателем, продолжая жить на Западе и воздерживаясь от слияния с эмигрантской литературно-политической средой, Андреев получал доступ к широкой советской аудитории. Замечательно, что это привилегированное положение не связано было для писателя со сколь-либо существенными компромиссами с совестью. Процессы, происходившие в советской действительности в годы правления Хрущева («оттепель»), внушали ему оптимизм и веру в необратимость либерализации.
Исключительно сильное впечатление произвел на него прочитанный еще в рукописи рассказ Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Публикация его в конце 1962 года казалась чудом, неопровержимым свидетельством кардинальных перемен в советской стране. После того как в Москве в 1963 году вышло первое издание андреевского «Детства» и автор узнал об одобрительном отзыве Солженицына об этой книге, между ними состоялась встреча, организованная по инициативе Натальи Столяровой, старого друга Андреевых по Парижу, вернувшейся в тридцатые годы в Россию и проведшей много лет в заключении. В ходе этой беседы в конце ноября 1964 года Солженицын обратился к Вадиму Леонидовичу с просьбой вывезти за границу фотопленки с рукописей его не опубликованных в СССР произведений. Позднее, когда стало окончательно ясно, что процесс десталинизации был заторможен, материалы по просьбе автора были переданы в западные издательства. В.Л. Андреев и его семья стали посредниками в деле издания «В круге первом» и «Архипелага ГУЛаг», и действия их являются существенным звеном в развернувшейся в СССР борьбе за свободу слова
[14].
Предлагаемая книга впервые в относительно полном виде представляет поэтическое наследие Вадима Андреева суду читателя. Ныне, когда вклад эмигрантской и метропольной частей русской культуры и роль авангардистского и традиционалистского ее этапов подвергаются радикальной исторической переоценке, сборник дает возможность в новом свете увидеть литературные отношения уходящего века.
Лазарь Флейшман
СВИНЦОВЫЙ ЧАС (Берлин, 1924)
БИКФОРДОВ ШНУР
«Присела ночь у опушки косматой…»
Присела ночь у опушки косматой.
Чернее ночи острозубый тын.
Это ветер за горбатою хатой
Согнул приземистые кусты.
Это рваный бруствер взрезал
Землю осколком доски.
Это смотрит бойничным прорезом
Полусожженный скит.
Это я и не я, это кто-то,
Это слепой двойник —
Взводный мертвого взвода
Считает мертвые дни.
А вверху только темный и тусклый
Выжженный ночью пустырь.
Лицевой перекошенный мускул
И сухие, тугие кусты.
«Слова пушистые и легкие, как пряжа…»
Слова пушистые и легкие, как пряжа,
Как протаявший снег на моей земле
Разве выскажешь ими соленую тяжесть
Нагих и голодных лет?
Разве мои жестяные строки
Лягут легким запястьем вкруг руки?
Я помню только потолок высокий
И злые утренние гудки.
Я знаю только казарменные песни
И махорочный дым голубой.
Я помню, помню тугой и тесный
По линейке вытянутый строй.
Я умру в прогнившем окопе,
Целуя трехгранный штык.
Надо мною топи затопят
Звездные, злые цветы.
«Тянет, как тянет ко дну…»
[15]
Тянет, как тянет ко дну,
К перерытой земле.
Ущербный день прилег и пригнул
Зацветающий хлеб.
Точно высокая ступень,
Насупившийся лес вдалеке.
Согнувшаяся тень
На дорожном песке.
Не думать, что обойма остра,
Забыть прошуршавший приказ.
Переплетающиеся ветра
За краем прищуренных глаз.
А когда скажут: «в ружье»
И щелкнет знакомый затвор —
Не помнить, что вражеский бьет
Пулемет в упор.
«Я отступил под рваным натиском атак…»
Я отступил под рваным натиском атак
Гуди и плачь, разорванный провод.
Улиц надвигающаяся пустота,
Полночь — голодное слово.
Бетонный город на кресте рук —
Разве выдержит грудь эту тяжесть.
И стоит на голом ветру
Как у гроба Господнего — стража.
Но скоро фонарь-часовой
Задохнется от дыма и гари.
О боль разлившихся надо мной
Нерукотворных пожарищ!
Бейся, рук раздавленный крест,
Как под асфальтом поле ржаное.
Я полюбил в этой грузной игре
Невероятные перебои.
«Сегодня ветром лес не чесан…»
[16]
Сегодня ветром лес не чесан,
Сегодня трава на суглинках желта.
Под разбежавшимся откосом
Гниет перевернутый танк.
Взойду по ступеням остывшим
Желтых дней в острог войны.
Только ночь и тучи крышей,
И чугунные сны.
Ржавый визг — это ветер в решетке
Запутался лохматой бородой.
И прошелся веселой чечеткой
Пулемет по стене жестяной.
Бей же, бей — эти дни — недели,
Эти ночи — пустые года. —
Снег пулеметной метели,
Скашивающий врага!
«Пусть век, изживаемый людьми…»
Георгию Венус
Пусть век, изживаемый людьми
На дне высыхающей лужи,
Пусть в новой малярии мир
И каждый год по-новому простужен,
Пусть трескаются мускулы болот
От надвигающейся суши.
Я полюблю гниющее тепло,
Ржаные и булыжные души.
И приемля грузный дар
Всем развороченным телом,
Пойму, что камень и слюда
Есть мир от мира онемелый.
«Сплетенные фабричные трубы…»
[17]
Сплетенные фабричные трубы —
Перевитая огнем коса.
Припаялись асфальтовые губы
К дымным и рыжим волосам.
Улицы — промороженные щели.
Площадь — застиранный лоскут.
Мне кажется, что снег метели
Прикоснулся к моему виску.
Я заблудился в огненных афишах,
Точно в косматом лесу.
И все островерхие крыши
Качаются на весу.
И над городом — тысячи зданий
Взнуздали крутой разбег.
Подымает каменное молчанье
Новый каменный век.
Ленин («Весь мир, как лист бумаги, наискось…»)
Весь мир, как лист бумаги, наискось
Это имя тяжелое — Ленин — прожгло.
Желтый ожог и пламя ласкается
И жаром лижет безбровый лоб.
Глаз монгольских не прорезь, а просека —
Шрам и зрачки — ятаган татарвы.
Овраги и рвы и ветер просится
Под ноги лечь на болячки травы.
Прищурь глаза, мой пращур. Вытопчи
Копытами безлесые солончаки.
В праще — прощенье. Ты без запала выучил
Ломать князей удельных утлые полки.
А над степями тяжелых хлопьев хлопоты
И сквозь метель, над Каспием — заря.
И будит великолепным топотом
Века — твой доисторический октябрь.
Так медленно над мертвой пасекой
Встает весна и оживают мхи.
Не сын, а только пасынок, я только пасынок,
Я слушаю, как третьи прокричали петухи.
«Вот он, покой берложьей тишины…»
[18]
Вот он, покой берложьей тишины.
Мир умирает распростертый.
Тяжелый вал с палубы смыл
Мертвых.
Но помню, помню крутой крен —
Борт в пена, борт и тучи.
Мачт и рей реющий крест
Над перепуганной кручей.
И снова внезапный залп.
Мертвецу не проснуться.
Помню средневековые глаза
Умирающей революции.
Десятилетие взметнувшейся волны —
Четырнадцать и двадцать четыре.
Теперь покой берложьей тишины
Тяжелые объятья ширит.
СВИНЦОВЫЙ ЧАС
«В знакомой комнате пустая мгла…»
Б. Сосинскому
В знакомой комнате пустая мгла,
И в серой пепельнице пепел серый.
Привычный путь: от темного угла
До нескрипучей двери.
Железный ключ — закушенный язык —
Не повернуть — немыслимое бегство.
Лишь отчество со мной, слепой двойник,
Непреодолимое наследство.
Жизнь — за стеклом, за окном двойным.
Стекла — заплаканные щеки.
Заплесневелых улиц дым,
Как ненаписанные строки.
Привычный путь: лишь три шага. Молчу.
Мир за окном, как грузная громада.
Идут минуты: плечо к плечу,
Плечо к плечу — солдаты с парада.
«Обруч — мое косноязычье…»
Обруч — мое косноязычье.
Слова, как слипшийся комок.
О боль повторять по привычке
Только мертвую тень строк!
И точно плаха и пытка,
Скудных стихов тетрадь.
Душный, душный напиток
И пленные ветра.
Ночь — надоедливый нищий —
Снова, снова застой слов.
Напрасно бессонница ищет
Неповторимое слово — любовь.
Падай, падай тяжелым камнем,
Падай, падай на дно реки
Непобедимая память,
Черный, каменный крик.
«Там, наверху, широкоплечий день…»
[19]
Там, наверху, широкоплечий день
Привязан к палубе тугим причалом.
Северный ветер — рваный ремень
Серое море — конь чалый.
Я вижу там только узкий люк
И грузных туч рваные космы.
Мне кажется, что пальцы черных рук
Точно корни выкорчеванных сосен.
Сорву с защелки тяжелый болт,
Сжимая мускулы и скулы.
О раскаленная, темная боль,
Ржавый трюм и борт сутулый.
Уйду на дно — свинцовый час, —
Глотая едкий дым и пену.
И кровь с разбитого плеча
К обугленным прилипнет стенам.
«Над морем мутная, тусклая мгла…»
[20]
Над морем мутная, тусклая мгла.
Рыжий парус рвет облака.
Черную ночь надо мною дугою свела
Чья-то чужая рука.
Удар за ударом в смоленый борт.
Волна за волной взмет, взлет.
За высокой кормой большой багор
По воде с налету бьет.
За бугшпритом ночь черна.
Пенится пенный бег.
Ни одна звезда не видна,
Ни одна сквозь мокрый снег.
Мне навстречу холодный норд-ост
Бросает седые гребни.
Я, пьяный от ветра матрос,
Проглядел маяков огни.
[1923]
«Ледокол, ломая грудью льдины…»
Ледокол, ломая грудью льдины,
Всползает на полярные поля.
Костлявые, ледяные спины,
Преломляющие каждый взгляд.
Дрожат гитарой борта от пара —
Струны вант тронул дым.
Над кормой золотой огарок,
Трудный всплеск мертвой воды.
О, как режет седое сиянье
Налегший всей грудью мрак.
Жизнь — набухающее восстанье —
Сцепившиеся в реях ветра!
«Скупая тишина — голодный скряга…»
[21]
Скупая тишина — голодный скряга.
Летящие над городом поезда.
От бьющихся колес вздрагивать —
Переплетенных стрелок сталь.
Ломая мрак, как бурелом копытом
Ломает перепуганный конь,
Пролететь над хребтами перебитыми
Крыш на семафорный огонь.
А потом вниз, в зев бреши,
В четырехугольную пасть.
Там, за окнами запотевшими,
Звезды захотели упасть.
А когда тишина под землею
Захлебнется гулом, точно водой,
Бросится скачущими перебоями
Сердце в перегонки с туннельной стеной.
«Камень — нем, а память камень…»
Камень — нем, а память камень,
Немая глыба тяжелых строк.
Всклокоченный дым и низкое пламя,
Память! — неизлечимый ожог.
Никогда не забыть. Никогда не высказать.
Не поднять под тяжестью плеча.
И только знать, что близко, близко
Последний, непреодолимый час.
А после смерти все вспомнить наново.
А после смерти не болит плечо.
И пусть над гробом звенит неустанно
Веселой чечетки четкий чок.
«Недостроенных лет почерневшие стропила…»
Недостроенных лет почерневшие стропила,
Известка просыпанных дней.
Облаков вздувшиеся жилы
В фосфорическом гнилом огне.
Дождь ослеп и бьется в испуге
Кликушей о красный кирпич.
Если б стянуть этот мир подпругой
И дубленым ремнем скрепить!
О как дышат бока от бега —
Это не конь, это целый табун.
После гололедицы тающим снегом
Прижечь разодранную губу.
Но топор туп и подковы сбиты.
Опоенный конь. Недостроенный дом.
И сердце мое под копытом,
Как кровоподтек под бинтом.
«Рогожей прелою покрыта конура…»
[22]
Рогожей прелою покрыта конура.
Как шерсть дворняжки войлочные тучи.
На мокрых сучьях косолапый страх
Плетет плетень паучий.
Я выползу на грязный двор.
Мне мир покажется загнившей лужей.
И ночь, взглянувшая в упор,
Затянет тьмою горло туже.
Запомнят уголья-зрачки
Ржаной и ржавый месяц над собою.
И кисть раздробленной руки
Услышит сердца перебои.
А к утру неуклюжий труп
Вспугнет тревожные шаги прохожих.
И будет биться на ветру
Мой саван — прелая рогожа.
«Скученных туч нависшая скука…»
Скученных туч нависшая скука,
Вылущенной тоски оскал.
Не посох — клюка и сухие руки
И содранная кожа у виска.
Белый воск на лбу и бинт засален.
Зачитанные дни от доски до доски.
Не высушит весна солнцем сусальным
С прошлого года неубранных скирд.
Стужа и проголодавшийся омут.
Тучный и тусклый навес туч.
Я знаю, что сердца нету дома
И что скука не спит на посту.
«Небо — захлестнутый капкан лучей…»
Небо — захлестнутый капкан лучей —
Чертеж, вычерченный тушью.
Бьется на отсвечивающей свече
Оплывшее удушье.
Отмеченный, чугунный час,
Чугунных глаз запаянные ресницы,
Покат косой тяжелого плеча
И накипь губ — о, не молиться,
О, не кричать — дым на земле.
Чужой костер: там дым так легок,
И зависть — мой зачерствелый хлеб
Шершавая молитва Богу.
А на руке выжженный след.
Не зарубцевать память плетью,
Не выбрить на выцветшей земле
Слипшуюся шерсть тысячелетий.
«Мне кажется, что я прокаженный…»
Мне кажется, что я прокаженный —
Предостерегающий желтый звон.
По дороге выжженной и сожженной,
Распугивая, иду давно.
За холмом схоронился вечер.
Ветра жадный вздох.
Опустил сломанные плечи
Высохший чертополох.
Режет дорожный щебень
Острым краем струпья-ступни.
Голое, желтое небо
И пропыленные дни.
Сердце, бейся, как посох о камень,
И в каждом стучи гнойнике.
Не поднять, даже руками,
Опустившихся век.
«Сжимайся, от запоя бледный…»
Сжимайся, от запоя бледный
Выцветший рот пурги.
Время голодных обеден,
Срок гнилых литургий!
Оттепель, прель и голод,
И вспотевший лед на реке.
Разве сотрешь зеленым подолом
Гной на отмороженной руке?
Перегарный покой клячей
Тянет в разбухшую гниль.
Слов пересчитанная сдача
И пересчитанные дни.
«Я простой и жадный огнепоклонник…»
Я простой и жадный огнепоклонник.
Слова — обугленные пни.
Сердце — неизданный сонник —
Несуществующие огни.
Огненное лето неповторимо:
Угарны лампады лесов.
Захлебнется рыжим дымом
Солнечное колесо.
И точно лохматая падаль
Вверху — задыхающаяся глубь.
Бросилась душной громадой
Память в косматую мглу.
Земле («Сердце — неуч — все в том же классе…»)
[23]
Сердце — неуч — все в том же классе,
Все те же волосы и те же падежи.
Мне все равно весною не украсить
Сухое слово — жить.
О подожди — не выжечь вереск,
Не выбелить белилом лен.
На солнцепеке глаз заснувшим зверем
Мне сторожить не тающий и жаркий лед,
Прилег в проталине замшенный запах —
На травы выступивший пот.
Смотри, смотри, — там талый запад
От этих глаз — слепой.
Постой, не пой, не пой, не надо!
Мне ладан дан не для земли.
Здесь каждый лист от жажды жаден
И жалость жалобней цветущих лип.
О, как болит весенний просвет просек,
Как просят губ над лесом облака!
Опять, опять заносы сосен
Сжимают хвоей желтый скат.
Река поет и моет мели —
Купели земляных недель.
Метель лучей закружит и застелет
Оттаявшей земли постель.
В последний раз — не пой запоем
И вспомни перебои дней:
Пускай течет за полем поле
Мой час свинцовый на свинцовом дне.
ЧЕТ ИЛИ НЕЧЕТ
«Голод — тяжелая челюсть…»
Голод — тяжелая челюсть —
Ты доисторический восторг.
Слепые стихи, что бились и пелись,
Точно незрячий взор.
Сцепленных рук обрубленные сучья.
Рукопожатье — скреп.
Мне кажется, что все на земле в дремучей,
В непередаваемой игре.
Тело — косматый обрубок.
Рваный, сшитый шрам.
Разве поймут выщербленные губы,
Что ты только сестра?
Даже ресницы всклокочены любовью.
Расплавленные глыбы глаз.
Молчать и молчаньем славословить,
Как водой изгиб весла.
«Нежность, сорвавшаяся под откос…»
[24]
Нежность, сорвавшаяся под откос, —
Динамитом вырванные шпалы.
Разорвать бы и грудь вкось,
Чтоб она никому не досталась.
Наваленный грудой железный лом —
Спаянные болью колеса и оси.
Ветер косой косым крылом
Смятую траву не скосит.
Зачем из-под рессор глаза
Сквозь песок и разметанный щебень,
Точно сорвавшийся залп
Живой — в небо?
Надо мной огненная плеть
Стегнет по скрюченному железу.
Дымом набухающая медь —
Задыхающаяся нежность.
«Над нами грохочущий мост…»
[25]
Над нами грохочущий мост —
Походка грузного паровоза.
Заблудившийся в сваях норд-ост
Лица, точно реи, морозит.
Сегодня причал плеча
Туже, чем нахрип боли.
Г лаза — почерневший очаг,
Четыре луча и неволя.
Чет или нечет осекшихся слов?
Молчанья не сложить и не вычесть.
Отчаянный всплеск — сорвавшееся весло
Этих губ, и одурь — обычай.
Наместник («Опять заплатанные песни…»)
Опять заплатанные песни
И перепев скупых страниц.
Склонись и вспомяни, — наместник,
Твой тесный мир в плену ее ресниц.
Молись иль не молись — ты не истратишь
Восторгом вытравленных глаз.
Расторгнув дни — в ночи сестра-тишь,
Ты плачешь и целуешь купола.
Из-за угла лететь — у водопоя поезд
Запомнит семафорные зрачки.
И ты у темных скирд воспой звезд
И насыпи сыпучие пески.
Твой скит, твой грубый сруб, наместник,
У самых губ, у самых глаз ее.
Поющий ялик, зыбь безвольных песен —
Твой тесный мир волною смят.
«Сегодня небо сошло с ума…»
[26]
Сегодня небо сошло с ума
И ночь оглохла от гула.
Перепутанных звезд кутерьма
И слепой, сутулый переулок.
Мой! Мой бетонный вздох
И губы, как под поездом рельсы.
Глаза — невероятный переполох,
Космами волос лоб разгорелся.
А плечи, как упор моста —
Тяжелый виадук рук легок.
Ночь и сытая пустота
У несуществующего порога.
«Дым на дыбы — свинцовый выдох…»
Дым на дыбы — свинцовый выдох.
Улицы измызганы весной.
Мне сегодня солнцем выдан
Сверток ненабранных нот.
Никогда не сломать печати:
Въелся в бумагу сургуч.
Нет издателя, чтоб напечатать
Этих нот ночную пургу.
А как бились и прыгали взвизги
И заливался звоном рот!
Так только поют и бьются брызги
Строк.
Только ночь или только жалость?
О, как певуч косноязычный язык!
Вот опять, вот опять разбежалась,
Вздохнула грузная зыбь.
И запели, запенились ресницы,
Брызги, брызги и всплеск глаз.
Любовью, как чернилами, страница
Залита от угла до угла.
Но постой, — это вычеркнул цензор —
Все равно не поверят губам:
Все равно эту дикую цепь зорь
Не поймет уходящая на бал.
«Кирка, гранит и глыбы дней…»
[27]
Кирка, гранит и глыбы дней.
Осколки строк в который раз на дне
Покинутой каменоломни.
От взрыва прах улыбкой преисполнен.
И помнят камни страшный и сухой
Ожог в дыму, — о догоревший шнур Бикфорда!
Полярной дышит пустотой
Тяжелый ветер с норда.
Молчи, молчи, от этих строк
И до запрокинутого крика
Лишь два шага. Разметанный песок
У самых ног. И скалы стыком
Легли на мертвый щебень слов.
И копотью, и дымной горечью свело,
Спаяло лавой ненависть и голод.
Так бурей сломанное весло
Не разорвет волны тяжелого подола.
Сорвавшийся с уступа стих!
Прости, прости, не отвести
Лавиной хлынувшей любви.
Мне тетивы не вырвать — лук дугой,
Тугой полет стрелы и губы ловят
Последний свист.
Молчаньем сломанные брови,
Бикфордов шнур и поцелуй сухой.
«Гобои букв — и бредит медью…»
Гобои букв — и бредит медью
Бессонница — сухой висок.
О этих губ слепая соль
За медленной, ночной обедней!
О боль обоев! Ночь как роса —
Твоя коса и серый серп над садом.
Страшнее всех разбойничьих засад
Разметанных волос голодный ладан.
Не дым, а только горький привкус гнева,
И не огонь, а только тлеющий ночник
Возник в ночи, и рук тяжелый невод
Мне приказал — молчи.
Но не смолчать — вот на обоях просвет,
И хлещут ливнем хлынувшие ветра.
И по утрам подсчет таких утрат,
Что о пощаде даже боль не просит.
Дозором зорких зорь замучены ресницы.
Больней свалявшихся простынь
Мне режет лоб безволье ясновидца
И горечь оскопленной пустоты.
НЕДУГ БЫТИЯ (Париж, 1928)
Любить и лелеять недуг бытия.
Е. Баратынский
Посвящается О.А.
«Отяжелев, на голый лист стекло…»
Отяжелев, на голый лист стекло
Чернильным сгустком слово, —
И муза сквозь оконное стекло
Уже войти ко мне готова.
И вот, приблизившись, передает
Мне в руки камень вдохновенья.
Опять протяжным голосом поет
Мое холодное волненье.
И кажется, — я в первый раз постиг
Вот это трудное дыханье.
О скудный, суетный, земной язык,
О мертвое мое призванье!
«В упор глядел закат. Раскосых туч…»
[28]
В упор глядел закат. Раскосых туч
Не передать пустого выраженья.
Я опустил глаза, и желтый луч
Невольно повторил мое движенье.
Увы, природа! Страшен праздник твой!
Должно быть, это — насмерть поединок:
И видел я, как за моей спиной
Вскрывалась ночь, рвала покой личинок.
И запах трав, и желтый ствол сосны,
Последним взглядом вырванный из мрака,
Постой, постой, — ты видишь, как тесны,
Пусты объятья затхлости и мрака.
Звезда! Ах если ты ведешь дневник,
Ты на просторной занесешь странице
Число и месяц, год и этот миг,
Что я провел у жизни на границе.
«Не в силах двинуться, на подоконнике…»
Не в силах двинуться, на подоконнике,
Мы смотрим вниз, на ребра крыш и дней.
О как понятно всем, что мы сторонники
Потусторонних зарев и огней!
Томительно слепое созерцание!
Мы утешаемся и думаем, что нет
У жизни имени, у дней названия,
И все потусторонний ловим свет.
Ах, каждый сон уже рассказан в соннике!
И, как герани в глиняных горшках,
Мы на крутом и скользком подоконнике
Испытываем и покой и страх.
«Незвучен свет, огонь неярок…»
[29]
Незвучен свет, огонь неярок
И труден лиры северной язык.
О эта скорбь пустых помарок,
Беспомощный и трудный черновик.
Пером просторный лист пропахан,
И черная сияет борозда,
И полон нежности и страха
Твой голос, бедная моя звезда.
Но вот, бумажным, волокнистым,
Зеленым небом стих мой повторен.
Опять меня с блаженным свистом
Одолевает неповторный сон.
И мой несовершенный оттиск,
Двойник стиха, по-новому поет,
И странный вкус небесной плоти
Мне темным чудом обжигает рот.
«Бессонница, расширясь, одолела…»
[30]
Бессонница, расширясь, одолела
И напрягла тревожный слух. Мое
По капле медленно стекает тело
В неуловимое небытие.
Касанье чьих-то невесомых пальцев.
О влажный холодок щеки!
Опять Глухая ночь на старомодных пяльцах,
Глухая, начинает вышивать.
Шуршанье тьмы и тусклый шорох шелка —
И розой выцветшей душа глядит,
Как ангел тряпочкой сметает с полки
Сухую пыль веселья и обид.
«Я знаю, ты, как жизнь, неповторима…»
Я знаю, ты, как жизнь, неповторима.
По краю воздуха твой путь пролег.
Гляжу вослед тебе — прозрачным дымом
Твой путь, виясь, уходит на восток.
Но вот, теряя призрак тяготенья,
Я отрываюсь и взлетаю за тобой.
И я скольжу твоей легчайшей тенью,
Влеком потустороннею звездой.
Смущенных облак вспугнутая стая.
Прозрачны голоса, как синий лед.
И воздух отмирает, остывая,
И падает, и длится наш полет.
Вот, как воздушный шар отчалив,
Порвав докучливую нить легко,
Плывет земля, прозрачная вначале,
В иной покой, в такой покой, в такой —
Кто б думать мог, что время невесомо,
Что так похожи на полет года,
Что нам одним с рождения знакома
Нас в бытие уведшая звезда.
Душа душой, как солнцем, опалима.
Я сохраню твой золотой ожог,
Я знаю, ты, как жизнь, неповторима,
По краю воздуха твой путь пролег.
«Не оторвать внимательную руку…»
Не оторвать внимательную руку,
Не отвести прижатую ладонь,
И пьет моя рука, подобный звуку,
Такой неутомительный огонь.
Прозрачной тишиной удвоен
Наш сон, наш мир, наш свет — века.
Пускай вдали, виясь, летят завой
Сей непомерной розы в облака.
И лепестки тяжелых молний,
И вой, и голоса в огне —
Зане наш мир покоем преисполнен
И мира нового — не надо мне.
Не оторвать, не потревожить —
Дороже жизни этот сон.
Распахнутую настежь мглу, быть может,
Оставить вовсе не захочет он.
Вне нас, ломая дикий воздух,
Цветет гроза, и в облачной пыли
Поет, недосягаемое звездам,
Поет, сердцебиение земли.
«О только б краешком крыла…»
О только б краешком крыла
Растерянной коснуться страсти —
Благоуханная зола
Недоказуемого счастья!
Мне тленье сладостно земли:
Непрочный мир послушно тает —
Так отлетают корабли
Вдруг перепуганною стаей.
И в обручальной тишине
Почти бесплотно напряженье.
О если б можно было мне
Не знать иного вдохновенья!
«Ладонь, ладонь! Отчетливым касаньем…»
Ладонь, ладонь! Отчетливым касаньем
Напряжена земная глухота.
Не мыслю выбрать я тебе названья
Успокоительная пустота.
Слова — ах эти слепки мыслей бренных —
Мы знаем оба, друг, на что они?
Гляди — лучами звезд иноплеменных
Озарены глухонемые дни.
Я ухожу в ладонь, в твое дыханье.
О если б это смог я перенесть!
Туда, туда, до первого свиданья,
Туда от утомительного «здесь».
«Ведь это случайно, что здесь я, что слышу…»
Ведь это случайно, что здесь я, что слышу,
Что звезды в окне и что мир недалек.
Ведь это случайно не тлеет за крышей
Зажженный твоими словами восток.
И я, прислоняясь к цветам на обоях,
Их мертвенный запах не смея забыть,
Не жду и не верю — я знаю — их двое,
Вон там, за стеной. Их не может не быть.
О как неотступны твои поцелуи!
И сырость сползает с цветка на цветок.
Я больше не смею, я слышу игру их.
Не надо, не надо! Скорее, восток!
«В который раз, тасуя карты…»
В который раз, тасуя карты,
Их верный изучив язык,
Я слышу голос дивной кары
И пенье вероломных пик.
О верный ветр твоих пророчеств,
Освободительница смерть!
Что есть блаженнее и кротче,
Чем наша роковая твердь.
Но посторонний шорох внятен:
Он заглушает вещий звук.
Так по узору черных пятен
Ползет бессмысленный паук.
И приглушив дремучим страхом
Пленительный и милый зов,
Он и меня питает прахом
Уже давно умерших слов.
Но все же я, тасуя карты,
Их верный изучив язык,
Я слышу голос дивной кары
И пенье вероломных пик.
«Прозрачен и беспомощно высок…»
[31]
Лишь паутины тонкий волос
Блестит на праздной борозде.
Тютчев
Прозрачен и беспомощно высок
Осенний голос красок в нашем мире.
О первый звук непостижимой шири,
Последний, чуть холодноватый срок.
Прислушайся: запечатленный голос
Еще звенит и тонет в синеве,
Еще поет на скошенной траве
Последней паутины звонкий волос.
Мы все равно не сможем уберечь
Сухие дни от босоногой смерти.
Ступне прохладной радуйтесь и верьте
И не жалейте прерванную речь.
«Случалось, что после бессонной…»
Случалось, что после бессонной
Ночи, наутро,
Весь мир, как на снимке туманном,
Вздвоен, он в тягость,
Он жалок, робеющий мир.
И только вдали этих облак
Мертвая груда
Глядит, как прощаясь с зарею,
Медленно гаснет
Последняя наша звезда.
И ветер бессилен, и ветер не смеет —
Ольга, ты помнишь?
Ты слышишь? Так разве же в этом
Чувственной смерти
Незыблемый, голый покой?
«Пустой и голый взор слепого рока!..»
Пустой и голый взор слепого рока!
Ты подступаешь к горлу, тяжкий день.
И вот уже — не принимая срока —
Ложится, обнажаясь, тень.
О тяжесть сумерек и увяданья!
Нет, мы не в силах сердце уберечь.
И спотыкается о гулкое дыханье
Вдруг приневоленная речь.
Он захлебнулся горечью и дрожью,
Над нами тяжко сникший небосвод.
Так лава пьет примкнувшее к подножью
Растерянное лоно вод.
«О тяжкий пламени избыток!..»
О тяжкий пламени избыток!
Переливается шипя
За грань души сухой напиток —
Но в этом мире только спят.
Поет расплавленное благо.
Полуотверсты облака.
Сожженная суровой влагой
Пэоном схвачена строка.
О соблазнительный глашатай
Опустошительной мечты!
О ветр, безумием богатый
Осуществленной высоты! —
Он жжет меня, текучий камень!
Одолевающий зенит
Расплесканный и тяжкий пламень!
Но мир, сурком свернувшись, — спит.
«Свидетельница жизни скудной…»
Свидетельница жизни скудной
И скудного небытия,
Звезда над тьмою непробудной!
Душа бесплодная моя!
Увы, беспомощна денница!
Невыносимой высоты
Суровый мрак опять клубится
И еле-еле дышишь ты.
О лицемерное упорство, —
Не вынесет, о никогда,
Прекрасного единоборства
Порабощенная звезда.
Звезда над тьмою непробудной!
Мир пошевелится слегка
И приглушит твой пламень скудный
Неотвратимая тоска.
«Так! Неопровержимый день рожденья!..»
Так! Неопровержимый день рожденья!
Пять чувств, раскрытые цветком.
Мне целый мир сегодня не знаком,
Мне кажется, что он достоин удивленья.
Но после многих, многих лет, когда
Ты бледным и линялым оком
Отметишь тень на облаке высоком
И слово скучное и страшное услышишь — «никогда»,
Тогда-то восемь чувств совсем не много:
Три новых — боль, тоска и смерть,
И надо мною голубая твердь
Раскроет щупальцы — все восемь — осьминога.
«Окно склоняется вот так…»
Б. Поплавскому
Окно склоняется вот так:
Окн
о, окн
а.
А за окном все тот же мрак
И та же ночь видна.
Крутясь, зеленоватый глаз
Звезды плывет.
Земля, тебя и в этот раз
Никто не назовет.
Все та же ночь, и в руки к нам
Плывет покой.
И тяжесть стелется к ногам,
И снова надо мной
Окно склоняется вот так:
Окн
о, окн
а.
О этот рок, о этот мрак
Бессмысленного сна!
Бетховен («Мы жизни с ужасом внимаем…»)
Мы жизни с ужасом внимаем
И, пустоту прикрыв рукой,
Неощутимо отмираем,
Чтим соблазнительный покой.
Мы счастью хлопотливо рады.
Душа до дна оглушена
Предчувствием пустой отрады
Опустошительного сна.
Но вдруг отдергиваем руку —
Тоской разверстые персты.
Туда, туда, в глухую муку
Твоей блаженной глухоты.
Наш смертный грех — глухой Бетховен.
Не по плечу нам горький свет.
Вотще! День пуст и многословен.
Что значит ветер сотни лет?
Святая глухота! И вровень
Любви — на эту высоту
Нисходит горестный Бетховен,
Развертывая глухоту.
«Моя горбоносая ночь — это ты!..»
Моя горбоносая ночь — это ты!
Профиль отца и бессонница.
Мне памятна рухнувшая с высоты
Образов дикая конница.
Мне памятна ночь и в ночи — этот шаг
Прерванной повестью схвачена,
Растерянно входит слепая душа
В смерч для нее предназначенный.
Легчайшая знает — бороться не в мочь
С ветром, безумьем и тучами.
Твой профиль секирой врезается в ночь,
Ночь отступает, измучась.
Но ластится тьма, но не кончен рассказ.
Ночь ни на чем не основана.
И снова над серыми ямами глаз
Горечь морщины безбровной.
Мне памятен шаг за стеной. О мое
Детство, и ночь, и бессонница.
Вот снова ломает копье о копье
Образов отчая конница.
«О грязца неземная трактира!..»
[32]
О грязца неземная трактира!
О бессмертная пыль у ворот!
Для кого эта голая лира,
Надрываясь, скрипит и поет?
Вновь шарманки старушечье пенье,
Вновь сухие ползут облака,
Вновь заборов пустое смятенье
И шлагбаумов желчь и тоска.
Этот мир — вне покоя и срока,
Этот мир неподкупной мечты,
Этот мир — лишь бессонница Блока,
Неотвязный позор пустоты.
«Гляди: отмирает и все ж накопляется бремя…»
Гляди: отмирает и все ж накопляется бремя
Стихов и метафор — листвы у подножья ствола.
И в тех, что легчайшею молью затронуло время,
Зеленая жизнь незаметно уже отбыла.
И медленный ритм, так похожий на ритм Мандельштама,
Не мне одному указует на тонкую сеть
Прожилок и жил и на образы те, что упрямо
Живут, превратившись в прозрачную, милую медь.
Но в двадцать четвертую осень мою это бремя
Покойных стихов лишь слегка, лишь слегка тяготит.
Не знаю, что будет со мною, когда между теми
Листами увижу, что образ последний лежит.
«Время, прости! Облачк
она закате…»
Время, прости! Облачк
она закате.
Смотрим жемчужной разлучнице вслед.
Уже и
уже от долгих объятий
Солнца чуть розовый — там — полусвет.
Там, — над отливом, над морем, над пеной,
Там — и над крабьими спинами скал, —
Над горизонтом, — прозрачной и тленной
Тенью, — лишь ты — вне земли и песка.
Мир и земля, даже этот осколок
Камня, и я, мы запомним легко
Небо вне времени, сосны и смолы,
Море и талое — там — облачк
о.
«На гладкий лист негнущейся бумаги…»
А. Гингеру
На гладкий лист негнущейся бумаги
Какая сладость нанести, спеша,
Излучины, заливы и овраги,
Моря, к которым ластилась душа.
И островов растерянную стаю,
И широту и долготу земли —
Но вот уже на горизонте тают
Отчаливающие корабли.
Обратных парусов тугое трепетанье,
В лиловый мрак ушедшая земля.
Опять нас к новому ведет свиданью
Суровая походка корабля.
Не так ли мы на смертном, милом ложе,
Спеша, наносим карту наших дней
И доверяем нашу душу дрожи
Потусторонних и тугих огней.
«Отстаиваясь годы, годы…»
[33]
Отстаиваясь годы, годы,
В плену стекла и сургуча
Живут наследники свободы
Два черных, солнечных луча.
Страшась блаженства и покоя,
Стеклянным пленом тяготясь,
Набухнув нежностью слепою,
С подвальной мглою распростясь,
Густой струей, на край бокала,
Как бархат, — опершись слегка,
Пожаром влажного коралла,
Течет бессмертная река.
Так мы храним вдали от взоров
Земную молодость, но вот,
Преодолев покой затворов,
Она, расплавившись, течет.
«Тупым ножом раздвинув створки…»
А. Присмановой
Тупым ножом раздвинув створки
У чуткой раковины, мы
Находим в маленькой каморке
В перегородках влажной тьмы,
Немного призрачного ила,
Дыханье скользкой глубины,
Лучом подводного светила
Чуть озаряемые сны.
И вот, почти прозрачным шумом
Вдруг наполняется, спеша,
Всей нашей комнаты угрюмой,
Неразговорчивой, — душа.
Вот так же, чуть раздвинем створки
Неплотно пригнанных стихов,
Как в нашей слышится каморке
Незримый шорох голосов.
Осина («Бог наложит к слою слой…»)
[34]
Бог наложит к слою слой
В тесном мире древесины,
В мире, замкнутом корой,
В мире дрогнувшей осины.
Тишина на самом дне
Мира без дверей и окон
Расцветет в гнилом огне
Темно-розовых волокон.
Недоступна взорам смерть.
Лишь дрожит, шурша листвою.
Мира призрачная твердь
И лицо его земное.
Теплым мехом ляжет мох
Согревать огонь прохладный,
И протяжный стынет вздох
Перед темнотой громадной.
«Шахматы ожили. Нам ли с тобой совладать…»
Д. Резникову
Шахматы ожили. Нам ли с тобой совладать
С черным и белым безумьем игры?
Мы не должны, мы не можем, не смеем собрать
И помешать им играть до поры.
Кто их сокрытую волю расторг и отверз?
Слышишь размеренный топот коней?
Мечется вдоль по квадратам грохочущий ферзь
В поисках черной подруги своей.
Ты вовлекаешься в эту слепую игру
Пешек, слонов, королев, королей.
Вижу, я вижу, — ты гладишь вспотевшую грудь
Взмыленных черных и белых коней.
Медленно, в пол-оборота ко мне обратясь,
Ты на себя надеваешь узду.
Ты как подарок берешь эту темную страсть.
Верно, я скоро к тебе подойду.
«Чаинки в золотом стакане…»
Чаинки в золотом стакане —
О влажный, выпуклый огонь!
Касается стеклянной грани
Чуть напряженная ладонь.
Огонь неуловимый пролит,
И жизнь на блюдце замерла:
Умрут от воздуха и боли
Чаинок влажные тела.
Чаинка, жизнь моя, ужели
И ты судьбой осуждена
Упасть из огненной купели
На край фарфорового дна?
Улитка («Твой хрупкий и непрочный дом…»)
Твой хрупкий и непрочный дом
На выгнутой прозрачной спинке
В дыханьи влажном и густом
Ползет по чешуе корзинки.
Безглазая! Два лучика твоих
В тревожном воздухе не могут
Среди товарок, слабых и слепых,
Найти свободную дорогу.
Душа! среди тревожных слов
Твой путь, твой день, должно быть, краток.
Что могут лучики стихов!
Чем ты предотвратишь утрату!
«Строжайшей нежности вниманью…»
Строжайшей нежности вниманью,
Винтовка, ты передана.
Невестою обряжена
И приготовлена к свиданью.
Тебя прозрачною фатой
Окутает бездымный порох.
Ты жениха найдешь в просторах,
В прицельной рамке кружевной.
Поет над головой струна,
И брызжутся камней осколки.
Изменница, невеста, стольким
Ты в тот же день обручена!
«Эх, балалайкою тренькай…»
Эх, балалайкою тренькай,
Плачь, неземная струна!
Здесь, у скамейки, маленькой
Тенором вторит весна.
Прячется за парапетом,
Там, над пустою Невой,
Отблеск вечернего света,
Отблеск совсем голубой.
Милая, милая, вдосталь,
Милая, нам до зари —
Там, у высокого моста
Гаснут с зарей фонари.
Спрятался месяц за тучку,
Больше не хочет гулять.
Дайте мне правую ручку
К пылкому сердцу прижать.
«Лазурный ветер благостыни…»
Лазурный ветер благостыни,
Небесной, емкой высоты —
В моей отторженной пустыне
Неукоснительней мечты.
О неповторная неволя,
Беленый, скучный потолок, —
Где ты, растрепанное поле
Цветов, волос, и губ, и строк?
Звезда наперсница свиданья,
Слепой покой монастыря,
О похладевшее лобзанье
И лжесвидетельство — заря!
Гляжу на неповторный иней —
О свет тлетворной пустоты,
О ножки, ножки, — где вы ныне,
Где мнете вешние цветы?
«Firenze divina! О pallida seta!..»
Firenze divina! О pallida seta!
О палевый шелк, облачко и закат,
И с севера брызжет лазурного света
Стремительной болью, в глаза, водопад.
Рвется томительный дым у подножья,
Хлещет огонь о бока.
Выше, костер! И простерта над ложью
Шелка — слепая рука.
Савонарола! Неистовство пепла!
Савонарола! И верой слепа
Болью, любовью гудела и слепла,
Билась толпа,
Точно огнем, озаренная страхом.
Верой сжигавший — сожжен.
О проповедник — и с огненной плахи
Каменный лик — в небосклон.
И тень налегла.
Но от века одета
Флоренция в палевый, облачный шелк.
Firenze divina! О pallida seta!
О память — в веках отдающийся голк.
«Венеция! Наемный браво!..»
Венеция! Наемный браво!
Романтика и плащ, и шпага,
Лагун зеленая отрава —
Век восемнадцатый — отвага!
Венеция, невеста, вашим
Быть постоянным кавалером.
Адриатическая чаша
И теплый ветр над Лидо серым.
И бегство, — бегство Казановы,
Свинцовых крыш покатый холод.
Венеция! Последним словом,
Как ночь к плащу, — я к вам приколот.
ПОСВЯЩЕНИЕ
Пред Вами полтораста лет,
Послушные, сгибают спины.
Лагун и дней тогдашних свет
Знаком в глазах Марины
Цветаевой.
«Неугомонный плащ и пистолетов пара…»
Неугомонный плащ и пистолетов пара
И снежной пылью пудренный парик.
Душа — несвоевременный подарок
И времени понятный всем язык.
Сквозь жизнь, сквозь ветер,
Сквозь пепел встреч
Единственную в свете
Не сметь
И не суметь сберечь.
Так, так, — вон там, из глубины зеркальной
Мелькнувшее в последний раз, — прощай.
Полсотни лет! Полет первоначальный
Его неугомонного плаща.
Сквозь жизнь, сквозь ветер,
Сквозь пепел встреч
Единственную на свете
Не сметь
И не суметь сберечь.
Полсотни лет! Там, в воздухе, недвижен,
Там, на стекле, чуть уловимый след.
Воспоминание! Что день, то ближе
Неумолимых дней великолепный бред.
Сквозь смерть, сквозь ночи,
Сквозь пепел лет
Все тот же почерк —
Oh, tu oublieras Henriette.
Невольник памяти! Он тот, кто верен
Сквозь жизнь и смерть — бессмертнейшей Henriette.
Что эта жизнь? Легчайшая потеря
Старинного плаща, и мира нет.
***
Это имя знакомо всякому,
Кто в мире, как он, — иностранец.
Джакомо
Казанова —
Венецианец.
«Одичалые, русые косы…»
Одичалые, русые косы,
Одичалые гривы коней.
О ночные, холодные росы
По-над волжских, дремучих степей!
Орда моя, звезда моя,
Золотая моя орда,
Голубая ночь и упрямая,
Упрямая моя звезда!
Храп и тяжелая пена,
Рвущийся ветер — пади!
Раковина — белое колено,
Раковина, — погоди.
Вой и плачь — звени, струна,
Пойте, злые удила, —
Ветер бьет, и ветер сыт
Диким топотом копыт.
Не подымешь то, что бросил,
Но осмелишься — и в кровь.
Гололобая и раскосая,
Татарская моя любовь!
Одичалый и пьяный, полынный,
По-над волжский, дремучий простор.
О курлыкающий, журавлиный,
Журавлиный и вольный шатер!
Орда моя, звезда моя,
Золотая моя орда,
Голубая ночь и упрямая,
Упрямая моя звезда.
«Воронье твое оперенье…»
Воронье твое оперенье.
Воронья, глухая звезда.
О черное вдохновенье.
Взрастившее городя!
Сцепленье гранита и страха!
Пока он безмолвен, восток.
Пока разговорчива плаха.
Куда как беспомощен рок!
О голос бессмысленной тучи!
Он бьется, тяжелый слепень.
Твой ветер, твой волжский, певучий.
Мечтательный стенькин кистень.
О тяжесть державного груза!
Трепещет года и года
Казненной рылеевской музы
Глушайшая в мире звезда.
Сменив николаевский штуцер
На маузер и пенье курка,
Ты белишь в дыму революций
Кирпичные стены Че-ка.
И все же, что может быть слаще,
Чем горькая радость моя —
Твоя от твоих тебе приносяща
О всех и за вся.
«Две стрелки, — о на миг, к не новой встрече…»
Две стрелки, — о на миг, к не новой встрече
Приблизит время, и опять они
Ползут, два близнеца, с плечей на плечи
Все тех же цифр, сквозь дни и дни.
Привычный круг без мысли огибая,
Вотще, бессмысленно спеша,
Не перейдет фарфорового края
Часов пружинная душа.
«Нам, постояльцам подозрительного дома…»
Нам, постояльцам подозрительного дома,
Который называется земля, —
Едва ли ведомы и даже вовсе незнакомы
Тяжелый ветр и тяжесть корабля.
Но накануне смерти, все сложив пожитки,
Мы вспоминаем — ах, ах в первый раз —
Две видовых, случайных две иль три открытки
И некий, смерть не заслуживший, час.
«Мы стряхиваем жизнь, как пепел папиросы…»
Мы стряхиваем жизнь, как пепел папиросы,
Мы прожигаем сердце, брюки и жилет,
Но все забыв легко и все заботы сбросив,
Вдыхаем мы дымок сухих и теплых лет.
Когда же дряхлый день на баллюстраду парка
Присядет надолго, ах, насмерть отдохнуть,
Нам обжигает рот пригоркшая цигарка,
И пеплом пахнет жизнь — наш неуютный путь.
«Удостоверься: звездные лучи…»
Удостоверься: звездные лучи
Не только глазом ощутимы.
К узнанью сердце приучи
Вниманием ненарушимым.
Почувствуй запах их и вес,
Пойми их матерьяльный голос.
Полны вещественных чудес
Скрещенья тьмы и звездных полос.
«А мира нет и нет. Кружась, отходят звезды…»
А мира нет и нет. Кружась, отходят звезды,
Бесспорные дряхлеют облака.
О смерти желтая река!
О пустотою пораженный воздух!
Ужели нам иного воплощенья
Обетованного — не обрести?
Бесполая земля, прости,
Мое к тебе сухое отвращенье!
«Как тяжелы и непокорны тучи!..»
Как тяжелы и непокорны тучи!
И эта действенная мгла
Ужель кого-нибудь могла
Не сбросить с вероломной кручи?
Молчит неопытная твердь,
И рвется надвое дыханье.
Я жду: до первого свиданья,
Моя возлюбленная смерть!
«Податливое колебанье перекладин!..»
Податливое колебанье перекладин!
Прикрывшись облаком, мой сон глядит,
Как я карабкаюсь. А ветер беспощаден
И лесенка беспомощно звенит.
Качаясь над тугим пространством, — замираю —
Вот перетрется тоненькая нить,
Вот-вот. — Я это ощущенье называю
Невыносимым словом — жить.
«Увы, он бессмертен, рифмованный узел!..»
Увы, он бессмертен, рифмованный узел!
Увы, мы не можем земные покинуть стихи!
Но отданы мы легкомысленной музе
И годы, как голос, вдоль нот отойдут на верхи.
Кто с музой и с жизнью не точно срифмован,
Тот должен покинуть исчерченный наш черновик.
И вместо досадного — новое слово
Суровый и неистощимый отыщет язык.
«Тише смерти, тише жизни…»
С. Луцкому
Тише смерти, тише жизни,
Шаг за шагом — в тот покой.
Все, ах все — в глазах отчизны,
И небесной, и земной.
Поступь звезд грустней и глуше —
Слух протяжен и высок.
Счастье нам, вручившим души
Белому покою строк.
«Так повелось: скрипит упрямый флюгер…»
Так повелось: скрипит упрямый флюгер
И север жизни ищет клювом петуха.
Но за позором мглы, покорны праздной вьюге,
Лишь два стиха.
Линяет сердце и — стекает слабой краской
Туда, где места жизни даже не нашлось,
Где два стиха легли скупой повязкой —
— Так повелось.
«Вдыхая запах тишины…»
Е. Комарову
Вдыхая запах тишины
И горький, обветшавший воздух,
Бесплотные мы сберегаем сны,
Падучие мы собираем звезды.
И в небольшой горсти лежит
Вся тяжесть голубого мира…
Как с небом неумело говорит
Земная, ниспровергнутая лира.
«Что встреча нам, мы разве расставались?..»
Что встреча нам, мы разве расставались?
Не мы у времени на поводу.
