Маргиналии

Время прячется в нише пространства. Время
есть пространство. Оно, как обычно, с теми,
кто уверовал в часовой механизм
как в творца всей вселенной, и афоризм
«Утро вечера мудренее» для них почти что
аксиома, строка в Конституции либо притча.
Время движется к западу. Время выше
установленной планки, покатой крыши
никогда не взлетает. Обычно летит оно
параллельно всему. Стало быть ему не дано
подниматься наверх, погружаться на дно, тем боле
возвращаться назад иль по чьей-то воле
принимать направленья предприимчивого ферзя.
Повторяя различные формы, обволакивая, скользя,
выпадая в осадок, стекая привычно в желоб,
проливаясь дождем по весне и срывая желудь,
время нам говорит на своих языках:
«Я есть то, чего вам не удержать в руках».
Время близится к вечеру. Гуще тени.
Цвет асфальта, сливаясь с гуашью, с теми,
кто спешит к очагу на ночлег, принимает цвет
глупой ночи. Окно, зажигая свет,
привлекает собой многотысячную ораву
всевозможных козявок, которым едва ль по нраву
принимать за светящийся диск, плавающий вверху,
примитивную лампочку. Мотылек в меху,
коротко стриженый, обгорает у лампы, бьется
о её грушевидную форму, и мне сдается,
что сраженье двух сил всем известных не где-то там,
а в квартире напротив у крестовидных рам.

Ночью, выйдя на улицу, видишь в небе
Млечный Путь во всю ширь и под сдобным хлебом
аппетитной свежевыпеченной луны
кучерявую легкую тучу такой длины
и такой запредельной неопределенной окраски,
что ее тут же хочется без всякой опаски
поместить в ряд приснившихся. Это есть
род занятий бессонницы. Где-то в шесть
просыпается ветер и листья большого сада,
как зеленые флаги многотысячного парада,
начинают шуметь и роптать преимущественно о своем
до рассветных лучей, чего не услышишь днем.
Между тем поднимается солнце. Роса на листьях
высыхает, как слезы в глубокой печали писем
Дездемоны к Отелло, Ромео к своей Джульетте.
Распрямляются травы. И в прозе летней
еще нет и намека на то, что прикажет вновь
превратиться в поэзию осени. Как любовь
намекает на ненависть. Как разлука
открывает глаза на всю лживость сердечной муки,
когда есть боль в зубах, головная боль,
обхватившая мозг поперек и вдоль.
Под босою подошвою звучно хрустит сухарик
ветки клена. И ветер обычно в паре
с распустившейся полностью розой идет к венцу.
И завидуя этому, по оранжевому лицу
одинокого, как всегда, подсолнуха
проползает обида евнуха. Чем весомее
подтверждение истины, тем желаннее будет ложь,
превратившая сухость неба в обильный дождь.

В полночь кажется мир намного прочнее,
нежель утром. Пылает эфир. Точнее,
звездам некуда деться. Коснувшись друг друга, в прах
превращается то, что недавно внушало страх.
От обугленной жаркой ночи исходит запах
обожженных кофейных зерен. И ветра лапа
по всему небосводу играет мотком луны.
И цветы, что в саду, в ожидании сна пьяны.
Не проходит и часа, как пылкость небесной сферы
переходит в привычную влажность, и та сверх меры
увлажняет поверхность всех видимых глазу звезд.
И от влаги опять тяжелеет созвездья гроздь.
Рождество петуха. Лай собаки, но с явной ленью.
Просыпается дятел под плотной дубовой сенью,
чтобы азбуке Морзе учить крылатых существ,
превративших поэзию неба опять в насест.
Всплеск волны говорит о русалке. Гола по пояс
дева плещется в речке. Но эта повесть
в полной мере не может нам рассказать,
отчего её ноги хвостом возжелали стать.
Чешуя серебрится от лунных стыдливых взглядов
с высоты небосвода. В одном неглиже Дриада
козлоногого Вакха, упавшего в тяжкий хмель,
в пику нудной морали влечет без стыда в бордель.
До рассвета осталось не более часа. Сито
просевает остатки ночного не то антрацита
из вселенной бездонной шахты, не то печали,
от которой становится грустно, но лишь вначале.
И как только взлетит тяжело яйценосная утка,
тут же сразу наступит веселое майское утро.

