Н. П. ван Вейк Лоу. Черный леопард. Перевод Е. Витковского
(1906-1970)
ЧЕРНЫЙ ЛЕОПАРД
Вселенная раскалена,
способна выгореть дотла;
загустевают пламена,
и в стены плещет жар стекла;
и снова призмой голубой
окаменяется раствор;
квадрат окошка над собой
и небо в клетку ловит взор.
Но я пока покину сны,
сквозь стены ропот слышен мне,
в мои глубины тишины
проситель да войдет извне.
Как сможешь ночью ты и днем,
мечте о воле вопреки,
под электрическим огнем
жить в каземате по-людски?
Я в прошлом тоже человек, –
печаль попробуй, утаи, –
но нежный зверь сокрыл навек
в моих зрачках зрачки свои;
я втиснут в тонкое стекло
границами земного сна,
и пламя плещет тяжело,
вздымаясь с каменного дна.
Дороге вскрыться нипочем,
мне послужить в который раз –
что ж, вновь ее мы наречем
и поведем о ней рассказ.
Я врос корнями в глубь земли,
сквозь дерн под черный перегной,
туда, где воды залегли,
в глубинах толщей ледяной,
где малый не встревожит вздох
наигрузнейшие пласты
бесчувственной во мгле эпох
артезианской темноты.
Мрак стынет в жилах у меня,
зрачки черней, чем антрацит,
и мир, исполненный огня,
надежно от меня закрыт.
Кустарник пуст, куда ни глянь,
сюда не забредает гость;
но маски – дорогая дань,
слоновая резная кость, –
ее приносят племена
сюда по тропам меж болот,
здесь прорастают семена
и ночью озеро цветет,
цветет почти что до утра,
подобно плесени седой, –
но предрассветная пора
всё скроет гнилостной водой;
там черный леопард всю ночь
сидел средь голубых жуков –
он мне в глаза смотрел и прочь
не уходил из тростников.
И первой ночью плакал я,
уставясь в бездну желтых глаз,
всё Божье в сердце затая, –
но не об этом мой рассказ;
о, как далек от этих мест
мой дом и древняя земля –
там звезды образуют крест
на румбы небосклон деля.
Вторая ночь была нема,
тянулась тягостно в тиши,
и только простиралась тьма
над болью сердца и души.
На третью ночь, в урочный час
я снова к свету встал спиной.
И вот уже в который раз
зрачки светились предо мной.
И стал кружиться жаркий лес
и засиял из темноты;
на черные стволы древес
вползали тусклые цветы –
в ночь, словно в дымчатый опал,
текущий с веток по стволам,
как плод, который зрел и спал –
и влажно лопнул пополам;
тогда открылось мне во мгле,
что время семени пришло,
и даст оно ростки земле
медлительно и тяжело.
Звала то флейта, то кимвал,
и я, не ведая стыда,
с трудом кустарник миновал,
стремясь от света прочь, туда,
куда влекло мечты мои,
где жирной становилась мгла,
где вонь от рыбьей чешуи
средь папоротников плыла.
Я в глубине манящих глаз
уже не видел желтизны,
лиана черная сплелась
вкруг ног моих и вкруг спины;
и весь я кинулся вперед
во мрак мерцающих огней,
зеленых, словно гладкий плод, –
и пал в объятия корней,
влекомый сыростью и тьмой,
и там озерное тепло,
как бы смягчая натиск мой,
мне влажно чресла облекло.
Большие белые цветки
цеплялись за лицо мое,
таращились в мои зрачки
цветы лесные и зверье.
В опасно близкой вышине
змеились мангры надо мной,
и в каждой луже мнились мне
богатства пропасти ночной.
Кустарник обвивал стопы,
хлестал негнущийся тростник,
но не было иной тропы,
как напролом и напрямик.
И к золотым глазам почти
тогда вплотную подошел,
остановился на пути
и в воду врос, как черный ствол, –
всё, очевидно, шло к концу, –
искрился черный небосвод,
и ночь струилась по лицу,
как испарения болот.
И в темный зев низвергся я,
преобразясь в подводный крин:
цвести в глубинах забытья,
питаться влагою глубин;
подобен чаше сей цветок
и преисполнен красотой;
всех наших горестей исток
истаял бы в купели той, –
а мир был тих, и пуст, и мал,
и сам я тоже был таков.
Я в одиночестве внимал
прикосновеньям слизняков.
Я знал, что здесь обязан сгнить
еще до наступленья дня,
и тонкая, как волос, нить
душила в темноте меня;
дымилась бурая струя
испариною и теплом,
мерцала рыбья чешуя,
как надпись за двойным стеклом.
И утро грянуло, как взрыв,
величием и белизной,
мне пеленой глаза прикрыв,
повиснув смертью надо мной.
И я отброшен был судьбой
в никем не веданный придел:
был скуден светом лист любой,
но папоротник пламенел
в воде, прозрачной, как кристалл,
в ней звездам не было числа,
тогда я через силу встал,
и боль вокруг меня текла,
я жаждал, но найти не мог
спасенья, – так в тенетах мглы
ломает крылья мотылек
о стены или об углы;
и черный зверь мелькнул тогда,
сквозь папоротник проскользя,
как рыба в глубине пруда, –
и стала мне видна стезя;
путь мрачен был и незнаком:
там над скалистою грядой,
над бездной и над ледником
стоял вулкан во мгле седой.
Но мы в безумии погонь
сошли, свой ужас удержав,
туда, где полыхал огонь
неизвергающихся лав:
здесь гниль жиреет и растет,
зрачки здесь – звезды в вышине,
а боль вползает, словно лед,
под ноги бурые ко мне;
вода перерезалась тьмой,
и я упал и поднял взор, –
а мир, единственный и мой,
уже горел, как метеор;
растенье, человек, зверек –
весь мир мой суть обсидиан;
свободен тот, кто одинок,
и сам собою осиян,
его чудес не перечесть,
свечением пронизан он:
и смерти нет, и танец есть,
где нет названий и имен.
Перевод Евгения Витковского
(стихотворение написано в 1942 году и представляет собою в некотором роде ответ на "Снега Килиманджаро" Эрнеста Хемингуэя)
Свидетельство о публикации №104091801006