Словами, друг, немыми мы связались,
И нас ли дни, как стрелки, разведут?
Опять звезда на небе перетлела.
Наш теплый ветер замедляет шаг.
И через тонкий край простого тела
Перекипевшая бежит душа.
«Еще! Внимай признательному пенью…»
Еще! Внимай признательному пенью
Земной оси — и обвивай плющом
Мои года. И верный вдохновенью
Земли и жизни, ах проси — еще, еще!
Мне ближе всех — о зыблемая радость.
И повторяю я, волнуясь и спеша, —
Останови ее, земную младость,
Впервые без вести пропавшая душа.
«Земли широкие и тяжкие пласты…»
Земли широкие и тяжкие пласты
Господний меч рассек земные недра.
И ты, как меч, — мой светлый недруг,
Ах, Муза, — ты.
И грудь рассечена. И пахнет солнцем свет
Возлюбленной и вдоволь горькой раны.
Так покидал земные страны
Мои — сонет.
«Песком рыдают жаркие глазницы…»
[35]
Песком рыдают жаркие глазницы.
На долгом солнце высохший скелет, —
Последний свет пылающей денницы,
И пыль горька, и горек палый свет.
О прах, о жаждой сжатые ресницы,
О кости стен, которым срока нет,
О голый город — долгий, мертвый бред
Любовью тифом вымершей больницы.
Лишь тленье памятно домам Толедо.
В глухие облака беззвездный понт
Дохнул, и ливнем полилась беседа.
На площади, врастая в горизонт,
Смывая запах битв, любви и пота,
Темнее облак, латы Дон-Кихота.
«Седая прядь, и руки Дон-Жуана…»
Седая прядь, и руки Дон-Жуана
В сетях морщин роняют пистолет.
И в зеркалах зеленый бьется свет —
Самоубийства радостная рана.
Камзол прожжен, и мира больше нет.
И командоров шаг за проседью тумана.
И на земь падает притворная сутана.
И резче стали за окном рассвет.
О Дона Анна! Сладость грешной встречи,
И бутафория — весь закоцитный мир,
И пахнет нежностью нагорный клир,
И лиры вне — стенанье струн и речи.
Так озарит любовью хладный брег
Руководительница мертвых нег.
«Атлас и шелк и мертвая рука…»
[36]
Атлас и шелк и мертвая рука
Инфанты — смерть задолго до рожденья.
Сухая кисть — сухое вдохновенье,
И в мастерской протяжная тоска.
Карандашом запечатлев мгновенье,
Услышать ночь у самого виска,
Услышать, как, стеная, с потолка
По капле капает ночное бденье.
О в ту же ночь повержена громада
Всех корабельных мачт, снастей и звезд —
Ветрами победимая Армада.
На аналой склонясь, ломая рост
Часов — о сладость каменного всхлипа —
Молитва — долг безумного Филиппа.
«Склоненные рога, песок и ссора…»
Склоненные рога, песок и ссора
Плаща с быком — толпы и рев и плеск,
И тонкой шпаги неповторный блеск,
И смерть поет в руках тореадора.
В горах костра неугомонный треск.
Три карты — смерть. И не подымешь взора.
И после шпаг — язвительнее спора
Победных кастаньет голодный всплеск.
Любовь, любовь, сомкнувшая запястья!
И кисти рук, вкушая ночь и плен,
Изнемогают от огня и счастья.
И ревности и горести взамен
Поет вино в таверне Лиллас-Пастья,
И падает убитая Кармен.
«Еще любовью пахнет горький порох…»
[37]
Еще любовью пахнет горький порох,
Еще дымится теплый пистолет,
Еще звезда хранит тугой рассвет
И туч растерянный и долгий шорох.
Еще — и не забыть суровый бред,
И в чернореченских скупых просторах
Снега, и стольких лет смятенный ворох,
Глубокий, снегом занесенный след.
Еще, — ах снежной пылью серебрится
Слегка его бобровый воротник,
И утром невообразимо дик
Покой непробудившейся столицы,
И слово смерть — в конце земной страницы
Коснеющий не вымолвит язык.
«В огне и дыме буйствует закат…»
[38]
В огне и дыме буйствует закат,
Скелет звезды в тоске ломает руки,
И плачет он. Сухая тяжесть муки
Безмолвием умножена стократ.
Но оглушенные, немые звуки
Ползут, и за окном тяжелый сад,
Одолеваемый, — проснуться б рад
И вырвать ночь — из-под покрова скуки.
Зачем душа безумствует моя?
Непостижимого небытия
Великолепное недоуменье.
По желобу стекает ночь. Рука
Опустит ставень. Снова облака
Плывут, как прежде, в ночь, без возраженья.
«На первом повороте — ночь. А там…»
На первом повороте — ночь. А там,
За неизбежным поворотом — снова
Привычный хаос бытия земного
Прищурился, и кажется, что нам
Не одолеть вращенья карусели,
Что мы, наверное, осуждены
Толпой войти в безобразные сны
Земной, мимоструящейся метели.
Но вдруг протяжно взвоют тормоза
И остановится сердцебиенье,
И центробежный устремится ток,
И в широко раскрытые глаза,
Одолевая головокруженье,
Ворвется желтый, солнечный поток.
ПОСЛЕ СМЕРТИ
[39]
1. «Огонь, слегка метнувшись, потухает…»
Огонь, слегка метнувшись, потухает
Не сразу загустеет воск свечи,
И золотая капелька стекает
И мертвые с собой влечет лучи.
Душа — ты капля золотого воска,
Путеводительница корабля, —
Там, за бортом, покинутая роскошь
Твоих полей и запахов, земля.
Душа, путеводительница белых,
Большим пространством вздутых парусов,
Душа, ведущая корабль тела
Вдоль призрачных и медленных валов.
Кто смертью назовет мое томленье,
И паруса, и ветр, и этот путь,
Исполненный такого вдохновенья,
Что я не в силах прошлого вернуть.
Душа, о капля стынущего воска,
Ты телу путеводная звезда,
Когда оно, забыв земную роскошь,
Уходит в призрачные холода.
2. «Судьба работает в убыток…»
Судьба работает в убыток:
Напрасно силится она
Лучистый выплеснуть напиток
Упокоительного сна.
По смерти, вдруг, как бы спросонок,
Освобождается, спеша,
От надоедливых пеленок
Неугомонная душа.
И память, стертая до лоска,
Не сохранит для новых бурь
Удушье ладана и воска
И эту бедную лазурь.
Летит, в пространства тяготея
И от земли оторвана,
Разбуженная Галатея,
Поработительница сна.
3. «Воздух розовый и ломкий…»
Воздух розовый и ломкий,
Твердь последней высоты.
Влагу золотой соломкой,
Сердце, тянешь ты.
И моей холодной крови
Остывающей струя
Оборвет на полуслове
Скуку бытия.
Вот, просторным дуновеньем
Невесомого крыла,
Ты над смертью и забвеньем
Медленно взошла.
Видишь, милая подруга,
Время замедляет шаг,
Видишь, из земного круга
Улетевшая душа!
ИЗ КНИГИ «ОБРАТНЫЕ ПАРУСА» (1925)
Брониславу Сосинскому
73, УЛИЦА СЕН ЖАК («Вытканные ветром горизонты кровель…»)
Вытканные ветром горизонты кровель,
Фокусники сердца — флюгера.
Цоканьем копыт, пульсированьем крови
Стянутый, глухонемой парад.
Искони: обоев нет и подоконник —
Праздный суевер, скупой предлог.
Пальцами перелистать посмертный сонник,
Как закладку, выкинуть тепло.
Слышишь мертвое, как морг, дыханье, —
Из-под кожи — запах кумача.
Медленный покой. Священное Писанье
Теплого, как тело, кирпича.
«И ночь стекла — о стеклый жир жаровень…»
И ночь стекла — о стеклый жир жаровень,
Жаворонком просыпавшаяся листва!
Перелистал, как ноты, — дни Бетховен —
Симфонии девятый вал.
Два близнеца, два пика Эльборуса,
Где осенью просеяли метель,
Ты в небо уронила наши бусы,
Не доверившись иной мете.
Смятенье, оскалившиеся скалы,
За тучами, внизу, Азербайджан.
Но и над этим снегом талым
Ресниц — ты все же госпожа.
И озарясь и озираясь, — зорче, зорче,
Уже добрел до бреши бред —
Ты сердце, точно раковину створчатую,
Девятым валом выплескиваешь на брег.
Ковшом черпала ты для чернецов и черни
Моей языческой музыки зык.
Любимая, ты только виночерпий
Начерно написанной грозы.
И ночь стекла.
«Мы на океанах и на материках чужане…»
Мы на океанах и на материках чужане,
Любовники-расстриги мы в любви.
Ветшающему солнцу милой дани
Мы не принесли в сухой крови.
Мы узкой скукой мерим на аршины
Предусмотрительные наши дни
И мимо, мимо — властолюбивые глубины
И опустошающие ночь огни.
Когда, как нянька, жизнь за руку
Внимательно ведет весна, —
Как перескажешь совестливую скуку
Неукоснительного сна?
*** (1–4)
1. «Оскудевают милые слова…»
Оскудевают милые слова,
И славой чванится твоя усталость.
Еще немного нам осталось
Словами славу целовать.
Но ты и ты — славянский говор, озимь,
Сладчайший Ильмень. Милая, покой
Над невозможною рекой —
Твои слабеющие слезы.
Твой мирный свиток и твой мерный меч,
И плаха хвоей мне щекочет щеки.
В последние, в сухие строки,
Мне, как в любовь, дано залечь.
Совиный ветер, соловьиное свиданье,
В последний раз поют перепела.
Ты в озимь зябкую вплела
Заупокойное метанье.
2. «Любимый ключ, — о нелюбовь! Ключицы…»
Любимый ключ, — о нелюбовь! Ключицы
Стянули грудь, но ключевой водой,
Но пахнущим тревогой ситцем,
Но даже сердцем — все-таки с тобой.
И смятый, как платок, весенний север
Исходит влагой. Божится гранит.
В божнице мед томительного сева,
Несеянный покой тобой звенит.
Тобой звенит, как улей растревожен,
О перегуды, отгулы влюбленных пчел!
Что из того, что день тобою прожит —
Я сердце сердцем перечел.
Любимый ключ, о нелюбовь, и звонкий
Затвор тобой, тобой раскрепощен —
И в мире мы, и вовсе претворен
Келейный свет, и может быть еще.
3. «Настороженный, осторожный покой…»
Настороженный, осторожный покой.
Ветер играет в орел или решку
Листьями, ливнем и даже тобой,
Даже тобой — в глубине неутешной.
Мой ли, как ночь, неуживчивый день,
Вдруг занемогший — несносные осы! —
Плетью вплетает, как в косы, в плетень,
В годы тобою раскосые весны.
Ночь одичала, как пес на цепи.
О раскурчавилось море денницы!
Мимо, о мимо, — пусть гаснут в степи
Неотторжимые Божьи ресницы.
4. «Нательный крест, нательная любовь…»
Нательный крест, нательная любовь,
Изнеможенье суеты и стужи.
Неосязаемая сердцем кровь
Вдоль обмелевших вен, темнея, кружит.
Не шемаханский шелк, не тлен,
Не тень, что теневые соты,
Что восковой, благоуханный плен,
Пленительные, тесные тенета?
Вне наших рук, пора, пора —
Нетленным и нетельным осязаньем —
Мы замыкаем бедствием пера
Не наше соловьиное свиданье.
Так тухнет свет, — пора, пора,
Тревога ветреного ситца,
Так тухнет свет, так падают ветра,
Моя сестра, — телесная денница!
«О надо мной сомкнулись, как вода…»
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям.
Е. Баратынский
О надо мной сомкнулись, как вода,
Стенаньями разгневанные стены.
Как воск, расплавилась слюда,
Недугом душным мысли бренны.
И в холоде расплавленный покой
Подернулся корой самозабвенья.
И в смежный мир, как в мир иной,
Плакучее нисходит вдохновенье.
Разлука, ты? Восторженная тень
Последнего, как ты, касанья —
Стремительный и горестный слепень
Недавнего воспоминанья.
Теряюсь я — и сновиденья нет, —
Не покидала ты сухую нежиль
Растерянных и стылых лет.
Час от часу твое дыханье реже.
Разлука, ты!
«Неотступна, как стужа, ты беспокойней…»
[40]
Утоли мою душу. Итак — утоли уста.
Марина Цветаева (Послание Федры)
Неотступна, как стужа, ты беспокойней
Растерявшихся веток от ветра.
Недостойная — сердцу достойней —
Свидетельница страсти — Федра.
Любострастье — и строфы и строки —
Расцветает необорный ветер —
Любострастье, и около ока
Морщины светлейшие в свете.
Одиночество Федры и память
По ладоням стекает в ладони.
Нестерпимые волосы — пламя
Любовной и дымной погони.
Неотступней бессонницы — Федра.
Неотступнее стужи и строже
И стремительней дикого ветра
Разгневанное теменью ложе.
Федра!
Атлантида («Не предам и никогда не выдам…»)
Не предам и никогда не выдам
Бренному бездолию валов
Твое цветение садов,
Непомерная Атлантида.
Тебе ль страшны пустыни голоса,
Тоска кочующих созвездий.
Прими, как нежность, мертвое возмездье
И подводные небеса.
Тебе подвластна медленная бездна
Нагромождающихся дней,
Первоцветенье всех огней, —
И разве сердце сердцу бесполезно?
В своем молчании таи
Избыток страстного покоя.
Пусть людям отойдет людское,
Слиняет мир, как кожа у змеи.
Храни и слушай водорослей голос.
Подводные ты чувствуешь ветра?
О неповторная пора, —
Не здесь ли счастьем сердце раскололось?
Рукоплескай, Атлантика! Коррида
Валов твоих — и бешен бой.
Во сколько раз бессмертнее покой,
Твое цветенье, Атлантида!
Паоло Франческе («Франческа, помнишь, геральдической пылью…»)
Франческа, помнишь, геральдической пылью
Пахли страницы и падал день.
И падали сквозные крылья,
Сквозные веера, и пахла тень.
Франческа, плен, плечо и плаха,
Неодолимый Дантов круг.
Но и теперь, сильнее страха,
Первоцветенье тленных рук.
Горючий снег и перепуганные губы.
Летучий свет — наш светозарный лёт.
И никогда не схлынет в убыль
Сияющий и любострастный гнет.
И в мире нет имени неопалимей
И неприступнее нет —
Франческа да Римини,
Свет!
ВОССТАНЬЕ ЗВЕЗД (Поэма)
[41]
Часть Первая. Февраль
I
Городовой тасует карты —
За обшлагом — приблудный туз,
И незаконного азарта,
И шулерства — святой союз.
Февральским медленным дыханьем
И нежным снегом воздух сыт.
Топорщатся живым сияньем
Заиндевелые усы.
К нему слетает муза смерти
И с ним о Боге говорит,
А он червонный прикуп вертит
И пламенем земным горит.
Дыханье затаило время,
Как человек перед прыжком,
И оступившаяся темень
Кричит и падает ничком —
А там, вверху, в окне чердачном
Рассвета равнодушно ждет,
С трудом прикинувшись невзрачным,
Большой толковый пулемет.
></emphasis
>
Солдат окурок потерял,
Солдат ругаться не устанет,
Не видит он — под ним провал
И в том провале — даже дна нет.
Он шарит пальцами в снегу,
А ночь все шире, шире, шире,
Еще на этом берегу,
Еще в привычном, здешнем мире.
Вблизи — всего лишь в двух шагах —
Земной огонь отсыревает,
Шипит и плачет и впотьмах,
Как белый ангел, умирает.
Скользит, цепляется о воздух,
Как стая ласточек, снежок,
Крутясь на перекрестках звездных,
Ложится ковриком у ног.
И, покидая изголовье,
Суровых Ладожских глубин,
Стекает безглагольной кровью
Нева сквозь тяжкий панцирь льдин.
></emphasis
>
Окно из мрака вырывает
Струящийся и желтый снег,
И лязгает, и замирает
Вагонный бестолковый бег.
В ночи, жонглируя огнями,
Рукою машет семафор;
Перекликаются свистками
Небесный и земной простор;
И дымным шлейфом зацепляясь
О телеграфные столбы,
Кочует поезд, извиваясь,
В бессонных поисках судьбы.
И снова в Дно и в Бологое
Попеременно бьет пурга,
И небо, как отвар густое,
Роняет черные снега.
Опять сменяют паровозы,
Клубится шлейфом пар, и вновь
В ночи стеклянные морозы
Сжимают царственную кровь.
></emphasis
>
Не спится сторожу никак —
Он бродит вдоль по коридорам.
Дорогу уступает мрак
Блуждающей свече с позором,
И, устыдившись, за спиной
Опять смыкается, нетленный,
И вновь музейной тишиной
И тьмой насыщен воздух пленный.
Здесь осторожен каждый звук.
Нежней дыханья спящих статуй
Скользит по голой бронзе рук
Струею отблеск лиловатый.
Душа дворца во мгле холодной,
Душа дворца в глубоком сне
И в малахитовой, в подводной,
В огромной тонет тишине.
Еще хранят кариатиды
Над входом царские гербы
От посягательств и обиды
И от превратностей судьбы.
II
Он говорил: «Ужель свобода
Замерзшей птицей на лету
Падет, покинув высоту
Отравленного небосвода?
Ужель российская зима,
Изнемогая от гордыни,
Не вызволит свои твердыни
Из-под полярного ярма?
Ужели нежная свобода
Бездействию обречена?
Сама собой уязвлена
Самодержавная природа:
Подводное течет тепло,
Морские возмутив глубины,
И в прах дробятся, как стекло,
Как бы взбесившиеся льдины.
Пусть смертью пахнет эшафот,
И кандалы во мгле железной
Скрипят, и в бездне бесполезной
За годом исчезает год, —
Сквозь первозданное молчанье,
Сквозь ледовитый строй зимы
Прорвется черное дыханье
Внезапно возмущенной тьмы.
И ты, нежнее самых нежных,
Сорвав с лица терновый мрак,
Подымешь на путях таежных
Судьбой окровавленный флаг.
Нам даровал высокий век
Любви губительную участь —
Растаять, радуясь и мучась,
И знать, что смертен человек».
Он говорил: «Неизъяснимо
Веселье смерти и любви,
Когда, взволнована, томима,
В грязи, и в прахе, и в крови,
Ослеплена пожаром страха
И взрывом сокровенных грез,
Расплывчатая в вихре слез,
Стоит — небесным ложем — плаха;
Когда надменная война.
Как зверь, в стальных тенетах бьется,
Взывает, стонет, плачет, рвется,
До крайности напряжена —
В огромную пустыню мира,
В очаровательный покой
Нас счастье смерти за собой
Ведет, для отдыха и мира».
Он говорил, а между тем
Свежел над Петербургом ветер,
Крепчал мороз, и на рассвете
Казался воздух мертв и нем,
И дворник на снегу лиловом
Метлою выводил узор.
А там, над ним, над снежным кровом,
Полуприкрыв крылом простор,
Парила муза смерти в синем,
Холодном, солнечном огне,
И оседал тревожный иней
На уходившей тишине.
О, как все нестерпимо просто,
И можно ль опровергнуть смерть —
В невольной тишине погоста
Нам ближе и понятней твердь.
Мы сладостно в земле остынем
От утомительной игры,
Мы нелюбимую покинем
Сестру — для ласковой сестры.
III
Река подъемлет ледоход,
Хребет безгривый обнажая,
Ломает, силы напрягая,
Предсмертный синеватый лед.
Шуршат разрыхленные льдины,
И странным шумом напоен
Рябой и серый небосклон,
И тают снежные седины.
Освобожденная вода
В разверстых трещинах зияет,
И льдин щербатая гряда
И кружится, и проплывает.
Так в революционной стуже,
Еще бездействием слепа,
Растерянно и жадно кружит
На снежных площадях толпа.
И смертью озаряя лица,
Обезобразив города,
Сквозь непрорубный мрак струится
Междуусобная звезда.
></emphasis
>
Трусливый тщетно ждет пощады
И революции бежит.
Однообразные громады
Теряют свой привычный вид —
Над устрашенною столицей,
Подземный заглушая гуд,
Ширококрылые зарницы
Чредой мятежною бегут,
Язвят расплавленные тучи,
И странный, искаженный звук
Летит предвестником падучей
И разрешеньем смертных мук.
И вдруг касается рука
Земли — и все не в счет, все даром:
Да, если сердце под ударом,
На что грядущие века?
О, как расчетлива и лжива
Нас уязвившая мечта,
И ты — земная высота
Свободы — противоречива.
></emphasis
>
Тягучие сжимая звенья
И обвиваясь вкруг домов,
Сверкая чешуей голов,
Свое змеиное движенье
Толпа не в силах изменить,
И душной кровью демонстраций
Невольно улицы дымятся,
И город продолжает жить,
И конница в тени лиловой
К решеткам жмется, и народ
Сквозь гам и говор митинговый
Себя восторженно несет.
И над пожарищем тюрьмы
Над обожженной жизнью камер
Суровый ветр недвижно замер,
Смущен отчаяньем зимы.
Сгибая ржавое железо
Февральских бурых облаков,
Морозный воздух поборов,
Взлетает к небу Марсельеза.
></emphasis
>
Заря над розовым Кронштадтом!
Что значит смертный приговор?
Врастает облаком крылатым
В лазурь — Андреевский собор.
В глазах стеклянных отраженный,
Играет луч, сияет день,
Но для души освобожденной
Все прах, все смерть, все тлен и тень.
К нему летит Господний голубь,
И от лучистого крыла
Светлеет ледяная прорубь
И тает, растворяясь, мгла.
И ты — нежнее самых нежных,
Сорвав с лица терновый мрак,
Вздымаешь на путях таежных
Судьбой окровавленный флаг.
Нам даровал высокий век
Любви губительную участь —
Растаять, радуясь и мучась,
И знать, что смертен человек.
Часть Вторая. Кронштадт
I
Восстанье ангелов! Земля
Ты русским небом обернулась,
Расправив снежные поля,
Ты белым лебедем вспорхнула.
Ты в незнакомой чистоте
Парила, реяла, сияла
И медленно изнемогала
В тебя приявшей высоте.
Слабея, расступался воздух,
Встречало пустоту крыло,
Спешили облака и звезды
Войти в привычное русло.
Теряя огненные перья,
Пред смертью обнажая грудь,
Ты все еще, из суеверья,
Пыталась крылья разомкнуть.
Тебя чуждались облака,
И ты скользила между ними,
Ты падала, в огне и дыме,
Как в бездну падает закат.
В ночи Таврический Дворец
Не спал — в бессоннице огромной,
Взвивался снег, горел багрец
И веял ветер вероломный.
Недружелюбная Нева
Таилась, жалась, цепенела,
И ледяная синева
Живое покрывала тело.
Еще эоловой струны
Сияли ангельские звуки,
Когда восстал огонь сторукий
И взвеял жадный дым войны.
Плутал в степях тяжелый Дон,
И ржавая Кубань металась,
Зарницами со всех сторон
Над Волгой небо разрывалось.
И от Днепра до Енисея
По руслам беспощадных рек
Сквозь зной и лед, жару и снег
Текла Россия, цепенея.
Восстанье ангелов! В ночи
Бесплотных крыльев трепетанье.
Звенели стаей птиц лучи,
И бредил целый мир сияньем.
Друг с другом встретясь, облака
Единоборствовали в небе.
Зачем Господняя рука,
Увы, не нам сужденный жребий
Нам указала и зажгла
Российский мрак не русским светом?
Не верит звездам и кометам
Всеразъедающая мгла.
Нам тесно, дымно и темно,
И мы — обнажены молчаньем.
За жизнь божественным страданьем
Нам расплатиться суждено.
Сухой огонь слепил и мучил,
Испепеленный воздух жег.
Нас миновал — звездой падучей —
Уставший радоваться Бог.
На что Тебе вся твердь земная
И сонмы ангелов святых,
Когда душа, как пыль, сухая,
Рассыпалась в руках Твоих.
Три года правил нами голод.
Дымилась сном и снегом степь.
Расшатывал огромный холод
Веками сложенную крепь.
Как человек, болело время,
И бредил сыпняком простор.
Сползала мгла с небесных гор,
И, как вода, смыкалась темень.
Еще живя, еще дыша,
Еще мечтая о свободе,
Опустошенная душа
Противоречила природе.
Но заповедный мрак крепчал
И вынуждал к повиновенью.
Лишь одинокая свеча
Еще поддерживала бденье:
Наследник мятежей и славы,
Взваливший на плечи закат,
Он был последним обезглавлен
— Кронштадт.
II
В броне темно-зеленых льдин,
В броне сугробов и заносов —
Тяжелый щит великороссов —
Ингерманландский властелин.
На зыбком острове незыблем,
В защитной радуге фортов,
Он ждет — среди густых громов
Крупнокалиберную гибель.
Пустыня звонкая молчит,
Лазурь морозная сияет
И хладные лучи бросает
На цепенеющий гранит.
Уйдя в снега по самый пояс,
Взвалив на плечи небосвод,
Над кладбищем балтийских вод
Он спит, — притворно успокоясь.
Среди скелетов мертвых волн,
Среди пустыни величавой
Своей двусмысленною славой
Он до краев, как чаша, полн.
></emphasis
>
Спускалась ночь, и небеса
Послушные — вослед спускались.
Не целый век, а полчаса,
Но дольше века расставались
Зазубренные облака,
Друг с другом вовсе не поладив.
Не век, но целые века
Свергались в черном водопаде!
Обледенелые молы
Впились в глухой простор когтями,
Как в падаль серые орлы.
Ночь забавлялась кораблями.
С ладони на ладонь она
Подкидывала снег, играя.
Спускалась с неба тишина
Глухонемая.
Искал Толбухинский маяк
Дредноут, сжатый льдом и мраком
Но всюду одинаков мрак,
Но снег, — он тоже одинаков.
></emphasis
>
Стоял фонарь с подбитым глазом,
И ночь смотрелась в полынью.
Нырял огонь. Ах, с каждым разом
Труднее вынырнуть огню.
Но он выныривал. Жгутом
Скользил по краю нежной льдины,
И плакала вода тайком,
Как мать над непокорным сыном.
Из камня выстроенный мрак
В морозном мире возвышался.
По краю мрака крался враг,
И круг последний завершался.
В порту матрос и ночь, вдвоем,
Играли в кости, водку пили
И в небе слышали глухом
Прощальное шуршанье крыльев.
Смирял недвижный воздух Леты
Восстанье звезд. Молчи, молчи,
Прости растерянным кометам
Недолговечные лучи.
></emphasis
>
Закрыв прожорливые дула,
Спала эскадра. В рубку мгла,
Прогуливаясь, завернула,
Но утром вдруг занемогла.
Остатки митингов и споров
Еще таились по углам,
Еще дремал бездымный порох
И сонных тайна стерегла.
Еще не смел с цепи сорваться
Двенадцатидюймовый гром,
И ветр последних демонстраций
Еще боролся с вечным сном.
Так перед смертью тишина
С живыми за руку прощалась,
Так гасла ночь, и так война,
Насытясь заревом, кончалась.
Последний день вставал над нами.
Эпоха рушилась, как дом.
В последний раз святое пламя
Сияло в воздухе пустом.
III
Снега и лед. Снега, снега.
Разрезал надвое прожектор
Ингерманландские брега.
И ночь, сужая черный сектор
Сухой, как холод, темноты,
Готовилась к достойной встрече
Царицы мира — пустоты.
Был снежным боем день отмечен.
Ждал полночи отбитый враг.
В тиши зализывая раны,
Дремал, как ветер бездыханный,
Уставший за день реять флаг.
Неосторожная звезда
Заглядывала сверху в прорубь,
Не отразив ее, вода
Не поднимала кверху взора.
О льдины спотыкался страх,
Бродил и прятался в сугробах.
Сквозь ночь и тьму, сквозь снежный прах
За нами смерть следила в оба.
И бой возник. Рвались снаряды.
Со скрежетом ломался лед.
Полупрозрачные громады
Врезались в низкий небосвод.
Металлом огненным кипела
Раскрепощенная вода;
Визжала тьма, и ночь горела,
И белая рвалась орда
Вперед на приступ. Пулеметы
Свинцом засеивали снег.
Так с старым веком новый век,
Спеша, сводил земные счеты.
Исполосованная мгла
В тяжелом небе клокотала
И страшным ливнем обжигала
Ко льду приникшие тела.
Как свечи черные, горели
В руках трехгранные штыки.
Нас пулеметные метели
Учили музыке тоски.
Блуждал по небу луч певучий —
Невидимый гудел мотор.
На север прогоняя тучи,
Шагал, как человек, простор.
Эпоха рухнула. И страх
Нам выклевал глаза, как ворон.
Мы бродим белым днем впотьмах
У голых стен — ночным дозором.
Пожарище минувших дней,
Безмолвный пир угля и пепла.
О нас язвит, как яд, елей.
Душа рассыпалась. Ослепла.
Оборвался певучий лет
Последней, запоздавшей пули.
Могильным склепом вырос лед,
Устав, прожекторы уснули.
Змеей вползала тишина
И разворачивала кольца.
И покидало ложе сна
Не видимое нами солнце.
Не смерть, а только тень ее,
Не сон, а отблеск сновиденья,
Не жизнь, а полузабытье
И торжество опустошенья.
Восстанье звезд, мятеж вселенной!
Над нами оскорбленный Бог
Блистал громокипящей пеной
Нас возвышающих тревог.
Война, как сердце, отзвучала,
Улегся сонным зверем бунт.
Над нами несколько секунд
Звезда мятежная сияла.
Ночь умерла в самой себе.
И погрузилось все в молчанье.
Мы отягчаем мирозданье,
Мы оскорбление Тебе.
На что Тебе вся кровь земная
И сонмы ангелов святых,
Когда душа, как пыль, сухая
Рассыпалась в руках Твоих.
1930–1931
ВТОРОЕ ДЫХАНИЕ. Стихи 1940–1950 гг. (Париж, 1950)
«Войною вытоптанный лес…»
Войною вытоптанный лес,
Обшарпанный, измятый, бедный,
И вечереющих небес
Над пригородом отблеск медный,
И сквозь деревья фонарей
Пустое, мертвое сиянье, —
Но стала жизнь еще нежней,
Еще прекраснее свиданье.
Мир изнемог и мир устал.
Голодный вой ночной сирены
Недаром стужею сжимал
Сердца и городские стены,
Недаром спорили в ночи
И в грохоте бомбардировок
Упрямы, злы и горячи
Сухие голоса винтовок —
В ладони теплая хвоя,
Сухая горсть земного праха —
О, бедная земля моя,
Исполосованная страхом!
Изнеможенные поля,
Дома, зачеркнутые боем:
Ведь если ты умрешь, земля,
Мы новой больше не построим.
1945
ПОСЛЕ ВОЙНЫ
[42]
1. «Нет, не мы набросали чертеж…»
Нет, не мы набросали чертеж
Нашей злой и прекрасной планеты.
Ты напрасно судьбу не тревожь:
От немой не дождаться ответа.
Крепче наших разрозненных воль
Разрушения черная воля.
Только в мире и есть — это боль,
Вечный сплав и желанья и боли.
Но пока в нас дыхание есть,
Мы не смеем уйти из природы.
Наша жизнь — и страданье, и честь,
И сиянье, и горечь свободы.
2. «Видишь, медленно вечер идет…»
Видишь, медленно вечер идет
И клюкою стучит по дороге,
И приникший к земле небосвод
Человеческой полон тревоги.
Под ногами шуршащей листвы
Темно-рыжие, сонные волны.
В тусклой луже кусок синевы
Умирает, отчаянья полный.
Это осень — твоя и моя, —
Это осень всей нашей планеты.
Дай мне руку, Россия моя, —
Как далеко еще до рассвета!
3. «Через эти поля и леса…»
Через эти поля и леса,
Там, где ты за меня умирала,
Где, как рожь, шелестят голоса
Тех, кого ты навек потеряла,
Сквозь осеннюю стужу и вой
По земле разметавшейся бури
Только б мне донести голубой,
Теплый отблеск неявной лазури.
Догорают пожары войны,
Исчезает пространство разлуки.
Дай мне руку, — о как холодны
Утомленные, нежные руки.
1945
«Над дюнами и над морем…»
Владимиру Антоненко русскому партизану,
расстрелянному апреля 1945 г. на острове Олероне.
Над дюнами и над морем,
Над скалами, вдалеке,
Всползая по желтому взгорью,
Извиваясь в песке,
Воздух, насыщенный зноем,
Струится, как серебряный мед.
Облачко, почти голубое,
Над твоей головою цветет.
К еще живой ладони
Прилипла сухая земля.
Но скоро, ты знаешь, потонет
В море — душа твоя.
Много в жизни неправды, братья,
Много горя на земном берегу.
Твое последнее рукопожатье
В бедной памяти я сберегу.
Эта смерть — лишь одна из мильона
И прекрасных, и страшных смертей.
Океанские волны с поклоном
В берег бьют у могилы твоей.
[1945,1947]
«Отчего для страданья и боли…»
Отчего для страданья и боли
Нам нетрудно слова находить?
Отчего только в жесткой неволе
Мы умеем гореть и любить?
Чем прозрачней мерцающий воздух,
Невесомей небес глубина,
Чем доступней и радостней отдых
И торжественнее тишина,
И чем ангелы реют прелестней,
Точно ласточки — в синей дали,
Тем печальней телесные песни
И беспомощней голос земли.
[1947]
ДУШЕ БЫЛ ТЕСЕН МИР…
1. «Душе был тесен мир телесный…»
Душе был тесен мир телесный
И горек времени поток,
И призрак музыки небесной
Ее, как дымом, обволок.
Не для нее земля сияла
И бедным голосом звала
Глаза ей солнце застилало,
И заглушала песни мгла.
Здесь жизнь казалась ей молчаньем,
Существованье — ремеслом.
Туда, — наперекор страданью,
Туда, — в тот невозвратный дом…
И, брезгуя земною скукой,
Разлукой до краев полна,
Она дышала нежной мукой
Ей — там — приснившегося сна.
Но света не поймали руки,
И в утлой памяти ночной
Лишь бархатные тени звуков
Скользили смутной чередой.
Очарование — крылато,
Еще воздушнее — звезда,
И человеку нет возврата
В недостижимое — туда.
2. «Здесь, на краю большой равнины…»
[43]
Здесь, на краю большой равнины,
На перекрестке двух дорог,
Стояли серые осины,
Прикрыв стволами узкий лог.
И одинокая береза,
Под ветром ветви наклоня,
Роняла золотые слезы,
Сухие капельки огня.
Вдали, над синею ступенью
Лесов, мучительно легла
На небо безглагольной тенью —
Испепеляющая мгла.
И медленно плывущий вечер
Росою падал на поля.
Со страхом неизбежной встречи
Ждала покорная земля.
И темно-рыжий бархат пахот,
Полоска серая межи,
И облаков горящий яхонт,
И острокрылые стрижи,
И даже колеи дороги,
И на дороге каждый след, —
Дышали стужею тревоги
И воздухом грядущих бед.
3. «Они всползли на тот пригорок…»
[44]
Они всползли на тот пригорок,
Моторным голосом рыча,
Где древнего стоит собора
Недогоревшая свеча.
Тупые дула наклоняя,
Они заспорили в упор,
И орудийным гулким лаем
Наполнился ночной простор.
Полнеба схвачено пожаром,
Среди багрово-черных туч
Скользит беспомощно и даром
Прожектора упрямый луч.
Земля, истерзанная боем,
Ты черным страхом проросла,
Ты приняла тела героев
И трупы трусов приняла.
Земля концлагерей и тюрем,
И пыток, и любви, и мук —
Глаза я больше не зажмурю,
Вступая в твой жестокий круг.
И средь пожаров, дыма, пепла
Советских мертвых деревень
Языческой любовью крепок
Мой новый, мой грядущий день.
1946
«Солнце зашло за высокую крышу…»
Солнце зашло за высокую крышу.
Синяя тень заполняет углы.
Я скоро сквозь шумы дневные услышу,
Как вечер ворочает глыбами мглы.
Этот бедный, подчищенный парк и поляна,
Там, где дети играют, из школы идя, —
Все стало обычным, и было мне странно,
Что здесь провели их, к расстрелу ведя.
Здесь вот, у этой кирпичной ограды,
Для них на рассвете закат наступил,
И вечер несрочной прохладой отрадной,
Словно могильной плитою, глаза им закрыл.
[1945]
Созвездие Большой Медведицы («Есть слово — оно недоступно для слуха…»)
Есть слово — оно недоступно для слуха —
Ведь звука глухому нельзя объяснить:
Напрасно старается мертвое ухо
Ему непонятную жизнь уловить.
Беззвучное солнце на небе сияет,
Беззвучно дожди орошают поля,
Беззвучные птицы, как тени, летают,
И плоскою кажется наша земля.
Но тот, кто уловит в огромном молчанья,
Сквозь занавес черной своей глухоты,
Твое ветровое, родное дыханье,
Услышит, как песнями молишься ты,
Тому это слово — Россия — откроет
Тот мир напряженной и светлой борьбы,
То небо — высокое и роковое, —
Где светит созвездие русской судьбы.
[1946]
«Я вышел из лесу. Туман…»
[45]
Я вышел из лесу. Туман
Белел в излучине оврага,
И, продираясь сквозь бурьян,
Скрипя, тащилась колымага.
Увидел я глазами скрип.
Он был почти что осязаем:
Его томительный изгиб
Повис над тем небритым краем
Земли, где на жнивье пустом
Сидели вороны, где тучи
Неслись беззвучным табуном
И где стога ползли по круче.
Но сердце было так полно
Твоим дыханием, Россия,
Таким огнем озарено,
Такие солнца потайные
Горели в нем, что я не мог
Моей любви противоречить,
Что каждый куст и каждый стог
Я возмечтал очеловечить.
[1948]
«В самый полдень глуше звуки зноя…»
В самый полдень глуше звуки зноя:
Чуть шуршит сухая тишина.
Даже синева над головою
Раскаленной тяжестью полна.
По дороге пыльной, длинной-длинной,
Осторожно выбирая путь,
Медный жук меж комьев серой глины
Движется, не смея отдохнуть.
Отраженье света — белый шарик —
Катит он, старательно трудясь:
Медный жук, бессмертный пролетарий,
Превративший в солнце нашу грязь.
Душный полдень. Ветер пылью веет.
Еле слышен комариный гуд.
Золотая слава скарабея —
Испытанье и награда — труд.
[1947, 1948]
ПРИГОРОД (1–8)
А. Кафьян
Colombes-sur-Seine («Даже голуби здесь не воркуют…»)
Даже голуби здесь не воркуют.
Около каменных тумб
Каравеллу свою ночную
Не причаливал Колумб.
Так за что же такое имя
Этот пригород получил?
Он потонет в черном дыме,
Оплывет, как огарок свечи.
Но когда будет позван Богом
Голубь-пригород на Страшный Суд,
Ему все же простится много
За наш человеческий труд.
И если в белом его опереньи
Все же черное блеснет перо —
Это наша усталость, наше сомненье,
Наше неверье в Божье добро.
[1947, 1948]
1. Мусорный простор («На западе, по краю небосвода…»)
На западе, по краю небосвода,
Ползет уныло серый сгусток мглы.
Торчит меж голых грядок огорода
Засохший тополь, как скелет метлы.
Гнилую даль густым фабричным дымом
Как серым саваном, заволокло.
Лишь на стене кирпичной еле зримо
Поблескивает битое стекло.
Задрав, как лапы, желтые колеса,
Лежит в канаве сломанный возок, —
Покрыли капельки росы белесой
Его заржавленный, дырявый бок.
Как все мертво в моем невзрачном мире,
Как крепко приросла к земле тоска,
Как разливается все шире, шире
Туманной мглы бездонная река!
И все же сердцу бесконечно любы
Канавы, покосившийся забор,
Фабричные, мучительные трубы
И этот страшный мусорный простор.
2. На берегу реки («В излучине реки, где берег низкий…»)
В излучине реки, где берег низкий
Как бы раздавлен черным сапогом,
Две старых баржи ветер крепко стиснул,
Обтрепанный канат скрутив жгутом.
Чуть всхлипывает рябь. К покатым доскам
Прилипло маслянистое пятно,
И медленно плывет по волнам плоским
Из-за мыска тяжелое бревно.
На западе, чуть отражаясь в луже,
Чуть золотя далекой крыши скат,
Горит в оковах облаков и стужи
Безрадостный, бессолнечный закат.
И в этом жестком, диком полусвете,
Раздвинув палками сухой тростник,
Игрушечный корабль пускают дети,
И точно музыка — их одинокий крик.
3. Старуха («Там, где спускается слепой пустырь…»)
Там, где спускается слепой пустырь
В овраг, размытый зимними дождями,
Запятнана во всю косую ширь
Земля одноэтажными домами.
По длинной улице понурый воз
Расхлябанная кляча еле тянет.
Забор и за забором кустик роз
От духоты и пыльной скуки вянет.
Лежит в углу железный, ржавый лом,
Как первозданный хаос, непонятен,
И кажется, что в небе голубом
Не облака, а груда серых пятен.
Внизу, в окне, за кружевным цветком
Черней земли сидит, сидит старуха,
А время пробирается ползком
Вдоль по заборам, медленно и глухо.
Напротив, через улицу, трактир.
Хрипя, гнусавит голос граммофонный.
Как для нее прекрасен этот мир
— Таинственный, мечтательный, бездонный.
4. Бумажный змей («Рябой пустырь. Колдобины и ямы…»)
Рябой пустырь. Колдобины и ямы
Покрыты рыжею щетиной трав,
Продольные уродливые шрамы
Давно зарубцевавшихся канав.
По краю поля, вдоль стены завода,
Облупленной, огромной и глухой,
Суставы серого водопровода
Лежат в кустах бетонною змеей.
Пестреют острые курганы щебня,
Чертополох сиреневый цветет,
И облаков взъерошенные гребни
Холодный ветер по небу несет.
Мальчишка полон радостной тревоги:
Вот-вот и полетел бумажный змей,
По ветру распустив свой хвост убогий,
Над черной паутиною ветвей.
Его влечет неведомая сила,
Далекая все ближе синева,
Но к злой земле навеки прикрепила
Бескрылый змей тугая бечева.
5. Перед работой («Фонарь погас под черным колпаком…»)
Фонарь погас под черным колпаком.
Желтеет медленно восток нечистый.
Как тени серых птиц, летя гуськом
По улице — велосипедисты.
Два страшных битюга по мостовой
Едва ползут, как рыжие драконы,
И поднимают грохот жестяной
Тяжелые молочные бидоны.
На темном перекрестке, на углу,
Кафе скрипит податливою дверью,
И, точно в рай, в прокуренную мглу
Спешит войти продрогший подмастерье.
За цинковою стойкой половой
Перетирает грязные стаканы,
И в зале крепко спит бильярд большой,
Как саркофаг угрюмо-бездыханный.
Но вот уже как бы из недр земли
Гудит завод, и страшен голос темный,
И, точно серый зверь, встает в пыли
Рабочий день, лохматый и огромный.
6. Воскресный день («С утра все тот же деревянный стук…»)
С утра все тот же деревянный стук
По выбоинам каменной панели.
Как стая мух, за звуком липнет звук
На клейкий лист заспавшейся постели.
О, как однообразны башмаки
Как злы и одинаковы походки, —
Еще, еще — и вот стучат виски
Отчетливо, настойчиво и четко.
Вдали, вздохнув, тяжелый грузовик
Загрохотал расхлябанным мотором,
И непонятный дребезжащий блик
Скользнул уныло по линялым шторам.
За окнами холодный месяц март
Стучит по улице дождем угрюмым, —
Как будто старую колоду карт,
Мой слух перетасовывает шумы.
Во мгле, стальную надрывая грудь,
Протяжно взвизгнул паровоз усталый:
О, как тяжел его железный путь,
Как скучен путь по бесконечным шпалам!
7. После работы («Не кровь — свинец в моем усталом теле…»)
Не кровь — свинец в моем усталом теле
По тесным жилам медленно течет.
Не ночь, а боль меня к моей постели,
К небытию — настойчиво зовет.
Вот навзничь, так, крестом раскинув руки.
Темнеет день в прищуренном окне,
И гонит ветерок ночные звуки
Сквозь створки окон на кровать ко мне.
За черным силуэтом богадельни,
На западе, в жестоких складках туч,
Горит последний, слабый и бесцельный,
Как я, уставший от работы луч.
Внизу, в бистро, старик считает сдачу
— О, если бы еще он выпить мог! —
И смотрит искоса, как тащит кляча
С погоста — злую тень поджарых дрог.
За этот день, за фабрику, усталость,
За старика, за черную зарю,
За то, что мне еще доступна жалость,
За жизнь, Тебя, Господь, благодарю.
[1940]
ВАРЬЯЦИИ (1–7)
1. «Одета инеем и синим льдом…»
Где стол был яств — там гроб стоит.
Г. Державин
Одета инеем и синим льдом
Казанского собора колоннада.
Прикинулась гранитным пауком
Безглазая и жадная громада.
За Волгою гуляет Пугачев,
И белые дворянские усадьбы
Среди пунцовых тающих снегов
В ночи справляют огненные свадьбы.
На берегу Невы, в дворцовой мгле
Томятся свечи, слуги и мундиры.
«Где стол был яств» — и вот уж на столе
Лежит безмолвный председатель пира.
«Где стол был яств» — слова, слова, слова.
В ночи скрежещет дверь на петлях ржавых,
И желтая, как воск, растет трава
В обледенелом капище державы.
Протяжно воет колокола медь.
Друг с другом круглые враждуют звуки.
Немыслимо дыханием согреть
Мертвеющие старческие руки.
Паросский мрамор замертво лежит
На глинистой земле глухого парка.
Кто Делию воздушную лишит
Прекрасного и светлого подарка?
2. «Над стогнами ночного града…»
…Но лишь божественный глагол…
А. Пушкин
Над стогнами ночного града,
В великолепной тишине,
Сияет лунная прохлада
И звезды блещут в вышине.
Беззвучно лапу поднимает
На пьедестале призрак льва.
Ковром серебряным мерцает
Самодержавная Нева.
Стихов прозрачных бормотанье.
И пахнет миртами гранит.
Уже на первое свиданье
К поэту Делия спешит.
И вдруг божественный глагол,
Торжественный и величавый,
Луной посеребренный дол
Обжег невыносимой славой.
Пророческая ночь гремит,
Крылами ангелов трепещет,
И голос Пушкина звучит
Во тьме таинственной и вещей.
3. «Вы сохранили, мудрые дубы…»
Да кряж другой мне будет плодоносен!
И вот ему несет рука моя
Зародыши дубов, елей и сосен.
Е. Баратынский
Вы сохранили, мудрые дубы,
Его стихов необщий отпечаток,
Дыхание высокой ворожбы
И мыслей человеческих достаток.
Когда горячий воздух знойно-тих
И дремлет тень в аллеях синих парка,
Ваш лист узорчатый, как жесткий стих,
Сверкает и таинственно и ярко.
И чем настойчивей осенний хлад
Свершает предрассветные набеги,
Тем звонче и торжественней горят
Полуистлевшие слова элегий.
4. «Человек боится звуков…»
Из пламя и света
Рожденное слово.
М. Лермонтов
Человек боится звуков,
Музыки нездешних слов.
Для него родная скука
Слаще безотчетных снов.
Он живет в своем жилище,
Замыкая тесный круг,
Охраняя плоский, нищий
И понятный жизни стук.
Но когда, как некий демон,
Принесет ему поэт
Бархатный огонь поэмы,
В звуки воплощенный свет,
Он тогда в летучем слове
Сквозь земную дребедень
Голубого неба ловит
Ослепительную тень,
Он бежит в ночные рощи,
В бесконечные поля,
Где, внимая звездам, ропщет
Обреченная земля,
Где плывут, страшась неволи,
По холодным небесам
Без страдания и боли —
Неземные голоса.
5. «Как двойственны в душе моей…»
…О Ночь, Ночь, где твои покровы?
Ф. Тютчев
Как двойственны в душе моей
Живой природы отраженья:
Чем мрак неистовый страшней,
Чем ночь и глубже и темней,
— Тем бескорыстней озаренье.
Когда же сквозь лучистый мир
Взлетает в небо с восклицаньем
Кудрявым мальчиком зефир —
Стою беспомощен и сир
Перед дневным очарованьем.
6. «Синий дым над твоими степями…»
Путь степной без конца, без исхода
Степь да ветер, да ветер и вдруг…
А. Блок
Синий дым над твоими степями,
Черный ветер свистит вдалеке,
И полощет советское знамя
Темно-красные крылья в реке.
Ветер клонит плакучие ивы,
Над пожарами пепел несет,
Стережет безглагольные нивы —
Точно чудище — мертвый завод.
Заросли повиликой и мятой
Проржавелые ребра стропил,
И похожи стальные канаты
На узлы перекрученных жил.
И ползет — над степями, песками,
Через гнезда пустых деревень,
Точно синее, жидкое пламя,
Облаков молчаливая тень.
Лишь лохмотьями тело прикрыто,
Но как только приложишь ладонь —
Ты поймешь тот глубокий, сокрытый,
Животворный и нежный огонь.
Высоко — выше славы и счастья
И бессмертней, чем небо и ад,
Непорочной языческой страстью
Лебединые трубы гремят.