Ночью хочется выплеснуть чувства свои наружу,
измерить температуру тела, обнаружа душу,
как субстанцию, не умеющую повторять те формы,
что даны всем предметам и дай ей форы,
все равно она будет такой, как прежде,
в смысле сути. Ночью снятая вмиг одежда
превращается в нечто, чему уже нет названья.
Вообще, в потерявшей сознанье под утро спальне
происходят те вещи, от коих не только грустно,
но и больно как на кровати Прокруста.
Утром намного проще. Утром окна
открывают глаза. Появляется поволока.
Во все горло на ветке чирикает воробей.
На траве дрова. И дог голубых кровей
орошает их снова горячей струей из лейки.
И не значит ли это, что дальние дога предки
промышляли в садовниках тысячу лет назад,
поливая вручную чей-то обширный сад.
Молодые побеги надежды на то, что завтра
будут точно такие же радости, пахнут мартом,
и мне кажется, что не так уж проста весна
в отношении к метаморфозам. Горят в октябре леса.
Подгорает яичница солнца на сковородке неба.
Золотится щека. И румянится корка хлеба,
испуская в печи сногсшибательный аромат.
В зоопарке людей европейский костюм примат
Предъявляет, как паспорт, в отличие от обезьяны,
у которой не только одни изъяны,
но и нету на теле элементарных трусов,
чтобы быть человеком, а не только дитем лесов.

Ночью спишь одной стороною тела.
Другая стоит на страже, чтоб проблем не имела
та, что прижата к постели недолгим сном.
Тело делится н два. Наверняка в таком
две души и два сердца, не считая других двойняшек.
Это значит, что жизнь, существование наше
представляет собою парность органов, чувств и дум,
как замерзшая пара креветок в прозрачном льду.
Орган зренья приводит в сознание орган слуха.
Человек подставляет свои два уха
под шумящий поток событий, отсеивая лишь то,
что способен переварить желудок, который раз в сто
эффективнее мозга по части метаморфозы
информации в экскременты непопулярной прозы.
Наше тело живет по своим законам
от ладоней до пят и от восторга до стона,
не прерывая линии ни в чем и нигде.
Если что-то болит, то болит везде.
Если верх наслажденья чреват бесконечной бездной,
значит в бездну упасть иногда полезно
человеку земному, оторвавшемуся от себя,
от того, кто не может на все посмотреть, любя.
Человек – это то, от чего убежать не может
сердце, мускул, качество белой кожи,
пара ног, что копирует пару рук,
кровяное давленье, рождающее перестук,
отвечающий за работу двух полушарий мозга,
как огонь той свечи, – за ночное таянье воска,
как мороз – за приход преждевременного тепла
и как та добродетель – за сложный рисунок зла.

Я не знаю, чем это кончится. Чем чревато
погружение в ближнее прошлое, если вата
на пути к информации не дает услышать
звуки дальнего прошлого, если крыша
перешла в разряд криминала и не дает
тень, защиту от тучи с глаголом «льет».
Жизнь – злодейка. В ее ежовых объятьях
понимаешь свою ничтожность и то, что братья
в лице ближних, в лице дорогих, любимых
представляют собою скорее суровый климат,
нежель климат Гвинеи с папуасами без одежд.
Изменение температуры мне не сулит надежд.
Потому, выходя за черту, мне всегда неймется
стать в позицию оппозиции. Только тот не бьется
за свободу под солнцем, кто потери ставит
ниже планки приобретений. Времена настали
изорвать все в куски, истолочь в песок
то, что предпочитает запад, а не восток.
Потому не пою колыбельную, как поют обычно,
потому зажигаю фитиль отсыревшей спичкой,
чтобы злость появилась зажечь ее много раз,
чтоб попасть, чем скорее, тем лучше не в бровь, а в глаз.
Где-то есть, без сомнения, счастье любить, и где-то
тает айсберг на суше, и в чашу лета
больше налито хмеля, чем быть должно.
Это значит, что нам повезло и что нам дано
перспективное виденье мира, и что любому
светит та же судьба, что и светит всегда слепому,
за которым гоняется на дорогах автомобиль,
сохраняя порядок вещей, свой извечный стиль.

