Люди и поэт
Он заперся дома и не выходил оттуда. Он боялся, что увидит эти равнодушные лица и умрет. Он боялся, что над ним будут смеяться…
Хотя это и не главное. Больше всего он боялся лжи, непроходимой лжи от самой привычки лгать или в силу дурацкого этикета. Как представишь, что думает про себя какой-нибудь интеллигентный человечек, пожимая твою руку с плохо оттертым машинным маслом и улыбаясь во всю широту голливудской улыбки. Вообще говоря, этикет – самая дурацкая придуманная глупость. Ну какое, извините, дело окружающим, в какой руке у меня нож или вилка. Или им уж очень приятно смотреть на мои мучения, с садистским сожалением покачивая головой, мол, «молодой еще, неопытный». Или отпускаемые и тут и там улыбочки, больше похожие на оскал вкупе с легкими поклонами, сами собой говорящими «учти, какой я добрый, обязан по гроб жизни». Этикет можно называть по-разному, но суть одна: это формальности, шаблон, а значит лицемерие, ложь. Все бы было хорошо, хорошо то, что он это все понимал и хотел идти своим путем, но он жил в обществе. Мать и это самое общество привили ему стадное чувство. Традиции и устои для того и существуют, чтобы их нарушать, иначе нет развития. А он выбрал нейтральную позицию. Он не принимал всего этого, но и не протестовал, он протестовал лишь в своих мечтах и своих стихах, которые он почти никому не показывал. Он знал, что те люди, которые читали его мечты, думают совсем не так, как говорят по разным причинам: некоторые не говорят, что думают, чтобы не обидеть, из дружеской заботы, а некоторые.…Но уже было бы невозможно и это держать при себе. Пересиливало то, что человек, все-таки, животное общественное. Сам по себе, без общества-то, он бы никогда и не развился до всяких философий и кибернетик. Вот если представить, что как только один человек умирает, другой сразу рождается, а вокруг никого, сомневаюсь, что мы бы сейчас (т.е. он бы сейчас) находился бы на такой стадии развития. Сидел бы себе спокойненько в пещере и мамонтов кушал, и не испытывал никаких неудобств, скуки там, одиночества. Таких понятий бы просто не было. Тем более не испытывал бы никаких угрызений совести по поводу того, что не испытывает никаких неудобств. Так что вопрос спорный: хорошо это или плохо, появление общества то есть. Свои творения он отнюдь не считал за искусство, да и за искусством не видел какой-либо грандиозной миссии. То есть считал, что искусством можно жить, можно облагораживать людей, но нельзя изменить ни людей, ни общество, т. е. Повернуть развитие в координально противоположную сторону. В этом смысле литературу в частности он считал чуть ли не пустословием, хотя очень любил ее. Ему было уже 23, или еще 23,он сам еще не решил. И много еще было нерешенных задач. Одно он знал точно: он останется при своих мнениях и потому не станет журналистом. Он сможет смотреть каждому человеку в глаза, начиная начальником и кончая бабушкой-пенсионеркой, клянчащей деньги в метро. Он будет скромно работать с тем, чтобы прокармливать себя и старенькую маму, собаку, которую обязательно заведет. На этом его мечты обрывались. Он не знал, что будет делать, чем будет жить. Можно было бы писать дальше, стать известным, но его пугали люди. Он дрожал при мысли, что кто-то будет читать его стихи как инструкцию по применению какого-нибудь средства для мытья посуды, следить за рифмой, чтобы, не дай Боже, где-нибудь она исчезла.
Можно, конечно, и не показывать никому, работать, как говорят писатели, в стол, но…. Он интуитивно догадывался, что это тупик. Нельзя так. Рано или поздно нужно будет что-нибудь сделать: или пойти показать или уверится в полном своем бессилии и творческом тоже. Тем более он был из таких молодых людей, что ему непременно нужна была чья-либо поддержка. Он каждый миг ждал, что кто-нибудь подойдет к нему и скажет, что он талантлив, что он не зря родился на свет божий, что он нужен этому миру ни как формирующий кирпичик, а как личность. Беда была в том, что он сам был не уверен в этом и ждал уверений от других…
Вот и сейчас он пересматривал все свои тетради, вспоминал, читал, оценивал. Иногда ему было стыдно за написанное, но иногда строчки начинали петь, сливались в яркую цветную картинку и по всему телу его растекалось тепло, он перечитывал еще и еще раз эти строки и не находил в них ни малейшего изъяна. В волнении он начинал ходить по комнате и декламировать полушепотом какое-либо стихотворение. Проходя очередной раз мимо окна, он вдруг остановился и посмотрел на старый желтоватый дом по ту сторону улицы. Там жил один редактор какой-то не очень известной литературной газетенки. Они были очень отдаленно знакомы, но редактор как-то даже полюбопытствовал у него насчет стихов и предложил напечатать, конечно, если пройдет. Он в мельчайших подробностях вспомнил ту сцену и вдруг ринулся к столу. Его осенило надеждой, он даже на время позабыл свой страх. Он сгреб в охапку отложенные чисто машинально несколько листов бумаги, надел ботинки, куртку и взялся за ручку двери. Минуту продолжал он колебаться, но, прижав к груди листы, сильно дернул дверь на себя. Спускаясь по лестнице, он увидел, что на два этажа вниз его соседка по лестничной клетке пытается вскарабкаться вверх с огромными сумками. В каком-то порыве он проскочил два этажа, выхватил у нее сумки, налету поздоровавшись, и быстро забрался наверх. Старушка с улыбкой поблагодарила и пригласила на чай, но он извинился, что ему некогда и сбежал вниз. Неужели и эта улыбка – лицемерие? Неужели и она может лицемерить и врать? Нет, нет, не все такие, может быть, даже никто. На добро отвечают добром. Он попробует, постарается сделать людей добрыми своей добротой. Он не будет врать, и люди вокруг него тоже перестанут обманывать. Около входной двери в подъезд ему вдруг показалось, что листы, которые он взял, совсем не те, что он взял самые плохие никчемные стихотворения. По дороге он судорожно начал всматриваться в них и не обратил внимание на чей-то окрик «осторожно». Вдруг он ощутил сильную режущую головную боль и увидел прямо перед собой две слепящие фары. Затем наступила чернота. Улица резко ожила. Все суетились вокруг поддержанного жигуля, слышались обрывки фраз, и только одно предложение четко, но дрожащим голосом раздавалось среди непонятных причитаний: «Я не виноват. Он сам…прямо под колеса…».
Свидетельство о публикации №104102401175