7. «Перед зеркалом черные косы расчешет Рахиль…»
[46]
Как мог я подумать, что ты
возвратишься, как смел…
О. Мандельштам
Перед зеркалом черные косы расчешет Рахиль.
То, что сказано в Библии, — нет, никогда не свершится.
На закате, вдали, над пустою дорогою пыль,
Как прозрачная, желтая роза горит и клубится.
Все исчезнет. Рассыплется роза, и только гармонь
В темно-розовом воздухе будет смеяться и плакать.
Ты к далекому небу протянешь сухую ладонь,
И в ладони твоей зашевелится горсточка мрака.
Расплели и остригли. На сером струятся полу
Неживые, но все еще теплые, черные косы,
И впиваются в то, что распластано в грязном углу,
Голубые глаза, как несносные, жадные осы.
Не исполнится то, что предсказывал миру пророк:
Оказалось, что правду одна лишь Кассандра узнала,
Оказалось, что жизнь — это только сыпучий песок,
Тот, с которым в саду перед домом ты в детстве играла.
И за то, что вот ты никогда не вернешься назад,
Не пойдешь за околицу слушать солдатские песни,
Мы не смеем на небо глядеть, — в этот страшный закат,
В этот мир, окружающий нас тяготою телесной.
[1946, 1948]
В ПОИСКАХ ВЫСОКОЙ ПЕСНИ
1. «В поисках высокой песни…»
Подыши еще немного
Сладким воздухом земли.
Ф. Сологуб
В поисках высокой песни,
Полон призраками слов,
Прожил я мой век телесный
Точно тысячу веков.
Холодеющие губы
Тронул поцелуем сон.
Возникает в темной глуби
Бархатный и теплый звон,
И ко мне из ниоткуда
Долгожданных звуков рой
Прилетает нежным чудом,
Гармонической игрой.
Новой истиною полный,
Я живу и не живу,
Я сквозь бархатные волны
В даль бессмертную плыву.
2. «По полю бежит дорога…»
По полю бежит дорога.
Ничего не надо знать.
Я б хотел еще немного
Этой жизнью подышать,
Этим воздухом и зноем,
Запахом цветущей ржи,
Этим радостным покоем
Отдыхающей межи,
И когда над головою
Пронесутся журавли,
Прикоснуться всей душою
К голосам моей земли,
И, насытясь всем прекрасном,
Всем сиянием земным, —
Раствориться в небе ясном,
Точно окрыленный дым.
[1937–1947]
ПРОГУЛКА С ДРУГОМ (1–5)
[47]
Н. Д. Татищеву
1. «Медлительно течет таинственная Сена…»
Медлительно течет таинственная Сена.
Повисли над водой упругие мосты.
Бросают волны на глухие стены
Дрожащие, прозрачные цветы.
Упорный рыболов закинул очень ловко
Сверкнувшую огнем крученую лесу,
И вновь с невозмутимою сноровкой
Удилище он держит на весу.
Из-под моста с трудом, пыхтя трубой, как трубкой,
Шаланды вытащил большой буксирный жук.
Лохматый капитан в стеклянной рубке
Руля не смеет выпустить из рук.
Париж сегодня тих, как пьяница заправский:
Раскаянье его настойчиво гнетет.
Вот в этом доме жил Борис Поплавский,
И для меня он все еще живет.
2. «Мы вышли вместе. Об руку рука…»
Мы вышли вместе. Об руку рука —
Так со строкою связана строка,
Не только рифмою, не только тем,
Что всем понятно и доступно всем.
Взобрались фонари на черный мост,
И ночь во весь свой исполинский рост
Стояла, прислонясь к большой стене,
И Генрих спал на бронзовом коне.
Казался город горьким и простым,
Как будто он не может быть иным,
Как будто все, что видим, — так и есть:
Ночь, статуя и лужи плоской жесть,
И даже наша тень — двойной урод,
Застывший на панели у ворот.
3. «Рассвет скользил по сваям длинной башни…»
Рассвет скользил по сваям длинной башни,
Ступая со ступеньки на ступень.
Он вытеснял с упорством день вчерашний,
Во мгле выкраивая новый день.
Рассвет был желт, желтей лимонной корки.
Он лезвием холодного луча
Раздвинул серых туч стальные створки
И окна жидким блеском отмечал.
Из-за угла Сосинский нам навстречу
Тащил портфель, как мученик грехи,
И голосом сказал он человечьим:
«Я Гингера в печать несу стихи».
Портфель под мышкой крепко был привинчен.
Ты отвернулся и пробормотал,
Как некий стих: «Сегодня умер Минчин,
Сегодня умер Минчин», ты сказал.
4. «Мы скитались по пустым бульварам…»
Мы скитались по пустым бульварам,
Башня уходила в синеву,
Нам платаны раздавали даром
Звонкую, горячую листву.
И один неосторожный листик
На моем улегся рукаве,
А другой, такой же золотистый,
Бабочкой растаял в синеве.
Ты с поклоном снял большую кепку,
С ним ты попрощался навсегда,
Руку сжал мне крепко, очень крепко,
Очень крепко, так, как никогда,
И сказал почти с каким-то стоном,
Точно обжигаясь на огне:
«Дико вскрикнет Черная Мадонна,
Руки разметав в смертельном сне».
5. «…Дико вскрикнет… Ветер, снова черный ветер…»
…Дико вскрикнет… Ветер, снова черный ветер
Задувает фонари.
Снова окаймленный жестким полусветом
Вход в подземный мир горит.
Не метро и не подвал кофейни жалкой
Это желтый вход туда,
Где слепец, стуча по камням белой палкой,
Исчезает без следа.
Покрывают стены низких коридоров
Вверх и вниз, во все концы,
Мертвенным геометрическим узором
Ледяные изразцы.
И как окна в ад, во мгле афиш квадраты
Полыхают и горят.
Милый, где ты, неужели нет возврата,
Где ты, где ты, милый брат?
[1947]
СЕВЕРНЫЙ ЛЕС (1–5)
1. «Зимой здесь был тетеревиный ток…»
Зимой здесь был тетеревиный ток.
Снег излучал таинственное пламя.
Поддерживали звездный потолок
Вершины сосен белыми ветвями.
Луна глядела с дымной высоты
Расширенным и неподвижным оком,
Как, распушив широкие хвосты,
Токуют петухи в снегу глубоком.
И этот шум, похожий на прибой,
Рассыпав брызги в воздухе морозном,
Звучал в огромной тишине ночной
Неукротимо, яростно и грозно.
2. «Весной сходили медленно снега…»
Весной сходили медленно снега.
Одну и ту же голубую ноту
Вызванивала влажная тайга,
Вокруг корней выдалбливая соты.
Уйдя под наст, незримые ручьи,
Как воробьи, звеня, перекликались,
И, щебеча, крылатые лучи
В темно-лиловых лужицах купались.
В свои права опять вступал апрель
С такою радостью, с таким волненьем,
Что даже ночью звонкая капель
Не прекращала голубого пенья.
3. «Хохлатый дятел старую сосну…»
Хохлатый дятел старую сосну
Выстукивал, как доктор, осторожно.
Лесную ласковую тишину
Он нарушал работою несложной.
Отчетливый, однообразный стук
Перекликался там, в ветвях сосновых,
С кукуканьем, и каждый новый звук
Казался тайным и прекрасным словом.
В болотце, там, где ряска зеленит
Узором тонким и замысловатым
Брусничных кочек зябкий малахит,
Заливисто кричали лягушата.
4. «А осень, — осенью нельзя без слез…»
А осень, — осенью нельзя без слез
Ни петь, ни верить, ни молиться.
Гляди — на плечи влажные берез
Уже легла, сверкая, багряница.
Уже наполнился густой туман
Шуршанием чуть слышным перелета,
Уже покрыл расшитый доломан
Листвы почти безмолвное болото.
И каждый звук, и каждый всплеск
До сердца Божьего доходит —
Ему понятней, чем весенний блеск,
Осеннее смирение природы.
5. «Все молятся они, — из года в год…»
Все молятся они, — из года в год
Тетерева, капель, лягушки, дятел,
Все, все и даже пузыри болот,
Как могут, молятся Тебе, Создатель.
Куда как непонятны их слова,
Пернатые лесные восклицанья,
Смешные звуки, слышные едва,
Которым нет на языке названья.
Ложится изморозь на серый мох,
Опавший лист по краю серебрится.
Закрой глаза. Вздохни. Пусть этот вздох
С лесными звуками соединится.
1947
Лесной пожар («Прошла гроза. Слабеют спазмы гула…»)
В. Сосинскому
Прошла гроза. Слабеют спазмы гула.
Редеет дождь. Еще — последний стон,
Последний блеск — гроза лесистый склон
Наотмашь молниею полоснула.
Сперва пожолк один случайный лист,
Потом другой. Взвился дымок спиральный,
И вот пошел кружиться, многожальный,
Вдоль по земле, драконий острый свист.
Коробится кора, изнемогая,
Пылает рыжей ведьмою сосна,
Предсмертной судорогой сведена,
Дугой согнулась ветвь еще живая.
Сквозь дым отточенное острие
То там, то здесь выбрасывает пламя.
Летают птицы черными кругами,
В беспамятстве к воде бежит зверье.
И лишь один огромный дуб, ожогов
И смерти не страшась, в дыму возник
И так стоит, как некий еретик,
В последний миг уверовавший в Бога.
[1949]
ИНЕЙ В ЛЕСУ (1–4)
[48]
1. Упавший лист («Осенний вихрь им забавлялся вволю…»)
[49]
Осенний вихрь им забавлялся вволю.
Теперь он спит в широкой колее.
Опушка. Осень. Под откосом — поле,
Пустое поле в темно-серой мгле.
Уходит день. Над этим миром бренным
Повис, как облако, вороний грай.
Чуть тронут рыжей ржавчиной и тленом
Листа надорванный, зубчатый край.
Покрыт откос нескошенной щетиной,
В траве змеится черный бурелом.
Еще вчера лесною балериной
Кружился лист в пространстве голубом.
Теперь он спит, и венчиком смертельным
Вокруг него жемчужный иней лег.
И медленно ползет туман бесцельный
В холодный и глубокий, в черный лог.
2. Письмо («Еще в тени белеет тонкий иней…»)
[50]
Еще в тени белеет тонкий иней,
Но на поляне он уже сожжен.
Все выше, выше, выше бледно-синий,
Расчищенный ветрами небосклон.
Ты здесь прошла по изморози нежной
Под робкой тенью огненных берез,
Ты тронула податливый валежник,
И он сияет в ореоле слез.
Твоих следов расплавился, растаял
Непрочный оттиск на дневном огне —
Теперь они подобно птичьей стае
Летят в необозримой вышине.
Счастливее я в этой жизни не был:
Беззвучен лес и воздух золотист,
И, как письмо, мне посланное с неба,
К ногам, кружась, слетает желтый лист.
3. Лесной пруд («Угрюмый пруд в лесной суровой чаще…»)
Угрюмый пруд в лесной суровой чаще
Покрыт опавшей мертвою листвой.
Лишь иногда зрачок воды горящий
Блеснет меж листьев дымной глубиной.
Застыл, рожденный долгими ночами,
Вдоль по краям зеленый, цепкий лед.
Все уже щель воды меж берегами,
Все тяжелей холодный сумрак вод.
Во влажной мгле, под зыбким покрывалом
Чешуйчатой, оранжевой листвы
Горят, как слезы, — тускло и устало
Слепые сгустки дальней синевы.
Но все упорней желтый ветер свищет
И все упрямее и злее рвет
Последнюю листву с деревьев нищих,
Все беспощадней нарастает лед.
Как этот пруд, так умирают звери:
Едва блеснет молящая слеза,
Как уж скрывает мрак стеклянно-серый
Внезапно помутневшие глаза.
4. Срубленный дуб («Вот он упал, подмяв стволом орешник…»)
Вот он упал, подмяв стволом орешник.
Уперлись ветки в темно-серый мох.
Как мне забыть теперь его неспешный,
Мучительный, почти звериный вздох!
Вокруг ствола разбрызганные щепки,
Как сгустки крови, стынут на земле,
И желтой древесины запах крепкий
Не может разойтись в вечерней мгле.
Как мертвый глаз, беспомощно и слепо
Глядит в родное небо круглый пень,
И видит он глухие своды склепа,
Окаменевшую ночную тень.
Шершавый ствол беззвучно умирает.
Как бабочки, со сломанных ветвей
Последние листы, кружась, слетают
Падучей вереницею теней.
Когда под утро изморозью белой
Покроются усталые леса,
Древесная душа оставит тело
И медленно взлетит на небеса.
[1939]
«Весь день дождило. В октябре, порой…»
Весь день дождило. В октябре, порой,
Такая смутная случается погода:
Все в мире мерзко нам, и в полумгле дневной
Никак не отличишь земли от небосвода.
И вдруг сквозь войлок темно-рыжих туч
Прорвется яростный, восторженно блестящий,
Уже вечерний, но еще бессмертный луч
И желтый ствол сосны зажжет в беззвучной чаще.
Когда наступит срок и ты умрешь,
И, наконец, уйдешь — туда, — ропща и плача,
Тогда узнаешь ты, что даже небо — ложь,
Что жизнь твоя была высокою удачей,
Что вот за этот желтый ствол сосны,
За этот луч — расплаты нет и быть не может,
Что сквозь небесные, безобразные сны
Тебя не перестанет жизнь тревожить.
«Возьми прозрачный уголек…»
[51]
И. Яссен
Возьми прозрачный уголек,
С ладони на ладонь бросая осторожно.
Смотри — уже он изнемог,
Уже дышать ему почти что невозможно.
Уже покрылся пеплом он,
Как помутневший глаз свинцовой пеленою,
Уже к нему склонился сон
И окружил его прохладою ночною.
Смотри — вот он уже потух,
Вот он рассыпался и стал летучим прахом,
И тишиною озаренный слух
Внезапно поражен неотразимым страхом.
Погаснет слово, как огонь,
Оно рассыплется, как пепел — слог за слогом,
Но сохранит твоя ладонь
Воспоминанье золотистого ожога.
«От слов не станет жизнь теплей…»
От слов не станет жизнь теплей:
Слова совсем беспомощны и шатки —
Они взлетят, как стая голубей,
И, покружив, вернутся на площадку.
И, неуклюжие, опять,
С печальным и чуть слышным воркованьем
В сухой траве начнут искать
Им брошенное пропитанье.
Но вот автобус заревет,
Иль резко городскую чертовщину,
Как плоским выстрелом, хлестнет
Внезапно лопнувшая шина,
И в этой жизни злая дурь
Уже внизу бездействует, и снова
Летит в отвесную лазурь
С крылатым шорохом живое слово.
[1948]
«Трепеща, обрывается звук…»
Трепеща, обрывается звук
И становится белою тенью,
И в ладони протянутых рук,
Как пушинка, слетает мгновенье.
Боже мой — удержать бы, но нет —
Только память о белом касаньи,
Только тающий в воздухе след,
Не дыханье, а призрак дыханья.
Как сегодня земля хороша!
Стало небо вечернее синим,
И ложится, дрожа и дыша,
На траву — тень высокой осины.
[1947]
«До чего же пленительна ночь!..»
До чего же пленительна ночь!
Разве можно весну переспорить?
Даже волнам сегодня невмочь
В серебристом струиться просторе.
Разбросав зеркала на песке,
Море ловит в утихнувшей бездне
Угасающий там, вдалеке,
Упоительный отблеск созвездий.
И такой голубой холодок
Приникает, и ластясь и нежась,
Будто воздух — не воздух, — цветок,
Излучающий лунную свежесть.
[1947]
«Твое дыханье — кислород…»
Твое дыханье — кислород,
Совсем немного — углерода.
Так сделала сама природа,
И тело так твое живет.
Обезоруживает счастье
Земное существо мое,
Когда прижму к щеке твое
Продолговатое запястье
И слушаю — едва-едва
Там жилка маленькая бьется.
Как у отверстия колодца,
Закружится не голова,
А весь я ухожу в круженье,
Весь в воздух превращаюсь я
И чувствую — я жизнь твоя,
Твое земное сновиденье.
[1948]
«Ты была — гимназическим балом…»
Ты была — гимназическим балом,
Вальсом на звонком катке,
А порою ты просто бывала
Снегом в горячей руке.
Ты была — воробьиною песней,
Лужицей голубой,
Чир-чириканьем солнца прелестным,
Звоном капели ночной.
Ты была, — о, забытый учебник,
Двойка у классной доски, —
Как потом отражались волшебно
В глади речной тростники!
Ты была — торопливым закатом,
Первой, вечерней звездой,
Темно-синим грозовым раскатом,
Капелькою дождевой, —
Ведь не даром в саду, на отлете,
Издавна, из году в год,
Белой ночью в душистой дремоте
Старая липа цветет.
«В воду шлепнулась лягушка…»
В воду шлепнулась лягушка
Тяжело.
Гонит золотую стружку
Гибкое весло.
Лиры медные уключин
Чуть скрипят.
На корме змеею скручен
Сохнущий канат.
Быстро крутятся воронки
За кормой.
Паутины провод тонкий
Вьется сам собой.
Отражая неба своды,
Спит река.
Опусти запястье в воду,
Прямо в облака,
Зачерпни немного неба
Ты в ладонь…
Этот день, — он был иль не был,
Но его не тронь!
«Я без тебя и жить не помышляю…»
[52]
Я без тебя и жить не помышляю.
Вот, говорят, на Марсе есть цветы.
Что ж из того? Быть может, есть, не знаю,
Но тех цветов ведь не касалась ты.
И если мне нельзя с тобой встречаться,
То, милая, хотел бы трогать я
Лишь то, чего порой могли касаться
Твои глаза, душа, рука твоя.
А если поселюсь я после смерти
На Марсе, там, в пространстве мировом,
То и тогда рука моя начертит
Твое лицо на камне неземном, —
И вот, — преобразится красный камень,
Ромашки вырастут, как на земле,
И станет Марсом шар земной, — над нами
Кружащийся и тающий во мгле.
[1948]
«Скале никак не свойственно дыханье…»
Скале никак не свойственно дыханье,
И дереву не выразить себя,
Но есть, должно быть, друг мой, у тебя
Совсем особое очарованье:
Скала как будто спит, а между тем
Шершавый склон росой любви осыпан,
Летит, без ветра, с веток старой липы
Душистый рой воздушных диадем.
И эти лепестки, и эти росы
И кружатся, и вьются над тобой,
И осыпают влажной бирюзой
Извивы кос твоих темноволосых.
И где б ты ни прошла, каких камней,
Каких деревьев платьем ни коснулась, —
Глядишь — и вся природа встрепенулась
От ласки неожиданной твоей.
[1949]
«Дождь отшумел. Ты окна отворила…»
Дождь отшумел. Ты окна отворила.
Легла на мокрый гравий тень твоя,
И желтое сиянье окрылило
Ее совсем непрочные края.
Пахнуло из лесу прохладной прелью.
Вошла в распахнутый квадрат окна,
Без спросу, следом за ночной капелью,
И воцарилась в комнате весна.
Твоих, мой друг, одно иль два движенья,
И снова желтый гравий чист и пуст,
Лишь в глубине, в сиреневом цветеньи,
В душистых жемчугах, горящий куст.
[1949]
«Полынью теплой пахнут камни. Зной…»
Полынью теплой пахнут камни. Зной
Покинуть нас не хочет даже ночью.
Тень от большой луны крылом сорочьим
Шевелится на просеке пустой.
Не уследить полета черной мыши,
И лунный свет никак не сжать в руках;
Не облако, а серебристый прах
Над головою тусклый вихрь колышет.
Как смутно все! Как знойный ветер жгуч!
Каким глухим, неистовым смятеньем
Полна душа! Как с этой острой тенью
Слился почти такой же острый луч!
[1949]
«Как этот матовый кусок стекла…»
[53]
Как этот матовый кусок стекла
Морским прибоем ровно отшлифован!
Как счастлив я, как рад и как взволнован,
Что ты его среди камней нашла!
Закрой ладонь, как раковину. В ней,
Твоим живым дыханием согретый,
Он станет сгустком розового света,
Почти воздушным узелком лучей.
Я в раковину этих бедных строк
Вложил мое единственное слово.
Найди, найди его — ужели снова
Оно тебе, как прежде, невдомек.
[1949]
«Как приголубить, приручить…»
[54]
Как приголубить, приручить,
Как совладать с твоею тенью?
Как мне ее не ушибить
Моим беспомощным волненьем?
Как маленький кусочек льда,
Чуть остудив ночные руки,
Она растает без следа
В белесом омуте разлуки.
И я весь день несу в себе,
Смущен моим дневным незнаньем, —
О нет, не память о тебе,
А только боль негодованья.
[1949]
«С моим простым и очевидным телом…»
[55]
С моим простым и очевидным телом
Я вправе делать все, что я хочу:
Уйти из жизни очень поседелым
Иль сжечь его, как тонкую свечу.
А так как я люблю земли отраду
И ласточек, и ветер, и весну,
Господь меня из голубого сада
Не слишком скоро позовет ко сну.
И душу, мне одолженную Богом
На милый срок, пока я буду жить,
Я пронесу по всем земным дорогам
И постараюсь чистой возвратить.
Пускай она, насытясь щебетаньем
И воздухом, и солнцем, и тобой,
Останется живым воспоминаньем
Всей ясности и прелести земной.
Она еще кому-нибудь послужит,
И тот, далекий, кем не буду я,
В своей душе внезапно обнаружит
То, чем жила в веках душа моя.
[1948]
«Проехало большое колесо…»
[56]
Проехало большое колесо,
Чуть не коснувшись оболочки хрупкой.
Он замер — будто вовсе невесом, —
Не жук, а просто полая скорлупка.
Когда отъехал воз и поводырь,
Казавшийся тяжелым великаном,
Ушел, и стала вновь степная ширь
Щебечущим и звонким океаном,
Он лег на глянцевитое брюшко,
Из черного футляра вынул крылья,
Жужжа пустил завод и так легко
Забыл свое минутное бессилье!
[1948]
«Шагает рядом голубая тень…»
[57]
С. Луцкому
Шагает рядом голубая тень,
Вкруг головы росистый нимб мерцает.
В канаву обвалившийся плетень
В репейниках лиловых утопает.
Вот, ласково шурша, навстречу мне
Огромный воз ползет с лохматым сеном,
И облачко в бессмертной вышине
Из тленного становится нетленным,
Вот ласточки серебряная грудь
Чуть не коснулась пыли придорожной…
Подумать только, что когда-нибудь
И я уйду… Нет, это невозможно!
[1947, 1948]
После дождя («На ветке, вытянутой, как рука…»)
На ветке, вытянутой, как рука,
Которая не встретила рукопожатья,
Которая качается слегка,
Слегка шурша сквозным, темно-зеленым платьем,
Повисли капельки, как бахрома,
Дрожащие, сияющие, неземные,
Как будто дождь, весенний аромат
Сгустив, преобразил в сережки золотые.
Набухнет капля и летит стремглав
Падучею звездой, внезапно исчезая
В бездонности дождем примятых трав,
А там за ней уже торопится другая,
Оторванная солнечным лучом,
Она сквозь луч, сквозь темно-желтый луч заката,
Едва мелькнет, и радужным огнем
Уже не капля та, а вся душа объята.
[1948]
«Стоит, подрагивая рыжей шерстью…»
[58]
А. Присмановой
Стоит, подрагивая рыжей шерстью,
Большая лошадь. На ремне кузнец
Высоко подтянул раструб копыта,
И вот стальные челюсти клещей
Срывают старую подкову. Лошадь,
Продолговатый череп опустив,
Хвостом сгоняет мух, а подмастерье
Мехами раздувает черный горн.
Еще мгновение, и фейерверком
Взлетит огонь в широкотрубный мрак.
А там, в окне, закат высокий меркнет
И приближается большая ночь.
Последний луч заглянет на задворок,
Где воробьи купаются в пыли…
О, Господи! Как бесконечно дорог
Простому сердцу трудный быт земли!
[1948]
«Ты слышишь глухое…»
Ты слышишь глухое
Вдали бормотанье —
Ночного прибоя
С землей — пререканье.
На плоские скалы,
Как волны тумана,
Ложатся устало
Слова океана:
«Что было, что будет,
Чем сердце горело,
Все скоро забудет
Ненужное тело.
И отдых беззвездный
Тебя успокоит,
Прохладною бездной
Навеки укроет».
Но сердцу дороже
Страданье земное,
Но сердце не может
Поверить покою.
Я жду, я тоскую,
Я морю не внемлю,
Ночную, родную,
Печальную землю
Я глажу рукою
С такою любовью,
Как будто одною
Мы связаны кровью.
«Когда лиловеют вершины…»
Когда лиловеют вершины
И гаснут снега вдалеке,
И вечер по склону долины
Спускается к белой реке,
Когда на высоком откосе,
Как в зеркале, тает закат
И росы на рыжем покосе,
Как звуки, горят и звенят,
Когда на уступе высоком
Сквозь лапы еловых ветвей
Блестит деревеньки далекой
Созвездие зыбких огней, —
Душа поневоле трепещет,
И все же не справиться ей
С дыханьем угрюмым и вещим,
С убийственной жизнью своей.
Блаженны все те, кто не знает.
Ты слышишь — кузнечик звенит,
Летучая мышь пролетает,
И птица ночная кричит.
[1947]
«Вот ночь окно открыла и вошла…»
[59]
Вот ночь окно открыла и вошла,
И, обойдя всю комнату, присела
На стул в углу, и смотрит из угла,
И комната уже похолодела.
Как будто вырезан из жести взгляд, —
Не дрогнет он, сухой, упрямый, плоский.
О, до чего безжизненно блестят
При лампе стен обструганные доски!
Чернеет крепко вбитый в стену гвоздь,
Бросая тень — с непостижимой злостью,
Как будто тень — уже не тень, а трость
И ночь меня сейчас ударит тростью.
Вот если б вырвать эту трость из рук
И завизжать, завыть, накуролесить,
На этот гвоздь, на этот крепкий крюк,
Нет, не себя, а мой пиджак повесить!
[1948]
«Поздней осенью время гораздо слышнее…»
Поздней осенью время гораздо слышнее:
В сучьях берез и дубов не оно ли шумит?
Солнце еще не зашло, но уже вечереет,
Облако в небе плывет, но оно уже спит.
Глухо стучит равномерный топор дровосека.
Вскорости, может быть, завтра начнутся дожди.
Может быть, завтра в лесу и в груди человека
Сердце уснет, и останется жизнь позади.
Падают листья — им велено осенью падать.
Жизнь уменьшается с каждым слетевшим листом.
Может быть, это последняя в мире отрада —
Время услышать, — кто знает, что будет потом.
[1947]
«В лесу редеют золотые звуки…»
[60]
В лесу редеют золотые звуки,
Их точит тусклой ржавчиной туман.
В такие дни подумай о разлуке,
Прислушайся — поет лесной орган.
Неполон звук, как будто укорочен, —
Его осенний стиснул холодок,
Как оболочка куколки, непрочен,
Не звук уже, не лист и не цветок.
Но в этом странном, тусклом шелестеньи,
Быть может, все-таки уловишь ты
Все то, что было солнцем, ветром, пеньем,
Что на землю слетало с высоты,
Все, что струилось знойным водопадом,
Что падало, сверкая и звеня,
И что теперь вот здесь, с тобою рядом,
Лежит сухою корочкой огня.
«В изложине чуть слышен голосок…»
[61]
В изложине чуть слышен голосок
Бегущего ручья и пахнет сеном,
И мошкары прозрачный столб высок,
И скоро ночь наступит — непременно.
Уже косцы уходят по домам,
Поблескивают косы за плечами,
Стекая по натруженным плечам
К земле продолговатыми лучами.
Ты в скошенной волне травы найди
Чертополох — пушистый и лиловый,
В глаза, еще живые, погляди,
Как с другом, попрощайся с ним и снова
Прислушайся к журчанию ручья.
Встает туман, сливаясь с мраком ночи.
Погасли туч пурпурные края,
И стала жизнь — на день один — короче.
[1947]
«Уже в тени стволы берез и вязов…»
Уже в тени стволы берез и вязов,
И затянуло мглою круглый пруд,
Лишь на вершинах влажные топазы
Листвы осенней гаснут, но живут…
Еще! Непрочно краткое сиянье —
Ненадолго в воде отражены
Пронзительный кусочек мирозданья
И сломанная ветвь большой сосны.
А там, где тень легла бесповоротно
На плоский призрак водного стекла,
Обнажены широкие пустоты
И скал подводных длинные тела.
В зрачке пруда, расширенном и влажном,
Чуть отражаюсь я, а в глубине,
Меж гаснущими каплями пейзажа,
Живет все то, что недоступно мне.
[1949]
«Так ночью бабочка стучит в стекло…»
[62]
Так ночью бабочка стучит в стекло —
Настойчиво и без разумной цели,
Так в штиль волны пологое крыло
Передвигает гальку еле-еле.
Так, всхлипнув, радужные пузыри
Всплывают на поверхности болота,
Так на пороге утренней зари
Стучат шаги или скрипят ворота.
И чуть шурша, и будто сам собой
Слетает лист, как желтый призрак звука…
Должно быть, я вот так же в мир чужой
Стучусь чуть уловимой тенью стука.
[1949]
«Когда душа от тела отстранится…»
[63]
Когда душа от тела отстранится,
Она еще огромных сорок дней
Никак не может перейти границы
Ее трудами вспаханных полей.
Еще шуршащие овсы не сжаты,
Еще ржаная дышит полоса,
Еще на фоне желтого заката,
Как привидения, плывут леса…
А между тем, сквозь воск пустого тела,
Как дым пожара из щелей жилья,
Струится тлен, и прах окостенелый
Живет, — уже чужую жизнь тая.
Ей невдомек — бездомной невидимке —
Участнице работ, что кончен труд,
Что нет за нею больше недоимки,
Что без нее посеют и сожнут.
И сорок дней, огромных и бесстрастных,
Широких, как ворота в мир иной,
Ей суждено дышать простором ясным,
Всей невозвратной прелестью земной.
1950
«Где я кончаюсь? Там, куда рукой…»
Где я кончаюсь? Там, куда рукой
Могу достать, хотя бы с напряженьем?
А как же мир, рожденный надо мной
И подо мной — моим воображеньем?
Иной звезды как будто вовсе нет:
Я выдумал ее, но призрак этот
Живее тех, чей темный полусвет
Не назовешь огнем, ни даже светом.
Что ж из того, что каждый палец мой
Заканчивает розоватый ноготь, —
Ведь я могу сквозь тесный мир земной
И вовсе неземное тоже трогать.
Не трудно спичкою зажечь свечу,
Я справиться могу с недомоганьем,
И в силах я, когда я захочу,
Любую вещь обрадовать дыханьем,
Одушевить ее, и вот, — спеша,
По-своему, по-птичьи защебечет
И мне ответит — вещая душа
На русский звук моей тяжелой речи.
ВОСЬМИСТИШИЯ
«Ты видишь — небо расцвело…»
Ты видишь — небо расцвело,
Бежит за окнами дорога,
Но вот ложится понемногу
Твое дыханье на стекло.
Вот так невольные мечты
Всю ясность жизни затуманят,
И мир земной тебя обманет,
Едва его коснешься ты.
«Как ящерица дышит тяжело…»
Как ящерица дышит тяжело,
Мучительно меж пальцами моими,
Но судорогой тело мне свело,
И руки сделались чужими.
Оставь и не зови теперь меня:
Тебе, земной, я больше не отвечу —
Не знаю, как, но превратился я
В того, кто вышел мне навстречу.
«Бывает так — чуть слышно скрипнет дверь…»
Бывает так — чуть слышно скрипнет дверь,
Связующая нитка оборвется
Меж тем, что было прежде и теперь, —
И вот пойдет, завертится, начнется,
Все полетит в тартарары, к чертям.
Вскочил, бежишь, охвачен дрожью мелкой,
Спеша, рывком откроешь дверь, а там
Столовая — и на столе — тарелки.
«Просеивает ночь в незримом сите звуки…»
Просеивает ночь в незримом сите звуки,
И на землю летит уже не шум, а пыль, —
Но взвизгнет шинами автомобиль,
Иль поезд закричит на дальнем виадуке,
И я почувствую сквозь полусон,
Что мир земной, увы, уже совсем непрочен,
Что он, как яблоко, где много червоточин,
К высокой ветке еле прикреплен.
«Как крепко стул стоит на четырех ногах…»
Как крепко стул стоит на четырех ногах,
А мне на двух стоять уже куда труднее.
Трепещущим и мраморным крылом Психея
Сверкает и дрожит и бьется впопыхах.
Пыльца осыпалась, и пестик набухает, —
Ведь даже смертный сон лишь разновидность сна,
Но как бы ни был прочен здешний мир, она,
Душа моя, о том едва ль подозревает.
«Мудрее всех прекрасных слов…»
Мудрее всех прекрасных слов
Простое это слово — ожиданье:
Ведь состоят из четырех слогов —
Тобой еще не данное лобзанье,
Строка, которая придет ко мне
И будет лучшею моей строкою,
Тот день, когда в смертельной тишине
Я ту — большую — дверь открою.
Дождь ночью («Полна веселым шорохом дождинок…»)
Полна веселым шорохом дождинок
Тяжелым зноем пахнущая мгла.
Спросонок, кажется, — со всех тычинок
Она пыльцу и влагу намела,
Она подбросила, как мяч, зарницу,
Прогрохотала вдалеке, и вновь
Летит на запрокинутые лица,
Как дождь, — с веселым шорохом — любовь!
«Густая прядь скользнула вдоль щеки…»
[64]
Густая прядь скользнула вдоль щеки
К твоим губам, запачканным черникой,
Прозрачный луч вокруг твоей руки
Обвился золотою повиликой,
Среди кувшинок, в заводи ручья,
Купалось облако в воде по пояс.
Нас было трое в мире — ты да я,
Да облако, как ты и я, — живое.
«Я помню — неба синий водоем…»
Я помню — неба синий водоем
И фейерверк, и круглый треск хлопушек,
На запрокинутом лице твоем
Коричневые звездочки веснушек,
Плакучий водопад ракетных слез,
Миндальный запах тающего дыма, —
Я все прекрасное с собой унес:
Как хорошо, что жизнь неповторима!
«Сухая ветка слабо хрустнет под ногой…»
Сухая ветка слабо хрустнет под ногой,
И снова, как вода, течет молчанье.
Оно полно, полно тобой, одной тобой,
Тобою, не пришедшей на свиданье.
Что из того, что не было тебя и нет?
Ты здесь, как бы ты ни была далече.
Проверь — и ты в душе своей увидишь след
Несостоявшейся, но бывшей встречи.
«Туман рассеялся. Сгущаясь, влага…»
[65]
Туман рассеялся. Сгущаясь, влага
Впитала солнца утреннего свет.
Лохматый склон глубокого оврага
Серебряными бусами одет.
Но ярче всех, подвешенная к ветке,
Любуясь собственной своей игрой,
Сияет паутиновая сетка,
Воздушной ставшая звездой.
«Речной паук, как будто на коньках…»
[66]
Речной паук, как будто на коньках,
Скользит, легко касаясь влаги плотной,
За ним летит вдоль заводи болотной
Листок ольхи на желтых парусах.
Полдневный зной совсем не говорлив,
Но к вечеру от края и до края,
Все ширясь в тростниках и нарастая,
Звенит лягушечий речитатив.
«Был вырезан ножом глубокий шрам…»
[67]
О.А.
Был вырезан ножом глубокий шрам
На темном серебре коры древесной:
Твоей начальной буквы круг чудесный,
Отчетливый — наперекор годам.
По рытвинам коры остроконечным
Бежит большеголовый муравей,
Не зная в торопливости своей
О том, что круг был создан бесконечным.
ЧЕТВЕРОСТИШИЯ
«…Все бренно, жалко и темно…»
…Все бренно, жалко и темно,
И жизнь в словах не выразима…
Еще ничто не свершено,
Но все уже — непоправимо…
«Постой, мы проглядели жизнь…»
Постой, мы проглядели жизнь.
Ужель Вседневное вокруг и возвращаться поздно?
И за окном, стрелой, кладбищенская ель
Одна, без нас, стремится в воздух звездный?
«Да, жизнь темна не так, как прежде…»
Да, жизнь темна не так, как прежде —
Тебя воспоминания спасут:
Так в роще солнце обжигает вежды
Сквозь листьев шаткий изумруд.
«Здесь был большой костер. В траве зеленой…»
Здесь был большой костер. В траве зеленой
Чернеет ровный круг — давным-давно.
Как он пылал! В душе во время оно
Ты выжгла вот такое же пятно.
«Как просто все и как непостижимо!..»
Как просто все и как непостижимо!
Свеча, перо, какой-нибудь предмет…
Казалось бы… И вдруг, неотвратимо,
Раскроет вещь себя — и смерти нет.
«Не бойся встречной темноты…»
Не бойся встречной темноты —
Ее ты верно превозможешь:
Еще сиять не смеешь ты,
Но не гореть уже не можешь.
«Душа молчит, и ночь тиха…»
Душа молчит, и ночь тиха,
Но даже спящих жизнь тревожит:
Чужого в мире нет греха,
Чужого счастья быть не может.
ВТОРОЕ ДЫХАНИЕ. Поэма
Часть первая
1
Ты город или городок,
Ты узловая станция — на запад,
На юг, на север, на восток
Тобою начинаются этапы.
Лучами рельс пронизаны поля —
Сужающееся сиянье,
Певучая, стальная колея:
«Мы уезжаем, до свиданья!»
Мы уезжаем, и в окне
Струится, как вода, перрон вокзала,
Поток кончается, на дне
Лежат рядком, зарывшись в гальку, шпалы.
По этой лестнице — куда, куда?
Быть может, попросту на небо
Увозят пассажиров поезда
Полями зреющего хлеба,
Все ближе к солнцу. К сорока
Подтягивает красный столбик Цельсий,
Но не кончается строка
Под гулким поездом — певучей рельсы.
2
С размаху, вдруг, опустит семафор
Предупреждающую руку,
И вот прислушивается простор
К изнемогающему звуку.
Кто знает, на какой версте
Ненадолго остановилось сердце,
Но, пользуясь мгновеньем, степь
К нам входит, открывая настежь дверцу.
И вместо стукотни больших колес,
Скажи, что может быть чудесней?
Мы слышим — созревающий овес
Шуршащую заводит песню,
И золотом и серебром
Звенят-звенят кузнечики, и птицы
Кричат во ржи, и в небе голубом
С прозрачным плеском серый зной струится.
Но вот опять вздохнет локомотив,
И в такт с вагонами, все вместе
Они начнут выстукивать мотив
Дальнедорожных путешествий.
3
Все та же степь, но южный край
Ее уже по-новому струится —
Как будто небо невзначай
Не облаком задумало сгуститься,
А чем-то синим, плотным и тугим,
Таким таинственно-глубоким,
Таким прохладно-синим и таким
Непоправимо синеоким,
Что сердце замедляет стук,
Как бы захлебываясь ожиданьем
Того, что, как большой недуг,
Пронзает мукою и обаяньем,
Того, что морем называем мы.
Сперва лиловою полоской
Над краем камышовой бахромы,
Чуть затопляя берег плоский,
Оно струится и потом,
Сгибая волн широкие завой,
Шурша податливым песком,
К ногам бросает лепестки прибоя.
4
В предчувствии грозы — темней восток,
Темней, угрюмей, лиловее.
Покрылся коркой холода песок,
Но жар еще под коркой тлеет.
Вдали застыли облака,
Приплывшие — откуда неизвестно,
Откуда-то издалека,
Флотилией тяжелой и чудесной.
Как броненосцы, став на якоря,
Подняв над горизонтом днища,
Они кострами дымными горят,
А ветер, нарастая, свищет.
И вот, все море обыскав,
Срывая рубище соленой пены,
Он в низкий берег свысока
Бросает черных волн нагие стены.
Вдали, в дыму, в пожаре водяном,
Как будто радуясь пожару,
Косым и острым чайкиным крылом
Белеет лермонтовский парус.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Ты город или городок,
Ты узловая станция. На запад,
На юг, на север, на восток
Тобою начинаются этапы.
Будильник отзвенел. Уже пора.
Мы скоро в новом направленьи
Покинем наше давнее «вчера»
И с радостью и с огорченьем.
Под утро воздух посвежел.
Темно, как в сорокаведерной бочке.
Но все же в щель видны уже
Столбы, дома, забор. Поодиночке
Они встают, еще темнее мглы,
На фоне узенькой полоски
Степной зари, упершейся в углы,
Раздвинувшей ночные доски.
С минутой каждой шире щель.
Уже дощатый мрак совсем изломан
И в щепках мглы, как колыбель,
Качается ангар аэродрома.
2
Уже дорожки старта больше нет,
Спускаются с ходуль заборы,
Проваливается за ними вслед
Земли непрочная опора.
И в нежном грохоте винтов,
Уже совсем переходящем в пенье,
Бесследно исчезает то,
Что было столь привычным — тяготенье.
Площадка вписана кружком в поля,
И хордою — дорожка старта:
Все больше притворяется земля
Топографическою картой.
Навстречу — в золоте парчи,
Как патриарх на паперть небосклона,
Выходит солнце, и лучи
Благославляющи и благосклонны.
И вдруг, внизу, совсем заросший пруд
От тех лучей так вспыхнет щедро,
Как будто сквозь прозрачный изумруд
Земли просвечивают недра.
3
Темнеет неба синий шелк.
Лежит земля разорванной холстиной.
Сгоняет тучи дальний щелк
И блеск — молниевидной хворостиной.
Внизу гора. Внизу дождливый день,
А здесь, в лазури величавой,
Крестом распластанная тень
Парит над бездною курчавой.
И с завитка на завиток
И с облака на облако взлетая,
Она за ними, на восток,
Скользит — прозрачная и голубая,
Пока средь крепко сбитых туч она
Зеленую не встретит прорубь,
В которой вся земля далекая видна.
Теряя нежную опору
Лучей и солнца, мы нырнем
Туда, на дно, за нашей теплой тенью,
С трудом проглатывая ком
Стремительно прекрасного паденья.
4
И вот видны уже — рукой подать —
Средь длинных дождевых волокон
Домов и улиц узких чехарда,
Чешуйки крыш и дыры окон,
Рекой плывущий пароход
И барж тяжелых полукруг широкий,
И, обступившие завод,
Фабричных труб высокие флагштоки.
Просвечивая кружевом стропил
И дымом небо искалечив,
Буграми мускулов, узлами жил
Прикрылись доменные печи.
И, полетев вдоль пустырей,
Где собрана вся городская накипь,
Где всех гробниц еще мертвей
Насыпанные пирамиды шлака,
Идя на приземление, спешим
Еще раз насладиться ширью
И разглядеть сквозь частый дождь и дым
Все то, что мы зовем — Сибирью.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Все то, что мы зовем — Сибирь,
Что сосчитать нельзя простой цифирью,
Что раздалось и вдаль и вширь
И стало — самой необъятной ширью,
Где, сколько б городов ни строил человек,
Какие бы ни вырыл шахты,
Земля по-прежнему, из века в век,
Зверьем и логовищем пахнет.
Лишь только за город — уже
Иного мира смольно-хвойный воздух,
Как будто бы стоишь на рубеже
Земли и трогаешь рукою звезды,
Как будто ласковый церковный мрак
Играет приглушенным светом,
И вьется, точно дым кадильный, мошкара
Под куполом широких веток.
Здесь каждая сибирская река
Покрыта тою самою кольчугой,
Которая для Ермака
Была его смертельною подругой.
2
На пятый день мы вышли на Тобол.
В ущелье тонкоствольных вязов
Его тугих и беспокойных волн
Блестели желтые топазы.
Мы сбили крепкий плот. Шесты
Нам весла заменили поначалу —
И вот прибрежные кусты
Уже отчалили и закачались.
Под вечер на плоту зажгли костер.
Багровый дым слился с закатом.
Темнели медленно лохматых гор
Доисторические скаты.
А ночь, упершись в берега,
Костер все яростнее обнимала.
Уже почти что наугад
Нас быстрина клокочущая мчала.
И, как бесплотно-звонкая звезда,
Наш плот свистящим метеором
Летел, скользил и падал в мрак, туда,
В размах сибирского простора.
3
Лежу и слушаю — уха
Забулькала в кастрюльке круглой,
И надо бы подальше от греха:
Унять огонь, оставить только угли.
Но я никак не в силах всплыть со дна
Струящейся и теплой дремы —
Меня запеленала тишина
Широколиственного дома.
Закрыв глаза, смотрю: в глуши
Лесной, скользя по краю ската,
Прозрачной палкой ворошит
Полдневный луч — валежник сыроватый;
Не слыша — слышу: комариный гуд,
Шмеля тяжелое гуденье
И знаю — встать пора, и не могу
Расстаться с полудремным бденьем.
Потом, заслуженный упрек
Сглотнув, прикрывшись шуткой неудачной,
Себе в разбитый черепок
Налить нектар — душистый и прозрачный.
4
Русалки в синем море не живут
(Там — иностранные сирены),
И водяные ночью не всплывут
Над океанской горькой пеной.
Им нужно, чтобы каждый год
Они могли дремать, прикрывшись илом,
Чтоб рек тяжеловесный ход
Зима на долгий срок остановила,
Чтоб в полночь мог усатый водяной
Задать тебе такого страху,
Что скажешь ты невольно: «Боже мой,
Здесь русский дух, здесь Русью пахнет».
И я б хотел — в последний срок,
Когда все станет скучно или поздно,
Чтобы меня на бережок
Реки снесли под полог ночи звездной.
В последний раз я посмотрю кругом,
Услышу плещущую воду,
Перекрещусь трехперстно и потом
Безропотно уйду в природу.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Я никогда в Сибири не был,
Донских степей я тоже не видал
И даже в иностранном небе
На самолете вовсе не летал.
Того, чем я живу еще доселе,
Что мне дороже всех скорбей,
Увы, нет и следа на самом деле
В пустынной памяти моей.
Да, все, во что я крепко верил,
Ушами слышал, кожей осязал,
Чем насладиться в полной мере
Успели жадные мои глаза,
Все создано моим воображеньем
И тем огромным и простым,
Что я зову с невольным восхищеньем
Вторым дыханием моим.
И что бы жизнь ни говорила,
В какие б страны плакать ни звала,
Любовь свой выбор совершила
И по-иному сделать не могла.
1948
«Я все прощу — и то, что непонятно…»
Я все прощу — и то, что непонятно,
И что темно, и что враждебно мне.
Я все отдам — свободу, доблесть, счастье
Огромное наследие отцов.
Не затрудню тебя корыстной просьбой,
Усталый, отдыха не попрошу.
В твою судьбу моей упорной веры
Я никогда не изменю.
«— Когда же ты забудешь о себе?
Мне твоего прощения не надо.
Я есть и буду. Я твоя страна,
Твое единственное сердце».
[1946,1947]
СТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ
(Прижизненные публикации)
[68]
«Жизнь — грузный крестец битюга…»
[69]
Жизнь — грузный крестец битюга,
Разве подымешь в галоп?
Бьет, надвигаясь, пурга
В запрокинутый лоб.
Ветер — и падающий всхлип —
Земля — оледеневшее дно.
Не поднять подкованных глыб —
Все четыре на груди одной.
И небо — перекошенная боль,
И пустые глаза злы.
Режет снежная соль
Перекрученных рук узлы.
ТЕРРОРИСТЫ. Поэма
[70]
ПОСВЯЩЕНИЕ
Нам отдано на память
Молчанье этих дней,
Невидимое пламя
Болот, лесов, камней.
Сквозь дым и ропот армий
От декабристов к нам
Под царственные бармы
Единая волна.
Не случай Севастополь,
Не случай Порт-Артур.
Гляди, гляди, Европа,
Как бьется в трубке ртуть!
Устойчивость расхлябав
И бросив в время лот,
Кибальчич и Желябов
Взошли на эшафот.
Пролетами, сквозь улиц
Взъерошенную тьму,
За именем — Засулич
Метались мы в тюрьму.
Сугробы раскаляя,
До глаз обожжена
При имени — Каляев
Взметенная страна.
Нам отдано на память
Так много, много черт.
Перовской — пламя,
Перовской — смерть.
I
Уродливой кистью руки,
Раскинувшись устьем трехпалым,
Смывая и торф, и пески,
И льдины взрывая запалом,
Как вздыбивший конь, трепетала
И жалась в граниты Нева.
Нагие, как ночь, острова
Смывали у самого моря
Отрепья зимы и снегов.
Прозрачный мороз переспорив,
Стучала капель. От садов,
От парков, берез, бересклета
Налет голубой пестроты.
Как руки, сгибая мосты,
В тяжелых огнях, как в браслетах,
Над льдинами цвета свинца
Не спит пробудившийся город.
О запахи смол и торца,
О небо с его пустотою!
Как прежде, и этой весною
Столица менялась с лица.
II
За ставню, в окно не заглянет столица.
Спирается в лаборатории мгла.
И если еще ощутимы их лица,
То не ощутимы пустые тела.
Гляди: подбородок и бритые скулы.
Вот волосы, свитые медным венцом,
Вот каменный рот, — этот голос негулок,
Вот чья-то щека, вот рябое лицо,
Вот впадины глаз и как будто ресницы,
Вот строгой морщиной рассеченный лоб,
И время глядит, и пустые глазницы
Уже узнают этот мертвый озноб.