Это только лишь кажется, что не напрасна
жизнь какой бы то ни было веры, расы,
продвигающейся неизменно всегда к тому,
чтобы делать ошибки, перекладывая вину
на вращение флюгера, уровень радиации
на квадратный метр какой-нибудь серой нации,
ставшей лабораторной мышью для высших рас.
К счастью или к несчастью ложь привлекает нас.
Жизнь в учащенном темпе больше не привлекает.
Хочется все замедлить и, извлекая
руку из недр кармана либо из мозга мысль,
больше уже не хочешь переходить на рысь.
Скрещивая человека с ангелом, Богом, можно
стать его летописцем в смысле того, что ножен
времени даже крыльям ангела не избежать.
Впрочем, эта профессия Бога изображать
с каждым днем актуальнее. Каждый хочет
удлинить свою жизнь, сделать мысль короче,
если мысль, вообще, может быть длинней
тени призрака или декабрьских коротких дней.
Мысль приходит в упадок. Как развалины Карфагена,
мозг усыхает под ялтинским ветром фена
и становится лабиринтом, где Тесей никогда
не найдет Ариадну. В этом мире, где больше бзда,
нежель мыслей, не хочется больше видеть
ни себя, ни других. Безвылазно в доме сидя,
обрастаешь все больше шерстью, уподобляясь козлу,
по неделям не видя в глазу человеческую слезу.
Деградирует так человек в четырех стенах,
превращаясь еще при жизни в подножный прах.

Серость мозга преобладает. Серость мозга –
главный цвет на палитре жизни, с которым можно
жить во все времена, не боясь почти
инквизиции, практикующей все, что ни есть свести
к полыханью костров, если что-то вышло за рамки
разрешенного властью. Из поля зренья охранки.
Если сжечь все написанное в прошлом и в настоящем,
то получится куча пепла. Творчество наше
никогда не шло, к сожалению, с тем вразрез,
чтобы вырубить рощу, потом уничтожить лес.
Если быть справедливым, то история наша,
есть ни что иное, как грязная жижа, каша,
отдающая запахом человеческого бытия,
хмелем цивилизации, налитым по края.
Жизнь всегда отличалась стремленьем терять сознанье,
быть со смертью на ты, принимая те очертанья,
для которых не существует закон красоты.
Не предав ничего, жизнь нас зовет в кусты.
Не предав никого, жизнь открывает двери
в пропасть и тот, кто во всем до конца ей верит,
не пытаясь перечить, получает вдвойне
камнем в область затылка. Палкою по спине.
Жизнь всегда начеку установленного порядка –
видеть горы булыжника там, где гладко,
что в конечном итоге говорит само за себя.
Жизнь нельзя ненавидеть, ее любя.
Но приходит время увидеть ее старухой,
дряхлой беззубой грымзой, земля б ей пухом,
и мне кажется, что расстаться с нею уже пора,
если можно расстаться с телом, что воскреснет с утра.

Человек без одежды равен всегда тому,
чем его наделила природа. По этому одному
можно смело судить, на что он способен
и на что не способен в своей особе.
Платье – это защита не только лишь от жары,
от мороза и пыли. Оно – условье игры,
на которую нас обрекли те же силы природы,
несмотря на теченье недель, переросших в годы.
Трудно себе представить человеческую наготу
где-нибудь в людном месте. Вечером, на свету
главную роль играет всегда одежда.
Этого не понимает один невежда.
В средневековье – панцирь. Теперь – капюшон, чадра,
галстук, подтяжки, брюки – та же игра
с непререкаемой истиной, колющей наши очи,
не догоняющей всех нас разве что только ночью.
Женщина больше одета, нежель, к примеру, он.
Женщину раздевая, ты преступил закон,
если она не в форме или не понимает,
как из одежды зимней прыгнуть в одежду мая.
Прежде всего одежда. Ну а за нею – тело.
Прежде всего идея. Потом лишь – дело.
Говоря по-простому, – не в оболочке смысл,
если в центре всего отсутствует мысль.
Жизнь проходит в одежде смятой и аккуратной.
Одевая носки, не поймите меня превратно,
я всегда размышляю о том, сколько лет пройдет,
чтобы сделала я это наоборот,
то есть вышла на улицу совершенно босой и голой,
как пещерная женщина с порога в поле.