Их много, но каждый заране отмечен,
На каждом родимые пятна — тавро,
По каждому, верно, тоскует до встречи
Казенный, дешевый, некрашенный гроб.
— «Так завтра, в двенадцать. На Марсовом поле
Метальщикам быть»
До поры еще спит,
Насупясь, в углу, охраняя подполье,
Тяжелый и серый, в тоске, динамит.
III
Лаборатория. Полночь.
Стянутые голоса.
— «Знаю, я знаю, но полно,
Стоит ли? Я ведь и сам
Тоже такой»
Застывают
Наглухо крытые окна.
Пахнет тревогою локон.
Свечи, дымя, нагорают.
— «Давеча, памятный срок,
Ты мне сказала, что ждешь
Сына».
Все ниже висок,
Тише упрямая дрожь
Стянутых черным плечей.
— «Он, как и я, и ничей,
И — и для всех».
Неприступна
Захолодь милого лба,
И, как любовь, неотступна
Стражница жизни — судьба.
Тени на темных обоях.
Ставней играет весна.
Кто их принудил, о кто их…………
………………………………………
IV
Люблю тебя, Петра творенье!
Простор бессмертных площадей!
О каменное вдохновенье
Осуществленных чертежей.
Ты выплыл в море островами,
Поработив язык стихий,
Ты пьешь гранитными боками
Болот дичающие мхи.
И в Петропавловской твердыне,
Остерегая тишину,
Часов упорный голос стынет
И в полдень пленных гнет ко сну.
Нева течению послушна,
День будто замер и застыл.
Слов не хватает. Душно, душно!
О Пушкин, Пушкин, где же ты?
Парад щетинится штыками,
На поле Марсовом каре.
Знамен двуглавыми орлами
Настороженный воздух рей.
Вот ближе, ближе, воздух гулок —
Вдруг тяжко вздрогнули мосты.
Металыцица, не ты ль метнула
Громадный вздох к нам с высоты?
V
Седой покой, о вогнутые скрепы,
Оплывший сон.
Хранит тебя самодержавный слепок
Камней, времен.
Хранит тебя. Почти с решеткой вровень
Течет Нева.
Не здесь ли, стиснув — в камень — брови,
Забыть слова?
Не здесь ли Таракановой на память
Сквозь дым и дни
Пришел Орлов? И пенными устами
Гася огни,
Нева рвалась, кипела и томилась,
Как ночь — до дна!
Она в осевших коридорах билась,
Разъярена.
О согнутые новой ночью спины
Камней, времен.
О Алексеевского равелина
Сей душный сон!
VI
Шаги часового, как пятна,
На бархате той тишины,
Что видится ей. И невнятны,
Как бархат, линючие сны.
Должно быть, он не был, он не был,
Приснившийся мир, — наяву.
Ей кажется — пламя и небо
Похожим, скорее, на звук.
Ей кажется, что на взметенном
Снаряде погасли лучи.
Как будто во мгле опаленной
Не солнце, а отблеск свечи.
Как будто ломает тревогу
Лицо ожигающий вздох, —
Последняя судорога — отгул,
Ушедший в громадное — «ох».
Распластана воспоминаньем,
Как воду, глотнув тишину,
Отходит она на свиданье
К линючему, душному сну.
VII
За много дней до дня рожденья,
Любовью полночь ослепив,
Над нерожденным это пенье:
Сын — спи,
Сын — спи.
О этот голос колыбельный
Над колыбельной пустотой.
Мрак неотъемлем — крест нательный
Над грудью, сном и тишиной.
Он жив уже в ее дыханьи,
Он вместе с нею хочет пить,
Как воду, пить воспоминанье.
Сын — спи,
Сын — спи.
В душе — душа. Двойною тенью
На серый камень, чуть дыша,
Легла наперекор сомненью
Непостижимая душа.
И отражаясь, замирая,
Любовью камень ослепив,
Душа поет, и голос тает:
Сын — спи,
Сын — спи.
VIII
Туго, туго, узел туже,
Туже рук.
Для меня, отца и мужа,
И секунд и капель стук.
День допросом выпит не до дна ли?
Помню темные зрачки:
— «В прошлый раз не отвечали».
Тише, дрожь руки.
— «Что ж, как прежде? Я не вырвал, верьте,
Вам еще язык».
Тише жизни, тише смерти
Этот миг.
— «Ваша воля, только знайте,
Будут казнены
Мать и сын. Засим — прощайте».
Вздох. Обломки тишины.
— «Против правил? Все равно нам».
— «Нет, ни слова. Что ж, коль так».
И ушел с поклоном
В прежний мрак.
Туго, туго, узел туже,
Узел рук.
Ниже, ниже неуклюжий
Потолок.
IX
Две грани, два мира
И третьего нет.
Две грани, два мира
И третьего свет.
За сыном, за сыном,
О нежность, о боль,
За сыном, за сыном
Сквозь ветер неволь.
Легчайшая память —
Степное крыло,
Взметенное пламя
Закатом слегло.
Еще не рожденным —
Уже на пути,
Ему не рожденным —
Уйти.
X
Нева и небо. Острова.
Еще прохладная трава.
На диво черченный простор,
Лучей и тьмы привычный спор.
Неощутимы облака.
Слышней протяжный хруст песка.
Но мертвый дремлет, дремлет порт,
В два цвета выжженный офорт.
Перекладина качается,
Перекладине не верь.
В мире это называется
Смерть.
Разлука будет коротка.
В последний раз к руке рука.
Последний раз в прозрачной мгле
Прикосновение к земле.
Помост скрипит. За шагом — шаг.
Насторожился мир, как враг.
Еще, еще, к руке рука.
Разлука будет коротка.
Перекладина качается,
Перекладине не верь.
В мире это называется
Бес — смер……..
Труд
[71]
Когда ты набираешь слово звук,
Где эхо звука?
Борис Божнев
I
Густея, нехотя течет река,
И, как в вино, макая в воду губы,
Спит ржавый снег. Взлетают облака,
Раскрыв хвостов сиреневых раструбы, —
И колосится нива снеговая.
И солнца ждут холодные цветы.
О кровь моя, усталостью густая,
Рекою черною течешь и ты!
У берега чуть нарастает лед.
Все медленней холодное струенье, —
Но сквозь покров зимы меня зовет
Иной земли прельстительное пенье.
Река течет в угрюмой колыбели.
Отдохновенная пришла пора.
Тяжелые январские метели
Над крышкой льда раскроют веера.
II
Бежит по черной проволоке кровь,
Бегут по черной проволоке звезды,
И электрическое сердце вновь
И вновь вдыхает удивленный воздух.
Взлетает птицею над линотипом
Прекрасный, теплый и бессмертный звук.
Строка рождается, и с слабым всхлипом
Она летит в объятия подруг.
Строка хранит небесный оттиск слов,
Строка внимает щебетанью клавиш,
И новый мир — необычайно нов, —
Рожденье даже смертью не исправишь.
И сохранив — непреходящей жизни —
На белом поле выросший посев,
Она своей расплавленной отчизны
Встречает радостно высокий гнев.
III
От жизни нас освобождает труд. —
Не так ли землю зимние покровы
От тщетной страсти строго берегут?
Рождается в огне густое слово,
И забываем мы, как нас зовут.
[Ум долгим очищается трудом.]
В преддверье смерти нас ведет усталость.
Мы отдыхаем в воздухе пустом.
Мы знаем, — наша жизнь — большая малость, —
Лишь сделав вещь, мы вечность создаем.
[1929]
«Целостен мир и всегда неотъемлем…»
[72]
Целостен мир и всегда неотъемлем.
С детства мы любим привычную землю.
С детства молчаньем и страхом полна
Непостижимая звезд глубина.
Слаще нам, ближе нам — день ото дня
Блеянье стада и ржанье коня,
Влажная глушь и болотная тишь,
Серая дранка насупленных крыш,
Звонкий, срывающий на ночь мороз
С неба огни и гераней и роз,
Черным медведем над белым прудом
Дышащий, спящий, нахохленный дом,
Пенье ворот и журчанье сверчка,
Милый уют — на века и века.
Но, позабыв притяженье земли,
Мы снаряжаем в ночи корабли, —
Недостоверной вверяясь звезде,
Мы покидаем привычное «здесь».
И по смоленой обшивке бежит
Ночь, как расплавленный, синий гранит;
Черный корабль неземные валы
Рвут и терзают, как падаль орлы;
Мы погибаем, а мачты скрипят,
Мы погибаем, а звезды горят,
И раскрываясь цветком, тишина
Нас усыпляет. Нам снится весна,
Райские кущи и райский покой,
Призрачный воздух, почти голубой, —
Но и на небе родная страна
В бездне, как в зеркале, отражена,
Но и на небе мы вспомним тебя,
Снова ревнуя и снова любя.
Плача, безумствуя и проклиная
Нежную бестолочь льстивого рая.
[1929]
Осень («Ты произносишь это слово…»)
[73]
Ты произносишь это слово
С любовью и недоуменьем.
Звезда средь неба голубого
Подернута легчайшим тленьем.
Звезда средь неба голубого!
Ужель и вправду вечереет?
Ты произносишь это слово,
Как произнесть никто не смеет.
И как огромная медуза,
Луна качается, всплывает.
Бежит, запахиваясь, муза,
Дыханьем пальцы согревает.
Летит, летит сквозь стекла окон
Звезда ко мне на изголовье.
Затейливый щекочет локон —
Иное как назвать любовью?
Иное как назвать любовью? —
И ты стихами отзовешься,
Ты ослепительною кровью
Во мне, не иссякая, бьешься.
Смерть Байрона («“От старости лекарства не бывает…”»)
[74]
«От старости лекарства не бывает».
Гостей встречает в лагере чума.
Закат отбуйствовал, и застывает
Прозрачным студнем тьма.
Мир отгорожен пологом палатки.
Ах, восковые слезы льет свеча.
Огромной Чайльд-Гарольдовской крылатки
Крыло — скользит с плеча.
«Смерть надевает золотые шпоры.
Бежит в беспамятстве неверный сон».
Сползает ночь, и покрывает горы
Суровый небосклон.
«Взнуздай коня и подтяни стремяна.
Ужель чума опередила нас?»
Оборванной строкою Дон-Жуана
Трепещет смертный час.
[1928]
«Мы согреваем ночь, но не согреть постель…»
[75]
Мы согреваем ночь, но не согреть постель,
И тяжкий холод неотъемлем.
Смертельной простыней надменная метель
К утру покойную прикроет землю.
И мы боимся, друг, вот-вот над головой
Сомкнутся, как вода, простыни,
И, белоснежною раздавлена пятой,
Душа опламеневшая остынет.
Сальери («Молчи, угрюмая денница!..»)
[76]
Молчи, угрюмая денница!
Мне в нашей жесткой темноте
Окаменелый хаос снится.
В порабощенной пустоте
Стоят, вне времени, вне срока,
Одеты плесенью и мхом
Валы застывшего потока,
Отягощаемые сном.
Чужда молитв и суесловья,
И вдохновенья, и огня,
Холодной, мертвенною кровью
Ты опоила, смерть, меня.
Иноплеменных звуков холод,
Музыки венценосный бред,
И белых клавиш черный голод,
И черных клавиш черный свет.
Вкус вечности, чуть горьковатый,
Мне был знаком. Всегда один,
Невольной жизни соглядатай,
Ее привычный властелин, —
Не я ль берег науку тленья,
Всю чистоту ее одежд,
От глупости и удивленья,
Прикосновения невежд.
Еще звезда с звездой боролась,
Еще металась в страхе твердь,
Когда восстал бесспорный голос,
Твой голос, явственная смерть.
Смерть пролила святую чашу.
Звенел и гас пустой кристалл.
И медленно над миром нашим
Прозрачный отгул умирал.
В пятилинейном заключенье
Хранят скрипичные ключи
Небес холодное биенье
И первозданные лучи.
Спасительных, бессмертных, темных,
Железных формул плен, броня, —
Дыхание ночей огромных
И слабый свет земного дня.
Дневные Моцартовы звуки
Тьмы не посмеют превозмочь, —
Покорна лишь моей науке
Слепая девственница ночь!
И сторонясь людской музыки,
Я к скрипке не принужу рук, —
Неистовый, косноязыкий,
Молчи — юродствующий звук.
О, деревянной скрипки пенье,
О, голос дряхлого смычка, —
Так жить и чувствовать — века —
Бессмысленное понужденье!
Забыв земную суету,
Томлением пренебрегая,
Лелею я одну мечту
О каменном, безмолвном рае.
Мы, встретив старость, познаем
Бесплодность сердца. Время, время!
Холодным сожжено огнем
Случайной молодости бремя.
На что мне огнь земных свобод?
Увы, все искажает скука.
Душа предчувствует и ждет
Тебя, смертельная разлука.
Молитвы бесполезный дым
И звуков каменная твердость —
Недаром я шести земным
Грехам — предпочитаю гордость.
Разъяв, как яблоко, любовь,
Я миром брезгую. Слепая,
Беснуется слепая кровь,
И жизнь проходит, как слепая.
В окне над миром истлевает
Глухой, мертворожденный день,
Сгибает свет святая тень,
Как ветер тростники сгибает.
Нежнее рук часовщика
Ее прохладное касанье.
Пройдут года, пройдут века,
Без имени и без названья.
О Моцарт, Моцарт, как Орфей
Ты скалы покорил музыке —
К чему? Вослед душе своей,
Вослед пропавшей Эвридике
Ты бросишься. Но хаос глух,
Но тугоухи глыбы мрака,
И не уловит бедный слух
В ночи — ни отзвука, ни знака.
День отошел уже ко сну.
Густеет вероломный воздух.
Я никогда не отдохну —
На что рабовладельцу отдых?
[1928]
Chartreuse de Neuville («И желтый луч на каменной стене…»)
[77]
И желтый луч на каменной стене,
И серый мох на красной черепице,
И тень дерев — все только снится мне
Мгновенной, пролетающей зарницей.
Еще один завороженный день —
Он падает меж веток обнаженных,
Как желтый лист, как тающая тень,
Как бабочка, — на головы влюбленных.
[1933]
Canal de l’Ourcq («Ты помнишь белый циферблат часов…»)
[78]
Ты помнишь белый циферблат часов —
Он цвел в тумане, на краю канала.
Твоя ладонь, как чашечка весов,
От слов моих качалась и дышала.
Вдоль черной баржи полз фонарный свет,
Алмазами горела мостовая.
Прекрасно счастье — в ореоле бед
И в блеске нищеты — любовь босая.
[1933]
Счастье
[79]
I
Мой невод заброшен смоленый.
Чуть вздрагивают поплавки,
И ветер волною зеленой
Раскачивает тростники,
И шепчут зеленые листья
О том, что сегодня опять
Мне счастье во мгле золотистой
Никак не удастся поймать,
О том, как царапают весла
Их нежные стебли, о том,
Что ил волокнистый разостлан
По дну темно-серым ковром.
И, глядя в прозрачную воду,
Я вижу — далекое дно,
Синеющего небосвода
Раскрытое настежь окно,
И там — в голубых переливах —
Неяркую тень рыбака
И стайку рыбешек пугливых,
И призрачные облака.
II
Я в море сегодня не вышел.
Зарывшись в холодный песок,
Как зверь засыпающий, дышит
Мой старый, усталый челнок.
Вздыхает ленивое море,
Закатная плавится медь,
И сохнет на черном заборе
Большая шуршащая сеть.
Все выше летучие тучи
И огненные небеса,
Все тише в лощине дремучей
Лесные звучат голоса.
Земное глухое молчанье,
Огромный вечерний покой.
Встает голубое сиянье
Луны из-за бездны морской.
А около хижины нищей
Скворец за решеткой сидит,
Со скуки безрадостно свищет
И тонкие прутья долбит.
III
Вдоль тинистых, топких излучин
Усталая лодка скользит.
Как мохом, туманом дремучим
Невидимый берег покрыт.
И только высокие сосны
Над плотною мглою долин
Раскинули победоносно
Широкие кроны вершин.
Вода под веслом засыпает,
И скользкие призраки волн
Тоскливо и мерно качают
Меня и мой дремлющий челн.
А сзади, теряясь в тумане,
Уходит дуга поплавков.
Я знаю, что снова обманет
Меня бесполезный улов,
Что даром вдоль топких излучин
Протянуты петли сетей…
О, скука скрипучих уключин,
Тоска бесконечных ночей.
IV
Шумела в ночи непогода,
Огромный вздымался прибой,
Но к утру вся ширь небосвода
Покрылась сплошной синевой.
На берег, усталый от бури,
Ласкаясь, взбегала волна,
И капли небесной лазури
В себе отражала она.
Я вышел на берег песчаный.
Зарывшись в сыпучий песок,
Лежал, точно зверь бездыханный,
Разбитый прибоем челнок.
А рядом спокойно белело —
по пояс покрыто водой —
Как море — прозрачное тело
Утопленницы молодой.
И глядя в слепые озера,
В глаза неживые ее,
Сквозь тень помутневшего взора
Я счастье увидел мое.
V
И ночь опустилась, как камень,
И мраком костер окружен,
И рыжее, звонкое пламя
Уперлось в ночной небосклон.
Ты в клубах, тяжелого дыма
Сегодня покинешь меня,
Растаешь и неуловимо
Исчезнешь в объятьях огня.
Когда ж отпылает высокий
И жадный, и нежный костер,
Зажжется опять на востоке
Морской бесконечный простор,
И в небе, растворенном настежь,
Как рыбы всплывут облака,
И в поисках нового счастья
Потянется сеть рыбака.
Я поднял прозрачное тело,
К щеке прикоснулась ладонь,
И к небу блестящие стрелы
Взметнул, разгораясь, огонь.
[1937]
ОЛЕНЬ. Поэма
[80]
1
Кусты можжевельника, сосны,
Зеленое пламя берез,
Огромные белые весны,
Коварный весенний мороз.
Леса и леса, и озера,
И снова — леса и леса,
И тучи, лиловою сворой
Несущиеся в небесах.
Под нежными лапами моха,
Терновником острым увит,
Навеки и насмерть — без вздоха
Улегся тяжелый гранит.
Он вынес, безмолвный и грубый,
Угрюмую поступь веков,
Он помнит холодные губы,
Прозрачную грудь ледников.
Он может быть мертв, но я знаю,
Что в мраморных жилах его
Огонь ледовитого рая —
Таинственное волшебство.
2
Извивами длинной лощины,
Звериною узкой тропой,
Вдоль черных порогов стремнины
Я вышел на берег морской.
Вдали неподвижные сосны,
Как круглые спины китов,
Всплывающие легионы
Разбросанные — островов.
И глядя на сонную стаю,
Внезапно устав, как они,
Я видел — вверху угасают
В небесной жаровне — огни.
Обглоданный бурями остов
Столетней упрямой сосны
Вонзился в израненный остров,
Как черный гарпун. Тишины,
Огромной, печальной, дремучей,
Недвижимой и неземной,
Тяжелой, как голые тучи,
Гранитный, холодный покой.
3
Всю ночь напролет неустанно
Я вслушивался в тишину.
Я видел, как в небе стеклянном
Туман набегал на луну.
Ко мне сквозь еловую крышу
Просачивался холодок.
Я вслушивался и не слышал,
Как волны ласкают песок.
Когда, покоренный дремотой,
Вступил я в преддверие сна,
Шуршанием крыл — перелетом —
Меня разбудила весна.
Я вышел на берег песчаный.
Сквозь плотный и нежный туман,
Далекий, незримый, гортанный,
Вверху пролетал караван.
Казалось — весь воздух клокочет
Крылатое небо летит,
Казалось, что мертвые очи
Открыл, пробудившись, гранит.
4
Крутою дугою залива
Я вышел на каменный мыс.
Тумана прозрачная грива
Взлетела в далекую высь.
И между разметанных прядей,
Сквозь тающие кружева
Горела лазоревой глади
Сияющая синева.
И море, и мыс, и болото —
Все было бессмертно светло
И музыкою перелета,
Весенним гореньем цвело.
У самого края морского,
На нежном пространстве песка
Рождалося слово за словом,
За новой строкою строка.
За мною следила русалка
Сквозь воду и тинистый ил,
Как я можжевеловой палкой
Слова на песке выводил.
5
Сгибались высокие ели,
И сосны стонали в бору,
Русалочьи косы летели,
Разметанные на ветру.
Вдали белогривые волны
Сгонял и разбрасывал шквал.
Простором и яростью полный,
О берег ударился вал.
Прозрачными клочьями пены,
Лохмотьями серых знамен
Оделись гранитные стены
И скрытый кустарником склон.
Зеленая кровь обагряла,
Смывала песок золотой.
Строка за строкой исчезала,
Строка за случайной строкой.
Когда, отшумев и отплакав,
Насытилась буря волной,
Она уцелевшие знаки
Последнею смыла волной.
6
Звериною узкой тропою,
Вдоль каменных глыб, в тишине,
Я медленно шел. Надо мною
Вечернее небо в огне,
Как сонный костер, догорало.
Все было прозрачно-мертво.
Природа, насупясь, молчала.
И вот — я увидел его.
Тяжелый, печальный и гордый,
Стоял круторогий олень.
Его темно-серая морда
Глядела в далекую тень,
Туда, где ничто не исчезнет,
Г де каждое сердце найдет
В широкой, безоблачной бездне
Свой страстный бессмертный исход.
Я понял — ничто не растает,
Слова никогда не умрут.
Я понял, что смерти не знает
Высокий божественный труд.
Париж, 1945, [1937]
ВОЗВРАЩЕНИЕ. ПОЭМА
[81]
(Упоминаемые в поэме военные события имели место
на Кавказе во время гражданской войны в 1920 году.)
1
Кавказ дышал, как мамонт сонный.
Ползла заря из-за вершин.
Застыл громадою червонной
Завороженный властелин.
Вверху клыками горной цепи
И ребрами огромных скал
Рассвет рассеянно играл —
Жемчужное великолепье.
Над черноморскою пустыней,
Над чешуею зимних вод
Сиял невыразимо синий,
Воздушно-лучезарный лед,
Почти как блеск небесный ярок.
В пролетах оснеженных арок,
На лапах розовых ветвей
Играли отсветы огней.
Заря сползла на берег моря
И, рыжий озарив песок,
Растаяла в большом просторе.
День встал, отчетлив и высок.
2
Пожар далекого аула
Угас в пожаре синем дня.
В прозрачном небе утонула
Струя лилового огня.
И над кавказскою твердыней,
Как листья легкие венка,
Серебряные облака
Раскрылись в огненной пустыне.
Казалось все простым и точным,
Казалось — воздух чист и нем,
Казался мир бессмертно прочным
И каменным. А между тем,
На горностаевых плечах,
Меж льдин, в сияющих снегах,
На отдаленные высоты,
Таясь, глядели пулеметы.
Вот ветер набежал, и вскоре,
Стыдясь зеркальности ночной,
Покрылось утреннее море
Полупрозрачною чадрой…
3
Дымок над орудийным дулом
Летучей розою расцвел,
И вслед за ним тяжелым гулом
Наполнился угрюмый дол.
Застыв, к земле приникли травы,
Тягучий воздух, точно мед,
Стекавший вдоль прозрачных сот,
Как бы наполнился отравой.
Скользя шипящею шрапнелью,
Внезапным светом ослеплен,
На волю выполз из ущелья
Неповоротливый дракон.
Вверху, ощерившись, горели
На недоступной цитадели,
И недоступны и близки,
Щетиной черною штыки.
Земля, вздохнув, загрохотала.
Взвиваясь, падал желтый прах,
И в небесах, подняв забрало,
Стояло солнце на часах.
4
Как мне забыть — я помню, помню
Вершин стремительный разбег
И в этом мире вероломном
Жемчужно-розоватый снег.
И стрекотанье пулеметов,
И нежных пуль прозрачный звон,
Кустарником заросший склон
И дальний голос самолета,
В ущелье узком водопада
Неугомонную струю
И смерти близкую прохладу,
И жизнь и молодость мою;
Горячий ствол винтовки длинной,
Вверху, над башнею старинной,
На самом острие штыка
Взлетающие облака.
И белый парус в блеске моря,
В тумане моря голубом,
Скользящий в пламенном просторе
Упрямо-загнутым крылом.
5
О нет, в долине Дагестана
Не я лежу в свинцовом сне,
И не моя дымится рана,
И жизнь моя не снится мне.
Вот здесь, теперь, парижской ночью
Лишь явь горит передо мной,
И прежних дней во мгле глухой
Разорванные вьются клочья.
Случайному поверив звуку,
Я не услышал голос твой,
Кощунствуя, я поднял руку,
Моя Россия, — над тобой.
Последней нотою высокой
Во тьме звенит трамвай далекий.
Не отгоняя мыслей прочь,
Чужая коченеет ночь.
Люблю, люблю тебя, родная.
Я вижу — бархатная мгла
Печально, как чадра ночная,
На холмы Грузии легла.
6
Спаяв разорванные кольца,
Скрутив узлом тугую цепь,
Ползли на приступ добровольцы
Туда, на ледяную крепь.
Гудел развороженный улей.
Меж скал, и жаля и звеня,
И все ж не трогая меня,
Легко посвистывали пули.
Я помню солнца терпкий запах
И раны черные земли,
Клочок разорванной папахи
И кровь, застывшую в пыли,
И этот взгляд, в меня глядящий,
Еще живой, еще блестящий,
При свете золотого дня
Уже не видящий меня.
А там, вверху, застыв в молчаньи,
В зеленом ореоле льдин —
Самодержавное сиянье
Кавказских огненных вершин.
7
Неравный бой. Мы не сумели
Достичь врага и залегли,
Не взяв высокой цитадели,
В изрытой пулями пыли.
Часы, томительны и знойны,
Текли, чернея, точно кровь.
Лишь к вечеру в атаку вновь
Мы бросились толпой нестройной.
Между камней и между трупов,
Жужжаньем пчел окружены,
Сорвались с каменных уступов
За есаулом — пластуны.
В штыки — и вот — мы разорвали
Сверканием трехгранной стали,
Как молниею облака,
Нас окружавшие войска.
Но там, где ручейком раздвоен
Полуразрушенный аул,
Уснул, печален и спокоен,
Наш седоусый есаул.
8
Усталым пламенем заката
Страна моя озарена,
Потерянная без возврата,
Непостижимая страна.
Мы шли вдоль моря. Красным шрамом
Горело солнце. Вдалеке,
На рыжем выросши песке,
Качалась мертвая чинара.
С трудом ворочая колеса
Тяжелой и смешной арбы,
Везли волы в пыли белесой
Уставших от земной судьбы.
Тела, прикрытые дерюгой,
Слегка толкались друг о друга.
Казалось нам, что вот сейчас
Они, хрипя, окликнут нас.
День догорал. Чадра ночная
Холодным саваном легла —
Печальная и ледяная,
Боль успокоившая мгла.
9
Я не могу заснуть. Угрюмо
Я вслушиваюсь в мрак ночной —
Он полон шороха и шума,
Он полон тяжести земной.
Там, за окном, фонарь зловещий
Туманом вьющимся одет,
И но стене скользящий свет
Слегка передвигает вещи.
Гудок автомобиля длинный,
И призрачная тень луча
Летит вдоль улицы пустынной
Со свистом яростным бича.
Горят стремительным пожаром
Асфальтовые тротуары,
И в черных, плоских зеркалах
Сверкает белоглазый страх.
И вот опять встает глухая,
Бессонная и злая тьма —
Моя огромная, ночная,
Моя парижская тюрьма.
10
Все неизменно — годы, годы,
Все тот же дымный небосвод
И опостылевшей свободы
Нетающий железный лед.
И я смотрю на атлас школьный,
И между чуждых стран одна,
Она одна, моя страна,
Влечет меня к себе невольно.
Темно-зеленые долины
И пятна синие озер,
И гор коричневых вершины,
И прихотливых рек узор.
В степи глухой, как небо, древней
Полузатерянной деревни
Лишь в лупу видимый кружок, —
Цветка грядущего глазок.
Как узник смотрит сквозь решетку,
В окно, в свободу, на простор,
Так я гляжу на этот четкий
Географический узор.
11
Я помню наше отступленье,
Арбу, упавшую в овраг,
Горящий дом и в отдаленьи
Нас крепко обступивший мрак.
Ночные шорохи и шумы,
Слепой, необоримый сон,
Тяжелый, низкий небосклон,
Глухого моря плеск угрюмый,
А по утру — холодный ветер
И двухмачтовой шхуны бег,
И в сером, дымном полусвете
Крутящийся, бесцветный снег,
И там, за снегом, еле зримы,
Недвижимы, непобедимы,
В броне дымно-лиловых льдин
Форты надоблачных вершин.
Я помню, как на борт упорно
И набегал, и падал вал,
Фонтаны брызг и сине-черный,
Внезапно налетевший шквал.
12
Нас в этом мире только двое.
Как мне и плакать без тебя?
Гляжу в лицо твое родное,
Благословляя и любя.
Все та же ты, — не изменилась:
Все та же степь, все тот же лес,
Все тех же северных небес
Мечтательная легкокрылость.
Звенит гармоника от боли
В летучем сумраке ночей —
Еще одной заботой боле,
Одной слезой река шумней.
И все по-прежнему, тяжелый,
Глядит на праздничные села
До самой крыши полон тьмы
Огромный силуэт тюрьмы.
Так было и опять так будет —
Расстрел — и ропот соловья.
Душа умрет, но не забудет —
Ты свет, ты молодость моя.
13
Опять я прохожу бесплотный,
Не узнаваемый никем,
Опять встает рассвет дремотный
И горный воздух чист и нем.
Опять — Кавказские вершины,
Дымно-жемчужные снега,
Залива длинная дуга,
Чинары в глубине долины,
Дыханье легкого мороза
И там, на берегу реки,
Мне не знакомого колхоза
Взвивающиеся дымки.
И я, для глаз людских незримый,
Прозрачней света, легче дыма,
Неуловимо прохожу
Вдоль по земному рубежу.
Играет солнце в снежной чаще.
Сияет ледяная твердь.
Мне жизни радостней и слаще
Воображаемая смерть.
14
Страна моя, сквозь сон мне снится
Неуловимый голос твой.
Летучих звуков вереница
Звенит, кружась во тьме ночной.
Душа сквозь темную разлуку
Навстречу звукам, как цветок,
Протягивает лепесток,
Ловящий свет и влагу звука.
И вот, меж лепестков, незримо,
Между тычинок, в тишине,
Таинственно, неуловимо,
В глубоком, в глубочайшем сне,
В глубокой тайне сокровенной
Уже цветет огонь священный
И зреет медленно — оно —
Непобедимое зерно.
Качается чадра ночная,
Прохладный веет ветерок.
Прости, страна моя родная,
Что я тебя покинуть мог.
Париж, [1936]
«Двенадцать немецких винтовок…»
[82]
Владимиру Антоненко, расстрелянному на острове
Олероне 30-го апреля 1945 года.
Двенадцать немецких винтовок,
Двенадцать смертельных зрачков,
И сжались — в короткое слово —
Двенадцать смертельных слогов.
И вот, расставаясь с землею,
В чужом, в незнакомом краю,
Ты просишь, чтоб небо родное
Укрыло бы душу твою.
И прежде, чем тело покинуть,
Дыханье твое оборвать,
Ты вспомнил родную долину,
Болото, осеннюю гать,
Туманы над Припятью плоской,
Ступени, резное крыльцо —
И стало прозрачнее воска
Твое молодое лицо.
Нет, связанных рук не раскинуть
И глаз не закрыть неживых.
Из мертвого сердца не вынуть
Всех воспоминаний твоих.
Все крепче, все выше, все шире,
Пронзительнее тишины
Виденье единственной в мире
Далекой советской страны.
Нет, только кирпичную стенку
Изранил немецкий свинец —
Не умер — он жив, Антоненко,
Простой партизанский боец.
[1945]
ПОЭМА ОБ ОТЦЕ
[83]
Леонид Андреев родился 9/21 августа 1871 г. в городе Орле,
умер 12 сентября 1919 г. в финской деревушке Нейвола.
1
По горло в снег зарылись ели.
Кружилась и цвела пурга.
Веселый снег хмельной метели
Во тьме преследовал врага.
Большая ночь глядела в оба
Сквозь неподвижный полог мглы,
Как за сугробами сугробы
Вздымали белые валы.
В ночи, прозрачный и стоокий,
Влеком воздушною игрой,
Покорен музыке высокой,
Струился звездно-снежный рой.
Был мир ночной неузнаваем:
Казалась странною земля —
Как будто притворилась раем
Большая роза без стебля.
Наш черный дом в завоях снежных,
Как шмель меж белых лепестков.
Пил музыку годов мятежных,
Опустошающих годов.
Он погибал, но погибая,
Сквозь ветер, голод и мороз
Он видел, как цветет, сияя,
Блеск революционных роз.
Он был насыщен вдохновеньем.
Как иней, на стенах его
Горело дымным озареньем
Мучительное волшебство.
И призраки картин, и книги,
И свод щербатый потолка,
И смерть, и жизнь — в едином миге,
Поправшем дымные века.
2
Вот я закрыл глаза, и снова
Звучат отцовские шаги —
Сквозь тяжесть медленного слова,
Сквозь завывание пурги.
Колеблется скупое пламя.
Еще далеко до утра.
Его упорными шагами
Протоптан синий ворс ковра.
Военная тропа сражений
И горьких срывов и побед —
Испепеляющих горений
Язвительный и зоркий бред.
И пишущей машинки стрекот,
И музыки небесный гром,
И вьюги отдаленный клекот
За занавешенным окном,
И под морщиною безбровной,
Под обнаженным солнцем лба
Любви безгрешной и греховной
Неутолимая борьба.
И в глубине земной неволи,
В смерче и образов и снов
Сияние последней боли,
Звук непроизносимых слов.
Часы, часы ночного бденья!
Все медленней земная речь,
Все отдаленней вдохновенье
И явственней сутулость плеч.
Рассвет сквозь водоросли веток,
Сквозь разлетающийся мрак
Глядит на пластыри пометок,
На сон исчерченных бумаг.
3
Сентябрьский ветер строг и зорок —
Он вымел начисто луга,
Обвеял глиняный пригорок
И гладко причесал стога.
Березы желтыми кострами
Сияли вдалеке. Леса
Подперли хвойными плечами
Встревоженные небеса.
Серели выцветшие крыши
Окрестных финских деревень.
Час от часу казался выше
Неумолимо жесткий день.
И в глубине пустого сада,
Там, где застыла тишина,
Наш дом стоял ночной громадой,
Многоугольной глыбой сна.
Для отдыха закрыть не мог он
Глухие веки мертвых глаз.
На впадины зеркальных окон
Лег черным блеском смертный час.
Для наших глаз уже незрима,
Для чувств земных уже мертва,
Плыла легка, неуловима
Душа былого волшебства.
И голос, смертью обнаженный,
Легко минуя слух людской,
Взлетел закатом опаленный,
И захлебнулся высотой.
— Когда-нибудь, в другой вселенной,
Над бездной дымною веков
Воскреснет музыкой нетленной
Оборванное пенье слов.
[1935]
ПОЭМА О КАМНЕ
[84]
Александру Вадимовичу Андрееву
I
Долго угрюмый ледник волочил
Серый валун по земле одичалой.
Бросил его и уполз, и забыл.
Небо над мертвым болотом молчало.
Сгусток расплавленной, огненной лавы,
Жизнь, не заснувшая даже во льду —
Каменный сторож огромной державы:
«Здесь я положен, и я не уйду».
II
Через невские топи торопят коней.
Убегают на запад. Слепые кольчуги
Чуть блестят в темноте. «О скорее, скорей,
Нам не выйти из круга разбуженной вьюги.
Ночь прикинулась ведьмой. Она нас задушит.
Этот снег — словно стрелы — и жалит и жжет».
Леденеют, как в проруби, мертвые души:
Александр, настигая, в погоню идет.
III
Все мхи, да валуны, да мелколесье,
И жадный всхлип, и хлюпанье болот,
И в серо-синем, в бледном поднебесья
Широкий журавлиный перелет.
Его века одели лишаями,
Стянула раны каменная ржа.
Он говорил гранитными губами:
«Я не уйду с родного рубежа».
IV
Белая ночь на Ивана Купала.
Белое небо над синей рекой.
Едет отряд по земле одичалой,
Конь за конем по земле голубой.
Кто здесь натыкал еловые вехи?
Длинную просеку кто прорубил?
Петр к одинокому камню подъехал,
Горькую трубку свою закурил.
V
Каменотес взял ржавый молот,
Зубило сжал мозолистой рукой,
И звонким стал весенний холод,
Плывущий над огромною рекой.
Он был положен в край высокой дамбы,
Туда, где приставали корабли,
Туда, где сжали каменные ямбы
Неровный край болотистой земли.
VI
Гранитные обтачивая звуки,
Суровый Ломоносов приходил
Сюда на берег. Каменные руки
Уперши в камень, он не находил
Ему потребной фразы. В тишине
Из-за высоких тростников вставала Луна.
Ночь бормотала в полусне,
И каменное сердце трепетало.
VII
Вдали Адмиралтейская игла
Сияла, в полумгле не угасая,
Когда крылаткой славною была
Озарена его душа ночная.
……………………………….
VIII
Здесь, над Сенатской площадью, заря
Мучительно и долго догорала.
В кольчуге синих льдин едва дышала
Нева — в тот долгий вечер декабря.
И в долгий вечер декабря впервые
Тебя обжег тот непомерный свет,
Которым — через девяносто лет —
Весь шар земной расплавила Россия.
IX
Человека не тронула пуля. Она
Обожгла рикошетом гранитное тело.
По торцам, пригибаясь, ползла тишина,
А беззвучное сердце, как солнце, горело.
Человек — он погладил ладонью гранит,
Посмотрел в темноту, в этот мрак неотвязный:
«Ничего, пусть сегодня еще поболит,
А уж завтра мы вместе отпразднуем праздник».
X
Здесь самодержец лед, и Ленинград,
Буранами и вьюгами обвитый,
Подъемлет к небесам — за рядом ряд —
Разрушенных построек сталагмиты.
Но сквозь кольцо блокады ледниковой,
Сквозь бред и боль неумолимых мук
На всю страну гремит, как жизнь, суровый,
Как жизнь, большой — гранитный сердца стук.
XI
Не страшась аравийского желтого зноя,
Мусульманин к священному камню придет,
И остынет в душе беспокойство земное,
И высокое счастье звездой расцветет.
Так и тот, кто душой, маловерной и слабой,
Не поверил в Россию и в русский народ,
Пусть коснется рукой ленинградской Каабы,
У гранитного сердца пусть силы возьмет.
Париж, 1946
КОЛОДЕЦ В СТЕПИ (1–3)
[85]
1. «Овраг и деревянный сруб колодца…»
Овраг и деревянный сруб колодца,
В квадратной мгле шевелится вода.
Уходит день, — он больше не вернется,
Он больше не вернется никогда.
Вдали пылит усталая телега, —
Клубится пыль, как розовый цветок,
И облака на поиски ночлега
По небу гонит теплый ветерок.
Уходит день за гребень косогора,
Туда, где черные торчат кусты.
Постой, не торопись, — теперь уж скоро
Ты все поймешь, и все забудешь ты.
Вода в степном колодце пахнет мятой.
Высоко в небе плачут журавли.
Нам в дальний путь пора — о без возврата —
Уйти по черным рытвинам земли.
2. «Над выжженной дотла, белесой степью…»
Над выжженной дотла, белесой степью,
Сквозь беспощадно пыльный зной, вдали,
Струится дымное великолепье,
Мучительное марево земли.
Плывут во мгле летучие озера,
Качаются и тают тростники,
И жарким ветром зыблемые горы
Встают над дымной заводью реки.
А здесь — трещат кузнечики до боли,
И мертвая земля дождей уже не ждет,
И пыльный саван покрывает поле,
И ночь не спать, а мучиться идет.
Вдали, над степью, над пустым колодцем,
Недвижен журавля упрямый шест —
Он не наклонится, он не согнется,
Он тоже мертв — грозящий небу перст.
3. «Крутясь, взлетит бадья, и плеском плоским…»
Крутясь, взлетит бадья, и плеском плоским
Наполнится слепая тишина,
И каждый звук легчайшим отголоском
Повторит черная и влажная стена.
В лицо пахнет разбуженная свежесть,
И солнечные зайчики вразлет,
Как стая бабочек, резвясь и нежась,
Вспорхнут над бархатом зеленых вод.
Но вот умолкнет шум, опять настанет
В разбуженном колодце тишина.
С последней, запоздавшей каплей канет
В небытие — короткая волна.
А там, вверху, где ивовые лозы
Стоят у края черной борозды,
Как лепестки осыпавшейся розы,
Сверкают пятна пролитой воды.
[1939]
Перед грозой («Стоят стога на рыже-сером поле…»)
[86]
Стоят стога на рыже-сером поле.
Чуть тронут золотом далекий лес.
Большое солнце в дымном ореоле
Уходит в ночь с измученных небес.
Над мутным краем выжженной равнины
Ползет тяжелая лавина туч.
Огнем одеты дымные вершины
И белым бархатом — отроги круч.
Вдали гроза внезапно всколыхнула
Неповоротливую тишину,
И звуки круглые глухого гула
В незримую скатились глубину.
Чем мглистей и душнее воздух дольний,
Чем глубже в мрак уходит свет дневной,
Тем ярче блеск розовооких молний
Над дымной, потрясенною землей.
[1939]
«Здесь пахнет сыростью, грибами…»
[87]
Анне Присмановой
Здесь пахнет сыростью, грибами
И застывающей смолой,
И, точно коврик кружевной,
Лежит меж черными корнями
Мох — серебристо-голубой.
Как высоки большие ели!
Как недоступны небеса,
Как осторожны голоса —
Здесь даже краски не посмели
Обжечь осенние леса.
И только в глубине ложбины,
Одна, в безмолвии лесном,
Сквозь темно-серый бурелом
Узорчатая ветвь рябины
Пурпурным светится огнем.
[1947]
«Уже сошел с лица полдневный жар…»
[88]
Уже сошел с лица полдневный жар,
Уже открылся вечер предо мною,
Уже струится серебристый пар
По волосам — кудрявой сединою.
От сердца, как от тополя, легла
На землю тень с таким очарованьем,
Что от ее прохладного крыла
Повеяло — уже ночным дыханьем.
Все стало призрачным и голубым —
Поля и серая в полях дорога,
И медленно встающий нежный дым
Над темною излучиною лога.
Я в этом мире странном отражен,
Пленен его прозрачной немотою,
И я уже не я, я новый, — он —
Стою, один, пред правдою ночною.
[1939,1940]
«С таким печальным восклицаньем…»
[89]
С таким печальным восклицаньем
Усталый поезд отошел,
Что стал вокзал — воспоминаньем,
Пронзительным очарованьем
Того, что я на миг обрел.
Стучат колеса так тревожно,
Так жизнь покоится в тени,
С такою лаской осторожной,
Неповторимой, невозможной
Горят вокзальные огни,
Что я стою обезоружен,
Смотрю, как будто сам не свой,
На нежную дугу жемчужин
На персях ночи голубой.
[1947]
«Пурпурное зарево медленно гаснет…»
[90]
Пурпурное зарево медленно гаснет.
Над самой землею горит золотистая нить.
В сереющем поле кузнечики звонко и страстно
Стараются шелест ночной заглушить.
Но с каждым мгновеньем все шире, все глуше
Томительный шорох и шепот встревоженных снов,
И скоро до самого сердца он будет разрушен
Наш видимый мир — о, до самых основ.
И только вверху, над печальной землею,
Над душами тех, кто тоскует и плачет в тени,
Огромные звезды лазурные очи откроют,
Но нашей земли не увидят они.
[1947]
«Когда весна хрустальными перстами…»
[91]
Когда весна хрустальными перстами
Ласкает посеревшие снега
И с крыш капель — все звонче и упрямей
Тяжелые роняет жемчуга,
И запахом, и одурью навоза
Весь воздух пьян, и вновь земля
Из-под темно-лиловых лап мороза
Освобождает влажные поля,
И в серый покосившийся скворечник
Опять жильцы вернулись на постой,
И лес звенит такою тягой вешней,
Таким сиянием, такой весной,
Что только бы дышать — не надышаться,
Что только б слушать, как лучится свет,
Как вместе с светом начинает излучаться
Все то, чему названья даже нет.
[1947,1948]
«Утомительный зной не остыл…»
[92]
Утомительный зной не остыл,
И еще не пахнуло прохладой.
Полумесяц, качаясь, поплыл
Поплавком над оградою сада.
Точно окунь, блеснула звезда,
Призрак мыши летучей метнулся
И мгновенно исчез без следа,
Только воздух едва колыхнулся.
За высокой садовой стеной
Пробежали, толкаясь, солдаты,
И запахло во мгле голубой
Сапогами и розовой мятой.
И внезапно вздохнула гармонь,
И с такою тоскою бескрайней
Этой песни зажегся огонь,
Ослепительный, нежный и тайный,
Будто небо расплавилось вдруг,
Будто тенью зарницы бегучей
Озарил этот огненный звук
Нашу землю и дымные тучи.
[1947,1948]
ПОЭМА О РЕВЕККЕ
[93]
И делят ризы мои между собою
И об одежде моей бросают жребий.
Псалтирь 21.19.
Распявшие Его делили одежды Его,
бросая жребий, кому что взять.
От Марка 15.24.
I
Он пах селедками и керосином,
Прикрытый периною быт. По ночам
Медлительный сон в полушубке овчинном,
Усевшись на лавку, угрюмо молчал.
Как гуща кофейная в погнутой кружке, —
Осели на дно неподвижные дни.
И не было кукол. Слепые игрушки
Лежали, как мертвые звезды, в тени.
…У Ревекки кукол нет,
А Ревекке восемь лет…
II
Как высоко подвешены баранки.
Над бочкой, где ныряют огурцы,
Как угли, светятся в стеклянной банке
Таинственные леденцы.
Как пахнут пряники миндальной пылью,
Как сладостно о пряниках мечтать, —
Вот если б подарить Ревекке крылья,
Чтоб эти пряники достать.
…У Ревекки кукол нет,
А Ревекке восемь лет…
III
Но иногда вот в эту тишину,
Но в этот мир — невзрачный, серый, душный,
Привыкший к полуяви, к полусну,
Расчетливый и законопослушный,
Врывались гордые гортанные слова,
Звучали в хейдере рассказы ребе,
И странно озарялась голова,
И таял бледный быт в библейском небе.
IV
Кричат погонщики верблюдов
Арбы, настойчиво пыля,
Скрипят. Вдали, как чудо,
Обетованная земля
Колеблется в тяжелом зное.
И море дымно-золотое
Сверкает, светится, блестит
И жадным пламенем горит.
А позади плывут в песках
Медлительные колесницы,
Поблескивают на щитах
И копьях — желтые зарницы,
И раскаленная завеса,
Тяжелые войска Рамзеса
Полуприкрыв слепым крылом,
Струится в воздухе пустом.
V
Он поднял руку, и вода,
Как зверь ощерясь, отступила
И раскололась, и слюда
Края зыбучие покрыла.
Меж водорослей и камней,
Блистая чешуей своей,
Как нерастаявшие глыбы,
Огромные лежали рыбы.
Когда Израиль перешел
По дну на берег Аравийский
И медленно последний вол
Втащил арбу на берег низкий, —
С тяжелым вздохом наслажденья
Разорвала оцепененье
И войско вражье без следа
Пожрала дымная вода.
VI
Высоки ночные ели.
Крепок огненный мороз.
Нежным бархатом метели,
Лепестками белых роз
Укрывает ночь пустыню.
Сердце человека стынет,
И, медлительный, течет
Воздух, превращаясь в лед.
И идут, как будто по дну,
Темной просекой лесной,
Погрузившись в мрак подводный,
Беглецы слепой толпой.
А вдали упрямо лает,
И визжит, и настигает,
И строчит, и бьет, и бьет
Полуночный пулемет.
VII
Низкое, ночное небо.
У Ревекки куклы нет.
У Ревекки нету хлеба.
Заметая слабый след,
Медленно и неустанно
Падает сухая манна,
В черном воздухе летит,
В черном воздухе звенит.
Кто во тьме поднимет руку?
Кто расколет мрак ночной?
За твою, Израиль, муку
Кто пожертвует собой?
Далека земля родная,
Золотая, голубая,
Каменистая, святая,
Ханаанская земля.
VIII
Как развалины древнего храма,
Колоннадой без крыши стоят
Неподвижно, сурово, упрямо
Эти трубы и жадно дымят.
И во мгле, как глаза великанов,
С каждым часом еще горячей
Полыхают отверстья вулканов,
Золотые орбиты печей.
IX
В черном дощатом бараке
Сложены — до потолка —
Старые платья и фраки —
Плоская, злая тоска.
И наверху приютились,
В ряби застывшей реки,
Все, чем они поживились, —
Стоптанные башмачки.
X
За нас, за нашу злую землю,
За тех, кто плакал, кто смеяться смел,
За тех, кто говорил — «нет, не приемлю»,
За тех, кто ненавидел, кто жалел,
За то, чтоб девочкам дарили куклы,
Мальчишкам — деревянные мечи,
Горят над лагерем, в том небе тусклом,
Ее — неотразимые — лучи.
…У Ревекки кукол нет,
А Ревекке было восемь лет.
[1947]
Слово («Бывает так — и счастья нет огромней…»)
[94]
Бывает так — и счастья нет огромней,
Когда, в смятении, услышишь вдруг
Родного слова первобытный звук:
Пойми его люби его, запомни!
Ты с этим словом жил давным-давно,
И стало слово словом обиходным,
И ты забыл, что звуком первородным,
И только им одним живет оно:
Когда-то гласных нежная основа
Согласных костяком поддержана была,
И в диком горле предка ожила
Душа того, что в мире стало словом.
[1951,1956]
«От весны уже некуда деться…»
[95]
От весны уже некуда деться:
Что ни день, то она зеленей.
Терпкий воздух, такой же, как в детстве,
Лишь, пожалуй, еще голубей.
И, пожалуй, теперь по-иному
— Эти годы не даром прошли —
Утомительной дышишь истомой
Обнаженной и влажной земли,
И глядишь сам не свой и не зная,
День ли целый иль четверть часа,
Как в себе облака отражает
Голубой колеи полоса,
Как борозд темно-рыжие строчки
На полях пролегли без конца,
Как листок, появившись из почки,
Поражается свисту скворца.
[1952]
«Из-под талого снега бежит ручеек…»
[96]
Из-под талого снега бежит ручеек,
И, коричневой мордой уткнувшись в канаву,
Он визжит от восторга — ну, прямо щенок,
Обалдевший от солнца и света на славу.
Вот он нос задирает, готовый чихнуть,
И, схватив прошлогодний листок по дороге,
Он волочит его и пускается в путь,
Широко раскорячив аршинные ноги,
И бежит, и не знаешь — щенок иль ручей,
А возможно, что это и то и другое, —
Ведь недаром все чище, просторней, звончей
С каждым днем небеса над моей головою.
[1952]
Лес в июне («В глазах зарябило от тени и света…»)
[97]
В глазах зарябило от тени и света,
Идешь как слепой — от пятна до пятна, —
Уже опрокинулась в знойное лето,
В струящийся воздух весна.
В лесу лишь зеленое да голубое:
И корни, и даже валежник — и тот,
Покрывшись прозрачной шершавой травою,
Того и гляди, зацветет.
С веселым гуденьем, вся в звонком сиянье
Мелькающих крыл, пролетела оса,
И снова лесное сухое дыханье,
И щебет — на все голоса.
Как дождь ослепительный, падает пламя,
Сжигая за новой саженью сажень.
Прибита к земле золотыми гвоздями
Листвы темно-синяя тень.
Куда ни посмотришь, глаза приневолив,
Везде, от земли и до самых небес,
Упершись всей грудью в далекое поле,
Трепещет сияющий лес.
[1956]
«Ласточек хвостики узкие…»
[98]
Ласточек хвостики узкие,
И провисающие провода —
Ноты таинственной музыки, —
И поезда, поезда, поезда…
Осень с тетрадкою нотною,
Насыпь, овраг и кусты…
Сердце мое перелетное —
Родина — ты!
[1951]
Куст можжевельника («Когда он возникает в глубине…»)
[99]
Когда он возникает в глубине
Суровой чащи, меж сплетенья веток,
Приходит в голову невольно мне,
Что этот куст — мой друг и дальний предок.
Вот он стоит — лазурный часовой —
В своей одежде неколючих игол,
Высокий, стройный, дымно-голубой,
Как сгусток времени, как символ мига,
Того мгновения, которым я,
Быть может, был — давным-давно — когда-то.
О, как была тогда душа моя
Щедра, отзывчива, богата!
Он вспыхнул в блеске капель дождевых,
Один в лесу он солнцем был опознан,
И вот горят на веточках тугих
Смолистые смарагдовые звезды.
Как трудно мне в земных стихах моих
Поймать и воссоздать воспоминанье,
Чтоб прозвучал — как этот куст — мой стих
В людском лесу лазурным восклицаньем?
[1966]
Яблоня («Дичок я выкопал в лесу. С трудом…»)
[100]
Дичок я выкопал в лесу. С трудом
Раздвинув камни, я непрочный корень
Извлек с налипшею землей. Потом
Я посадил дичок в саду, на взгорье,
Подальше от других: как человек,
И яблоня должна дышать свободно,
Пусть будет у нее счастливый век —
Большой, высокий, многоплодный.
Потом кору ножом я полоснул
И ртом приник к кровоточащей ране,
И душу дереву мою вдохнул.
И стала яблоня моим созданьем,
И много лет, из года в год, она
В моем саду цвела, плодоносила,
Прозрачной кровью до краев полна
И одержима творческою силой.
Стареет дерево, как всякий человек,
И времени следы неизлечимы —
Уже топор свой точит дровосек,
Уже приходит срок неотвратимый,
И в этот миг и яблоня, и я,
В надежде полного изнеможенья,
Со всею болью старого огня
Мы бросим в мир последнее цветенье.
Из черных почек вылетят цветы,
На дальних ветках сядут, словно птицы,
И, не боясь ни холода, ни тьмы,
Душа цветов, сияя, загорится.
[1967]
«Я возьму мастихин и податливой сталью…»
[101]
Я возьму мастихин и податливой сталью
Соскребу на палитре горбатую краску,
Скипидаром протру, чтобы каждой деталью
Благородное дерево вспыхнуло б ласково,
Чтобы снова своей чистотою коричневой
Оттеняло индиго, белила и сурик,
Чтобы снова я понял — всегда необычны
Основные цвета и что отблеск лазури
Воссоздать человеку почти не под силу,
Что у красок своя, им присущая доля,
Что они, как слова, могут стать опостылыми
И что творчество — самая светлая в мире неволя!
[1967]
Камертон («Ночью, на ребро поставив льдины…»)
[102]
Ночью, на ребро поставив льдины,
В сторону откинув берега,
Закрутив воронками стремнину,
В наступленье бросилась река.
Воздух полон шорохом и плеском,
Тусклым грохотом ночной беды.
Отливает вороненым блеском
Напряженная спина воды.
Половодью весен нет предела,
И, языческой любви полна,
Всей реки проснувшееся тело
Подняла глубинная волна.
Все луга залить и приневолить,
Покорить прибрежные леса
И к утру в растаявшем раздолье
Разбудить земные голоса,
И, чтоб не было ошибки в звуках,
Чтобы ясен был весенний звон,
Ледоход берет в большие руки
Виадука легкий камертон.
[1966]
На пушкинской Черной речке («Тянуло с Ладоги рассветом…»)
[103]
Тянуло с Ладоги рассветом.
Крепчал мороз. Из темноты
Вступавшим в новый день предметам
Опять дарила, жизнь черты:
Стал домом — дом, санями — сани,
И в речке вмерзшее бревно
Своей обрубленною дланью
Подперло мост. Ах, все равно
Нам не исправить нашей жизнью
Того мгновения, когда
На повороте полоз взвизгнет
И выйдет из саней вражда,
Беда, тверда, непоправима,
Поднимет пистолет. Прости,
Что я в тот день невозвратимый
Тебя не мог спасти.
[1966]
Вода («Среди камней и между глыб курчавых…»)
[104]
Среди камней и между глыб курчавых
Бегут ручьи неугомонных вод:
Приливов и отливов величавый,
Луною установленный черед.
И каждый раз, когда вода отходит,
С каким упорством силится она, —
И подчиняясь, и борясь с природой,
Не отдавать земле морского дна!
С каким усильем и с каким упрямством
Все тело напряженное воды
На приоткрывшемся глазам пространстве
Разбрасывает ясные следы:
Вода себя в песке отображает
Узором волн, а в водоемах скал
Оставленные ею не сгорают
Лазурные осколочки зеркал,
И все лишь для того, чтоб снова, снова,
Когда настанет долгожданный срок,
Со всею исступленною любовью
Прикрыть собой и камни, и песок.
Морскую воду нежной, женской силой —
Непререкаемой — вооружив,
Бросает дважды в день на берег милый
Самой природой созданный прилив.
[1966]
Падучая звезда («Вспыхнула — и стало меньше в мире…»)
[105]
Вспыхнула — и стало меньше в мире
На одну падучую звезду…
Притяженье по небесной шири
Как вело тебя на поводу?
Как тебе жилось и как дышалось,
Как ты вырвалась из пустоты,
Как с другими сестрами встречалась,
Легкой тенью как скользила ты?
Нелегка орбита метеора
Средь расчисленных путей планет, —
Пленница огромного простора,
Бабочка, летящая на свет…
Метеору даже плакать нечем,
Да и плакать-то ему над кем?
Только звезд серебряные свечи
Чуть мерцают в дальнем далеке.
Вспыхнула… Голубоватый пламень
Над землей встревоженной мелькнул,
И космический распался камень,
И далекий прокатился гул.
[1966]
«Повседневного — нет, не бывает…»
[106]
О.А.
Повседневного — нет, не бывает:
Новый день не похож на другой.
Посмотри, как сегодня встречается
С облаком облако над головой.
Не скажи, что вот так же сверкали
И горели — живые — вчера.
С каждым днем над бесцельными далями
Ярче и радостнее вечера.
Наша память хранит по привычке
Образ юности не для того,
Чтоб казалось для нас размагниченным
Утра и молодости колдовство.
Нас встречала когда-то в апреле
Обаяньем земная весна,
А теперь — золотыми неделями,
Осенью входит — она… не она…
Сорок лет, и от каждого года
Остается серебряный след.
Каждый год был отмечен природою,
И между ними — неясного нет.
[1965]
У колодца («Взгляни в квадратный сруб колодца…»)
[107]
Взгляни в квадратный сруб колодца:
Чуть шелестит вода, а в глубине
Его лицо внезапно улыбнется,
В пологой отраженное волне.
Кем был он — мой далекий предок,
В каком лесном скиту себя он сжег?
В его избу какие злые беды
Входили, не споткнувшись о порог?
Он был и пахарем, и дровосеком,
И вольным запорожцем на Днепре,
И не с него ли Феофаном Греком
Был темный образ писан в алтаре?
Вот он, широкоплечий и скуластый,
До самых глаз заросший бородой,
Моей страны создатель и участник,
Медведеборец — зачинатель мой.
Он смотрит на мое лицо земное.
Чуть шелестит, чуть плещется вода.
И вот уже к родному водопою
Подходят пестрые стада.
[1966]
«Я в землю вернусь — и стану землею…»
[108]
Я в землю вернусь — и стану землею,
Всем, что дышит, звенит и живет,
Стану деревом, зверем, травою,
Стану небом и даже луною,
Той луной, что над нами плывет.
Обернись и взгляни — неужели,
Как бы жизнь ни была хороша,
Ты поверить могла в самом деле,
Что лишь в нашем стареющем теле,
Только в нем и ночует душа.
Я бессмертен и я бесконечен!
Стану степью — и встречусь с тобой,
Стану морем, и смуглые плечи,
Как и в прежние годы при встрече,
Обниму набежавшей волной.
Стану ветром — таким же счастливым,
Как и тот, что над нами теперь
То замолкнет, то вновь торопливо
Говорит с длиннолиственной ивой…
— Я стану таким же. Не веришь? Проверь!
[1956]
Пять чувств («Ненасытны глаза — мне, пожалуй, и жизни не хватит…»)
[109]
Ненасытны глаза — мне, пожалуй, и жизни не хватит
Наглядеться вот так, чтоб вполне, до конца, разглядеть,
Как вдали облака превращаются в птиц на закате
И как пролитый по небу мед переплавился в медь.
Никогда не устанет мой слух отзываться на голос
Недоступной, но все же мне близкой природы, когда
К замерцавшей звезде паутины таинственной волос,
Как струну, запевая, протянет другая звезда.
Никогда, никогда мне не хватит скупого дыханья,
Чтоб до самого сердца проник аромат зацветающих лип
И вполне насладились бы пальцы — мое осязанье —
Ощущеньем горячей, шершавой и милой земли.
И когда я приникну к траве и прохладные росы
Обожгут мне и нёбо, и мой пересохший язык, —
Мне покажутся вовсе нелепыми злые вопросы,
Утвержденья, что в чувство шестое я — нет, не проник.
Не проник. Мне довольно того, что дала мне природа,
Чем богато дыхание всех благородных искусств,
Только б мне удалось сохранить полноценной свободу
И высокую мудрость пяти человеческих чувств.
[1970]
«В конце беспокойной дороги…»
[110]
В конце беспокойной дороги
Мы часто подводим итог
Минутам высокой тревоги
И сереньким дням без тревог.
Колонками цифры построив
То справа, то слева, спешим
В уме подсчитать
золотое
И
черноенашей души.
И, вычтя одно из другого,
Из радости темную боль,
Вполголоса мертвое слово
Шепнем прозаически: «Ноль…»
Но вдруг — по квадрату страницы
Все цифры скользнут и, ожив,
Танцуя, взлетят вереницей
Вне логики правды и лжи,
И, музыке странной покорна,
Как воздухом, ею дыша,
В родные, земные просторы
Живая вернется душа.
«Розоватый рыжик спрятан в хвою…»
[111]
Розоватый рыжик спрятан в хвою.
У него под шляпкой младший брат.
Воздух леса на смоле настоян,
Он хмельнее хмеля во сто крат.
Тишину лесную видно глазом,
Слышно ухом — в золоте листва,
Слышно, как мгновенные алмазы
Зажигает в росах синева.
И таким дыханьем необъятным
Насыщается моя душа,
Что, спеша, уходит на попятный
Смерть от жизни, на попятный шаг.
[1969]
«Не утолить страшной жажды, о, сколько ни пей!..»
[112]
…От страшной жажды песнопенья.
М. Лермонтов
Не утолить страшной жажды, о, сколько ни пей!
Как в минувшие дни почерневшие, жадные губы
Тянутся к влаге стихов, к обжигающей влаге твоей —
О песнопенье! ты нас воскрешаешь и наново губишь.
С каждой новой рожденной строкой умирает душа
И возрождается снова из пепла — легка и крылата —
Феникс! — пока не иссякнут на дне золотого ковша
Светлые росы восхода и дымная лава заката.
Девятый вал («Сквозь горловину узкого пролива…»)
[113]
Сквозь горловину узкого пролива,
Взрываясь на зубцах подводных скал,
Несли валы растрепанные гривы
К залысинам прибрежного песка.
В тот день противоречье всех течений
Вдруг стало явным, и казалось мне,
Что некий образ светопреставленья
Уже возник в надводной вышине:
Из дальней тучи рогом носорога
К воде тянулся смерч. Он был черней
Воды. Я думал вот, еще немного,
И он, как зверь, соединится с ней.
Вдали, могучее вздымая тело
И встречных волн сминая суету,
Девятый вал, как призрак черно-белый,
Провел внезапно длинную черту.
Весь горизонт покрылся дымной пеной.
Вода как будто встала на дыбы,
И, влажных скал обняв нагие стены,
В огромное вместилище борьбы
Она ворвалась и слилась с прибоем,
И, перекрыв весь видимый простор,
Зажгла, к смертельному готовясь бою,
К угрюмым тучам рвущийся костер.
Девятый вал вздымался выше, выше.
Казалось, он до боли напрягал,
Подобно бегуну, тугие мышцы
И, щерясь, сам себя перерастал.
Ристалище приливов и отливов,
Грозящий, обнаженный лоб волны,
С хребта срываемая ветром грива,
Вся сила океанской глубины —
[Как счастлив я, что человек не может
Еще не может покорить морей,
Что океан, сверкая влажной кожей,
Еще исполнен волею своей!]
[1967]
«Время за минутою минуту к
одну…»
[114]
Время за минутою минуту к
одну
Тянет — словно воду на порогах, —
Но, быть может, все-таки сегодня,
Средь ненужных, тусклых, хромоногих,
В дверь мою войдут четыре строчки,
Те четыре, новых, некрасивых,
Те, что мой легко сломают почерк,
Жизнью скованный, себялюбивый.
Перед ними я, как мальчик, встану,
Перед долгожданным новым словом:
Пусть оно врачует или ранит,
Только пусть оно сорвет оковы
С пленной мысли, с нашей пленной воли.
Все деревья в мире умирают,
Жизнь земли сроднилась с вечной болью,
Только слово времени не знает.
Нет, никто в ночи не скрипнул дверью,
Новое «сегодня» смотрит в окна.
Я, как прежде, жду, люблю и верю
Ожиданью нет и быть не может срока.
[1969]
«Влага стихов — воркованье струящихся гласных…»
[115]
Влага стихов — воркованье струящихся гласных —
Камни согласных оденет звенящей росой,
И первобытное слово становится ясным,
И синее небо сливается с черной землей.
Сеятель ссыпал в кошелку шуршащие зерна.
Даль, а в дали прислонились к земле облака.
Как дышит земля, как дыханье ее благотворно,
Как от звуков и слов тяжелеет сегодня рука!
Поле распахано, в борозду падает семя,
И, если случатся дожди и оно прорастет,
Высоко меж плевел подымется колос, и бремя,
Как ветошь, на землю с натруженных плеч упадет.
[1969]
§
В настоящем издании наиболее полно представлено поэтическое наследие Вадима Леонидовича Андреева (1902–1976) — поэта и прозаика «первой волны» русской эмиграции. Во второй том вошли стихи, не публиковавшиеся при жизни автора. В основу тома положены авторские машинописные сборники стихов, сохранившиеся в архиве Вадима Андреева (Русский Архив в Лидсе, Великобритания).
ВАДИМ АНДРЕЕВ. СТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ. В 2-х томах. Т.II
[1]
[2]
[3]
ИЗ ОПУБЛИКОВАННОГО ПОСМЕРТНО И НЕОПУБЛИКОВАННОГО
ИЗ СБОРНИКА «ЛЕД» (1937)
«Нет оправдания, Господи, мне…»
Нет оправдания, Господи, мне —
Я не сгорел на высоком огне.
Таяли души, как п
оветру дым,
Испепеленные словом Твоим,
Уничтожалась плотск
ая кора
В пламени нерукотворном костра,
Все догорело и все отцвело,
Все превратилось в Господне тепло,
Только вот этот жестокий глагол
Я не расплавил и не поборол.
1932
«Ничто меня не жжет и не тревожит…»
Ничто меня не жжет и не тревожит,
Лежит безобразная тишина,
Но мне сквозь смерть и мрак, о Боже, Боже
Вся жизнь моя отображенная видна.
Я наслаждался задушевной ложью,
Свой человеческий свершая срок, —
И вот теперь у твоего подножья
Я выгорел, как степь, я вовсе изнемог.
И в тишине, безобразной и плоской,
Моя пустая тень перед Тобой
Лежит немым и мертвым отголоском
Земной любви, и лживой, и святой.
Черный свет («Все незримое и тайное…»)
Все незримое и тайное,
Все, чему названья нет,
Что живет необычайное,
Все пронзает черный свет.
Он чернее ночи, вогнутой
В неподвижный небосклон,
Он лежит, как дым над стогнами,
Тусклым мраком окружен.
На пути — ни звезд, ни голоса,
Ни страданья — ничего,
Лишь двусмысленные полосы,
Ворожба и волшебство.
Колдовством душа охвачена,
Выжжена, обнажена,
В желтом небе обозначена
Желтой ямой — вышина.
О, сколько ни колдуй — немыслима свобода
И счастье — что ж — час от часу грубей.
Да, свет погас, во тьме кощунствует природа,
И душно нам от нищеты своей.
Пророк («Я жил в тебе, моя природа…»)
Я жил в тебе, моя природа,
В твоей тени, бессмертный лес.
Как ласточка, моя свобода
Жила дыханием небес.
Добру и злу не зная цену,
Не мысля Бога разгадать,
Я принимал земного плена
Ниспосланную благодать.
Всего, к чему душа касалась,
Что в мире пело и цвело —
Во всем незримо отражалось
Любви прозрачное крыло.
Но Бог разрушил это счастье —
Коснулся луч закрытых век,
И полон жалости и страсти
Во мне проснулся человек.
И опаленная страданьем
Душа пытливая моя
Полна сомнением и знаньем,
И тяжестью небытия.
Две истины несовместимы —
Я не могу их превозмочь.
Мой ум бежит, огнем гонимый,
Из ночи в свет, из света в ночь.
Качается сожженный колос,
Поникла желтая трава,
И мой косноязычный голос
Бормочет смертные слова.
Плывет луна прозрачным шаром,
В степи кузнечики звенят,
Но сердце схвачено пожаром,
И зрячие глаза горят.
Мне страшно, Господи, с Тобою
Любить и жить наедине.
Скажи, зачем Ты дал двойное,
Мучительное зренье мне?
1937
Пророк («Когда Господь моих коснулся век…»)
Когда Господь моих коснулся век
И я прозрел наперекор природе,
Во мне живым остался человек,
Мечтающий о счастье, о свободе.
Две истины, о нет, не два крыла, —
Два жернова, два каменных грузила
Туда меня влекут, где жизнь была
И где теперь — горящее горнило.
Ничтожен человеческий язык
Перед Твоим блистающим престолом.
Мой ум бежит, как павший временщик,
Преследуем божественным глаголом.
Огонь скользит по телу, как живой,
Горит душа, как в знойном поле колос.
Что я могу, что смеет разум мой,
Страдания косноязычный голос?
Отзыва нет. Глухонемой пастух,
Я стадо растерял в полях и скалах,
И разве может расщепленный дух
Загнать домой Твоих овец усталых?
Меж двух равно бессмертных сил,
Наперекор любви и милосердью,
Зачем, Господь, Ты сердцу положил
Быть очевидцем той и этой тверди?
1933
Орфей («Лаванда и рыжий кустарник, и скалы…»)
[4]
А.И. Каффи
Лаванда и рыжий кустарник, и скалы,
И женственный ветер тебя провожали,
Когда ты спускался по краю обвала
На самое дно бесконечной печали.
Скелеты растерзанных бурею сосен
Врезались в лазурь и в закатное пламя,
И ночь, как в последнем бою знаменосец,
Держала развернутым звездное знамя.
Но ты узнавал эти скалы и щели,
И путь, совершенный тобою когда-то,
Дорогу к бесцельной, но явственной цели, —
Свершаемый ныне уже без возврата.
Когда испарился язвительный воздух
И запах сиянья в подводном эфире
Растаял, как утром воздушные звезды,
И ты отлучился от нашего мира, —
Тебя окружили незримые тени,
И ты протянул им прозрачные руки,
И лег отдохнуть на последней ступени,
На первой ступени огромной разлуки.
Ты слушал — но было бесцветным молчанье,
И свод над тобою и замкнут и тесен,
И вдруг, раздавив тишину мирозданья,
Пробился родник орфеических песен.
Но плоские скалы остались лежать,
Тебя не услышав, рассыпались тени,
И даром пытались сквозь мрак просиять,
Надеясь на отзыв, бесцельные пени.
Твой голос подземной душе невдомек,
Она разучилась цвести и молиться.
Звук тонет в эфире, как в море — песок,
Как в небе — взлетевшая ангелом — птица…
Звезда, обреченная жить на земле,
Увы, не забыла зарока сиянья —
Но вместо огня в рассудительной мгле
Проснулся коричневый дым умиранья.
Мы все, одержимые музыкой сфер,
Ночным бормотаньем ликующей лиры,
Беспомощны в мире расчетливых мер,
В бесцветном пространстве двухмерного мира.
Проходит за тенью прозрачная тень,
Проходит, не слыша звенящего света.
День кончился. Новый расправился день,
Но, глухонемой, он нам не дал ответа.
……………………………………………
«Туман всей грудью приналег…»
Туман всей грудью приналег.
Нас локоть облачный раздавит
И в холодеющий песок,
Как жемчуг в золото, оправит.
Тень раздвоится и исчезнет —
О, это ложе тишины!
И с каждым часом все любезней
Приветствуют — уснувших — сны.
Но вот поднимется туман,
Не вынесши земного зноя,
Облаковидный караван
Уйдет в пространство голубое,
И снова солнечная слава
Очаровательно чиста.
Вдруг мы заметим, что оправа
Желто-песочная — пуста.
«Немилосердна Божья тишина…»
Немилосердна Божья тишина,
Она безмолвьем отягощена.
Она томит, она смиряет нас
Глухим огнем и мраком цепких глаз.
Спеленуты высокой тишиной
И наготой ее и простотой,
Напрасно тянемся к святым дарам,
Напрасно силимся покинуть храм.
«Подумай, быть может, последнее в жизни…»
Подумай, быть может, последнее в жизни
Мгновенье цветет над тобой,
Быть может, ты скоро для новой отчизны
Оставишь свой остров земной.
Подумай, ведь все, что живет и сияет,
К чему ты душою привык,
Как дым, в небесах развеваясь, растает,
Уснет, как в пустыне родник.
Поверь мне, бессмертно слепое мгновенье, —
Умей же мгновеньем владеть,
Чтоб после достойно и без сожаленья
Насытясь земным, умереть.
1934
«Неплодородный и кремнистый кряж!..»
Неплодородный и кремнистый кряж!
Напрасен труд, суровый и упорный.
Насильственный оратай я и страж
Земли — я знал, что погибают зерна.
Ветра и зной взвевали серый прах.
Мой негостеприимный край бежали
Стада и табуны, и лишь репейник чах;
Огонь и дымы воздух угнетали.
Но он прошел, бесспорен и могуч,
Твоей любви великолепный ливень —
Огромным счастием огромных туч;
И край зацвел, тяжелый и счастливый.
И глядя на пасущихся овец,
И на цветы, и на большие травы,
Я знал, что я отныне, Бог Отец,
Тебе, как пахарю, достойно равен.
«Был неуклюж рассвет. Он долго шарил…»
Был неуклюж рассвет. Он долго шарил
В кустах, средь серых ребер бурелома,
И мне казалось, — он меня состарил,
Как будто старость мне была знакома.
С бесформенным и вялым небосклоном
Не совладав и отступить не смея,
Рассвет огнем мучительным и сонным
Напрасно бился, будто цепенея.
Но в этот час тяжелого рожденья
Внезапно вышли и пошли на приступ,
Навстречу дню — чириканьем и пеньем
Мильоны птиц — неудержимым свистом.
Преображен блаженным звоном воздух!
Вкушая благовест земной природы,
Рассвет рукой прикрыл большие звезды
И вытер пятна ночи с небосвода.
«В молчание, как в воду, погрузясь…»
В молчание, как в воду, погрузясь,
Плывет и кренится корабль тяжелый слова.
Вода бежит, невольно раздвоясь
И за кормой смыкаясь снова.
Как медленно мутнеет голова!
Годами муза ждет, но корабельный остов
Двойная окружила синева,
И все по-прежнему — необитаем остров.
Безветренный и безмятежный день!
Горстями пью благословенное безделье,
И не ложится голубая тень
Стихов — над лирной колыбелью.
На палубе — смолистый дух сосны
И голубые хлопья воздуха и света.
Как стаи рыб, ныряют в волнах сны,
И проплывает в нежной глубине комета.
«Плачь, муза, плачь!» Бесплоден мирный зной,
И ветер спит и видит сны, и в тишине лазурной
В разладе он с эоловой струной
И с песней творческой и бурной.
«Оцепенение, его, увы…»
Оцепенение, его, увы,
Не выразишь, не вытеснишь словами.
Оно уставилось в меня глазами,
Как будто полнолунными, — совы.
И полусон не смея опрокинуть,
Напрасно хочет исполинский слух
Внять бормотанию глухих старух
И этот мир, и эту жизнь — покинуть.
«На утомленном облаками небе…»
На утомленном облаками небе,
Как будто тяжесть вправду велика,
Холодная, вечерняя рука
Рисует острый, пятипалый гребень, —
И черные вонзаются лучи
В растрепанные волосы и тучи,
И ночь спешат принесть на всякий случай
От века расторопные ткачи.
…………………………………..
Иных по вечерам смущает совесть —
Они молчат, но в мерзкой тишине
Сама собой, в самодержавном сне,
Развертывается ночная повесть.
«Не трогай ночь — на что тебе…»
Не трогай ночь — на что тебе
Привычной правды разрушенье?
Гляди, она в самой себе
Давно нашла осуществленье.
И если в расщепленный мрак
Чужая истина ворвется,
Не выдержав, умрет маяк
И обреченный не проснется.
Храни, мой друг, бесценный дар,
Бесценной слепоты молчанье, —
Когда-нибудь иной пожар
Сожжет твое существованье.
«Опустошаясь до самого дна, до отчаянья…»
Опустошаясь до самого дна, до отчаянья,
Так вот — до капли, до самой последней,
Облаком — вверх, где безмерно молчание,
Где лишь рукою подать до вселенной соседней —
Господи, там —
Снова, и мучась и маясь огромной разлукою,
Снова к планете бесцельно любимой,
Снова стремиться и с новою мукой
Душу вернуть в этот мир, для нее нестерпимый.
«Что ропщешь ты, душа моя…»
Что ропщешь ты, душа моя,
И рвешься и дрожишь в тенетах?
Струя густая бытия
Накапливалась в звездных сотах:
Гудел не даром гордый рой,
Пчелиный труд венчая славой, —
Стекает темный мед струей,
Торжественной и величавой.
А ты все в той же суете сует,
Все в том же теле неудобном, —
Уже сияет странный свет,
Жизнь кончилась на месте лобном.
И отрешаясь и стыдясь
Математического счастья,
Как бы внезапно раздвоясь,
Вселенная раскрылась настежь,
И в хаосе, и в мраке, и в цветах
Мне смерть поет о новой жизни,
А ты, душа, ты только прах
Тебя отвергнувшей отчизны.
«Жизнь, как вода, сквозь лед струится…»
Жизнь, как вода, сквозь лед струится
И смертью дышит человек, —
Тяжелый, вскормленный волчицей
И все ж — высоколобый век.
Сквозь ледяную безнадежность,
Сквозь глыбы воздуха, сквозь сон
Нам открывается возможность
Родной покинуть небосклон.
И мы на рубеже вселенной,
На стыке двух эпох — сквозь смерть —
Вдыхаем свет иноплеменный
И видим ангельскую твердь.
Так осенью из мертвой бездны
Живая падает звезда
И, отсияв во мгле железной,
Вновь пропадает без следа.
«Да, не дает мне покоя…»
Да, не дает мне покоя
Лампа, зажженная мной.
Вечером снова нас двое,
Сердце, мой недруг, с тобой.
Снова два страшно унылых,
Страшно бесцельных огня. —
Кто по ночам побудил их
Жить в ожидании дня?
Жжет двуязыкое пламя.
Испепеленная мгла
Снова простерла над нами
В небе два смертных крыла.
«Охапка хвороста сгорит дотла…»
Охапка хвороста сгорит дотла,
Вновь зарубцуется, срастется мгла.
Над плоским миром непотребный сон
В развернутый упрется небосклон.
Мы будем спать и спать, и только спать,
Без сновидений сон — какая благодать!
Но задушевный огнь еще горит,
Еще нам наша жизнь, пеняя, мстит,
Прозрачных искр воздушный фейерверк
Еще не вовсе в темноте померк.
Промышленной мечте наперекор
Еще горит возлюбленный костер.
«Переступив за жизнь, за край природы…»
Переступив за жизнь, за край природы,
Разъединясь с землей,
В суровый край твоей свободы
Вступая, Боже мой,
Душа, еще разъятая, томима
Всей суетой сует,
Над нею веют крылья серафима
И поглощают свет.
И дымно-нежным веяньем объята,
Она дрожит, звеня,
И вверх, к Тебе, по плоскости покатой
Она влечет меня,
И я, еще живой, вступаю
В горящие поля
И медленно иду по огненному краю,
По острию огня,
Еще храня избыток смертной страсти,
Еще, как зверь, дыша,
Пока не прорастет высоким счастьем —
Звездой — моя душа.
«Отверженным созданьем Бога…»
Отверженным созданьем Бога
По краю розы — гусеницей — мне
Ползти, пока мое немного
Не успокоится в просторном сне.
В тенетах шелковых волокон
Умрет, как человек, и вновь, скорбя,
Найдет мой безобразный кокон
Сквозь смерть — преображенного себя.
И над уродом окрыленным,
Тесня сиянье семиструнных лир,
Восстанет облаком зеленым
Все тот же плоский гусеничный мир.
«И я болел очарованьем…»
И я болел очарованьем.
Крылатый воздух мне мешал
Дышать и жить земным страданьем
И счастьем сердце оскорблял.
Но я, очистясь от свободы
И от лазурной высоты,
Ярмом мучительной природы
Поработил мои мечты.
Как чешуя листвы зимою,
Шуршал перегоревший свет —
Испепеленный темнотою
Иного мирозданья след.
Да, в нашем муравьином мире
Я исцелен от слепоты.
Чем надо мною небо шире,
Тем резче солнце нищеты.
«Не все ль равно, какая твердь над нами…»
Не все ль равно, какая твердь над нами
Когда душа с душой не говорит,
Когда, пренебрегая небесами,
Любовь кощунствует и Бог молчит.
В окне желтеют листья винограда,
И перед смертью бабочка летит
Туда, где солнце над оградой сада
Тончайшей паутиною горит.
На что мне мудрость моего незнанья?
Пернатые сияют небеса,
Сама природа в час коронованья
Соединить не может наши голоса.
Подобно крыльям, облака всплеснутся,
В закатной славе перья расцветут,
Но два крыла друг друга не коснутся,
Но две души друг друга не поймут.
1933
«Господь мне дал земное бремя…»
Господь мне дал земное бремя
И слова высочайший дар, —
Увы божественное семя
Не возрастил земной фигляр.
Я отдал все во имя Бога,
Всю радость, все сиянье мук,
Но ложь пронзала у порога
Мой каждый уходящий звук.
И я в толпе безликой черни
— Не господин и не слуга —
Разбил Твой дар высокомерный,
Земные проклял берега,
В пустыне духа, неподкупный,
Косноязычный и слепой,
Я долго мой позор преступный
Влачил, хромая, за собой.
И вновь к Тебе, опустошенный,
За прежним даром я пришел:
— Верни, Господь, мой беззаконный,
Не знавший отзыва глагол.
1937
В пустыне (1–2)
А.С.А.
1. «Кастальский ключ не утолил меня…»
Кастальский ключ не утолил меня.
Замкнулся круг песчаного позора.
Как желтый зверь, вдоль края косогора
Сползло последнее пятно огня.
Я стал на острый край пустого дня,
Не смея оторвать земного взора
От дымного и плоского простора,
Смыкавшегося, точно западня.
Добро и зло, опав, как шелуха,
Мне обнажили сердцевину мира
И семена блестящие греха,
Заснувшие в извилинах эфира,
И я увидел смертными глазами
Архангела с орлиными крылами.
2. «Как солнце, крест в его руках горел…»
Как солнце, крест в его руках горел,
Распятая на нем сияла роза,
И я сквозь человеческие слезы
Увидел мой божественный предел,
И жизнь мою, которой я болел,
И снов моих безлиственные лозы,
И ненависть и нищенские грезы, —
Я все, любя, в себе преодолел.
Душа моя распалась, как песок,
В Его руках — на тысячи песчинок,
И на кресте сияющий цветок
Пылал, живой, в огне живых росинок.
И я узнал и понял тот глагол,
Что, догорев, во мне опять расцвел.
1933
«О музыке со мной не говори…»
О музыке со мной не говори,
Открой глаза и в данный мир смотри —
На берегу реки лежит песок,
И, как пустая башня, день высок,
Вдали колеблется и дышит рожь —
Но счастья ты не примешь, не поймешь.
Волною странною взлетает звук, —
Так птица вырывается из рук,
Так звезды падают, вот так
Развертывается суровый мрак,
И ты, глухонемой, закрыв глаза,
Ты ждешь, чтоб раскаленная гроза
Тебя бы уничтожила, сожгла,
Чтоб музыкой ты выгорел дотла.
1933
«Всё — книги, доблесть, совесть, жизнь и сон…»
Всё — книги, доблесть, совесть, жизнь и сон
Сквозь влагу лжи, как водоросли в тине,
Бесцельно тянутся в струистый небосклон
В напрасной жажде синей благостыни.
Их ветер солнечный убьет, звеня,
Они умрут от воздуха и света.
Людская речь — немая тень огня,
Немая тень струящейся кометы.
О мысль моя, тебе просторней здесь, —
Что из того, что ты ведома ложью?
Ты все равно не сможешь перенесть
Свою любовь к воздушному подножью.
«Не на подушке, нет, лежит на плахе голова…»
Не на подушке, нет, лежит на плахе голова
И я лежу, из глубины, из мира вынут.
Взлетают, точно пар, слова,
И падают, как снег, и черным снегом стынут.
И вижу я сквозь мошкару земных обид,
Сквозь суету — мою земную повесть,
И обжигает зрячий стыд
Мою, уже давным-давно слепую, совесть.
В эфирном прахе, в недоступной вышине
Звенит земля небесным отголоском,
И ночью безнадежно мне
Дышать и прятаться в моем пространстве плоском.
1933
Сон («Мне снился сон, отчетливый и злой…»)
Мне снился сон, отчетливый и злой, —
Я знал, что сплю, но вырваться не смел.
Казалось мне, что я оброс корой,
Как дерево, хладея, онемел.
Корнями скользкими впился в песок
И в странной неподвижности своей
Я чувствовал, как горький сок
Бежал, густея, вдоль слепых ветвей.
Единственный набух и вырос плод
И на землю упал, и семена,
Проросши, дали безобразный всход,
В котором жизнь была отражена.
И поутру, когда пришел рассвет,
Я знал уже, что мне пощады нет.
«У порога холодного рая…»
У порога холодного рая,
Отбурлив и отплакав, земля
Расцветает, как роза большая
На зеленой верхушке стебля.
Но эфирный мороз обжигает
Лепестки голубого цветка.
— Господи, кто же не знает,
Как бессмертна земная тоска!
1933
«Я с ужасом и завистью смотрю…»
Я с ужасом и завистью смотрю
На розовую впадину ладони,
На линию необычайной жизни,
Лежащую вот здесь передо мной.
И это я — смеюсь, горю, люблю,
Живу и плачу, и ласкаюсь,
И вижу то, чем кончится, и то,
Что впопыхах я в жизни не заметил.
Мне страшно оттого, что эта жизнь
— Моя — как будто прожита не мною,
Как будто мой двойник, и злой, и темный,
Прошел слепым сквозь зарево огня.
1934
«Я долго шел один пустой дорогой…»
Я долго шел один пустой дорогой.
Две черных колеи змеились предо мной.
Я долго шел, и небосвод отлогий
Примкнул к земле, холодной и немой.
Переползли за край земные змеи,
Но я отстал, не смея перейти.
Сгущаясь и внезапно холодея,
На полпути вдруг опустилась ночь.
Я протянул мои слепые руки,
Я слушал темноту, я долго ждал,
Но вязкий мрак остался неподвижным,
И ни одной звезды не расцвело.
1934
«Не наклоняйся над лесным ручьем…»
С. Луцкому
Не наклоняйся над лесным ручьем,
Не верь сиянию воды певучей —
Ручей течет, и, отражаясь в нем,
Цветет наш мир, прозрачный и текучий.
Но вдруг не отразится мир — никак,
Но вдруг, не разглядев струи холодной,
Увидишь ты сквозь слишком нежный мрак
Недвижный очерк области подводной.
Ведь эта жизнь, которой ты живешь,
Тебя совсем случайно отражает.
Быть может, нет тебя: ты только ложь,
И сквозь тебя — бессмертье проступает.
1934
«Ночь поднималась по склону горы…»
Ночь поднималась по склону горы;
Пыльное небо серело над нами,
И облаков золотые костры
Гасли, смиряя воздушное пламя.
Черные маки на черной меже
Нехотя нам уступали дорогу.
Ночь начиналась и ветер свежел,
Точно огонь, раздувая тревогу.
Скоро сольется с землей небосвод,
Скоро во мгле мы растаем с тобою,
Только погибнув, душа расцветет
И просияет — холодной звездою.
1934
«Глухая кровь бесчинствует и злится…»
Глухая кровь бесчинствует и злится,
Мутнеет мир, и счастью не помочь.
Стремительно бескрылая зарница,
Как в прорубь, падает — в глухую ночь.
Что толку оскорблять себя мечтами?
Во мгле осенний обнаженный лес
Уперся обнаженными ветвями
В тяжелый край приближенных небес.
Последняя гроза сегодня отшумела,
И завтра гром не будет грохотать.
Еще живет, охладевая, тело.
…Как трудно черным воздухом дышать!
1934
«Все равно не повторится никогда…»
Все равно не повторится никогда
Облаков летучая гряда,
В океане белогривою волной
Не насытишь бездны голубой,
Ни цветов, ни птиц, о, не приучишь ты
Жить среди душевной пустоты.
Все мгновенно, все бесцельно, все темно.
Не надейся, друг, ведь все равно
Не бывало двух сердец на всей земле,
Просиявших на одном стебле.
1934
«В полях растаяла дорога…»
В полях растаяла дорога.
Я узкой прохожу межой.
Слабеет свет — еще немного
И ночь заговорит со мной.
Тяжелый запах чернозема,
Опустошенные поля.
Как мне близка, как мне знакома
Моя уставшая земля.
Не отражаясь в плоской луже,
Последний затемняя луч,
Сквозь мглу и смерть осенней стужи
Летят слепые хлопья туч.
Скудеет жизнь, но сердце бьется,
Но сердце мечется мое.
Я слышу — надо мною вьется
Расчетливое воронье.
1935
«Порою в случайных словах…»
Порою в случайных словах,
Почти не коснувшихся слуха,
Мне чудится медленный взмах,
Дыханье крылатого духа.
И странною музыкой я,
Ужаленный насмерть, — играю
С тобою, родная моя
Душа, не принявшая рая.
Мы вместе с тобою плывем,
Живые единым дыханьем,
Единым встревожены сном,
Единым сияя сияньем.
Но только притупится слух
И музыка вновь оборвется,
Как снова мой умерший дух
Для жизни холодной вернется.
Все в мире тревожно-темно,
И весь я во власти разлуки,
И падают тяжко на дно
Беззвучными камнями звуки.
1934
«Не шелохнется свет, но вместе с тем…»
Не шелохнется свет, но вместе с тем
Я знаю, ночь в свои права вступает.
Вот нежный купол неба звездный шлем,
Как рыцарь перед битвой, надевает.
Все явственней большая тишина,
И сердце бьется глуше и протяжней,
И дышит медленно в тенетах сна
Незримый воздух, выцветший и влажный.
Не шелохнется свет. Душа озарена
Немеркнущим, огромным ореолом.
Она сейчас перед Тобой, она
Цветет сейчас перед Твоим престолом.
Что делать мне, когда и в этот миг
Ночного, высочайшего свиданья,
Понятен мне лишь огненный язык
Земной любви и боли, и страданья…
1934
«Всю жизнь, томясь иносказаньем…»
Всю жизнь, томясь иносказаньем,
Искать достойные слова
И знать, что только ожиданьем
Душа залетная жива.
Да, так, в тот миг, когда я буду
Ступать на грань высоких слов,
Когда и я поверю чуду
Как бы осуществленных снов,
Когда забыв докучной крови
Слепой, однообразный шум,
Я отражу в последнем слове
Всю боль земных и цепких дум,
Я вдруг увижу, что пред Богом
Высокая ничтожна речь,
Что там, за неземным порогом,
Земное совестно беречь.
1934
ИЗ СБОРНИКА «ОСТРОВ» (1937)
«Я сплю. Пустой трамвай качается…»
[5]
Семену Луцкому
Я сплю. Пустой трамвай качается,
Бежит по рельсам темнота.
Ко мне сквозь стекла нагибается
К лицу — ночная нагота.
Не знаю — головокружение,
Мерещится, иль вправду так,
Но стерто с окон отражение
И, как доска, — зеркальный мрак.
И я сквозь этот мир вещественный
Трамвайной жесткой трескотни
Несу в себе мой ветр божественный
И прометеевы огни.
Чем резче бестолочь железная,
Чем чище мертвое стекло,
Тем ярче в сердце бесполезное,
Божественное ремесло.
1933
«Перекликаются над морем маяки…»
Перекликаются над морем маяки,
Раскинув руки, небо обнимают,
Но все никак рука руки
В летейском мраке не поймает.
Лишь где-то там, уже не луч, а тень луча
С невидимой соединится тенью, —
Как бы крылатого плеча
Крылатое прикосновенье.
Да, так и нам всю жизнь скользить, моя душа,
И тех же самых облаков касаться,
Чтоб лишь по смерти, отдышав,
С тобой — впервые — повстречаться.
1930
«Легчайших облаков колеблется, струится…»
Легчайших облаков колеблется, струится
Чешуйчатая сеть.
Ночной играет воздух, как большая птица,
И хочет улететь.
Но приросли к земле расправленные крылья,
И тишина в ночи.
Вот-вот, еще одно, еще одно усилье,
И, распустив лучи,
Звезда моя в крыле раскрытом загорится.
А там, спеша за ней,
Уснувших душ сияющая вереница
Взлетит в кольце огней.
1930
«Крылатых звезд я не коснусь рукою…»
Крылатых звезд я не коснусь рукою —
Они летят и умирают.
И трупы их, расставшись с пустотою,
В огне неощутимо исчезают.
Для них смертелен косный воздух мира,
Их след бесплотен и некрепок.
Что можешь ты, взыскующая лира?
Сгорает слово, истлевает слепок.
1928
«Распадается слово, встречаясь с другими словами…»
Распадается слово, встречаясь с другими словами.
Погибают, коснувшись друг друга, летучие звезды.
В этом мире пролег между счастьем и нами
Ядовитого знанья расплывчатый воздух.
Да, я знаю, мы тоже сгорим и растаем,
Мы погибнем, случайно коснувшись друг друга.
На одно лишь мгновенье мы в мраке небес просияем
И погаснем, душа моя, муза, земная подруга.
1933
«Мы собирали раковины. Ветер…»
Мы собирали раковины. Ветер
Шуршал песком. Волна лиловой розой
Вздымалась и, теряя лепестки,
У наших ног внезапно увядала.
Ты протянула руку. В ней лежала
Еще живая желтая звезда.
Ее душил неумолимый воздух,
Сухой песок прилип к ее лучам.
Над нами, рассекая серый воздух,
Взлетела чайка и пропала — там.
Звезда подумала: должно быть это
Душа воды покинула моря.
И вдруг сквозь тучи водопадом света
К лучам звезды низринулась заря.
1929
«Лепестками развенчанной розы…»
Лепестками развенчанной розы,
Чередою мгновенных зарниц
Непослушные, милые слезы
Из-под милых слетают ресниц.
Разве можно прикрыться любовью?
Если н
апол уронишь звезду,
Всей своею бесплотною кровью
Изойдешь и растаешь в бреду.
Никому не доверено счастье
Разделенья страданий и мук —
В холодеющем воздухе страсти,
В размыканьи не сцепленных рук.
Оттого, что заведомо ложно
И преступно поют соловьи,
Оттого, что всегда безнадежно
Отлучение нас от любви.
«Не руки, а звезды. Пять нежных лучей…»
Не руки, а звезды. Пять нежных лучей,
Пять пальцев, сияющих в комнатном мраке, —
И розовый выем ладони твоей,
Как поднятый вверх, угасающий факел.
Глаза — эти розы в завоях ресниц,
В ночи озаренные черной росою,
Бессмертные сестры небесных зарниц,
Открытые в жизнь — и в любовь — темнотою.
Не двинется воздух — он молча лежит,
И он у тебя на груди отдыхает, —
И кажется мне, что за окнами черный гранит,
Как звезды, как розы — дрожа и дыша — расцветает.
Musee de Cluny («Что было за окном? Должно быть, небо…»)
О.А.
Что было за окном? Должно быть, небо,
Но здесь, у нас, в музейной тишине,
Смешалось все земное — явь и небыль,
Оставшись ясным лишь тебе и мне.
Фарфоровых цветов прозрачный голос —
И медленно в средневековой мгле
Огромным счастьем души раскололись
И проросли — как семена в земле.
1933
Трубка («Горит табак, сияет тление…»)
Горит табак, сияет тление,
Мерцает розовый зрачок,
И медленно сквозь полупение
Развертывается дымок.
Нагревшись, тело деревянное,
Дыханью уст моих внемля,
Цветет звездой благоуханною
На полом кончике стебля.
Душа моя, твое сияние
И твой восторг, весна и грусть, —
Как трубка, ты живешь дыханием
Тебе чужих и милых уст.
1933
У часовщика («Он повертел в руках часы…»)
[6]
Он повертел в руках часы,
Он колдовал, он тронул стрелки,
Очаровательной безделки
Он нежные раскрыл красы.
Спала спиральная пружина,
Зубчатый мир не шелестел,
И средь стальных, недвижных тел
Застыла капелька рубина.
Жизнь продлена на краткий срок —
Пока молчит ее свидетель,
Пока земная добродетель
Душе уснувшей невдомек.
Но цепкое воскреснет бремя
Под пальцами часовщика,
И вот летит встречать века
Мое щебечущее время.
Электрический выключатель («Хранит фарфоровый кружок…»)
Хранит фарфоровый кружок
И свет и тьму, и в сердце медном
Сияет голубой цветок,
Не умирающий бесследно.
Прикосновению руки
Поручена двойная нежность —
Попеременно черные тиски
Сменяет светлая безбрежность.
Но все ж, наперекор уму,
Лишь очевидностью одеты
Слова — свет исключает тьму,
Но тьма не исключает света.