Красота – это то, чему отказать нельзя
в обожаньи, восторге. По льду красоты скользя,
иногда попадаешь, увлекшись зазнобой, в прорубь.
Чем прекрасней голубка, тем больше рискует голубь.
В красоте много пользы, но также много вреда.
Красота во все веки брала и берет города,
оставляя всегда за собою одни пепелища.
Кто приветствует внешность, тот смысл никогда не ищет.
Прежде, чем полюбить, отверните сначала кран,
чтоб спустить нечистоты. Ложась потом на диван
для желанного акта с Джульеттой либо Лаурой,
убедитесь, что вы не легли с настоящей дурой.
Красота – это тайна. Загадка миров. Борьба
золотого с серебряным. Туч грозовых гряда
с обещанием бури в любую минуту суток,
чтоб развеять, если удастся, печаль и скуку.
Только так можно выучить все ходы
красоты на доске. Берега, не сдержав воды,
превращаются в реку, забыв о вчерашнем прошлом.
Это значит, что часто мы любим остаться в пошлом.
Я люблю не тебя, а, скорее, люблю себя.
Раздражитель извне ненавидя или любя,
мы хотим привести механизмы свои в движенье,
чтобы искры потом добывать иногда в сближеньи.
Красота – это то, чего не понять вблизи.
Отойдя от нее лишь на шаг, видишь то в грязи,
что казалось недавно тебе чистотой идеала,
совершенством, но не без происков одеяла.
Чтоб сорвав наконец перезревший запретный плод,
запечатать на время любви поцелуем рот.

В полдень тени короче хвоста газели.
Полусонная муха, ползающая по газете,
в это время сливается с текстом, чтоб ты не смог
эту муху убить, изменив этим самым слог.
В полдень мысль становится куцой, вялой,
и машина, которая утром соображала
и которая, без сомненья, выдать могла вполне
больше, чем это принято, не по своей вине
крутится вхолостую, пытаясь найти решенье,
и не верится вовсе, что превращенье
черного в белое может к вечеру дать
тот покой для души, на котором замешана благодать.
Между тем убыстряет свой ход часовая стрелка,
чтоб скорее добраться к обеду, как будто белка,
помещенная внутрь вместо винтиков и колес,
вынуждает решить поскорей временной вопрос.
И смотря на все это с позиции мизантропа,
потому что любовь обжигает сильней окропа,
я не думаю больше о том, чтоб сходить с ума
по тебе, от которой ушла навсегда зима.
В два часа пополудни жара принимает формы
катастрофы вселенной. Как рыбы на суше, поры
открывают свои никому незримые рты
и не тянет, как хочется, на идеал красоты
ни твое, ни мое от жары оплывшее тело,
если есть вообще идеалы на самом деле.
После двух наступает обычно время обеда,
как в конце каждой жизни все та же Лета
проверяет свою глубину, но уже не веслом,
как решал свой вопрос Апулей золотым ослом.