1930
За проявленьем фотографий («Когда под действием кислот…»)
Когда под действием кислот
Вдруг загустеет и остынет время
И медленно и нежно расцветет
Оброненное светом семя,
Когда на призрачном стекле
Запечатленный миг бесспорно ясен, —
О как тогда в тяжело-красной мгле
Я к данной жизни безучастен.
Как горько мне, что мой язык
Не помышляет с временем бороться,
Что творчество пройдет и вечный миг
В чужих веках не отзовется.
Комета («Минует нас ночное пенье…»)
Минует нас ночное пенье,
Комета емлет высоту
И брызжет фосфорным цветеньем
В язвительную чистоту.
Воздвигшись над воздушным прахом
Двурогой радугой хвоста,
Она ночным смиряет страхом
Нам суетливые уста.
И нас невольно унижая,
Летит, уже не звук, не свет,
Надменная и неземная,
В родное сонмище комет.
«Чужда стенания мирского…»
Чужда стенания мирского,
Как свет, прозрачна тишина,
И с полувздоха, с полуслова
Звезда надзвездная ясна.
Молитвы золотое бремя!
Земным не внемля голосам,
Кудрявым, легким паром время
Взлетает к черным небесам.
И следуя межою звездной,
Сквозь колосящуюся тьму
Войду — в повисшую над бездной
Твою хрустальную тюрьму.
«Когда человеку не спится…»
Когда человеку не спится
И в комнате вещи не спят,
Играет ночная цевница,
Как ласточки, звуки летят.
Невидимый воздух встревожен
Прохладною музыкой крыл —
Над смертным, не ангельским ложем
Господь облака приоткрыл.
Пронзенная звуками рая,
Трепещет вверху синева.
— Летучая ласточек стая,
— Бессонницы лирной слова!
«Нам с грозой совладать невозможно…»
Нам с грозой совладать невозможно:
Жизнь в разбитое бьется окно.
Предначертано и непреложно
Лишь земное свершится должно.
С возмущенной лазурью не смея
Ни расстаться, ни сблизиться, мы
Умираем, и сердце, слабея,
На перины пуховые тьмы
С щебетаньем привычным ложится.
И в открытые настежь глаза
Непреложным покоем струится
Отшумевшая в мире гроза.
«Не справляйся у нежности — нежность…»
Не справляйся у нежности — нежность
Разучилась внимательно жить
И подругу свою — безнадежность —
Не умеет беречь и любить.
Все рассказано, все достоверно,
Все испытано, обречено, —
И качается маятник мерно,
Только гири сползают на дно.
«Туманом и звездами пахнет огромное поле…»
Туманом и звездами пахнет огромное поле.
Я вижу — вливается в окна разбуженный сад,
И сердце, расставшись с землею, летит в ореоле
Сияющих роз в небеса, где растаял закат.
Все кружится в мире прозрачном и нежном, как воздух,
На крыльях стеклянных парит надо мной тишина.
Зачем же обманчив и сердцу не радостен отдых
Слетевшего белою птицей бесплотного сна?
Мне больно встречаться с тобою вдвоем, мирозданье.
Мне дымно и душно в телесной твоей чистоте.
Я жду, что наступит суровая ночь расставанья
И сердце растает, как черная тень, в пустоте.
1931
«Кто умертвит прикосновенье духа?..»
Кто умертвит прикосновенье духа?
Оно проникновенно и светло,
Как Божья речь, неясная для слуха,
Сквозь холод возродившая тепло.
И, выйдя в путь — осеннею дорогой, —
Сквозь лед и стужу осязаю я,
Как сердце бьется сладкою тревогой,
Как обновленная цветет земля.
1933
Стихи к дочери (1–3)
1. «Эту легчайшую тяжесть…»
Эту легчайшую тяжесть,
Эту тягчайшую нежность
Не спутаешь с жизнью, ни даже
С тобой, голубая безбрежность.
На руках у меня засыпает
Все сиянье, вся радость вселенной.
Тайна, как ночь расцветает
Розою — в мире нетленной.
Слова, опускаясь росою,
Дрожат и сияют, и снова
Первобытной своей глубиною
Наполняется каждое слово.
2. «Когда моя бессмертная душа…»
[7]
Когда моя бессмертная душа
Могильный приподнимет камень,
Воскреснет, райским воздухом дыша,
Для смертных глаз незримый пламень.
Лишенный прежнего обличья, вновь
Знакомый мир я не узнаю —
Бесплотная забьется в сердце кровь,
Мирские голоса растают.
Но там, где нет земных и темных снов,
Откуда нету возвращенья,
Твой легкий голос, время поборов,
Пронзит бесплотное цветенье.
Тебя узнав, тебе откликнусь я —
Душа с душой неразлучимы!
И будут нам внимать, любовь моя,
Забыв о небе, — херувимы.
3. «Летел, кружась, и падал серый снег…»
Летел, кружась, и падал серый снег,
В морщинах глины таял, исчезая.
Усталый день искал с утра ночлег,
Не находя и отдыха не зная.
Ладонью ты погладила стекло
И зримый мир, смеясь, околдовала.
Огромное Господнее крыло
Над слабыми плечами просияло.
Цветет твоя волшебная рука —
Пять лепестков, и розовых и нежных,
Раздвинули сырые облака
И желтый мрак кружений дымно-снежных.
1933
Леила(1–5)
1. «Хариты, Делия, Лейла…»
Хариты, Делия, Леила,
Бессонница и снежные поля.
Еще последний круг не завершила
Давным-давно уставшая земля.
Я жду вас здесь, парижской ночью.
Русалкой у воды поет трамвай.
По черной лестнице ползет рабочий:
Он починяет двери в старый рай.
Хариты, Делия, Леила.
Густеет в жилах кровь. Горит звезда.
Земля последний круг не завершила.
Лейла, милый друг, сюда, сюда!
2. «Леила, столетние звезды разлуки…»
Леила, столетние звезды разлуки
На черных ресницах дрожат и сияют.
Твои, точно воздух, прозрачные руки
Огромную ночь, как сестру, обнимают.
Парижское небо ползет по бульварам,
И в тусклых купается лужах луна.
Все в мире бесцельно, не вовремя, даром,
И жизнь, даже ты, — вот никак не слышна.
И голос, прозрачный, как ветер над морем,
Как в небе холодном ночные светила,
И сердце твое, освещенное горем, —
Слетают — сквозь время, сквозь небо
— Леила —
3. «Мимо, земной не коснувшись орбиты…»
Мимо, земной не коснувшись орбиты,
Нежной кометою падая в мрак,
В грозные щели ночного гранита,
В музыку, друг мой, Леила — мой враг.
Пушкинский воздух не нашего мира.
Страшно дышать мне, и жить мне невмочь.
Снова молчит беспощадная лира.
Лед. Первобытные звезды и ночь.
Сияя, покинула время — Леила.
Падает каменный свет. Тишина.
Сердце, не наши на небе светила,
Сердце, не наша над миром весна.
4. «Распадается жизнь, и пространство сгорает дотла…»
Распадается жизнь, и пространство сгорает дотла,
И время становится твердым, как камень,
И в небе сияют два узких, два орлих крыла,
И ветхое сердце трепещет, как знамя.
О, замертво вынесли солнце, и огненный воздух
В холодную впадину льется, густея.
Бесцельная нежность! Давно догоревшие звезды,
Всемирные звезды — Леила, Лилея.
Шарманка — вчерашняя музыка мира поет,
И горькая кровь пробегает по жилам.
Меня и тебя семикрылая лира зовет,
Семиструнная гибель свободы — Леила
5. «Как вечером последний, желтый свет…»
Как вечером последний, желтый свет,
Летящий к нам, в слепые стекла окон,
Как тень от радости, которой нет,
Как облако, парящее высоко,
Как белый звук, плывущий в тишине,
Как все, что в мире молодо и тленно,
И ты, и я, поверь, Леила, мне,
Как этот снег, — растаем мы мгновенно.
1932, 1934
Стихи к матери (1–3)
[8]
1. «Что тебе я могу рассказать…»
Что тебе я могу рассказать,
Как твое завлеку я вниманье,
И какими словами возможно унять
Разделившее нас навсегда расстоянье?
Человеческим мыслям удел
По земле белым паром стелиться,
И слова, точно стая пернатая стрел,
Чуть взлетят, как обратно должны возвратиться.
Я не знаю, какою земля
Представляется сердцу — оттуда,
Но к тебе, но в твои золотые края,
Плача, просится жизни бескрылое чудо.
1929
2. «Возьми меня, и кровь мою, и сон…»
Возьми меня, и кровь мою, и сон,
И беспощадный желтый небосклон,
И облака, и сердце, и звезду,
Сиявшую в эфире и бреду,
Скупое бормотанье отчих лир,
Весь осязаемый любовью мир —
И там в неуязвимой вышине —
Верни тебя земную — мне.
3. «Остывает душа, отцветают цветы…»
Остывает душа, отцветают цветы —
Никогда не придешь, не приблизишься ты.
Никогда, да, я знаю, что нет, никогда
Человеком не станет родная звезда.
В темно-огненном небе не мне по пути
За тобой и с тобою ночами идти,
И не мне сквозь пространство и время и свет
Удержать ускользающий ангельский след
Белых крыльев твоих, нежных веющих кос,
Улетевших из мира юдоли и слез.
1932
«Достоверней, чем ночь, чем весна…»
[9]
А.М.А.
Достоверней, чем ночь, чем весна,
Чем жестокое солнце над нами,
Темных кудрей немая волна,
Неживое и нежное пламя.
Бесполезной природы умолк,
Отступился, развеялся голос.
Исполняя свой ангельский долг,
Ты от жизни вполне откололась.
Даже сердце твое, о, никак,
О, совсем не присутствует в мире…
…Уничтожил разгневанный мрак
Стаю ласточек в черном эфире.
«Тебя не радуют небесные селенья…»
[10]
А.М.А.
Ты скажешь: ангельская лира
Грустит в пыли, на небесах.
Тютчев
Тебя не радуют небесные селенья,
Воздушной пахоты густая полоса.
Ты озираешь без волненья
Тебе чужие небеса.
Верна земной привычке, ты ведешь, должно быть,
Огромным дням простой и бесполезный счет, —
Вдали земной, гнетущей злобы
Небесный принимая гнет.
Неточное, как мгла, твое существованье.
Увы, жизнь опрокинулась сама в себя.
Нет, нам не суждено свиданья!
Нет, мне не вызволить тебя!
«Что толку нам о будущем гадать…»
Что толку нам о будущем гадать,
Зачем живой судьбе противоречить, —
Прозрачен мир, нежна речная гладь,
Еще нежней, нежнее наши встречи.
Весло скользит и гнутся тростники,
Ночная бабочка летит за нами,
Горит на самом берегу реки
Закатных туч развернутое пламя.
Ничто неповторимо здесь, мой друг,
И там, и даже там — неповторимо,
Течет река, благоухает луг,
Звенит простор, — но все проходит мимо.
1934
«Отшумит и отплачет гроза…»
Отшумит и отплачет гроза,
И опять одиночество встанет,
И опять — в голубые глаза,
Точно в небо, душа моя канет.
И опять в полусне голубом
Будет все — и прекрасно и ложно,
И опять я забуду о том,
Что любить наяву невозможно.
1934
«Что спорить нам — да, все пройдет…»
Что спорить нам — да, все пройдет,
И все когда-нибудь остынет,
И даже воздух твой умрет,
Твой воздух, розовый и синий.
Но как тогда, сквозь плоский свет,
Сквозь холод явственной неволи
Увидим мы, что неба нет,
Что нет гармонии без боли,
Что темной музыкою мы
Дышать и плакать не сумели,
Что райской радостней тюрьмы
Огонь языческой свирели.
1934
«На полувздохе, так, на полуслове…»
На полувздохе, так, на полуслове
Все оборвется, кончится, умрет,
Когда меня тяжелый голос крови
Для новой жизни призовет.
Еще сейчас играет желтой пылью
Скользящий по стене раскосый луч,
Еще цветут раскинутые крылья
На западе горящих туч,
Еще дыша и бренным, и тревожным,
Душа горит и любит — оттого,
Что для нее меж истинным и ложным
Незримо грешное сродство.
1934
«Осенью проникновенней воздух…»
Осенью проникновенней воздух
И проникновеннее слова
О любви, о боли и о звездах…
…Ложная и злая синева!
Ложный мир ко мне на грудь ложится —
Он в беспамятстве, он крепко спит,
И ему во мгле, должно быть, снится,
Как душа пылает и горит,
Как она, насытясь вдохновеньем,
Не посмев молчанья превозмочь,
Исступленным и немым гореньем
Безнадежно озаряет ночь.
…Ночь как ночь, и правды нет на свете.
Все — и ты, и я — мы только бред,
На краю любви слепые дети,
Увидавшие, что счастья нет.
1934
«Все кружится, все умирает…»
Все кружится, все умирает,
Все меньше земного тепла,
И ночь, точно птица большая,
На грубое небо легла.
И в голом окне ресторана
Мы видим две тени, два сна —
Широкая, черная рана,
Зеркальная рана окна.
Сквозь тени легко проступая,
Сквозь плоские наши тела,
Постыдная, злая, земная
Сочится холодная мгла.
Две тени над бездной разлуки,
Над мраморной бездной стола, —
И вновь — нетелесные руки,
И снова — телесная мгла.
И все же сильнее страданья,
Сильнее постыдной земли
Твое голубое сиянье,
Лазурные звезды твои.
1934
«Как песок, рассыпается счастье…»
Как песок, рассыпается счастье,
И тому, чего нет, — не помочь.
Беспощадней развенчанной страсти,
Упоительней гибели — ночь.
Все, что связано в мире с любовью,
Чем душа до избытка полна, —
Только ветер с разгневанной кровью,
Только тень улетевшего сна.
1935
*** (1–3)
1. «Помнишь ласточку в комнате жадной?..»
Помнишь ласточку в комнате жадной?
Как бесцельно чертила она,
Как горела в окне беспощадно
Опаленных небес вышина,
И как ты, опоздав и заплакав,
Открывая стеклянную смерть,
Проклинала и полосы мрака
И небес деревянную твердь.
2. «Помнишь, мы проходили в тумане…»
Помнишь, мы проходили в тумане,
И над нами курлыкал туман,
Помнишь красные губы герани,
Помнишь дымный и злой океан?
И тобою насыщенный воздух,
И тобою расплавленный свет,
И в тебе отраженные звезды —
Быть не может, что этого — нет.
3. «Все, что ты назовешь вдохновеньем…»
Все, что ты назовешь вдохновеньем,
Что в слезах и горит и живет,
Все растает и белым забвеньем,
Бездыханным цветком расцветет.
Все уснет в беспощадном покое,
В плоском воздухе нашей земли,
Все умрет, — даже небо родное,
Даже в небе родном — журавли.
1934
«Щебетаньем твоим хлопотливым…»
Птичка Божия не знает
Ни заботы, ни труда.
А. Пушкин
Щебетаньем твоим хлопотливым
Повседневною жизнью твоей
Колосятся широкие нивы
Переполненных солнцем полей.
Ты взмываешь, ты падаешь снова,
И твоя острокрылая тень,
Пролетая вдоль неба земного,
Рассекает сияющий день.
Но когда ослепительный воздух
Начинает к зиме холодеть,
Вдруг пустеют веселые гнезда
И простор прекращает звенеть.
Ты, покинув высокую крышу,
С хлопотливою стаей подруг
Улетаешь все дальше, все выше,
К раскаленному солнцу на юг.
………………………………….
Оболочку покинув земную,
С нелюбимой расстаться спеша,
Улетает в страну голубую
Перелетная птица — душа.
1935
«Незримые звезды в пространстве мирском…»
Незримые звезды в пространстве мирском —
Бесследно их тени прозрачные тают.
Еще не родившись на небе ночном,
Они уже в мраке пустом исчезают.
Враждебные солнца горят на пути,
Их ловит угрюмая боль притяженья,
Но музыка их продолжает вести
В края, где земное молчит вдохновенье.
Но если порою забудет звезда
Свое бесполезно-певучее счастье
И, выпав из мира эфирного льда,
Коснется случайно язвительной страсти,
Она ослепительно-звонким цветком
Зажжется в ночи, трепеща и сияя, —
Мгновенное зарево в небе ночном,
На грани земли, у преддверия рая.
Падучей звездою сгорает поэт.
Смертелен певцу человеческий воздух,
Но счастья ни выше, ни радостней нет —
Сгореть, как сгорают бессмертные звезды.
1935
«Слепые тени звезд незримых…»
Слепые тени звезд незримых
Летят в пространстве мировом,
Как стаи птиц неуловимых,
И тают в сумраке ночном.
Ведет их музыка вселенной
Между враждебных солнц и лун,
И дышит радостью нетленной
Пленительное пенье струн.
Но если в звездное круженье
Ворвется притяженья власть,
Земное злое вдохновенье,
Земная огненная страсть,
Тогда, покинув мир певучий,
Мир нежной ясности и льда,
Сквозь расступившиеся тучи
Падет летучая звезда.
И звонкой розою сияя,
Воздушной мглой обожжена,
На рубеже земли и рая
И вспыхнет, и умрет она.
1935
Автору «Икара» («Вдоль голых стен летит перо, белея…»)
[11]
Вдоль голых стен летит перо, белея,
И падает, и кружится оно,
И вновь летит, и, медленно слабея,
Осколком света падает на дно.
В нем есть еще сиянье жизни звездной,
— Такая жизнь не может умереть, —
И сладко нам — над безъязыкой бездной
Звенит стихов языческая медь.
1934
«О нищете я не устану говорить…»
О нищете я не устану говорить,
Я нищеты моей не смею затаить,
Но все слова, растаяв в дымной тишине,
Тенями, снами возвращаются ко мне.
Темнеет воздух, но еще блестит вода, —
Дождем наполнилась до края борозда,
И в нежном поле медленно ползет сырой,
Туманный, странный, вечереющий покой.
Она со мной и неотступна и чиста,
Моя подруга, золотая нищета.
Во мгле, качаясь, тонут дальние холмы —
Моя подруга, может быть, заснем и мы.
1934
ИЗ СБОРНИКА «СТИХИ О РОССИИ» (1937)
«Ты пронзительней счастья, Россия…»
Ты пронзительней счастья, Россия.
Невозможно тебя оскорбить.
Разлетаются листья сухие,
Только звезды не могут не быть.
Не забыть холодевшие руки
И разгневанные небеса.
Обреченные ветру разлуки,
Облетают твои голоса.
И не в силах к тебе возвратиться,
И не в силах тебя разлюбить,
Сердце, как ослепленная птица,
Не летая, пытается жить.
1928
Прометей («Как черная пена…»)
Как черная пена,
Взлохматилась мгла
Прозрачная сцена,
Кружась, поплыла.
Над волнами кресел,
Над гребнями лож
Классической пьесы
Суровая ложь.
И ветер трагедий
И тьмы набегал,
И плакал и бредил
Растерянный зал,
И клекот орлиный,
Орлиный глагол
Над миром звериным,
Как солнце, расцвел,
И клочьями бури
Взъерошилась мгла —
В смертельной лазури
Два черных крыла.
Мы тоже горели
Небесным огнем.
Россия, ужели
Мы тоже умрем?
1931
«Сердце, ты было счастливым…»
[12]
Сердце, ты было счастливым —
О, до последнего вздоха!
Глиняным желтым обрывом
Окончилась наша эпоха.
Небо казалось твердыней,
Ветер рвался на причале,
Над водяною пустыней
Не чайки, а тучи кричали.
Встретясь с желанною мглою,
Солнце горело, как рана,
Солнце с огромной косою
Пронзенного светом тумана.
Вдаль низкорослые волны
Шли беспокойной толпою.
Голос, разлукою полный,
Прощался, эпоха, с тобою.
Сердце, ты было счастливым —
О, до последнего вздоха!
Глиняным желтым обрывом
Окончилась наша эпоха.
1931
«Так. З
аночь камни расцвели…»
Так. З
аночь камни расцвели.
Так. Европейский бред час от часу бессвязней.
Встает в мучительной лазури и пыли
Слепое утро нашей казни.
Дрожанье деревянных струн!
Огромной лирою плывет в толпе телега.
Вчера взывал к народной совести трибун,
Но время захлебнулось б
егом.
Как просто все! И мы умрем,
И мы сквозь бормотанье этой черной лиры
Расслышим в воздухе пронзительно пустом
Слепое пение секиры.
«Ночью в беспросветном океане…»
Ночью в беспросветном океане,
В медленно колеблющейся мгле
Белый айсберг перед нами встанет
Альбатросом об одном крыле.
И, как насмерть раненная птица,
В ледовитом, в непробудном сне
Будет он качаться и кружиться,
Угасая в скользкой тишине.
Русский лед в бездарном мраке тает,
Тает русский воздух. Все пройдет.
Однокрылой птицей отлетает
Сердце в безнадежный небосвод.
1933
«Воскреснет тот, кто умер, а для нас…»
Воскреснет тот, кто умер, а для нас
Недопустимо воскресенье:
Мы платим вечностью за каждый час,
За полужизнь, за полутленье.
Бежали мы. Валы родных морей,
Как матери, нас провожали,
Пока слепые кормы кораблей
В чужие страны уплывали.
Мы сыновья огня, и нам темно
В краю, где все огни остыли,
И сердце наше помнит лишь одно
Опустошительное — были.
1933
Война («Когда она придет и мы, толпой…»)
Когда она придет и мы, толпой,
Как смерды, раболепствуя и ластясь,
Презрим во имя родины чужой
Родной земли земное счастье,
О как тогда, наперекор стыду,
Позором мишуры и славы черной
Мы будем чваниться — на поводу
У нашей ненависти вздорной.
1933
«Синий ветер над темным заливом…»
Синий ветер над темным заливом,
Бьются волны о красный песок,
И табун облаков белогривый
Улетает туда — на восток.
Кто бы думал, что годы скитаний
Никогда не окончатся, — нет, —
Что в чужом и пустом океане
Затеряется огненный след,
Что отчалив от дымной отчизны,
Нам обратно путей не найти,
Что страшнее и смерти и жизни
Бесполезно гореть и цвести.
1934
Стихи о России (1–5)
1. «В огромном пространстве разлуки…»
В огромном пространстве разлуки,
Огромном — без края и дна —
Сгорают летящие звуки
И цепкая жжет тишина.
Вот так вот — в полуденном зное
Над маками, в огненной ржи
Взлетают в пространство пустое
И падают камнем стрижи.
И все же сквозь поле молчанья,
В белесой и злой тишине,
Я слышу родное дыханье
И голос, приснившийся мне.
2. «Ты там живешь — в чужой стране…»
Ты там живешь — в чужой стране,
Тебя клеймят чужие руки,
Но по ночам ты снишься мне
Сквозь дым и прах земной разлуки.
Тобою дышит тишина,
Тобою небо просветлело,
Но ты не мне обручена:
Мы только призраки без тела.
Чуть шелестит бессонный лес,
В степи кочует ветер темный,
И край разорванных небес
Зажег во тьме закат огромный,
И желтый луч скользит змеей
Над каменной оградой сада…
Душа озарена тобой…
О нет, мне ничего не надо!
Мир без тебя суров и пуст,
Сон без тебя, — но нет, мне снится
Огонь твоих прозрачных уст
И синих глаз твоих зарницы.
3. «Меж нами — просторные версты…»
Меж нами — просторные версты,
Гудки паровозов, леса,
Но те же над нами простерты
Ночные, без звезд, небеса.
Меж нами житейских волнений
Вседневная, плоская страсть,
Но наших бездымных горений
Незыблема светлая власть.
И чем недоступней свиданье,
Чем жизнь и грубее и злей,
Тем ярче и слаще слиянье
Беззвучных и тайных огней.
4. «В моем окне опять струится…»
В моем окне опять струится
И ластится ночная мгла,
Опять меня ночная птица
Коснулась краешком крыла.
Неуловимо все и бренно.
Пройдут еще века, века,
Но ты, как прежде, незабвенна,
Но ты, как прежде, далека.
Тебя я к жизни не ревную
И только свято берегу
Твою прозрачную, земную
Тень на растаявшем снегу.
Что может быть еще нетленней,
Что может быть еще нежней,
Для чуждых взоров сокровенней
И для моей любви больней?
Иному сердцу нет пощады,
Иной любви свершенья нет.
Опять горит в деревьях сада
Тобою занесенный свет.
5. «Я вышел в холодное поле…»
Я вышел в холодное поле.
Змеилась в траве колея.
На что мне бесцельная воля,
Безлюбая воля моя?
Не мне полевыми цветами
Идти за тобою, не мне.
Тревожно закатное пламя
Сияет в глухой вышине.
И только вдоль жизни и смерти
Твой голос прозрачный звенит,
Как белая ласточка чертит,
В огне, не сгорая, горит.
1934
«Что ж делать? Фабричное небо…»
[13]
…На голос невидимой пери…
М. Лермонтов
Что ж делать? Фабричное небо,
Твоя пролетарская стать,
Поля без надежды и хлеба,
Что ж делать, — не будем мечтать.
Вдоль пыльной и желтой дороги
Протянутся скоро возы
Навстречу японской тревоге,
Сквозь пламя сибирской грозы.
Но там, на краю океана,
Твою обнаженную грудь
Холодные волны тумана
Не смогут теперь захлестнуть.
И ты сквозь таежное пламя,
Сквозь вьюгу сибирской зимы
Воздвигнешь кровавое знамя
И новые стены тюрьмы.
И все же, как жить нам и верить,
И как без тебя нам гореть?
На голос невидимой пери
Мы тоже придем — умереть.
1934
«И дюны, И дождь и тяжелый…»
И дюны, И дождь и тяжелый
Развернутый ветром прибой,
И запах тревоги веселой
Над нашей юдольной землей,
И низкие, желтые тучи,
И рыжие сосны, и вновь
Мне снится мой север дремучий
И жжет запоздавшая кровь.
Россия, как ночь, надо мною
Развернутым флагом легла, —
Бессмертной и черной звездою
Сияет пронзенная мгла.
О Господи, — желтые дюны,
Балтийское море, прибой
И ветер всемирной коммуны
Над нашей юдольной землей.
1934
«Чем туже глухая неволя…»
Чем туже глухая неволя,
Чем горше и жестче земля,
Тем ярче суровая доля,
Бессмертная доля твоя.
Я вижу грядущие войны
И зарево долгой борьбы:
И знаю — мы будем достойны
России и русской судьбы.
В дыму разъяренных пожарищ,
На тающий падая наст,
Последний погибнет товарищ,
Но родину он не предаст.
И вновь над высокой осокой,
Влекомые новой весной,
Душа за душой издалека,
Как птицы, вернутся домой.
1935
«Сильней забвения далекий голос твой…»
Сильней забвения далекий голос твой.
Пускай я слов не различаю,
Но ты во мне, но ты со мной.
Я без тебя себя не понимаю.
Вот медленно в открытое окно
Вливается чужой, тяжелый воздух.
Мне неприютно и темно,
Мне без тебя и смерть не отдых.
Я вижу там, в окне, осенний сад.
Тяжелый дуб, махая ржавой веткой,
Вдоль по опушке гонит листопад,
И дождь идет — настойчивый и едкий.
Шестнадцать лет — полжизни без тебя.
Сейчас я встану и окно закрою
И вновь уйду, уйду в себя
Лишь для того, чтоб встретиться с тобою.
В неуязвимой тишине,
Как бабочки, взлетают звуки.
На миг один приснится мне,
Что нет ее — и не было — и не было — разлуки.
1936
«Все та же ты. О нет, не изменила…»
Все та же ты. О нет, не изменила
Ты облик свой.
Ты плакала, металась, ворожила
Во мгле ночной.
Ты строила и лагеря и тюрьмы,
И города,
И проходили, тягостны и бурны,
Года, года.
И вот теперь в тайге сквозь дым заводов,
Сквозь мглу и смерть
Встает никем не узнанной свободы
Святая твердь.
Над головой твоей горит сиянье,
Звезда звенит…
Моя любовь, мое очарованье,
Мой плащ, мой щит.
Напоены поля родною кровью,
Нежней росы,
И вот уже над побежденной новью
Шумят овсы.
Над заводью, над волнами осоки,
Пугая тень,
Встает великолепный и высокий,
Широкий день.
Звенят кузнечики. Над желтой степью
Летит туман.
Прикован я к тебе незримой цепью,
Крутой курган.
Из-под тумана выплыли озера
И вновь блестят,
И полон отраженного простора
Их ясный взгляд.
А там, на севере, шумит лесная
Глухая речь,
И все горит огонь, не догорая,
Смолистых свеч.
Гляжусь в тебя, но досыта, я знаю,
Не нагляжусь, —
Моя далекая, моя родная
Земная Русь.
Цветут весной бескрестные могилы
В тайге глухой.
Но если ты, — о нет, не изменила
Ты облик свой.
1936
«Все то, что было доблестью и славой…»
Все то, что было доблестью и славой,
Что было солнцем средь суровой тьмы,
Что нам казалось ясностью кровавой,
Что мы жалели и любили мы, —
Теперь неправедно и лживо.
В часы моей бессонницы глухой
Воспоминанье тенью суетливой
Кривляется, как шут, передо мной,
И на стене, меж выцветших обоев,
Меж поцарапанных сухих цветов,
Сияет небо темно-голубое,
Всплывает очерк милых берегов,
И желтых дюн, лесов и гор Кавказа
Чуть зримая проходит череда.
Но я молчу, как воскрешенный Лазарь.
Ночь непрорубна. Жизнь, как ночь, тверда.
И чем протяжнее ночное бденье,
Чем одиночество ночное злей,
Тем для меня неумолимее виденье
Твоих обезображенных полей.
Что мне теперь моя родная нива
И маками заросшая межа?
Не верю я — все лживо, лживо, лживо,
И ты, отечество, — лишь прах и ржа.
Прости меня. Я знаю, ты — прекрасно.
Мне тяжело неверие мое.
Горит на знамени кроваво-красном
Нерукотворное лицо Твое.
1936
Последний день в Батуме (15 марта 1921 г.)
Когда голодный и бесцельный день
— Еще один, — погаснув, распылится
И в тишине земная дребедень,
Дневная суета угомонится,
И, закрывая низкий небосвод,
Всплывет туман темно-лиловый,
И ночь ко мне вплотную подойдет
И руку мне пожмет рукой свинцовой, —
На миг один блеснет средь голых туч,
Как тень уже умершего заката,
Пронзительный, неуловимый луч,
Мелькнет и вновь исчезнет без возврата.
Я помню мглу и заснежённых гор
Застывшие, мучительные складки,
И моря Черного взволнованный простор,
И дымный жар кавказской лихорадки,
И бухты серую, холодную дугу,
Далекий шум прибоя, берег мелкий,
И там, на темном, смутном берегу
Упругий звук последней перестрелки.
И помню я, как между низких туч
— Иль, может быть, теперь мне это снится —
Мечом багровым просиявший луч
Мелькнул прощальной русскою зарницей.
1936
Гибель Атлантиды («Крылатое море взлетало, крича…»)
Крылатое море взлетало, крича,
Воздушные рушились кариатиды,
И брызги, упав, как на луг саранча,
Съедали холмы и поля Атлантиды.
Лиловой воронкою водоворот
Затягивал низко нависшие тучи.
На самое дно оседал небосвод,
На спину тяжелые волны навьючив.
Огромные рыбы врывались в дома,
Влача за собою, как невод, молчанье.
Вздымалась и встала, качаясь, тюрьма,
Отрезав от мира звезду мирозданья.
Я знаю, здесь та же подводная мгла,
Здесь та же глухая струится стихия.
Не выживу я, если ты умерла,
Моя Атлантида — Россия.
1930-е
«От волчьих берегов моей отчизны…»
От волчьих берегов моей отчизны,
От ледяных и огненных полей
Вздымается жестокий ветер жизни,
И жесткий вихрь час от часу сильней.
Но бедный слух — он жизни той не слышит,
Весь мир наполнен черной глухотой.
Ночь страшно глубока, и свет не дышит,
И сон и смерть — в сожительстве со мной.
1930-е
ИЗ СБОРНИКА «НА РУБЕЖЕ» (1947)
«С утра стоял туман. Сквозь нежный полог…»
С утра стоял туман. Сквозь нежный полог,
Сквозь мглистый блеск струился мир земной,
И в небе солнца огненный осколок
Всплывал, как сновиденье, надо мной.
И только к вечеру, перед закатом,
Разорвалась оранжевая мгла,
И в небе, острым пламенем объятом,
Немая глубь, пылая, расцвела.
И стало все прозрачнее и чище,
Как будто в первый раз душа моя
Сквозь ярь и дым природы нищей
Родимые увидела края.
Да, так — я создал много мертвых песен,
Меня земные звали голоса,
И был туман печален и чудесен,
И сердцу непонятны небеса.
Теперь скупее речь моя глухая:
Я жду, вот-вот проглянет синева,
И в первый раз взлетят, не умирая,
Как птицы, — озаренные слова.
1937
Учитель
Он говорил: «Учись бесстрастью,
И слух и зренье умертви,
Не доверяй земному счастью
И человеческой любви.
Добро и зло неотделимы
И неразлучны — ночь и день —
Ведь даже смерть — лишь призрак дыма,
Гонимая ветрами тень.
Свободы нет и нет смиренья, —
Чего бы ни коснулся ты,
От первого прикосновенья
Растают зыбкие черты».
Он говорил. Горела тускло
Суровых глаз голубизна, —
Так дремлет ночь в пространстве узком
Полуприкрытого окна.
И были точные движенья
Его пергаментной руки
Полны холодного томленья
И утомительной тоски.
Он говорил: «Земной природы
Я темные слова постиг,
Я вчитывался годы, годы
В страницы первобытных книг.
Весь мир лежит, как мертвый камень.
Он мохом и травой оброс.
Давно потух прекрасный пламень
Его невыплаканных слез.
На дне угрюмых океанов,
Меж стен зеленых ледников,
В тени гранитных великанов
И в завывании ветров
Я правды не нашел. Все ложно,
Во всем давно душа мертва,
Все беспощадно, все ничтожно,
И слова нет, а есть слова».
Он говорил. Не умолкая,
Текла мучительная речь.
Металась мошкара ночная
Вокруг огня усталых свеч.
Слепого ветра дуновенье
Покачивало огоньки,
И на стене, как привиденье,
Взлетала тень его руки.
Он говорил: «Высоким словом
Сердца людские не прожечь:
Для них понятнее оковы
И палача спокойный меч.
Для них свобода — преступленье,
Для них спасение — острог,
Их рабское воображенье
Для них спокойствия залог.
Покинул я земные веси
И торжища, и города,
Забыл я звуки бедных песен,
Детей упорного труда.
Вдали безрадостного шума
И торопливой суеты
Я обратил мой ум угрюмый
К сиянью Божьей высоты.
И, усмиряя дух железный,
Я в тайны грозные проник:
Не человеческий, а звездный
Во мгле я изучил язык.
Мне стали внятны звуки рая,
Огни ликующих светил,
Мой слух расширенный лаская,
Меня певучий луч пронзил.
Земная отошла тревога,
И в блеске огненных зарниц
Перед пустым престолом Бога
Душа моя простерлась ниц.
И с глаз упал туман желанный,
Во мгле растаяло тепло,
Как будто демон бездыханный
Раскрыл холодное крыло.
И понял я, что рок бесцелен,
Что смертен даже райский свет,
Что как бы ни был беспределен
Огромный мир, — в нем правды нет».
Он замолчал, и беспощадно,
Невыразимо жестока,
Легла, как тень, на мир громадный
Его холодная рука.
И вдруг мучительно и тонко,
Как сквозь тяжелый полог сна,
Раздался слабый плач ребенка,
И раскололась тишина.
И вновь из хаоса и праха
Возникла бедная юдоль.
Я понял — для любви не плаха,
А щит — мучительная боль.
Душа расплавлена страданьем,
И целый мир в слезе одной
Горит немеркнущим сияньем,
Божественною глубиной.
1937
«…Снега, снега. С огромной далью…»
…Снега, снега. С огромной далью
Огромный слился небосвод.
Покрытые зеленой сталью,
Уснули струи мертвых вод.
Горбатые застыли льдины.
Уступы исполинских скал
Суровый ветер обыскал
И взгромоздил — вверху — лавины.
Один неосторожный звук,
Родившийся из ниоткуда —
И вот снегов тяжелых груда
Дрожит и рушится, и вдруг,
Подобно вихрю, возникает
Взметенный к небу белый прах,
И человека обнимает,
Как брата брат, — бессильный страх.
НА БЕРЕГУ МОРЯ (1–6)
1. «Касаясь поверхности моря…»
Касаясь поверхности моря,
Рождает невидимый луч
В певучем небесном просторе
Громады лиловые туч.
Их ветер качает и носит,
Пока в полумраке ночном
Их холод смертельный не сбросит
В родную стихию — дождем.
Вот к первоначальным истокам
Строка за строкою летит,
И облако в небе высоком
Последнею песней звенит.
2. «На камнях разостланы сети…»
На камнях разостланы сети.
Их после работы ночной
Ласкает лазоревый ветер
Прозрачной и теплой рукой.
Они волочилися по дну,
Сжимали широкий изгиб,
Ловили в пустыне подводной
Легко ускользающих рыб.
О Боже, из дальнего неба
Закинь утомленную сеть —
Я сам в твой разорванный невод,
Я сам приплыву — умереть.
3. «В просторе, над бездной морскою…»
В просторе, над бездной морскою,
Где берег песчаный далек,
Волна повстречалась с волною
И белый родился цветок.
Но вот, утомившись игрою,
В подарок далекой земле
Уносит волна за волною
Цветок, просиявший во мгле.
Душа надышалась простором,
И волны в назначенный срок,
Как пену, рожденную морем,
Выносят ее на песок.
4. «Большим полнолунным отливом…»
Большим полнолунным отливом
Открыт темно-рыжий утес.
Струятся по слипшейся гриве
Соленые капельки слез.
Он видит, свидетель случайный
Друг другу враждебных миров,
Подводные темные тайны
И дым голубых облаков.
Я знаю, высокие волны
Сомкнуться опять надо мной,
И снова, безмолвием полный,
Наступит подводный покой.
5. «Сухие, колючие травы…»
Сухие, колючие травы
Зарылись в горючий песок.
Качает их ветер шершавый
И сушит густеющий сок.
И, жаждой смертельною полны,
Засохшие стебли глядят
На дальние, нежные волны,
На тающий в море закат.
От жизни душа оскудела,
Все гуще тяжелая кровь,
И молча холодное тело
Глядит на земную любовь.
6. «Все ярче закатное знамя…»
Все ярче закатное знамя,
И яростнее небеса,
И в море, как рыжее пламя,
Рыбачьи горят паруса.
Но солнце уснет в океане,
Пылающий день догорит,
Зажжется на черном кургане
Усеянный звездами щит.
По морю людского молчанья,
Как тени слепых парусов,
Полны неземного страданья,
Проносятся призраки слов.
1937
Из цикла «ИНЕЙ В ЛЕСУ»
[1]. «В лесу пронзительней и чище осень…»
В лесу пронзительней и чище осень,
Отчетливей и выше тишина.
Вдоль просеки, на корни рыжих сосен
Холодная ложится седина.
Чуть тронешь нежные кристаллы,
Как их уж нет, и влажный ловит взор
Несмятых мхов зеленые кораллы
И рыжих листьев спутанный узор.
На острие иглы, как жидкий пламень,
Плененная сияет высота:
Живой росы темно-зеленый камень
Над чашечкой засохшего листа.
Лесной ручей чуть тронут льдом и снегом.
Он жив еще, но он уже молчит.
Его волна уже не бьет с разбега
В береговой покатый малахит.
Осенний лес. В тени не тает иней.
Вдоль по земле крадется белый сон.
Вот, как перо на коврик темно-синий,
Упало облачко на небосклон.
Укрывшись от зимы под лед хрустальный,
Как теплый ключ, струится жизнь моя.
Полна прозрачности первоначальной
Ее незамутневшая струя.
Сильнее времени дыханье духа.
Под инеем, в кораллах нежных мхов,
Неуловимо для земного слуха
Проснулась музыка стихов.
[3]. «Туман прижат к земле ночным морозом…»
Туман прижат к земле ночным морозом.
С утра стал каменным холодный мир.
Еще вчера он был покорен грозам,
Сегодня он — спокойствие и мир.
Но только солнце выйдет из-за леса
И в белый мох вонзится желтый луч,
Как иней облаком взлетит белесым
На кладбище родное нежных туч.
Потухнет свет, зимою станет осень,
Сольются с голым полем небеса,
И лишь останется на иглах сосен
Его окаменевшая роса.
Чешуйчатое море палых листьев
И островки еще зеленых трав,
Их озаряет дымно-бархатистый
Воды и воздуха чудесный сплав.
Когда окончится мое существованье
И я уйду под сень вечерних снов,
Ты сохрани, снежок, воспоминанья,
Минутные кристаллы этих слов.
[4]. «Тяжелый ветер по небу гуляет…»
Тяжелый ветер по небу гуляет,
И лес стоит, как тень большого сна.
Меж голыми стволами засыплет
И все заснуть не может тишина.
Слетка колышутся раскинутые ветки,
И гаснет луч и вновь во мгле горит
И мертвых листьев радужные сетки
С бессмысленным упрямством шевелит.
Им больше не гореть зелеными огнями
В колеблющемся облаке ветвей,
Они лежат шуршащими тенями
Меж черными сплетеньями корней.
Душа листа уже рассталась с телом.
Она глядит оттуда, с дымной высоты,
Как застилает снег смертельно-белый
Родного леса мертвые черты.
1938
Из цикла «КОЛОДЕЦ В СТЕПИ»
[3]. «Рассвета нет — над близорукой далью…»
Рассвета нет — над близорукой далью
Бессмертный снег струится и шуршит,
И мир, покрытый бархатной печалью,
Без просыпу, как зверь в берлоге, спит.
Жизнь отошла. Когда она вернется?
Вдали, в снегах, до дна обледенев,
Как труп, оскалил мертвый сруб колодца
Свой сине-черный и беззвучный зев.
Под белым бархатом успокоенья
Душе привольно и спокойно спать.
Что может быть нежней оцепененья,
Что может быть прекраснее — не знать.
Из цикла «ПРИГОРОД»
[3]. Лисица в клетке («Меж голых стен и пригородной грязи…»)
Меж голых стен и пригородной грязи
Ограда окружила лысый сквер,
Но корпус фабрики под струпьями проказы
Неумолимо строг, непоправимо сер.
От пролетающей лиловой тучи
По черепичным крышам скачет тень.
Вдоль изгороди, ржавой и колючей,
Цветет усталая и пыльная сирень.
Меж голых стен, в углу пустого сквера,
Большая клеть и детский острый смех,
И пленная лисица рыже-серый
О прутья клетки обдирает мех.
О как пронзительно, как беспощадно
Горят ее холодные глаза,
Как отразилась в них мучительно и жадно,
Сквозь облака прорвавшись, бирюза!
1940
«Струистый воздух полон желтым зноем…»
Струистый воздух полон желтым зноем,
Над океаном облака горят.
Вполголоса с разгневанным прибоем
Больные камни глухо говорят.
В пустое бормотанье не вступая,
До дна отливом волн обнажена,
Стоит утеса глыба вековая
В объятиях полуденного сна.
Еще светлеет в вымоине черной
Прозрачное пятно морской воды,
Но скоро зной, тяжелый и упорный,
Сотрет прилива влажные следы.
И в глубине, между гранитных складок,
Как белый притаившийся цветок,
Рождается пленительный осадок,
Соленый кристаллический снежок.
Все испаряется, все исчезает,
Уходит жизнь в небесную юдоль, —
На дне любви чуть зримо оседает
Рожденная тяжелым зноем боль.
1940
«Встает темно-рыжий, большой и тяжелый…»
Встает темно-рыжий, большой и тяжелый,
Похожий на зверя, безветренный день.
На брошенной пахоте, пыльной и голой,
В глубокие борозды прячется тень.
У самой опушки, в кустах ежевики
Упрямо стоит засыхающий дуб,
И плющ, извиваясь, зеленоязыкий
Прижался к стволу миллионами губ.
Сквозь жадную зелень тяжелые сучья
В огромное небо, прощаясь, глядят,
И в небе далеком угрюмые тучи,
Как мертвые листья, бесцельно летят.
Вокруг меня жизнь не моя прорастает.
Бескрылые тучи летят надо мной.
Мне душно. Что будет со мною, кто знает,
За тридцать седьмой роковою чертой?
1937–1940
«Все кончено. Густой, тяжелый океан…»
Все кончено. Густой, тяжелый океан
Морщинистые волны на песок бросает,
Как старый шулер, как зарвавшийся игрок,
С бессмысленным упорством, с горечью и болью.
За желтым гребнем дюн над вымершей юдолью
Дымит потухших туч разорванный венок,
И над притихшею землею поднимает
Седую голову взъерошенный туман.
Да, страшен океан, да, жизнь непоправима.
Как черное бревно, лежит передо мной
Ее тяжелый ствол, крестом раскинув ветки,
И муравьи снуют в извилинах коры.
Кусты бегут по склону сломанной горы,
Темнеет серый воздух, яростный и едкий,
И вдалеке ветрами вздыбленный прибой
Грохочет и кричит в тоске невыразимой.
1940
«Рыжие иглы и теплые пятна елового моха…»
Рыжие иглы и теплые пятна елового моха,
И лишаев кружева —
Пусть города погибают, пусть рушится наша эпоха,
Здесь — зеленеет трава.
Ветер разносит над серыми дюнами грохот прилива
Кружатся чайки, как снег.
В небе с востока, гряда за грядою, идут молчаливо
Тучи на черный ночлег.
Руки мои не запачканы порохом битвы и кровью.
Сердце полно тишины.
Гладят ладони с огромной, с печальной, с последней любовью
Ствол темно-рыжей сосны.
1940
«Шумит вдали прилив усталый…»
Шумит вдали прилив усталый
И этот рокот роковой
Во мгле шагает одичалой,
Как неусыпный часовой.
Неутомимо, неустанно
Разносится из часу в час
Погибших волн глухой, гортанный,
Неумолкающий рассказ.
Земля качается и стонет,
Горит; как в проруби, звезда,
За тучей тучу ветер гонит
Из ниоткуда в никуда.
Беззвучно гнутся сосны долу,
Неслышно вьется ветер злой, —
Все покрывает гул тяжелый,
Как будто спаянный со мной.
И где б я ни был, я повсюду
Несу в себе холодный шум,
Явившийся из ниоткуда
С приливом и отливом дум.
1940
«На росистой земле удлиненная тень…»
На росистой земле удлиненная тень,
— Это сердце мое все расстаться не может
С утомленной землей, и измученный день,
Уходящий, — его, как и прежде, тревожит.
Скоро солнце коснется заветной черты,
Скоро вечер раскроет тяжелые листья,
От дыханья ночного не звезды — цветы —
Станут в небе огромном еще серебристей.
С наслажденьем я жадной коснусь тишины —
Да, там даже кузнечиков нет и в помине, —
Как сухие стрекозы встревожатся сны,
И любовь затвердеет и сердце остынет.
Да, но все же я весь никогда не усну:
Там, где нашей вселенной ночная основа,
Сквозь петлистые корни и сквозь тишину
Прорастет ослепленное радостью слово.
1945
«Безмолвно тяжелела в проруби вода…»
Безмолвно тяжелела в проруби вода
И водяному Богу не молилась,
Но вот далекая, морозная звезда
В холодном шелке отразилась.
Вода приветствовала белую звезду
Чуть слышным вздохом и чуть слышным плеском,
И вспыхнул изнутри родившийся во льду
Ответный свет — темно-зеленым блеском.
И в новом мире — изумрудно-голубом
Привычные исчезли изваянья,
И все подернулось, — не думай, нет, не сном,
Не льдом, а ясным, как огонь, сияньем.
Душа была темна, все строже и тесней
Ее сжимали жадные морозы,
Когда, как в зеркале, вдруг отразились в ней
Раскаянья сияющие слезы.
«Прославим жизнь — ее сухую горечь…»
Прославим жизнь — ее сухую горечь,
Ее томительную власть.
Прославим жизнь и женственного моря
Всепоглощающую страсть.
Холодный воздух губы жжет и режет,
И в радуге соленых брызг
Гремит прибоя вой и камней скрежет,
И ветра исступленный визг.
Прославим жизнь, ее завет железный,
Ее испытанный язык:
В пустыне аравийской ночью звездной
Чуть слышно плещущий родник.
В часы, когда для боли нет исхода
И лицемерно смерть молчит,
И лживою становится свобода —
Она твой меч, она твой щит.
Прославим жизнь, — чем наши дни короче,
Чем явственней ее конец,
Тем с большим мужеством грядущей ночью
Мы встретим отдых наконец.
1946
«Две колеи проселочной дороги…»
[14]
О.А.
Две колеи проселочной дороги,
Две неразлучные сестры
С трудом всползают на откос отлогий
Как бы приснившейся горы.
Но вот, когда достигнем мы вершины
И нам захочется взглянуть
На милые дома родной долины,
На пройденный по склону путь,
Мы вдруг поймем с печальным изумленьем,
Что кряж остался позади,
Что нет возврата к прежним обольщеньям,
Что ночь сгущается в груди.
О, в этот день не будем малодушны:
Вечерний мир еще нежней,
Еще прекраснее, еще воздушней
Сиянье розовых теней.
1947
ИЗ СБОРНИКА «ЗЕМЛЯ» (1948)
«Ручей струится по камням…»
Ручей струится по камням.
Раздвинув ивы и ольшаник,
К его серебряным лучам
Склонился утомленный странник.
Как бабочку, лист золотой
Палящий ветер вьет и гонит,
И стынут в неге ключевой
Разгоряченные ладони.
Как различить — кастальский ключ
Иль ключ забвенья пред тобою?
И здесь и там летучий луч
Равно сливается с волною.
Но если по ошибке ты
Напьешься серебром забвенья, —
Да будут ясны и чисты
Твои посмертные виденья.
Но и не помня о земле,
Забыв и радость и потери,
Ты все ж в потусторонней мгле
Останешься земному верен.
Так на земле, средь суеты,
В минуты счастья или муки,
Не слыша, все же слышишь ты
Летящие из пустоты
Испепеляющие звуки.
1947
«Ясен мир, ясна природа…»
Ясен мир, ясна природа.
Высока и глубока
Золотого небосвода
Неподвижная рука.
И в протянутые руки
Осыпает звонкий лес
Листья вязов, точно звуки,
Точно капельки небес.
И в душе небесных листьев
Расстилается узор —
Золотистый, чистый, чистый,
Солнцем вышитый ковер.
1947
«О, если б я вполне очистить мог…»
О, если б я вполне очистить мог
От красок чувственных поля и рощи,
Среди житейских, ветреных тревог
Я стал бы и бедней и много проще.
И слух замкнув, в слепую тишину
Я сердцем бы, как в воду, погрузился,
И сам в себя, в ночную глубину,
Как блудный сын, я возвратился.
И жизнь вполне осмелившись забыть,
Я б все же жил, телесному не внемля, —
Тогда, — тогда впервые, может быть,
Я б ощутил мою родную землю.
1947
*** (1–3)
Н.А. Бердяеву
1. «Проходит вдоль просеки осень…»
Проходит вдоль просеки осень.
Кусты на опушке сквозят.
Упрямо, протяжно-несносно
Вороны на поле кричат.
И карканьем черным одетый
Закат догорает в реке,
И желтым рассеянным светом
Покрылись поля вдалеке,
И медленно дымная стужа
Дозором проходит в полях,
Канавы и пашни и лужи
Сжимая в стеклянных тисках.
2. «На дно застывающих борозд…»
На дно застывающих борозд,
В молчанье осенней земли,
Под зубья трехгранные борон
Бессмертные зерна легли.
Пшеничные желтые звезды
Горят в черноземной ночи,
И летом расплавленный воздух
Пронзят золотые лучи.
Колосья — сияние жатвы!
Готово зерно умереть,
Чтоб снова упрямый оратай
Мог жить, и работать и петь.
3. «Россия — осеннее небо…»
Россия — осеннее небо,
Вороний, свинцовый закат, —
Умри, — будет огненным хлебом
И звездами будет богат
На ниве трудившийся пахарь,
Чья кровью покрыта ладонь,
Кто верил, что в смерти и в прахе
Опять возродится огонь.
Россия — в Господнем овине
Снопы обмолотят, и вновь
Взойдет в Европейской пустыне
Твоя обреченная кровь.
1947
«Как пчела, запустив хоботок…»
Как пчела, запустив хоботок
В благовонную чашечку розы,
Собирает таинственный сок,
Золотые, цветочные слезы,
Так и я, приоткрыв лепестки,
В глубине ослепительной слова
Собираю для каждой строки
Излученье певучей основы.
И в метрических сотах стихов,
В застывающих капельках меда
Сохраняет слияние слов
Отраженную сердцем природу.
1947
«По болотам растет березняк…»
По болотам растет березняк,
Низкорослые ели и сосны.
Осыпает глухой буерак
Звонким золотом щедрая осень.
Темно-красный брусничный загар
Покрывает далекую кручу,
И в пруду, как стеклянный пожар,
Полыхают пурпурные тучи.
Слышит сердце сквозь тысячи верст,
Как кричат журавли на закате,
Как трещит, разгораясь, костер,
Точно зверь в полумраке пернатом.
1947
«Изваяна таинственная чаша…»
Изваяна таинственная чаша
Ночных небес не Божею рукой,
И все ж не может быть ясней и краше
Вот этой выси темно-голубой.
Я чувствую, как в ней неотвратимо
И сладостно весь истлеваю я,
Как растворяется прохладным дымом
Земная, жадная любовь моя,
Как все, что мне казалось безобразным,
Как даже боль становится — ничем,
Как перед этим ледяным соблазном
Я одинок и гол, и нищ, и нем.
О, эта ночь! Она мне только снится.
Не я, но жизнь моя в ее руке.
Бессмертная душа не может раствориться,
Как горсть земли, в струящейся реке.
1947
«Вечное море над вечным Парижем…»
Вечное море над вечным Парижем.
Тускло горят под водой фонари.
Вечер сегодня, как нищий, унижен.
Все неизменно — умри, не умри.
Шины шуршат на асфальте нечистом.
Щупальца выставил голый каштан.
Вот полицейский неистовым свистом,
Как полотно, разрывает туман.
Утром стояла вот здесь гильотина,
Руки воздев, как слепая вдова.
Круглую голову блудного сына
Поднял палач, прикасаясь едва.
Так отчего же мне все-таки дорог,
Все-таки огненным кажется мне
Этот огромный, единственный город,
Камнем лежащий на илистом дне.
1947
«От Бога иль к Богу, — не все ли равно…»
От Бога иль к Богу, — не все ли равно.
Вечернее небо. Кузнечики. Поле.
И звезды. Все то, что знакомо давно
И будет, и будет знакомо. Доколе?
Пусть дышит тревожно сырая земля,
Ложится на платье роса голубая,
Пусть к небу, как стрелы, летят тополя,
Во мгле серебристые листья роняя,
От Бога иль к Богу, — кто знает, зачем
И горечь, и трепет, и это томленье, —
Сомненью ничем не поможешь, ничем,
Ничем, никогда не поможешь сомненью.
1947
«Взгляни в окно — холодная дорога…»
Взгляни в окно — холодная дорога,
Как жизнь, в одну лишь сторону, назад,
Ползет по темным и глухим отрогам,
Пуста, — как далеко ни кинешь взгляд.
Как ветер, время заметает пылью
Следы шагов. Ночная мгла спешит
Изгладить все. С трудом раскинув крылья,
Большая птица над землей летит.
А впереди — пустырь и кучи щебня,
И серый мусор будущих веков,
И налитые кровью злые гребни
На западе застывших облаков.
И все ж, какие бы ни снились войны,
Какой бы нас ни мучил душный бред,
В сердцах звенит восторженно и стройно,
Как музыка, неугасимый свет.
1947
«Сквозь полутишину ночного дома…»
Сквозь полутишину ночного дома,
Сквозь тиканье будильника, сквозь сон,
Ко мне подходит то, что было мне знакомо,
Чем был я целый день незримо окружен.
Звенят пустые чашки на буфете,
Мечтают вилки о земной еде,
Наплакавшись, заснули в спальной дети, —
Ночная тишина повсюду — и нигде.
Но вот теперь, когда, казалось, пальцы
Могли ощупать мысли и дела, —
Остановила жизнь свои слепые пяльцы
И, ничего не вышивая, замерла.
1948
Защитникам Иерусалима («Мухи и майское солнце, и зной…»)
Мухи и майское солнце, и зной.
Здесь, в катакомбах, печет, как в духовке.
Своды потрескались над головой
От изнурительной бомбардировки.
В щели врывается ветер и пыль,
Кружится в острых лучах позолотой,
А в амбразуре праматерь Рахиль
Перед замолкшим стоит пулеметом.
Капли, насытив живое пятно,
Падают — с верхнего камня на нижний.
Пахнет убийством пещера. Темно.
О, до чего все тела неподвижны.
Но если самый последний убит,
Камни тогда — быть не может иначе —
Вдруг оживут и Стена зазвучит
Эхом — тысячелетнего Плача.
1948
«Нет, смерти быть не может, нет…»
Нет, смерти быть не может, нет.
Душа и смерть — ведь это несовместно!
Едва погаснет день, как новый свет
Зажжется там, в той бездне бестелесной.
И струйками взволнованных лучей,
И ласковым, почти бесплотным плеском
Насытит сердце он еще верней,
Чем тот, что нас томил угрюмым блеском.
1948
«Мне кажется порой, но я отнюдь…»
Мне кажется порой, но я отнюдь
Настаивать, любимая, не смею,
Что ты невозвратимое вернуть
Задумала. Зачем? О нет, я не жалею
Того, что было, что прошло и вновь
Уже по-прежнему не повторится.
Оставь мечты и сердце приготовь
К отлету дальнему. Оно, как птица,
Боится холода и голода зимы,
Той тишины, которая с годами
Войдет, — как ни противились бы мы, —
И встанет, добрый друг мой, между нами.
А я, — я не боюсь. Мне полусвет
Осеннего существованья дорог.
Что из того, что пламени в нем нет, —
Ведь всякий, кто довольно дальнозорок
Увидит в нем такую благодать,
Такую нежность и такое счастье,
Что вовсе не захочет вспоминать
Того, что было горечью и страстью.
1948
«Ни месяца, ни звезд, ни даже неба нет…»
Ни месяца, ни звезд, ни даже неба нет
Язык свечи бросает луч украдкой
И озаряет там, в окне, пугливый свет
Листы дерев, играющие в прятки.
От колыханья серых листьев, оттого,
Что на себя не можешь положиться,
Я твердо знаю — нет страшнее ничего,
Чем предо мной лежащая страница.
Она пуста, она бела, и все-таки она
Для нас с тобою очень много значит:
Угрюмая, квадратная, она полна
Предчувствием грядущей неудачи.
О если б подменить сей белый лист я мог
Листом древесным на одно мгновенье,
Я б выдал то, что на листе наметил Бог
За новое мое стихотворенье.
И в паутине жилок, в ржавчине краев,
В едва заметных желтоватых пятнах
Нашла бы ты следы таинственные слов,
Потерянных и ныне непонятных.
1948
«Продолговатый лист растущей кукурузы…»
Продолговатый лист растущей кукурузы
Воронкой свит не для красы,
А для того, чтобы заботливая муза
В него роняла капельки росы.
И в зной, когда шуршат под ветром желтым стебли,
Не может раскаленный шквал,
Как он ни рвет листы, как он их ни колеблет,
Разбить предусмотрительный бокал.
Сквозь каплю той росы лучи до дна проходят,
Но каждый луч преображен,
И он уж не мертвит, а в корни жизнь приводит,
Животворящим делается он.
Растенье смотрит в мир сквозь выпуклую воду
И, поглощая влажный свет,
Благословляет зной и знойную природу,
До смерти веря в то, что смерти нет.
1948
Шелковичный червь («Вся жизнь червя — листва, травинки, мох да плесень…»)
Вся жизнь червя — листва, травинки, мох да плесень,
Вся жизнь червя пройдет меж сучьев и коряг,
Но в некий срок на ветке он повесит
Свой легкий шелковистый саркофаг
И в нем умрет, и человек из тонких нитей,
Из кокона полупрозрачного соткет
Тот шелк, что для значительных событий
Купец на верхней полке бережет.
И ты, когда по гулким, по церковным плитам
Войдешь в другую жизнь, по-новому любя,
Почувствуй, — в подвенечном платье скрыта
Душа того, кто умер для тебя.
1948
ИЗ СБОРНИКА «ПЯТЬ ЧУВСТВ» (1970)
«Сорока с белой грудью на суку…»
[15]
Сорока с белой грудью на суку,
Шуршит-звенит трепещущий осинник,
И ветерок кладет листок к листку,
К полтиннику серебряный полтинник.
Дрожит на длинной шейке лист сквозной,
И вот другой, и все одной чеканки,
И вдруг ромашкой, мятой и травой
Пахнёт — ну, словно из аптечной склянки.
Сорока, накормив птенцов в дупле
И вытянувши хвост, как фалды фрака,
Слетит, треща, в кусты, пчела к земле
Нагнет пылающую чашу мака,
И будет жизнь лесная течь и течь,
Неистребимо — месяцы и годы…
О, если б человеческая речь
Была бы лишь частицею природы!
1952
«Такая з
ахолодь в изложине глубокой…»
Такая з
ахолодь в изложине глубокой —
Как будто под воду нырнул. Снежок
Лежит распластанной медузой. Синеокий
Из-под валежника глядит цветок.
Он изумленным, широко раскрытым глазом
Впервые в жизни видит муравья,
Кусок коры на серебристой ветке вяза,
Впервые слышит говорок ручья.
И жизни-то ему одна неделя.
Но время что? Цветок за час один
Узнает больше, чем идущий по панели,
За десять лет, очкастый гражданин.
1952
«Гуляя и забывшись, иногда…»
Гуляя и забывшись, иногда
Заглянешь с берега на дно речное
И видишь — очень плоская вода
Взяла в себя твое лицо земное.
Окружена сияньем голова,
Но нет ни глаз, ни рта — лишь бархат тины,
Да длинная подводная трава,
Да рыжий лист, сорвавшийся с осины…
И там, в тебе, а не на дне реки,
— Как глубина тебя заворожила! —
Колючий ерш, расправив плавники,
Едва скользит, принюхиваясь к илу.
1952
«Такая теплынь, что весною оно и неловко…»
Такая теплынь, что весною оно и неловко, —
Никто не привык еще к жидкому солнцу лучей:
Нужна для жары многоопытность лета, сноровка,
Уменье не тратить веселую влагу ночей.
Сумасшедший листок, он сегодня едва из пеленок,
А солнцу уже подставляет пушистый живот,
С трудом расправляет некрепкие ребра спросонок,
Как желтый цыпленок, — с пискливым восторгом живет,
Собой до того упоен, до того он красивый,
Такого второго нигде никому не найти,
Что смотришь невольно и думаешь — ты ли счастливей,
Листок ли? и как это счастье любимой снести?
1952
«Чуть срезан накось
яблоновый черенок…»
Чуть срезан накось
яблоновый черенок.
Казалось бы, и жизни нет в обрубке.
Будь меньше он — его бы муравей сволок,
тоб снизу подпереть свой город хрупкий.
А черенок меж тем тихонько под землей
Уже пускает розовые корни,
Питается азотом, любит перегной,
Стараясь утвердиться попросторней,
Он пьет… Нет, я пишу не руководство для
И без меня ученых садоводов,
А потому что мне моя жена-земля
Дана для счастья матерью-природой,
И потому еще, что в сорок девять лет
Далекий путь становится коротким
И точно через лупу на любой предмет
Смотрю — и близок мир, простой и четкий…
1952
«Не уступая осени ни шагу…»
Не уступая осени ни шагу,
Пролив над перепуганной землей
В тяжелых грозах огненную влагу,
Как на цепи влача июльский зной
Пришел сентябрь. К покосу зеленела
Трава, и на встревоженных полях
Расправила слежавшееся тело
Разбуженная ливнями земля.
На южных склонах яблони и груши
Доверчиво раскрыли лепестки,
И всех растений маленькие души
Цвели грядущим вьюгам вопреки.
И вот, когда подул скрипучий ветер
И крепкий иней выпал поутру,
Деревья, как испуганные дети,
Столпились на лугах и на юру,
И с розоватым облаком цветенья
Сливался снег на ветках миндаля,
И, точно лебедь, в смертном оперенье
Чуть трепетала крыльями земля.
1952
Death valley
[16]
1
Скелет реки, камней продолговатых ребра,
В щел
и— намытый паводком песок.
Жарою опаленный навзничь лег
И спит в беспамятстве пустыни мир недобрый.
Чем злое солнце пополудни горячей,
Тем больше кровь холоднокровных рада, —
Мир скалапендр и всевозможных гадов,
Пятнистых ящериц, тарантулов и змей.
2
Струятся в рыжем мареве барханы,
Который век торчат засохшие кусты.
Никак не могут их угрюмой наготы
Прикрыть песком свистящие бураны.
Из норки выглянул тушканчик. Саранча
Взлетела облаком и с полоским треском
Распалась и исчезла в синем блеске
Почти что перпендикулярного луча.
3
Змея на огненной гранитной сковородке
Во сне кольцом свернула позвонки,
Как будто крестиком и от руки
Узор ее на тусклой коже вышит четкий.
Вдоль по руслу скользит сухая тень орла,
Но, жаркий сон змеи оберегая,
Торчит гремучего хвоста тугая,
Звенящая громоотводная стрела.
4
Когда весною радуга на ключ закрыла
Стремительные ливни и дожди,
Она воздвигла арку посреди
Пустыни и на миг пески заворожила.
Непрошенную гостью солнце обожгло,
Она к скале приникла, и слиняло
На склон горы густое покрывало,
Когда-то по небу летевшее крыло.
5
С тех пор в ущельях узких линиями спектра
Размечены породы горных жил:
Их ветер изваял и обнажил,
А радуга дополнила работу ветра.
Змеиная приплюснутая голова,
Двенадцатикольцовая трещотка,
Пергаментные веки, взгляд короткий…
Долина смерти, — нет, она всегда жива.
1954, 1955
«Ветер шагал по вершинам деревьев…»
Ветер шагал по вершинам деревьев,
Но постоянно сбивался с ноги.
Он ускорял перед каждой деревней,
Как человек перед домом, шаги.
По полю прыгали злые шутихи —
Скрученных вихрей живые тела.
Ветви сгибая, как пьяная, лихо
На перекрестке плясала ветла.
Засуха шла на деревню, на приступ
Выжженных и обескровленных нив.
Засуха жгла, и по небу со свистом
Дальних пожаров метались огни.
Голод вползал в беззащитные избы,
В клети, в подвалы и на чердаки
И, как собака, тихонько повизгивал,
И пожелтевшие скалил клыки.
1968
«Уже вечерело. Раздвинув костлявые ветки…»
[17]
Н. Резниковой
Уже вечерело. Раздвинув костлявые ветки
Безжизненных сосен я вышел на берег морской.
Здесь пахло бессмертником, солнцем, трескучей смолой,
Здесь воздух был крепок — веселый, тревожный и едкий.
Высокую дюну одели колючие травы.
На плоские скалы всползал беспокойный прилив,
Все ближе и ближе, и вскоре широкий залив
До края был полн, словно ковш, бирюзовою лавой.
И глядя на низкое солнце, расплавленным змеем
Сползавшее в ночь в ореоле сияющих стрел,
Я понял, что сами мы ставим дыханью предел,
Что сами мы можем гореть, лишь гореть не умеем.
…Закат изнемог и остыл над моей головою,
Но там, вдалеке, торжествуя над мраком и сном,
Беспокойная тучка, прозрачным блистая крылом,
Как тяжелая бабочка, билась в окошко ночное.
1946–1955
СОЛНЕЧНЫЙ ЛУЧ (1–3)
1. «Внимательный луч взошел на пригорок…»
Внимательный луч взошел на пригорок,
Оттуда взглянул, робея, на нас,
А мы, — что ни слово, минут уже сорок,
Возможно и больше — считай, целый час —
О том говорим, что ясно обоим,
Что любящим только — порой невдомек:
Едва лишь мы нужную фразу построим,
Как все лепестки разметет ветерок.
Как знать нам и кто объясненью поможет?
Быть может, вот этот почти золотой,
Расплывчатый луч, тот, который тревожит
Тебя и меня своей простотой…
2. «Куда ни ступишь, — всюду острый зной…»
Куда ни ступишь, — всюду острый зной.
Прилечь в тени, — как будто нету тени.
Запачканы и солнцем и смолой
Твои незагорелые колени.
Кусочек солнца соскользнул на грудь
И платье отвернул, и обжигает щеки,
И вот скользит, увертливый, как ртуть,
Настойчивый, счастливый и жестокий.
Тяжелым жаром пахнет хвойный дом
Стреляют шишки, раскрываясь в зное,
И муравей бежит, совсем забыв о том,
Что в этом мире нас с тобою двое.
3. «Солнечный заяц присел на столе…»
Солнечный заяц присел на столе,
Поднял торчком лазурные уши.
Иней на окнах, а здесь он в тепле.
Сел и мое одиночество слушает.
Нет, не поймешь, почему же скрипят,
Сами собой ожив, половицы.
Прошлые дни не вернутся назад,
Знаем мы оба, что не возвратиться им.
Вздрогнул. Уходишь? Я знаю — пора.
Прежних шагов опять не услышим.
Вечер, такой же, как все вечера,
Солнце потушит и встанет над крышами.
1956
«Сияющая ночь под утро овдовела…»
Сияющая ночь под утро овдовела:
Луна зашла. На черные леса,
На землю — как она похолодела! —
Сгущаясь, падает роса.
О, этих рос целительный избыток!
Не для того ль, прощаясь, плачет мгла,
Чтоб для земных цветов ночной напиток
Весь день природа берегла?
И в зной на самом дне воронки узкой
Хранит цветка кудрявый лепесток
Бессмертной влаги ласковый и тусклый,
Успокоительный глоток.
Скажи, что делать мне? Как ты неосторожно
С цветка стряхнула зябкую росу!
Теперь любви моей сквозь зной тревожный
До ночи я не донесу.
1948–1956
«Оттепель. Лес, и в лесу — ни тропинки…»
Оттепель. Лес, и в лесу — ни тропинки:
Куда ни посмотришь — береза да ель.
На осевшем снегу голубые рябинки
Разбросала ночная капель.
Но ненадолго: вот северный ветер
По лесу пройдется и все закует,
И на каждой прогалине, в каждом просвете
Заблестит лакированный лед.
Ветки наденут стеклянные платья —
Одежды для бала должны быть тесны,
Но им кажется, что ледяные объятья
И милей, и прекрасней весны.
«Вздыхает тревожно ночная земля…»
Вздыхает тревожно ночная земля,
Ложится на платье роса голубая,
И к небу, как стрелы, летят тополя,
В полумгле серебристые листья роняя,
И ухает глухо большая сова,
Друг с другом кузнечики спорят и спорят,
В нескошенном поле цветы и трава —
Безголосые — все же им радостно вторят.
Роса и кузнечики, ночь и поля
Покорны присущему жизни томленью,
А ты, не расслышав, как дышит земля,
Ты проходишь сквозь мир безучастною тенью.
1956
«…И слова тебе не скажи. Неужели…»
…И слова тебе не скажи. Неужели
Только прошлым мы живы с тобой? Посмотри
На закатом сожженные синие ели
И в небе — на взвихренных туч янтари.
Я знаю — ползет из ночного болота
Нам навстречу клоками туманная муть.
Что ни миг, то тусклей и темней позолота,
И красок былых никогда не вернуть.
И все же, пока от земного дыханья
Поднимается пар и в холодной дали
Чуть трепещет звезда, и доступно лобзанье, —
Мы взяли не все от бессмертной земли.
«На опушку, где ясень и вязы…»
На опушку, где ясень и вязы,
Где кусты ежевики и мгла,
Летним вечером накрепко связанных,
Память нас вновь привела.
Там, на небе, чуть видные звезды
И невидимые небеса.
Сенокос, и качается в воздухе
Запахов душных река.
Но с годами все глуше и строже,
Все скупее становится речь.
Нам немыслимо и невозможно нам
Высказать — и сберечь:
Ведь за каждым оброненным словом
Нерожденные стонут слова,
Отливая свинцом и оловом,
Точно скошенная трава.
Мы в тени прошлогоднего стога
Не помедлим сегодня с тобой.
Над ночною, над темной дорогою
Пахнет скошенною травой.
1955
«Убежденья твои голословны…»
Убежденья твои голословны:
Что ни довод — то новая ложь,
Да и фраза-то каждая словно
Потревоженный палкою еж…
Ты забыла? Мы осенью прошлой
Вот такого в овраге нашли.
Как он иглы свои разъерошил,
Только нас увидал издали.
Теплый дождь моросил, и поганки
В тот насыщенный влагою год
На лесной порыжелой полянке,
Будто дети, вели хоровод…
Неужели же ты позабыла,
Как порой, щекоча и зудя,
За намокшее платье скользила
Беспокойная струйка дождя?..
1956
«Блестит сыроежка, покрытая лаком…»
Блестит сыроежка, покрытая лаком,
Зеленую шляпку свернув набекрень.
До чего этот воздух прогалины лаком!
До чего же пахуча меж соснами тень!
Сорвешь этот гриб — и на самом-то деле
Забудешь, что счастье иначе зовут,
И слышишь — в грибном перепончатом теле
Все хрупкие запахи леса живут.
1956
Расставанье («Ложится скатертью под ноги…»)
Ложится скатертью под ноги
Кристаллический снежок.
Видишь — нет уже дороги,
Видишь — на ночном пороге
Белой бабочкой прилег
Неосмотрительный снежок.
Неосмотрительный, упрямый,
Он ложится на стекло,
Горбиком к оконной раме
Прислонился этот самый
Снег, похожий на крыло.
Сквозь запотевшее стекло
Душа покинутого дома,
Золотая, смотрит вслед.
Все, казалось бы, знакомо,
Все по-прежнему весомо,
Только вот, — тебя уж нет,
Засыпан снегом узкий след.
1967
«Вечерний воздух над излучиной Оки…»
[18]
Вечерний воздух над излучиной Оки,
Над скошенным, чуть порыжевшим лугом!
Поверхность золотистая реки
Распахана лучом, как острым плугом.
За бороздою режет борозда
Отполированную светом реку,
И плещется прохладная вода
Мильонами сияющих молекул.
А там, где над обрывом, вдалеке,
Сосновый бор горит иконостасом
И свечи отражаются в реке,
И горизонт закатом опоясан, —
Тому на языке названья нет!
Кто может, не сгорев, коснуться света,
Который, может быть, дает ответ
На то, чему не может быть ответа!
1957,1958
В орловском городском парке («Лохмотьями снега прикрыта едва…»)
Лохмотьями снега прикрыта едва
У края канавы сухая трава.
Как жирные спины заснувших тюленей
Лежат многочисленные поколенья
И грядок и клумб. Вдалеке парники,
Пирамидою сложенные костяки
Поломанных рам и прогнившие доски,
И желтые стены пустого киоска…
И все для того, чтоб, подумав, сказать,
Что даже и это порой благодать,
Что пахнет до одури жизнь перегноем,
Что в землю уйдем — ничего не откроем.
1958
«В моей руке легка сухая горсть земли…»
В моей руке легка сухая горсть земли,
Но все же слышен смерти пыльный запах…
А облако над головой моей, вдали,
Бежит по синеве на белых лапах.
Оно глядит и видит сверху тень свою,
Летящую по золотому краю,
И запрокинутую голову мою,
Которую к нему я поднимаю,
И знает облако, что, ослабев в борьбе
С природою, ее все тайны вызнав,
Я молча покорюсь моей судьбе
И стану прахом, микроорганизмом,
Тем самым прахом, тою пыльною землей,
Которая, теплом моей руки согрета,
Увидит небо, захлебнется синевой,
В себе самой найдя источник света.
«Собака не знает, что смертным…»
Собака не знает, что смертным
Душа ее телом прикрыта,
И дождик не знает, что ветром
Его оторвет от зенита…
………………………………….
Стоят часовые на страже
У нашего смертного ложа —
Но как человеку расскажешь,
Но как человеку поможешь, —
Холодного пота томленье,
Бессилье земного незнанья
И горечь… и вдруг — изумленье
Убийственного очарованья,
Того, что откроется после,
Того одиночества смерти,
Которое мыслью слепою
Нельзя ни узнать, ни проверить.
«Душа беспамятна. Она не знает…»
Душа беспамятна. Она не знает
Того, что было с ней. Лишь настоящим
Она живет, горит, изнемогая,
Огнем бездымным и блестящим.
Как вспышка молнии, как магний белый,
Сквозь хаос прорываясь дивным светом,
Она летит над нашим смертным телом
Земле несопричастною кометой.
Но иногда за выспренностью слов,
За ломоносовским высоким стилем
Ты вправду видишь очерк берегов,
Которых больше нет — и все же — были.
И, вглядываясь пристально, во мгле
Вдруг различаешь ты почти с испугом
Обыкновенный вечер на земле,
Неторопливую прогулку с другом
И несколько совсем случайных фраз
О том, что вечер пуст и странен,
Что вот опять, уже в который раз,
О смерти думаешь… И вдруг в тумане
Нечаянный и резкий хруст сучка
Из-под ноги неуловимо брызнет,
И этот звук, как искра у виска,
Напомнит свет давно минувшей жизни.
«Ты все же думаешь, что дважды два четыре?..»
Ты все же думаешь, что дважды два четыре?
Что логике любовь подчинена?
Что мы живем с тобой и дышим в мире,
Где за волной бежит такая же волна?
Вода, увы, не утолит сердечной жажды.
Гармонию, как червь, подточит шум,
И то же слово, сказанное дважды,
Всегда переиначит расторопный ум.
1948–1956
Жалость («Возьмешь иное слово, а оно…»)
Возьмешь иное слово, а оно,
Как теплый воробьеныш, затрепещет
В твоей руке, замрет, — еще одно
Движение, и вот — уже темно
Вокруг, и ширится во мгле пятно
Безмолвия, упрямо и зловеще.
О если б сохранили пальцы след
Живого, словно летний дождь, дыханья,
Чтоб в дни преодоленных нами бед,
В часы восторга, славы и побед,
Мы помнили, что в мире нашем нет
Пронзительней воспоминанья.
1967
«Вкруг проруби снежком присыпано слегка…»
[19]
Вкруг проруби снежком присыпано слегка.
Среди кристалликов разнообразных
Петляет клинописная строка
Меж прочих строчек, с нею не согласных.
Воронью путанную мысль сравнить нельзя
Ни с заячьим подскоком прытким,
Ни с волчьею строкой, ведущею в поля,
Ни с воробьиным стершимся петитом.
На глиняном необожженном кирпиче
Своих богов прославил сумериец,
И до сих пор на клинописных матрицах хранится
Не звук, но смысл его речей.
Тот сумериец стал песком и глиной,
Стал прахом, как и всякий человек,
А мы, пройдя веков и горы и низины,
Бесстрашно входим в мир его библиотек.
Но вот — каким вороньим божествам
Посвящена в снегу петляющая строчка?
Как нам проникнуть в тайну естества
И не расстаться с нашей оболочкой?
1970
«Солнце зашло…»
Солнце зашло.
В полумраке лежит Иудея.
Изнемогая от звезд,
Глухо вздыхает ночная вода.
Ночь как стекло.
Чуть мерцая, на камнях белеет
Тонкая кромка соленого льда.
Ветер принес
На мгновенье дыханье ночное,
Запах пустыни и трав,
Облако тысячелетнего сна, —
И под откос,
Точно камни на дно голубое,
Падает взрывов тяжелых волна.
Время вдали,
Как верблюд, по пустыне шагает,
На серебристом песке
Ветер слепые заносит следы.
Горстью земли
И песка станет сердце. Кто знает, —
Может быть, каплей соленой воды.
1948–1952
Рыбы в аквариуме («Осколок подводного мира…»)
Осколок подводного мира,
Прозрачный, серебряный шар.
Какая у рыб непонятная лира!
Как непохожа на нашу душа!
Ты плавные видишь движенья,
Магический блеск чешуи,
Ты слышишь подводное пенье,
Обаянье холодной струи,
И с ритмом беззвучным встречаясь,
С дыханьем неслышной строки,
Ты чувствуешь, как за плечами
Золотые растут плавники.
Благовещенье («Две черные кисточки на острые уши…»)
[20]
Х. Кафьяну
Две черные кисточки на острые уши
Для красоты прикрепив,
Молится белка на лесной опушке,
Как на паперти, — лапки сложив.
День благовещенья сегодня, быть может,
Первой сосулькой ее озарил,
Быть может, слетел к ней посланец Божий,
Некий беличий Гавриил.
В знак того, что случится, что будет,
Уронила сорока перо:
И когда-нибудь
Бельчонок начнет проповедовать людям
Недоступное людям добро.
1963
«Золотое брюшко прикрепив к паутине под крышей…»
[21]
L’araignee du jour — amour
Золотое брюшко прикрепив к паутине под крышей,
Качался паук на тонком и звонком луче,
А лучик другой — мне казалось, он дышит
И поет у меня на плече.
В мире много таинственно радостных звуков.
Я их слышу, когда ты положишь на плечи мои
Твои загорелые руки,
Многозвучные руки твои.
Ты помнишь — огромное солнце пылало,
Твоя золотая дрожала рука,
И лучи — всем спектром звенящие жала —
Пронзали расплавленные облака.
Любимые волосы звенели скрипичным оркестром —
Что ни волос, то новый светящийся звук,
И в ладонь — точно там для него уготовано место, —
Как первая скрипка, спускался паук.
1963
«Все больше тяжести…»
[22]
Пусти меня, отдай меня, Воронеж…
О. Мандельштам
Все больше тяжести,
Все меньше нежности…
Где ты, бродяжество?
И в мире вражеском
Все — уже узкого,
Все меньше русского,
И слово стиснуто,
И горло сдавлено,
И тот — неистовый, —
В веках поставленный,
Меня невинного,
Меня в Воронеже…
Господь, прости меня,
Его — но можешь ли?
О где же он,
Тот Антигонин жест —
Землей и глиною,
Меня невинного,
Меня в Воронеже…
1958
«Ваш непоставленный памятник…»
[23]
А.А. Ахматовой
Ваш непоставленный памятник…
Перед ним — без конца плакатов и криков —
Пройдут правдолюбцы, лжецы, равнодушные странники,
Пройдет вся Россия — от мала и до велика.
Ложь и забвенье — предательства хуже.
Забвенье и ложь не лечат в больнице.
Пусть сердце сожжет очистительный ужас,
Из пепла оно возродится.
Анна Ахматова!
Ваши стихи — это совесть,
Которая снова нас жжет и тревожит,
И знаю — от Вашего скорбного слова
Станут новые люди яснее и тверже.
1963
«Сочетанье согласных и гласных…»
Л. Мартынову
Сочетанье согласных и гласных —
Кости и мускулы тела,
Но тело мертво и безгласно,
Пока его кровь не согрела.
Подчиняется каждое слово
Ритму незримого сердца,
Чтоб смогло потускневшее олово
Золотом вдруг согреться.
О, зачатье стиха непорочно!
Взлетает, как иволга, муза,
Одевается магией строчка,
И звенит оперенная музыка.
Муравей этой музыкой дышит,
Звуки на ниточку нижет, —
А глухой утверждает — «не слышу!»,
А слепой заявляет — «не вижу!»
Эти споры, поверь, никудышны.
В ответ на стихи мои русские
Муравей чуть заметно, чуть слышно
Сигнализирует усиками.
«Многословья не терпят ни жизнь, ни стихи…»
Многословья не терпят ни жизнь, ни стихи:
От рифмы до рифмы, казалось бы, — версты,
И, казалось бы, редко кричат петухи
По ночам в полумраке разверстом.
Но от крика до крика молчаньем полна
В магическом однообразии ночи
Вся бессмертная жизнь. От звена до звена
Протянулась в безгласии истина строчек.
Эту истину трудно, быть может, найти
И не соблазниться мгновенным и броским.
Только верную рифму наметив в пути,
Ты не станешь чужим и пустым отголоском.
1966
«Поспешно дышит человек…»
[24]
Океанским берегам свойственны полусуточные приливы.
Географический учебник.
Поспешно дышит человек,
Взбежав на лестницу, догнав автобус,
Иль опоздав и сдерживая злобу, —
Свой он растрачивает век.
На мелочь разменяв рубли
Первоначально полноценной жизни,
Он измеряет вечность дешевизной
Им сходно купленной земли.
Смотри, как дышит великан:
Ему чужда дневная суматоха —
За сутки только два огромных вздоха,
И полон жизни океан.
«Для сердца милей и утешней…»
Для сердца милей и утешней
Поверить, что станешь — потом
Простым, придорожным, а главное — здешним,
Шершавым и теплым, родным лопухом.
К чему они — райские кущи,
Божественный Зевсов нектар?
Струею дождя, к корневищу бегущей,
Растенье уймет полуденый жар.
Потом этот лист пригодится:
Прижатый к ребячьей руке,
Он крови поможет остановиться —
Далекому внуку в доступном тебе далеке.
«Незнакомый друг прошел совсем недавно…»
Незнакомый друг прошел совсем недавно,
На широком поле проложил лыжню.
До чего же с ходу подрубил он славно
Снежную, большую простыню!
Там, где крепко палки в белый снег врезались —
Видно, друг — размашистый ходок, —
Налитые тенью, синие медали
Он оставил, за кружком кружок.
Я бы наградил такой медалью синей
Зайца, чтобы он спокойней жил.
Белку, сбросившую с тонкой ветки иней,
И ворону — тоже б наградил.
Жалко мне, что эти легкие медали,
Солнцем обожженные, сгорят:
Было б славно, если б звери надевали
Те медали на парад.
«Дубовый пень, казалось, годы…»
[25]
В. Сосинскому
Дубовый пень, казалось, годы
Был сном смертельным одержим,
И муравейник тоненькие своды
Неспешно воздвигал над ним.
Вокруг кроты свои сверлили норы,
Одели черные его бока
Лишайника прозрачные узоры,
Похожие на пенки молока.
Но вдруг — да, та весна была дождлива,
И шорохом воды был полон лес,
Когда на склоне скользкого обрыва,
Как некий Лазарь, он воскрес.
Он в небо выстрелил зеленой веткой,
Такой непостижимо молодой,
Что целый лес сквозь дождик редкий
Залюбовался этой красотой!
«От зноя вскрикнула рож
еница-сосна…»
От зноя вскрикнула рож
еница-сосна,
И вот из шишки, из ее раскрытых створок
На крылышках прозрачных семена
Летят — между стволов затихнувшего бора.
О нет, не всё заслужат жизнь и свет,
Не всякое сквозь крепкий мох прорвется семя,
Но тех, кто вырастет, на сотню лет
Себе подвластным сделает земное время,
То странное теченье вещества,
Когда круги годов сосна упрямо множит,
А человека — мысли и слова
Своею прихотливой сменою тревожат.
1966
«Ты пробовал ли взвесить мрак ночной…»
Ты пробовал ли взвесить мрак ночной
Иль тяжесть самой страшной мысли?
Смотри: стоят весы перед тобой,
Но неподвижно коромысло.
Искусства ты не взвесишь никогда,
Надолго скрыть его не сможешь,
Ты невесомого его следа
И завистью не уничтожишь.
«Будь доверчив и ласков к словам…»
[26]
Будь доверчив и ласков к словам:
Поколенья их ложью питали
И к рукам, как детей, прибирали,
И волю давали рукам.
Что ни слово — каким бы оно
Ни казалось упрямым и грубым,
Неприятным и злым — узкогубым, —
Непочатой жизнью полно.
Тем не менее будь начеку
И свободы не дай браконьерам,
Краснобаям, словам-лицемерам,
Тихоням, проникшим в строку.
Если скажешь «отечество», будь
И внимателен, и осторожен:
В этом слове, быть может, заложен
Убийственный яд. Если суть
Превосходного слова теперь
Запеленута в ненависть к миру, —
Береги драгоценную лиру
И прежде, чем скажешь, — проверь!
1965,1966
Зеленый мох («Зеленый мох — но не хватает губ…»)
[27]
Зеленый мох — но не хватает губ,
Но не хватает рук его погладить.
В его зеленый мир… Но не могу
С собою, призрачным и слабым, сладить.
К его шершавой, нежной плоти я
Всем существом напрасно приникаю:
Чужая смерть вошла, как яд, в меня,
И я ее бегу, не принимаю.
Чужая смерть, которой я бегу,
С ее холодным и пустым бесстрастьем…
О, все, что я еще сберечь могу,
Я все отдам твоей зеленой власти,
Прохладный мох. В непостижимый мир
Твоей лесной, твоей всесильной жизни…
Прими меня, прими, прими, прими
И мне в лицо живой водою брызни!
1966
Ночной лес («Всей грудью ночь на лес легла…»)
Всей грудью ночь на лес легла.
Ее дыханье стало внятным.
Как будто черной ватой мгла
Отдельные прикрыла пятна.
И там, где угасал костер,
Борясь с таинственной дремотой,
Прохладную ладонь простер
Невидимый и властный кто-то.
Но вдруг случайный ветерок,
И вспыхнул, розовый и зоркий,
Сквозь тонкий пепел уголек,
Заговорил скороговоркой
О том, что холодно ему,
Что он бессилен, что не может
Преодолеть ночную тьму,
Что жизнь моя его тревожит,
Что я… Он вспыхнул и исчез.
И медленно сквозь мглу ночную,
Шурша листвой, незримый лес
Ко мне приблизился вплотную.
1966
Душа («Душа — ее никак не взвесишь…»)
Душа — ее никак не взвесишь,
И зорких пальцев поиск — ни к чему.
Душа, похожая на отзвук дальней песни,
Приникнет к сердцу твоему.
Она в ответ на голос крови,
И радуясь, и плача, и скорбя,
Каким-нибудь одним внезапным словом
Вдохнет земную жизнь в тебя,
И легкие наполнит воздух,
И ты коснешься горестной земли,
И поведет тебя душа по звездам,
Как водят капитаны корабли.
Она сама — лишь только слово,
Лишь сочетанье букв, но ей одной
Обязана дыханьем наша совесть
И жизнь осмысленной мечтой.
1966
«С какою грациозностью девичьей…»
С какою грациозностью девичьей
Плывет детеныш-осьминог, —
Но он уже охотник и добытчик,
И полон жизненных тревог.
Недаром даже у конька морского
На тонкой мордочке — тоска,
Как будто скорбью бытия земного
Наполнена душа зверька.
В отлив ребенок ходит человечий,
И сквозь журчание воды
Он различает звук подводной речи,
Он видит странные следы
Струящейся и непонятной жизни,
Всего, что плачет и поет…
И если вдруг волна лазурью брызнет,
Он не поверит в блеск ее.
1966
«Опирается луч, отражаясь в снегу…»
[28]
Опирается луч, отражаясь в снегу,
И вершина горы поднимается выше.
Притаились близ озера на берегу
Небольших деревень черепичные крыши.
Неуютно им здесь, в нарастающей мгле.
Из глубоких морщин поднимается вечер,
И в домах, навсегда прикрепленных к земле,
Зажигаются окон трусливые свечи.
День прошел, и уже наступает «вчера»,
И, как все, что минуло, становится тенью, —
Но вершина горит, и большая гора
Поднимается в небо последней ступенью,
Великолепной опорой для шага туда,
Где кончается власть нашей робкой природы,
Где над красною кромкой закатного льда
Не померкнут ночные лучистые своды.
1962
«Нет, дело не в том, что у каждой дороги…»
Нет, дело не в том, что у каждой дороги
Бывает конец, что на круглой земле
Чередуются радость с тоской и тревогой,
Что посеянный гибнет от засухи хлеб:
Все горе — в трусливой идее бессмертья,
Поскольку бессмертья ты просишь себе.
В этом грубом стремлении — жестокосердье,
Непризнание жизни — и счастья и бед.
Ты станешь бессмертным, а все, что ты любишь,
Что трогал руками и трогал душой —
И земля, и мученье, и милые губы,
Все, что было вокруг и что стало тобой, —
Истлеет, исчезнет, растает бесследно,
И ты, в первобытной своей наготе,
Только темную, первоначальную бедность
Сохранишь — для кого и зачем? — в пустоте.
1966
Игольное ушко («С тревогой, радостью и нежностью…»)
С тревогой, радостью и нежностью
Взгляни в глаза ребенка. Он
Своею первобытной свежестью
Еще как будто ослеплен.
Еще совсем недавно видел он
Мир перевернутым, таким,
Что ни с какой земной обителью
Тот мир не может быть сравним,
Мир, где порхают только гласные,
Где жадный ротик едока
Хватает радостно и ласково
Тугую ягодку соска,
И где в его страну постельную,
Туда, где жизнь его жива,
Пушинками надколыбельными
Слетают белые слова.
Тот, кто запомнит эту музыку,
Ушедшую далёко-далек
о,
Пройдет когда-нибудь сквозь узкое
Стихов игольное ушко.
1966
Пастух («Когда последний облачный дракон…»)
Когда последний облачный дракон
Поднялся с ложа, камни изголовья
И северный, покрытый снегом склон
Он оросил своей густою кровью.
И выросли из снега и камней
Малиновые перья, чешуею
Покрылся красный снег, фонтан огней
Взлетел изнемогающей струею.
Драконье тело, скрытое в тени,
Распалось и покрылось синей пылью,
А в небе, как большие головни,
Сгорели перепончатые крылья.
Пастух стоял, на посох опершись,
У ног его лежали две овчарки,
И думал он о том, что вогнутая высь
Красна, что солнце слишком ярко,
Что завтра ветру быть и что пора
В ущелье гнать усталую отару,
Что мало дров и у костра
Едва до полночи достанет жару…
1966
Провансальский городок («Как будто светом выметена площадь…»)
Как будто светом выметена площадь
И улицы пустого городка.
Чуть слышно воду плоскую полощет
Фонтана серебристая рука.
Нет никого, но, может быть, недавно
Одетый солнцем человек прошел
Или пройдет… Вдали стоит
Засохшего платана мертвый ствол.
Ни тени, ни пятна. Над тротуаром
Струится марева белесый пар.
Приподнят над землей горячим паром,
По небу катится дневной пожар.
Как мумия под золотою маской,
Лежит облитый солнцем горб холма,
Вот в день такой, когда сгорают краски,
Ван Гог сошел с ума.
1966
После бессонницы («После бессонницы трудно мне выйти на волю…»)
После бессонницы трудно мне выйти на волю:
Я в подсознание дверь приоткрыл, и теперь
Я не знаю, как справлюсь с привычною ролью,
Как сумею закрыть приоткрытую дверь.
Я не помню уже, что я видел и слышал
Средь расплывчатых пятен ночной глухоты.
…Допускаю, что дождь барабанил по крыше
И вдали, в подворотне, визжали коты.
Иногда, — но реальность отчетливых звуков
И в глаза просочившаяся темнота
Отстранялись, — и вновь безголовая кукла
Разрывала фату, и взвивалась фата.
Наплывала кругами зеленая краска,
Растекалась пятном на полу, и опять
Меня кто-то из сна на мгновенье вытаскивал,
И, скрипнув, поспешно смолкала кровать.
………………………………………………….
Я на плечи поднял светлеющий камень
За открытым окном наступившего дня.
Я неверное тело потрогал руками,
Я не знаю, я есть — или нет меня.
1966
Филин («Уплотнившийся воздух широким крылом…»)
Уплотнившийся воздух широким крылом,
Как веслом, загребая, испуганный филин
Оторвался от дерева, и оперенное зло
Налетело на фары автомобиля.
Он мелькнул, ослепленный лучами, и вот
Всем взъерошенным телом ударилась птица
В ветровое стекло. Оборвался полет
Перед глазами сверкнувшей зарницей.
Тормоза, — но уже на разбитом стекле
Расползлась паутина слепого удара…
…Он лежал, распластавшись на черной земле,
Увенчан пернатой тиарой.
Как был он прекрасен, посол темноты,
В последнем полете разбившийся насмерть!
В глазницах, похожих на злые цветы,
Сколько было тоски, одиночества, страсти!
ГРОЗА НАД МАШУКОМ (1–3)
[29]
1. «Гроза над Машуком, и в черной катастрофе…»
Гроза над Машуком, и в черной катастрофе
Столкнулись туч разорванные строфы,
И молнии, полнеба светом озарив,
Катились в грохоте внезапных рифм,
Со всей природой связаны и слитны
Кружились в воздухе осколки ритма,
Но в мраке даже струи ливня не смогли
Его, хотя б на миг, поднять с земли.
2. «Мартынов опустил граненый, длинный…»
Мартынов опустил граненый, длинный,
Как будто совестью набрякший пистолет.
Прощенья нет, спасенья нет и нет:
Живым не выйдет он из той долины, —
И сколько лет потом, слепой мертвец,
Он будет вспоминать тот исступленный ливень
И рваных молний розовые бивни,
И не его, а только свой конец!
3. «Гудел и пел, как в улье, в смертном теле…»
Гудел и пел, как в улье, в смертном теле
Несозданных стихов пчелиный рой
В тот миг, когда навылет был прострелен
Поэзии надвременный герой.
В запекшуюся дырочку от пули
Все вырвались стихи — под ливень, в мрак, —
И стала с той поры огромным ульем
Бессмертная кавказская гора.
Прислушайся, о, сколько новых песен,
О, сколько новых лермонтовских строк
Слетят, как пчелы, к нам из поднебесья,
Когда тому наступит тайный срок!
1966
Корень («Не ходит дерево. Оно…»)
Не ходит дерево. Оно
Растет в том месте, где упало
Покорное ветрам зерно.
Здесь корня розовое жало
Свой первый совершило труд.
Меж скал, в таинственный сосуд
Расщелины проник язык березы.
Он влагу пьет, и возникает ствол,
И кормят каменные слезы
Того, кто в недрах их обрел.
Березу солнечное пламя
Зовет под купол голубой,
И время нежными руками
Ее подъемлет над землей,
Но дереву добыть не просто
Воды для жизни и для роста —
Недаром облачком медали
Шуршащие на ней растут.