Завтра будет все также, если смотреть
с точки зренья того, кому удалось умереть,
не прилагая к этому почти никаких усилий
при отсутствии провожающих и похоронных лилий.
Все останется тем же. Не изменяясь, жизнь
правит бал. И слова «За нее держись»
не приводят уже никого в тот восторг, что ране.
Лучше было б намного ее провести в нирване.
Сладкозвучной сиреной она привлекает нас.
К ее ладной фигуре с утра привыкает глаз,
но к обеду увидев желанную жизнь без талии,
глаз бежит от нее восвояси, забыв сандалии.
Так проходит весь день, для кого-то век.
В приложение к жизни превращается человек,
существуя уже по другим законам.
Поезд жизни вполне может следовать без вагонов.
Ничего в ней хорошего, как оказалось, нет.
Тень от жизни опять поглощает свет
с тем же рвеньем, как волны таранят берег.
И косарь ввечеру к нам стучится в двери.
Соломоновы речи опять, как всегда, в цене.
Если есть содержимое, есть и тщета на дне,
то есть то, что собой представляет правда.
В безобидном дожде есть всегда вероятье града.
Если хочешь спастись от нее, прекрати бежать,
сломя голову. Тот, кто сидеть, лежать
предпочел, не боясь ничего, на ее территории,
остается героем, по крайней мере, в истории.
Что и было доказано мною в теченье дня
в самой лучшей из форм этой жизни – в обличье пня.

Город, в котором вырос, больше нельзя найти
ни в одной из провинций, ни тем более на пути
к городам с родословной великих достопочтенных империй,
превращающихся в итоге в места бесконечных прерий.
Ничего постоянного нет даже там, где есть
место под солнцем, рог изобилия, густая шерсть
на груди у гориллы, именуемой секс-машиной,
по всем признакам, скорее всего, мужчиной.
Все течет, все меняется. Источник любви
иссякает в конечном итоге, и визави,
на которого раньше ты делал ставку,
ни с того, ни с сего подает в отставку.
И приходит зима, гололед, снегопад, метель,
остается лишь только вечнозеленой ель,
как пример непонятного в этих краях упорства,
где, особенно, цвет, а не вкус сохранить не просто.
В общем, все как на севере. И только лишь снится юг,
милый друг, с кем рифмуются пляж, досуг,
обезьяны, бананы, широколистые пальмы,
где прилег на часок, там тебе дом и спальня.
Все приходит в негодность, и только одна душа
остается бессмертной, как острие ножа
не участвует в жизни второстепенной части,
как нельзя совместить раболепие с высшей властью.
Значит, есть это право считаться бессмертной мне
без всего, что живет преимущественно на дне,
не всплывая наверх, чтобы сделать глоток свободы.
Превращаются в ил все грядущие и нынешние народы.
Это значит, что наш разрекламированный прогресс
не выводит из леса, но больше заводит в лес.

Лишь абсурд и дает ощущение полной жизни.
В происшедшем совсем недавно, в надвигающемся катаклизме
видишь тот же рисунок неразмышляющего Творца,
у которого нету не только двух рук, но и лица.
Жизнь бессмысленна. Ни одно из существ не знает,
что есть правда, тем более ложь. Решает
все вопросы лишь случай за всех поголовно нас,
представляющих стадо все тех же народных масс.
И когда говорят, что сбылись предсказанья пророка,
и что где-то мудрец, находясь у судьбы истока,
освещенный прозреньем увидел ее финал,
это значит, что тот же, кто вселенную создавал,
предложил нам две версии прошлого и грядущего
в той же старой обертке за неименьем лучшего.
Жизнь нелепа в своих проявленьях. Разум –
это только лишь сон. Это то, что не хочешь сразу,
но потом, когда все надоест, возжаждешь его
как любви роковой и как двойника своего,
затерявшегося иголкою в джунглях тела,
и не раз предававшего иль шатающегося без дела.
В лабиринте извилин теряется мысль, не видя
ни двери, ни окна. Эту жизнь до конца невзвидя,
я иду по дороге вслепую, – одна она
может вывести к цели, которая не видна,
даже если приблизиться к ней вплотную.
И не значит ли это, что я, как и все, рискую
потерять ее снова, едва прикоснувшись к ней.
Чем желаннее цель, тем исчезнет она быстрей.
Но всегда, слава Богу, притяжение цели есть,
чтобы к ней каждый день, обдирая колени, лезть.

Только бабочка знает, куда ей лететь и на что садиться.
В середине, в конце июля почти не спится,
не имея на то оснований. Но жарким днем
пребываешь в дремоте. Натопленная углем
печка лета до осени не остывает.
Календарь же так медленно дни срывает,
что мне кажется, лето останется навсегда.
И представить совсем нетрудно, как в реке закипит вода.
Бархатистые крылья почти неземного созданья
пляшут в воздухе, и в плену созерцанья
я остаться хочу, пока не сорвется дождь
с золотого гвоздя. Держит всех нас на чем-то гвоздь.
Пролетает пчела, унося за собою запах
гречки, клевера. О ее медоносных лапках
знает каждый, кто хочет этот нектар вкусить.
Кто обидит пчелу, тому головы не сносить.
По гуденью шмеля, по его беспечальной думе
все в природе скучает. Как будто Валерий Брумель,
длинноногий кузнечик застыл в апогее прыжка.
Муравей бы не смог это сделать. Тонка кишка.
Приближается вечер. Головка прекрасной розы
задает своим сестрам опять вопросы
и готовится к сну потерявший цветы жасмин,
говоря поминутно всему, что вокруг «засни…засни».
Запах нежной фиалки сбивает с пути, и ветер
налетает стремглав. И в его попадая сети,
ощущаешь всем телом какой-то священный страх.
И луна начинает чеканить мильоны драхм.

Посещая дома своих близких, находишь тот же
запах старых вещей, шелушенье потертой кожи,
ломку стульев, диванов-кроватей почище той,
о которой ходят легенды, с которой живет изгой-
наркоман, не желая здоровой связи,
от которой было б потомство иль в крайнем разе
капитал в миллион – этих дам хоть пруди пруды,
но изгой выбирает стакан дождевой воды.
Все живут одинаково. Редко когда увидишь
на цыганском – Шекспира, Золя – на идиш,
что само по себе не столь важно, ведь есть Толстой
с Воскресеньем своим до потопа и в наш застой.
Посещая квартиры, к примеру, какой-то Буки,
Ремизовской с супругом своим несвятым в разлуке,
не приходится видеть Сезанна, Моне, Мане,
ни, тем паче, Есенина в паре с его Шагане.
Как сказала однажды ученая Бука-бяка,
если нету хвоста у собаки, где же тогда собака?
Впрочем, все поправимо, в квартире стрекочет Зингер,
на котором Шаханина с именем знойным Зина
шьет трусы для туристов, мечтавшим уйти в поход.
Для художника это – весьма неплохой доход.
Что же ждать от искусства, если художник станет
заниматься херней. Не в свои кто садится сани,
тот едва ли добьется судьбы Рафаэля, Коро.
Все, что я говорю, полагаю, как мир старо.
Но, увы, приходя все туда же, я вижу снова
те же мухи и муки, от слова мука – полова,
и уже ничего не хочу говорить о том,
что в отличье от этих домов есть на свете Заветный Дом.

Главное в жизни смотреть не туда, куда смотрят все,
падать только лишь вверх, на нейтральной расположить полосе
город, церковь, можно – театр, палатку,
из которых бы слышалась во все стороны правда-матка.
Принимая изгнанье за лучший на свете дар,
не загребая при этом чужими руками жар,
часто хочешь остаться и уже навсегда на чужбине,
предпочтенье отдав среди райских плодов малине.
Дорогая, есть вещи, которых нельзя найти
там, где ты начинал. Лишь в движеньи вперед, в пути
можно что-то найти, не теряя при этом совесть.
О других искушеньях и говорить не стоит.
Говорят, что посеешь весною, то и пожнешь.
Часто мы собираем вместо пшеницы ложь,
говоря иным языком – сорняки культуры,
всевозможные измы, разные диктатуры.
А еще говорят, что полезно носить очки,
чтобы в розовом свете предстал серый мир. Сучки
никому не нужны ни на дереве, ни на древе
человеческой жизни снаружи или во чреве.
Впрочем, думай сама как остаться живой при всех
перестройках, вызывающих слезы, смех.
Если вдуматься в то, что вокруг тебя происходит,
можно стать идиотом, которых полно в народе.
Мне плевать на каком языке говорит мой враг
или друг закадычный, если отсутствует брат,
важно то, чтобы в нашем теперешнем Вавилоне
не боялся никто говорить, что он думает, как при Нероне.
Вот и все, что хотелось сказать на прощанье, если
существует разлука, печальные с виду песни.


Рецензии