О, если б только люди знали
Какой березе нужен труд,
С каким упорством должен корень
Раздвинуть скалы и в щел
и,
Разъятой им на косогоре,
Найти щепоточку земли.
Какая сила в корне змеевидном,
Какою волею завидной
Он в поисках воды ведом!
Неведомый водоискатель,
Всю жизнь в земле, всю жизнь ползком —
Березы ласковой создатель!
1966
«С вершины к вершине, по острым вершинам…»
С вершины к вершине, по острым вершинам,
Над угольным лесом почти невесомо
Полночное солнце скользит.
Прозрачное облако огненным дымом
Касается крыши уснувшего дома
И церковь в Кижах серебрит.
На севере, здесь, соловьев не бывает,
Но явственней шелест и ласковый шорох:
В бессонном болоте трава
Цветет, точно рыбы, плеснув, возникают
Над розовым озером в зыбких просторах
Всплывающие острова.
И белая ночь раздражающей негой
Пронизана так, что душа поневоле
С душою ночной заодно
Трепещет и бьется, и дышит Онегой
И хвойной настойкой, и небом, и полем,
Языческим крепким вином, —
Всем этим прекрасным и светлым наследством:
Узором наличников, серою дранкой,
Святым серебром куполов,
Бессмертным, и ночью не гаснущим детством,
Звенящим над росной грибною полянкой
Славянскою музыкой слов…
1967
Афродита («Еще в невинности первоначальной…»)
Еще в невинности первоначальной
Жила земля, еще морской простор
Не изменял своей души хрустальной
И бурь не знал, еще отроги гор
С лучистым краем небосвода
В одно сливала солнечная мгла,
Когда нетерпеливая природа
Тебя из легкой пены создала,
И ты, как светлый взрыв очарованья,
Священною одета наготой,
— Морской воды и неба сочетанье —
Возникла в раковине золотой.
…И стала жизнью жизнь, гроза грозою,
И молнией — огонь, и болью — свет,
И стало нам доступно все земное
И то, чему названья в мире нет.
В тот грозный миг все то, что было скрыто,
Открылось нам — и вот живет в крови
Рожденное бессмертной Афродитой
Слиянье ветра, боли и любви.
1967
«Беспамятному жить легко и просто…»
[30]
Вновь не забудусь я: вполне упоевает
Нас только первая любовь.
Е. Баратынский
Беспамятному жить легко и просто:
Его, как без грузила поплавок,
Несет, несет до самого погоста
Теченье иль случайный ветерок.
И жизнь его не станет полновесной —
Что ждать от «завтра», если нет «вчера»?
Он не костер, он только дым древесный,
Оторванный ветрами от костра.
Нас память соком прежних дней питает
И старит нас, и обновляет вновь
Ведь сказано: вполне упоевает
Нас только первая любовь.
Ничто, ничто не должно быть забыто.
Пускай вонзится в землю острие,
И вдруг — из-под тяжелой глыбы быта —
Забьет источник — наше бытие.
1967
«С тех пор, как вырубили лес…»
[31]
С тех пор, как вырубили лес,
И лишь по склонам гор растут дубы и кедры,
Вода ушла во тьму, в ночные недра,
Прочь от обугленных небес.
От сухости стал хрупким воздух,
Горчит насыщенная зноем тишина,
И по ночам бездомная луна
Стирает с неба злые звезды.
Идти зверью на водопой —
Куда? Давно иссяк последний омут,
Лишь только сухокрылым насекомым
Доступен этот желтый зной,
Да паукам — они в колодцах
Пустых свой серый занавес упрямо ткут,
И сквозь него течет горячий жгут
Лучей расплавленного солнца.
На край надвинулась беда
С тех дней, как срублены деревья-старожилы,
И больше не течет в незримых жилах
Святая кровь земли — вода.
1967
«Я рыл колодец, но ушла вода…»
[32]
Я рыл колодец, но ушла вода
глуб
око вниз, под землю. Звонким ломом
мне не пробить окаменелый пласт:
давным-давно, в минувшие года,
нагромоздились камни здесь, изломом
гряды спускаясь вглубь. — Кто мне воздаст,
— подумал я, — за долгий труд, за смелость
тревожить землю? Вдруг у самых ног
увидел я необычайный камень.
Я поднял грубую окаменелость
и разглядел на ней — помилуй Бог —
крыло, похожее на тонкий пламень
костра, когда огонь на краткий миг,
оторван от углей, виясь, взлетает
изогнутым, как желтый серп, крылом.
И в то же время был похож на крик
тот отпечаток. Кто же нынче знает,
кричала
какв безумии ночном
прижатая к траве обвалом птица,
когда огонь возник из-под земли
и друг на друга шли войною горы?
Кто может знать, что в мире совершится,
на что мы наши судьбы обрекли,
каким нас стронций одолеет мором, —
но может быть, когда-нибудь, в веках,
потомок мой найдет на грубом камне
прозрачный отпечаток мысли той,
которая сквозь мой предсмертный страх
внезапным озарением пришла мне,
и поразится этой красотой.
1967
«Нет даже на аптекарских весах…»
Нет даже на аптекарских весах
Не взвесишь груз неблагородной мысли,
Какою кибернетикой ни числи,
Не вычислишь рожденный ею страх,
Беспомощность перед самим собою.
Как ни виляй и как ни лицемерь,
Ты приоткрыл неосторожно дверь,
Она теперь с тобой, теперь вас двое.
Как книжный червь, она сверлит страницы
Всех дел, всех книг твоих за томом том.
Глядишь — и жизнь уже идет бочком
От небылицы к новой небылице.
1969
«Стол, стул — предмет коротким звуком…»
Стол, стул — предмет коротким звуком
Очерчен, как отточенным карандашом.
Наш голос — он тому порука,
Что мы искомый клад на дне земли найдем,
Что будет крепкий дом построен,
Что вырастут в лесу столетние дубы,
Что мы пройдем по жизни с боем
Не позади, а впереди своей судьбы, —
Лишь только б помнить — слово зримо,
И что не скрыть его, в тюрьме не устеречь,
Что, как бы ни была гонима,
Она всего непобедимей — наша речь!
«Не изгнан был Адам из рая. Сам…»
Не изгнан был Адам из рая. Сам,
Взяв за руку растерянную Еву,
Оставил он родные полунебеса,
Где Бог взрастил таинственное древо.
Он стал участником добра и зла,
И творческая сила обладанья
Его возвысила, низвергла и сожгла,
И рай померк — от первого лобзанья.
А мы, неся наш первородный грех
И смертных семь грехов, рожденных жизнью,
Мы будем помнить, что сильнее всех
Страданий, всей тоски о той отчизне —
Туман, встающий утром над рекой,
И запах скошенной травы над полем,
Свиданье за плетнем и — Боже мой! —
Мечта о том, что есть свобода воли…
1969
«Лучи, как частокол, повисли над землею…»
Лучи, как частокол, повисли над землею.
За
острены их черные тела.
Жизнь не прошла еще, она еще со мною,
Как в оны дни, прозрачна и светла.
Вокруг большого пня краснеет земляника,
И львиный зев открыл свой желтый рот,
И нежной змейкой проскользнула повилика,
И капелькой лазурною цветет,
И бабочка летит — лишь два неровных взмаха,
И вот она садится на плечо.
Как в оны дни, — за частоколом зла и страха
Прикосновенье солнца горячо.
Голубоватый воздух, — щит всего живого, —
Наш мир от злых лучей оборони:
Как нам дышать без легкого покрова
Твоей струящейся брони!
1968
«Как человек, собака улыбнется…»
Как человек, собака улыбнется
И заворчит — в своем собачьем сне;
Тревожная осина встрепенется
Под ветром в изумрудной вышине;
Промеж себя беседуют дельфины,
А Лермонтов увидел голос звезд —
Все ясно в мироздании пустынном,
Лишь человек не ясен и не прост.
Лишь он один услышал сердцем время,
Добро и зло разъял и снова слил,
И мысль — нас возвышающее бремя —
Во всех противоречьях сохранил.
И вот теперь, один во всей вселенной,
Сомненья страшным даром награжден,
Как Прометей, и тленный и нетленный,
Он к призраку бессмертья пригвожден.
1969
«Великолепно наше мирозданье!..»
Великолепно наше мирозданье!
Нас от земли освободил строптивый ум.
Казалось бы — прекрасно счастье узнаванья
И суетливой жизни бесполезный шум.
Но, наслаждаясь страшною свободой,
Став брошенною ввысь, взлетевшею звездой,
Лицом к лицу с им покоренною природой,
Жилец земли останется самим собой.
К летящему лучу не прислониться,
Пространства не коснуться смертною рукой…
Пусть лучше в доме скрипнет половица,
И пусть в лесу запахнет сыростью грибной!
1969
«Дух насекомого земного…»
[33]
Дух насекомого земного,
Дух дерева и дух воды
Понятней сердцу, чем основа
Пространства и чем дух звезды.
Цикады маленькое тело
С родной природой заодно
Века свое свершает дело,
В звук превращается оно.
Из предыстории, оттуда,
Где жизнь впервые зацвела,
Нас оглушающее чудо
Цикада в лапках принесла.
И вот, дрожа от напряженья,
Пронзая звоном желтый зной,
Она в порыве вдохновенья
Как будто жертвует собой —
И воздух ветром, солнцем, песней
Летит вдоль дремлющих полей,
И мир становится телесней
И вдохновенней, и нежней.
1966
«Я никогда Акрополя не видел…»
[34]
Я никогда Акрополя не видел,
Не пил воды кастальскогоключа.
Стоит, как часовой, у моего плеча
Неопыта упрямая обида.
Но все ж порой — легка, прозрачна,
Мне видится та древняя земля,
Где остов мраморного корабля
Взметнул, как звук, дорические мачты,
Где к мелким ссорам снисходили боги,
В плену тщеславья и людских страстей,
Где десять лет скитался Одиссей,
То находил, то забывал дорогу…
Все так… Но как мои виденья редки,
Как мир воображенья тускл и слаб,
Когда в излучине реки ветла
С другой ветлой сплетает ветки,
Когда ползет дорога по ухабам
Моей земли, а снизу, из куста,
Загадочна, угрюма и толста,
Мне в душу смотрит каменная баба.
«Был крут подъем. Ущелье с каждым шагом…»
Был крут подъем. Ущелье с каждым шагом
Сильней сужалось. Белый ручеек,
Стекавший между скал по дну оврага,
Исчез, как будто изнемог.
Казалась мне глухой, почти отвесной,
В продолговатых трещинах стена,
Возникшая передо мною. Тесной,
Подвальной стала, тишина.
Но, прирастая к камню гибким телом,
Как плющ, сливаясь с ним, я лез и лез
На этот злой, в тени обледенелый,
Но все ж доступный мне отвес.
Когда последним, яростным усильем
Я бросил тело кверху, на уступ,
Подумал я — невидимые крылья
Меня, бескрылого, несут.
Здесь, на ребристой, узенькой площадке,
Я, зацепив кристалл, сорвал его. Крутясь,
Он покатился в бездну и, украдкой
Лицо лучами осветя,
Исчез, растаял, как роса в тумане,
В долину унеся спектральные цветы, —
Природой отшлифованные грани,
И вздох и выдох высоты.
Внизу какой-нибудь веселый гений,
Труда не знавший, живший без забот,
Кристалл — о, даже не согнув колени, —
На радость людям подберет.
1969
«Нельзя обжечь закатной багряницей…»
Нельзя обжечь закатной багряницей
Простертых к небу рук;
Нельзя к стихотворенью прислоняться
Плечом, пока не пойман звук;
Нельзя уму довериться душою:
Он ловок и хитер;
Не совладав с упрямой темнотою,
Сгорает без следа костер, —
Лишь то живет, над чем не властен разум,
Что выше всех страстей,
Что слепо подчиняется наказу
Бессмертной совести твоей.
1969–1970
«То, да не то, и н
ек чему придраться…»
То, да не то, и н
ек чему придраться:
О том, что думал, — все, казалось бы, сказал,
Но все ж мертвы стихи, как будто на цепь
Я их к бесплодному беззвучью приковал.
Идешь вдоль прибранных могил погоста,
Где сухо шелестят железные венки,
И вдруг, глядишь — растет певучий хвостик
Сквозь щель плиты — давно посеянной строки.
Быть может, он средь сорняков и плевел
Один единственный меня переживет,
Наперекор беззвучию библейским древом,
Плодонося слова, сквозь камни прорастет.
1969
«Кто нас рассудит — время и меня?..»
[35]
Кто нас рассудит — время и меня?
Я в нем плыву, как старый окунь:
Дна не касается ступня,
Став плавником, мой острый локоть
На воду опирается слегка,
А за моим незримым следом,
Раскинув яче
и, издалека
Уже ползет тяжелый бредень.
Я временем дышу. Оно
Здесь не косой, а грубой сетью
Скребет мое родное дно.
Оно течет, а я — в ответе,
Я окунь, а оно — река.
Мне трудно совладать со страхом,
Я ненавижу рыбака,
Забросившего смерть с размаху.
Кто разогрел сковороду?
Как знать мне, кто закинул невод,
Какие боги в душном небе
На завтрак свежей рыбы ждут?
Судиться с временем, — но труден,
Да просто невозможен этот суд:
Не время мне, а я ему подсуден.
1969,1970
«Как трудно мысль одеть словами…»
[36]
Мысль изреченная есть ложь.
Ф. Тютчев.
Как трудно мысль одеть словами,
Ей галстук повязать, побрить,
Всеобжигающее пламя
И приукрасить, и смирить,
И чтоб с улыбкою пристойной
В беседе с разными людьми
Она приветила б спокойно
Наш злой и лицемерный мир.
О, если бы, презрев обычай,
Не прикрываясь мишурой,
Она, наперекор приличью,
Нас поразила б наготой,
Той наготой — до воплощенья —
Еще не звук, еще не крик,
Которую в одно мгновенье
Оденет ложью наш язык.
Стрела («Когда в неясном зеркале столетий…»)
[37]
Когда в неясном зеркале столетий
В грядущем отразится наша жизнь
И в дымном, странном, в звездном полусвете
Соединятся вдруг и даль и близь, —
Тогда прозревшим станет очевидно,
Что мы по краю пропасти идем,
По краю честности и что постыдно,
Закрыв глаза, в полсовести живем,
В полжизни, данной для любви, в полдара,
Не холодны, не горячи — теплы,
В конце, в излете, не страшась удара
Уже почти не жалящей стрелы.
«Обленившийся парус напрягся, как мускул…»
[38]
С. Дубновой
Обленившийся парус напрягся, как мускул,
Волнорез покачнулся и вдаль отошел.
Океан перед лодкой летящей был устлан
Беляками крутых, набегающих волн…
Как нам жить без романтики дымной простора,
Вдали осиротевших без нас берегов,
Если в мире реальна одна лишь опора
— Это ветер, соленая влага и горечь стихов.
О, как редко, о, в кои-то веки, случайно,
Из-за облака вдруг, и хрупка и легка,
Точно ключ, открывающий старую тайну,
Точно луч, — золотая слетает строка!
1967
«Нет, я не мыслящий тростник…»
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник.
Ф. Тютчев
Нет, я не мыслящий тростник:
С тех пор, как вырван мой, меня питавший, корень,
Я мусикийскому дыханью не покорен
И беден мой земной язык.
Некрепкий голос еле слышен,
Скудеет сок и хрупок посеревший лист,
И тонкий ствол уже не ловит ветра свист,
И в полдыханья сердце дышит.
Лишь иногда скупая память
Подскажет мне, о чем поет живой тростник,
Что мир из мне не слышной музыки возник,
И что бессмертен мудрый камень.
1969
«Мы взяли не все от бессмертной земли…»
[39]
Мы взяли не все от бессмертной земли,
Пустые страницы регистра еще не заполнила память:
Отходят без нас поезда, и отчаливают корабли
Без нас, — нагруженные нашей тревогой и теми мечтами,
Которые мы до сих пор воплотить не смогли.
Их много еще, ненаписанных строк,
И что ж из того, что с годами нечетким становится почерк,
Что в рюмках часов золотистый поспешно струится песок,
Шурша беспокойною змейкой еще не проверенных строчек, —
Ведь время на миг прикрывает свой черный зрачок…
Но мы, отвернувшись, не смотрим туда,
В грядущее, в мир, где ни тела, ни памяти больше не будет,
Туда, где, томясь одиночеством, к нашей планете звезда,
Покинув орбиту, приблизится и, ослепительной грудью
Коснувшись, сожжет, не оставив от нас ни следа.
«На гребне горы, на неровных зубцах темно-синего кряжа…»
[40]
На гребне горы, на неровных зубцах темно-синего кряжа,
Как трубы органа, одетые снегом и льдом,
Высокие ели стоят, а другие детали пейзажа
Незримы — как будто они заштрихованы сном.
Мой слух насторожен, но в мире вечернем ни звука.
И мир, он не мой: незнакомый и странный, — ничей.
И вдруг над горой, вдалеке, поднялись черно-белые руки,
И пальцы простерли — двойную корону лучей.
Ушедшее за гору солнце на острой вершине смешало
От света летящую тень и пронзающий свет,
И дрогнул орган, тишина напряглась и, шагнув, зазвучала,
От звуков в снегу оставляя отчетливый след.
1970
«Воздух сегодня и звонок, и хрупок…»
[41]
Воздух сегодня и звонок, и хрупок.
С дерева к дереву струны мороз протянул,
И дирижером на горном уступе,
Солнцем и снегом одев, он поставил сосну.
Лес в неподвижном застыл ожиданье,
Ветви взметнулись — одетые снегом смычки, —
Вспыхнет-не вспыхнет мгновенным сияньем
Луч или звук от движенья незримой руки?
О, как прекрасны земные дороги,
Суетны мысли, дела и желанья людей:
Видишь, с какою блаженной тревогой
Кустик застыл над невидимой скрипкой своей.
1970
Молния («Сверкнула молния — и необычным…»)
Сверкнула молния — и необычным
Возникший мир увидели глаза:
Как будто из материи первичной
На миг пейзаж построила гроза.
Прозрачным сделалось природы тело,
И сквозь него просвечивал костяк.
Здесь, точно на рентгене черно-белом,
Ложилась тень от каждого куста,
Гряда камней, как позвонки скелета,
Ползла еще не созданной змеей,
И в том, что было мраком или светом,
Я видел отраженным облик свой,
Не тот, что в зеркале, — земной, привычный,
А тот, который скрытым я храню,
Как будто эта молния с поличным
Поймала совесть непрозрачную — мою.
1970
Ушедшим друзьям («Обмят сугроб окрепшими лучами…»)
[42]
Обмят сугроб окрепшими лучами.
Прорезался капели острый клык.
День ото дня подснежными ручьями
Весна обогащает свой язык.
Вдали, на чуть приметном косогоре,
Синеет след от выпуклой лыжни.
Должно быть, все лучи отныне в сборе —
Сошлись — и в луже мечутся огни.
О, молодость, о, щедрый праздник звуков,
Просторных мыслей и высоких слов,
Тех легких дней, когда к любой разлуке —
Безумец! — легкомысленно готов…
И вот теперь — не перекинуть слова,
Мои друзья, — о, сколько ни зови,
Туда, в тот мир, и нам не вспомнить снова
О Шиллере, о славе, о любви!..
1965
ИЗ СТИХОВ 1930-1970-Х ГГ
«Мне снился дождь. Встревоженных ветвей…»
Мне снился дождь. Встревоженных ветвей
Я слышал влажный шум и разговоры
О том, что там, над головой моей,
Летят лиловые, разгневанные горы.
Я проникался запахом грозы,
Неизъяснимым запахом цветенья,
Я видел рост проснувшейся лозы,
Я чувствовал земли сердцебиенье.
В моей руке лежал прозрачный плод,
Прикрытый шелковыми лепестками,
Я слышал, как ладонь его дыханье пьет
Незримыми и нежными устами.
И медленно кружился мир во сне,
И наливался счастьем темный колос,
И белой бабочкой казался мне
Твой улетающий, твой легкий голос.
1934
«Я все отдам — и жизнь, и Бога…»
Я все отдам — и жизнь, и Бога,
И то, чего не знаешь ты,
Все, все, — о за совсем немного,
За каплю нежной пустоты.
Пусть в суете и в суесловьи
Горит земное торжество,
Приляг ко мне на изголовье,
Мое родное «ничего».
1934
«Сияет отчетливо, ясно и зло…»
Сияет отчетливо, ясно и зло
Дневное, бесстрастно-холодное пламя.
Мы видим, как медленно гаснет тепло,
Как целая жизнь прорастает меж нами.
И зрячее сердце, от боли устав,
Невольно страшась беззаконной свободы,
Приветствует сорное празднество трав,
Победу холодной и жесткой природы.
Но вслушайся, там, в голубой глубине,
За пологом злого, пустого бесстрастья,
Цветет, притаившись в слепой тишине,
Незримое нам наше горькое счастье.
1934
«Как мы беспомощны с тобой…»
Как мы беспомощны с тобой,
Как воздух горестный несносен,
Какою злою темнотой
Нас овевает злая осень.
Я положил в твою ладонь
Любви несовершенный слепок.
Какой отравленный огонь,
Как он мучителен и цепок.
Сквозь черный вихрь осенних слез
Грядущий день горит — неярок.
Чужую тяжесть я принес
Тебе в нерадостный подарок.
Прости, все кружится. Слова
Бессмысленные повторяя,
Я говорю — родная синева,
Твоя родная синева, родная.
1934
«Не с сожаленьем, нет, и не с тревогой…»
Не с сожаленьем, нет, и не с тревогой
Я посмотрел назад, через плечо —
Еще, быть может, солнце горячо,
Но зной уже стихает понемногу.
Я знаю, с тысячью дорог чужих,
Извилистых моя дорога схожа,
И кто по правде в этом мире может
ни сосчитать, не перепутав их?
Мой это день или чужой — не знаю:
Не я один умел до дна любить,
Мечтал нетленным сердце сохранить
И не сумел, и все еще мечтаю, —
Так, в зеркалах толпою двойников
Внезапно окруженный, сам не знаешь,
В ком ты найдешь себя, в ком потеряешь,
Где яви грань и где начало снов.
1948
«Он был приговорен. Он потерял свободу…»
Он был приговорен. Он потерял свободу.
Буксиры завели его в огромный док.
Насосы, всхлипывая, выкачали воду,
И тяжестью своей он на упоры лег.
Как черная звезда, на обнаженном днище
Зияет рваная широкая дыра.
Напрасно океан зовет и ветер свищет, —
Ему уже не всплыть со смертного одра.
Бока и киль покрыты острою щетиной:
Моллюски, устрицы, морские лишаи —
Все то, что было вскормлено пучиной,
Что приросло к нему, как чешуя змеи.
…………………………………………..
Паяльники зажгли. Пронзительны и дики,
Завыли голоса вращающихся пил, —
И только чаек нам напоминают крики
О том, как он боролся, верил и любил.
1948
«Совсем невысокое облако…»
Совсем невысокое облако —
А как до него далеко!
Блестит в камышах синеокое,
Ласковое озерко.
Трепещет на ветке осиновой
Листок серебристым крылом,
За тенью, совсем темно-синею,
Ветер бежит босиком.
Свистит серогрудая иволга,
Вздыхает, качаясь, трава,
Небесная, неприхотливая,
Северная синева!
1949
«До чего же довольна собой…»
До чего же довольна собой
Эта капля на выгнутой ветке
Оттого, что весь мир дождевой
В ней живет, точно в запертой клетке.
Оттого, что хотя бы на миг,
Удлиняясь, дрожа и сверкая,
Этот мир заключенный достиг
Невещественной ясности рая.
1950
«Стучит костяшками о ветку ветка…»
Стучит костяшками о ветку ветка,
Но дерево мертво, и серый ствол
Уже давным-давно покой обрел,
И дождь идет, настойчивый и редкий.
По щиколотку вязнет в мокрой рже
Нога при каждом шаге. У завала
Колючки ежевика разметала
И, цепкая, стоит настороже.
И все еще сквозь этот стук холодный,
Сквозь бурелом и рыжую листву
Я слышу жизнь, и я опять живу,
Одновременно пленный и свободный.
Одновременно мертвый и живой.
Вот-вот пушистою кометой белка
Метнулась вверх, и снова дождик мелкий,
И снова редкий стук в глуши лесной.
1950
«Как медленно вращается земля!..»
Как медленно вращается земля!
Как медлит утро, как упрямо
Ложится крест оконной рамы
На влажный сад, на серые поля.
Когда же скрипнув на оси своей,
Земля немного повернется
И жидким заревом займется
Рассвет за черной сеткою ветвей,
Тогда уж в комнату, где все полно
Лекарств, бессонниц, сновидений,
Квадратные проникнут тени,
Войдя сквозь крестовидное окно.
1950
«Еще бессонницей глаза обожжены…»
Еще бессонницей глаза обожжены,
Еще я вижу стул и плоские штаны
Без пяток и ступней, без головы пиджак,
Редеющий за окнами слоистый мрак,
Все то, что было здесь, что будет здесь потом,
А между тем, уже я забываюсь сном,
И сквозь штаны и стул, сквозь комнату мою
Я вижу сам себя и ясно узнаю
Всклокоченную тень и желтый лоб и рот,
Который кривится и дышит и живет,
И там, под этим лбом, — все тот же стул,
Пиджак и комнату, где я заснул.
1950
«Выпрямил фонарь высокий стебель…»
Выпрямил фонарь высокий стебель.
Дождь прошел, и воздух посвежел.
Отразилось вымытое небо
В окнах на четвертом этаже.
Оба неба схожи и несхожи —
То ли лучше, что живет без дна,
Или то, которое прохожий
Увидал на плоскости окна?
1951
«В углу, который подмести забыли…»
В углу, который подмести забыли,
На письменном столе, меж книжных сот,
На старой полке — слой прозрачной пыли,
Как серый призрак вечности, живет.
Конечно, можно вечность потревожить
Метлой иль тряпкой. Но через часок
Опять она свой серый знак наложит
На нашу жизнь, на пол, на потолок.
1951
НЬЮ-ЙОРК (1–5)
1. «Железных лестниц мертвые ступени…»
Железных лестниц мертвые ступени,
Кирпичное ущелье, этажи,
На светлой луже коврик мокрой тени,
С утра забытый, все еще лежит.
А там, вдали, подпертый небоскребом,
Пожаром рыжим мечется закат,
И в Бавери, в еврейские трущобы,
Летят лучи, пронзая облака.
Как равнодушен город, как он жесток!
С какою наглостью меж черных крыш
Горят на улицах, на перекрестках
Без век и без бровей — глаза афиш!
2. «Ветер лист газетный поднял…»
Ветер лист газетный поднял.
Дребезжит железный мост.
Жирный голубь, точно сводня,
Распушил лиловый хвост.
Через пьяницу с усильем
Он бочком перескочил,
— И такой вот птице крылья
Бог для лету подарил! —
А вот тот, кто выпил лишек,
Растирает щеткой щек
На панели, в низкой нише,
Аметистовый плевок.
3. «Негр застыл под большим фонарем…»
Негр застыл под большим фонарем.
Белые брюки на негре том.
Брюки выглажены — к доске доска,
Розоватый пиджак, и такая тоска,
И таким одиночеством он окружен
Безысходным — со всех сторон,
Что только слепец, постучав костылем,
Невидящий взгляд остановит на нем.
4. «Дождь кончился. Как будто кислота…»
Дождь кончился. Как будто кислота
Весь берег выжгла пятнами тумана,
И, точно позвонки Левиафана,
Торчат устои длинного моста.
Здесь, в этом мире, все случиться может,
На свалке даже мертвое живет:
Смотри — дивана вспоротый живот
Заржавленный червяк пружины гложет.
5. «Трущоба трущоб…»
Трущоба трущоб.
Не трущоба — гроб!
Кричи — не кричи, —
Как в аду, горячи
Красные кирпичи!
1956
«Любишь и все-таки счастью не рад?..»
Любишь и все-таки счастью не рад?
Скажешь, что нечем гордиться?
Дни, точно книги, на полке стоят,
Книги с пустыми страницами.
Все — ожиданье: придет, не придет,
Сядет ли в кресло, иль рядом,
Взглянет ли, или глаза отведет,
Чтобы не встретиться взглядами?
Где-то окурок опять подобрал,
— День без куренья несносен, —
Вдруг разминешься, а то бы слетал
В лавочку за папиросами.
Перебираю предметы: вчера
Здесь карандаш положила,
Сдвинула стул и каемку ковра
Туфлей поправила, милая.
Может быть, наши скрестились пути,
Лишь чтоб сказать «до свидания»?
Лучшего счастья тебе не найти,
Лучшего, чем —
ожидание.
1956
«Нет, не рука — а только тень руки…»
Нет, не рука — а только тень руки,
Не поцелуй, лишь призрак поцелуя…
Во мне звенит осколочек строки,
И радостью и горечью волнуя.
Несказанные слушая слова,
Пойми, что все реально в нашем мире:
И то, как в пустырях растет трава,
И то, как время властно тянет гири,
И то, мой друг, чему названья нет,
Как лестнице, где сломаны ступени,
Как радости и свету, если свет —
Как знать? — быть может, лишь изнанка тени.
1966
«Горбатый снег на куче мусора…»
Оскару Рабину
Горбатый снег на куче мусора
И покосившийся фонарь.
Стекающий сквозь щели узкие
По каплям розовый янтарь.
Дымком несет над черной свалкою.
Блестят кошачие глаза.
Голубоватою фиалкою
С ресниц не падает слеза.
Ужели так покочережена
Душа и так оскорблена,
Что только здесь ей жить положено,
Что только здесь она — она?
Да, только здесь, над этим мусором,
Да, только здесь, под фонарем,
Она живет не нашей музыкой,
Незамерзающим огнем.
1966
ПО СЛЕДАМ ВОЙНЫ (1–2)
[43]
1. «Он был поставлен немцами — бетонный…»
Он был поставлен немцами — бетонный,
На берегу реки возникший дот, —
Своей судьбой навеки обреченный
Быть стражем русских неродных болот.
Но не его ли ослепил Матросов
В тот роковой для них обоих час,
Когда, свое живое тело бросив,
Он им закрыл его горячий глаз?
Река размыла невысокий берег,
И дот зарылся в илистый песок,
Но все еще многоугольный череп
Пустой глазницей смотрит на восток.
Кудрявый пар встает над теплой речкой,
Сквозь воду чуть просвечивает дно.
Мальчишеское светлое сердечко
Великим нетерпением полно —
Вот здесь, вблизи бетонного причала,
Вчера он взял двенадцать окуней…
Встает заря таинственно и ало
Над черной щеткой острых камышей.
2. «Здесь не один сражался леший…»
Здесь не один сражался леший,
Здесь партизанил домовой,
Здесь взрывом вырванный орешник
Погиб, встречая смертный бой.
Деревья выпуклою грудью
Здесь преградили путь врагу.
И погибали, точно люди,
Не оставаяся в долгу.
Один, как обожженный идол,
Еще живой дубовый ствол
Стоит. К родному инвалиду
Я осторожно подошел.
Покочереженную ветку
Я дубу бережно пожал,
Я шрама грубую отметку
Погладил и поцеловал.
Из-под ноги вдруг прыснул заяц,
Мелькнул хвостом и был таков —
Среди таинственных мозаик
Сиреневых и желтых мхов.
Зарылся в землю корень голый.
Там, где сновали муравьи,
Уже пророс блестящий желудь
И листья выпустил свои.
Вся просека неудержимо,
Дышала солнцем и весной
И поросль изумрудным дымом
Клубилась низко над землей.
1967
«В грамматике досадные пробелы…»
[44]
В грамматике досадные пробелы:
Есть суть, но дела нет. Что ж, раскуем
Оковы существительных и делом,
Глаголами на приступ мы пойдем.
Собратствовать, содружествоватъ— радость
Нам
собеседоватьпоможет. Мы
Орудия накормим тем зарядом
Добра, который рвет основы тьмы.
О, целый мир в душе одной поместится,
И, крепко стоя на земле родной,
Без космонавтов будут люди звездиться,
Согражданствуяс высотой!
«Недремный воронок нам выхолостил душу…»
Недремный воронок нам выхолостил душу.
Он в нас живет, тот подлый страх,
Который, как в пустыне острый ветер, душит
Живую жизнь, вздымая прах.
Ты видишь издали, как возникает пыльный
Летящий змеевидный смерч,
И кажется тебе бессмертной и всесильной
В степи кружащаяся смерть.
Уже почти не человек, — как пестрый ящер,
Ты зарываешься в песок,
И смотрит круглый глаз, от ужаса косящий,
На надвигающийся рок.
Моя душа, моя звезда, моя Психея!
Живая капелька любви!
Не испарись и не исчезни, цепенея,
Переболей, переживи!
1969
Валаамский монастырь («Полночь. Индиго и сурик подкрасили воды…»)
[45]
Полночь. Индиго и сурик подкрасили воды
Ладожских плесов, излук и затонов
Райские перья летят, и небесные своды —
Ристалище ангелов, птиц и драконов —
В розовом мраке сияют и блещут недремно.
Крепок замок на тяжелых воротах,
Стены, как в небо взлетевшая пропасть, огромны.
Здесь, потускнев, не горит позолота
Иконостасов, покрытых, как нары, соломой,
Здесь для лишенных московской прописки,
Для ненашедших войною спаленного дома —
Вши да тревога крысиного писка.
Здесь, за стеною, бойцы и герои — солдаты,
Тот, кто упал на военной дороге,
Тот, кого звали на подвиг большие плакаты,
Место кому — в монастырском остроге.
Да, высоки небеленые, старые стены.
Только и есть, что смертельная скука,
Мука и горечь последнего, вечного плена…
…Племя безногих… Племя безруких…
1969
Волго-Балтийский канал («Стоят залитые водой леса…»)
[46]
Стоят залитые водой леса —
Парад стволов, парад слепых скелетов,
Их руки-ветви вздеты к небесам,
Но мир молчит, и в небе нет ответа.
Вцепились корни в грунт. Вода течет,
Меж призраками слабо плещет.
Они стоят — уже который год,
Уже который год — в строю зловещем.
А там, где оторвался слой коры
И тускло обнажилась древесина, —
Лишь присмотрись — лицо твоей сестры
Иль без вести исчезнувшего сына,
Отца, быть может, — брата. Ты пойми,
Тех глаз посмертную скупую муку
И на прощание рукой возьми,
Живой рукой — безлиственную руку…
1969
ЧЕТВЕРОСТИШИЯ
«Пророк? Эпоха выдала ему…»
М. Волошину
Пророк? Эпоха выдала ему
Предвиденья взрывающую силу,
Но чтобы слово смолкло — заключила
Провидца в коктебельскую тюрьму.
«Как женщину, ушедшую с другим…»
Как женщину, ушедшую с другим…
Что ж из того, что стала ты жесточе
И жестче, лживее, — мы всё тебя храним,
Наш русский сон, средь наших одиночеств.
«Струящиеся души волн!..»
[47]
Струящиеся души волн!
В обласканном песке изваян
Их гармонический глагол,
Прообраз их и облик тайный.
«Не стихи, — разве можно стихами…»
В. Ходасевичу
Не стихи, — разве можно стихами
Эти мертвые дыры назвать?
В них клокочет подземное пламя,
С ними ангелу не совладать.
«Гармония — предел свободы нашей…»
Гармония — предел свободы нашей.
Не нарушай ее высокий строй:
От лишней капли из бесценной чаши
Течет вино безобразной струей.
«“Не сотвори себе…” Но как не сотворить…»
«Не сотвори себе…» Но как не сотворить:
Россия без легенды жить не может.
И вот теперь неправедная сыть
Нас изнутри своею ложью гложет.
«Мгновенно все, и даже ты мгновенна…»
[48]
Мгновенно все, и даже ты мгновенна,
Вселенная: твой срок придет.
Вневременно лишь то, что совершенно:
Мгновение любви, его полет.
1970–1971
«На что тебе твой прозорливый разум?..»
На что тебе твой прозорливый разум?
Из кирпичей, пропитанных умом,
Построен мир — и не охватит глазом
Строитель-человек свой дивный дом.
Но вечером смещаются ступени,
Ведущие к вершине синевы,
И самовластно проступают тени,
И тень травы длинней самой травы…
Уходит мир из-под разумной власти
Рассудочных забот, расчетов, дел,
И жизнь сама, подобно тени счастья,
Еще не знает, где ее предел.
1971
«Ветер стукнул раскрытою дверью…»
[49]
Ветер стукнул раскрытою дверью.
Точно кошка, шевелится мрак.
Нет, не мастер — я лишь подмастерье,
Не хозяин, а старый батрак…
Как молчанье отчетливо в черной,
Сквозняками пронизанной мгле…
Так пускай же словесные зерна
— Не мои — прорастут на земле!
1971
«Увидел черта я. Но черт-то здесь при чем?..»
Увидел черта я. Но черт-то здесь при чем?
Он опирался на двурогий посох,
Чесал клыком лохматое плечо.
Должно быть, черт сошел с картины Босха.
Он мне сказал: «Тебе давно понять пора,
Что все, что пишешь ты, — ни к черту не годится,
Что все слова твои похожи на орех,
Под скорлупой которого таится
Обезображивающий — грех.
Бог человека отличил от зверя
И мыслить научил, а я
По-своему его измерил
И двуначалие вложил в тебя.,
Поверь не Бог, а я — создатель Слова:
“Любовь”, — ты скажешь, друг услышит — “эгоизм”,
И всем вдовцам, и всем печальным вдовам
Оно обезобразит чин высоких тризн.
“Свобода”, — враг ответит — “хаос”,
Заговоришь о правде, а она
При первых же словах, глядишь, и расплескалась,
Белым-бела, черным-черна.
Тебе не победить духовной немоты:
В твоих устах свобода будет горем,
Любовь преобразится в ненависть, а ты,
А речь твоя — двуликим станет вздором».
На черта я не поднял камня,
Чернильницей в него не запустил…
Продолговатое стекало пламя
С его колючих крыл.
1974
«Семьдесят… Я добрел наконец…»
[50]
Секвойя живет обычно до 2000, иногда даже до 4000 лет.
Энциклопедический словарь
Семьдесят… Я добрел наконец
До середины приличного возраста.
Я не трус и от смерти своей не беглец,
Но мне бы еще подышать здешним воздухом:
Мне мало двух войн мировых
И одной мировой революции:
Во-первых, я жаден к природе, а во-вторых:
Я еще не читал Конфуция.
Как мало я знаю! Но это — еще полбеды,
Я бы прожил без чтенья, но жить без закатов,
Без бурь, без дождя, без струящейся в речке воды,
Без лазури и солнца… Обойдусь без Сократа,
Но только бы слышать, как движется мир,
Как ночь говорит и какие концерты
На рассвете заводит соловей, ювелир
Звука, как шепчутся листья под ветром…
Уйти с головой в созерцанье, молчанье, незнанье,
Видеть молнии, осязать
Звезд недоступных мерцанье,
Стать секвойей, ветвями цеплять облака
И могучим разрастись корневищем,
Да таким, чтоб века и века
Мне подземной хватало бы пищи.
Пусть потом кто-нибудь сосчитает круги
На моем перепиленном теле —
Три тысячи двести семнадцать — шаги
По годам, и скажет: «Такого не видел доселе».
1974
«Внезапно опаленный острым зноем…»
[51]
Этот лист, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопеньи.
А. Фет, «Поэтам»
Внезапно опаленный острым зноем,
Сорвался с ветки заскорузлый лист.
Весь мир — как чаша, полная покоем,
И небосвод — неумолимо чист.
Смежить глаза от яростного блеска,
Сквозь ветки, в радужном дыму
Следить, как возникают арабески
И, точно змеи, уползают в тьму,
И знать, что так вот, медленно слетая,
Кружась, как лист, я упаду на дно,
От горя и любви изнемогая,
Туда, где ясно все и все темно,
Туда, где все насыщено покоем,
Где я уже не я — давным-давно…
Ужели мы бессмертия не стоим?
Ужель его коснуться не дано?
1974
«Над теплою рекой скользит туман…»
[52]
Над теплою рекой скользит туман.
Стою и жду, чтоб с утренней зарею
Природа уложила в закрома
Все мертвое и все ночное.
Вот на востоке вспыхнул призрак света.
Два-три чириканья, и вдруг
Продлился звук грядущего рассвета
И превратился в радостный испуг:
Какой пронзительный, веселый хор!
Как будто рухнула плотина
И затопил поток земной простор —
Восторга звонкая лавина.
Одетый птичьим щебетом, как светом,
— Как я от счастья изнемог! —
Природы веруя приметам,
Готов ступить я на дневной порог.
О, как бы мне — присоединить
К пернатым голосам мой грубый голос,
В себе самом молчанье истребить,
Чтоб жизнь моя от ночи откололась?
1974
«Все шатко, все в мире — утрата…»
[53]
Все шатко, все в мире — утрата,
И даже вселенной — смертная дата
Мерещится нам: улетает куда-то
Все то, что придет или было когда-то.
По точным орбитам летят друг за другом,
Рождаясь и вновь угасая, светила,
И время, вращаясь по кругу, по кругу
Не знает само — что будет, что было.
И только порою летит по спирали
Кометой, бежавшей из заточенья,
Из времени вырвавшись, — дале и дале —
Непокорное числам мгновенье!
Только мгновенье любви совершенно,
Вневременно, неизмеримо,
Только оно в бесконечной вселенной
Своевольно и неповторимо.
1974
Обетованная земля («Мне никем та земля не обещана…»)
[54]
Обетованный — обещанный. Ханаанская земля,
в которую Бог, согласно своему обещанию, привел евреев.
Мне никем та земля не обещана…
Странником к обетованной земле,
К той, что всю жизнь мне мерещится,
Сквозь ветер и вьюгу стремительных лет,
Я иду и встречаю — за кладбищем кладбище:
Я иду по следам революций, предательств и войн,
По следам лагерей, по заросшим травою пожарищам,
Ведомый одною лишь мыслью — домой.
А дома-то нет: он стоит за порогами
Канцелярских торжеств, лицемерья и лжи,
К нему не пройдешь столбовыми дорогами,
К нему лишь тропинка, петляя, бежит.
По лесу идешь и зовешь — издалека аукнется
Человеческий голос — протяжно звенит золотое «ау»,
Но и он о молчанье, как в стену высокую, стукнется,
Как будто я только ушедших из жизни зову.
Полстолетья прошло, и дорога назад мне заказана:
Я от странствий устал — не по мне поезда, не по мне корабли,
Что смолчал, то смолчал, но что сказано — сказано…
Я стою на пороге — обетованной земли.
1974
«А в памяти детство…»
[55]
А в памяти детство.
Невозвратный уют.
Меня еще Димой
Дома зовут.
Зовут — недозваться —
Недозваться меня:
Я еще в обаяньи
Золотого огня.
Керосиновой лампой
Стол освещен.
Я в книжные строки
С головой погружен.
И прямо из круга
В ладони ко мне
«Рожденное слово»
Слетает в огне.
«Из пламя и света» —
Как она хороша,
Эта ясная строчка! —
И слышит душа,
Как слово вспорхнуло,
Как слово летит,
Как нежное горло
Ошибкой звенит.
Бессмертное слово,
Таинственный звук…
Керосиновой лампы
Магический круг.
1974
«Ночь спорит с днем. В речных просторах…»
…стройный мусикийский шорох
Струится в зыбких тростниках.
Ф. Тютчев
Ночь спорит с днем. В речных просторах
Гуляет ветер. Мыслящий тростник
Поет, и мусикийский шорох
Преображается в земной язык.
Но все слова полны значеньем,
Неясным человеку, волшебством,
Магическим и темным пеньем
И непонятных звуков торжеством.
Нам тайну слова Бог не выдал,
Ее не ведают ни друг, ни враг,
Но тот, кто знает, — древний идол —
Хранит от зла языческий очаг.
1974
«Быть может, останется несколько строк…»
Быть может, останется несколько строк,
Не подчинившихся власти забвенья…
О как будет тот день и широк, и высок,
Станет на миг бесконечным мгновенье
Для ушедшего в смерть, если кто-нибудь там,
В мире далеком, где жил он когда-то,
Доверит своим задрожавшим губам
Слово того, кто ушел без возврата!
1971–1974
«Люблю тебя. Бессмертье мне постыло…»
Люблю тебя. Бессмертье мне постыло.
Мне дорога моя земная скорбь.
Я помню жизнь и все, что в жизни было —
Страданий и восторгов острый горб.
И поднимая взор мой в небо, к Богу,
Я слышу голос: «Ты молись и верь».
Я говорю ему с отчаянной тревогой:
«Молчи, не искушай, не лицемерь!
Ты без меня не Бог, Тебе я нужен.
Отображен во мне Твой вечный лик.
Ты мысль моя, Ты мной обезоружен:
Я раб, но я Твой символ, Твой язык».
1975
«Я шел непроходимым лесом…»
[56]
Э. Неизвестному
Я шел непроходимым лесом.
Увидел кедр. По вертикали в тучи
Рвалась вершина. Под густым навесом
Его ветвей остановился я у самой кручи,
У края гладкого, как ствол, обрыва
Вдруг замер я — беспомощно счастливый.
Я был в скрещении зенита и надира,
Вне времени. Пустот таинственные дыры
Зияли подо мной и надо мной. На брюхе
Прилег усатый уссурийский тигр
И полз ко мне, должно быть, не для детских игр,
Ко мне, лишенному дыхания и слуха.
Я стал гранитом. Я не смог руками
На ключ закрыть лица. Тигриные зрачки
Горели, источая желто-синий пламень,
И стало все отчетливо темней,
Но я не мог разжать тиски.
Он описал вокруг меня дугу,
На лапы встал и скрылся в толчее ветвей.
Отныне я до смерти не смогу
Забыть скольженье черно-рыжих п
олос,
Небытие мое, гранитом ставший голос.
1976
«Как сердцу становится близко…»
[57]
Тоска глядеть, как сходит глянец благ,
И знать, что все ж в конец не опротивят,
Но горе тем, кто слышит, как в словах
Заигранные клавиши фальшивят.
Иннокентий Анненский, «К портрету»
Как сердцу становится близко
Сияние блеска и света…
Иль это случайно — описка
Грядущего лета?
Я вижу — серебряных п
олос
Фонарных ложится на стены
Прозрачно-таинственный голос
Последнего плена.
А завтра… Но завтра, быть может,
Не будет, не будет, не будет,
И свет пожелтевшее ложе
Остудит.
1976
Василий Аксенов. Встречи с Вадимом Андреевым
Поздней осенью 1966 года мне случилось выступать в Женевском университете. Визит советского писателя, да еще молодого и с «крамольным душком», был в те времена не частым событием. Амфитеатр был заполнен. Кто-то сказал мне, что среди публики присутствует эмигрантский русский поэт и прозаик Вадим Андреев. Я был этим сообщением взволнован. Эмигрантская литература интриговала нас, детей послесталинской оттепели, она как бы связывала с отрезанным «серебряным веком», а тут был никто иной, как сын одного из самых ярких художников предреволюционного ренессанса, полумифического Леонида Андреева.
После выступления Вадим Леонидович подошел ко мне и пригласил к себе в гости. Он располагал привлекательной внешностью, сухопарый джентльмен с застенчивыми и чистыми глазами. Мы отправились довольно большой компанией, а по дороге она еще разрослась вдвое: хозяин с русской широтой наприглашал, как мне кажется, много и незнакомых людей. В каком направлении мы шли, к озеру или от озера, я, сейчас не помню, но для меня тогда эта прогулка вдоль тихих и чистых улиц Европы шла в другую сторону от проклятой советской власти.
Вечер был шумный, все говорили разом, в углу крутили песенки московских бардов. Хозяин прочел несколько своих стихотворений. Строчки были простыми, прозрачными, наполненными заснеженным петербургским символизмом.
Когда мы вышли на улицу, Женева оказалась под толстым слоем снега, и новые сонмы снежинок продолжали слетать с темных небес. Я поежился: через несколько дней мне предстояло возвращаться в этот чертов ледниковый период. Эмигранты же пришли в неистовый восторг: снег, снег, как у нас, как дома! Подвыпившие девушки катались в снегу, словно аляскинские лайки, а наш гостеприимный хозяин в расстегнутом пальто и без шапки лепил снежки. Русский человек, особенно в эмиграции, склонен фетишизировать «осадки в виде снега».
Прошло некоторое количество лет, прежде чем я снова встретился с Вадимом Андреевым. Произошло это в самом неожиданном для меня месте, а именно в доме моей матери Евгении Гинзбург. По субботам у нее собирался кружок друзей-диссидентов и сочувствующих, словом интеллигенция. Допускались только очень близкие люди, многие из них были с лагерным стажем. Оказалось, что Вадим Леонидович тут уже давно свой человек. Он был не просто гостем, но как бы связующим звеном между внутренней и зарубежной частями русской интеллигенции. Не раз он привозил книги, которые в Москве нельзя было достать, и увозил рукописи, которые в Москве нельзя было напечатать. И все-таки, сидя в одном из маминых продавленных кресел, он, как мне казалось, смотрел на маминых друзей с удивлением и пиететом. Они знали избыток снега, а он всю жизнь страдал от его недостатка. Как он писал в своей поэме «Восстанье звезд»:
Восстанье ангелов! Земля,
Ты русским небом обернулась,
Расправив снежные поля,
Ты белым лебедем вспорхнула…
Свидетельство о публикации №106081000385