Вызов судьбе вся рукопись
ВСТУПЛЕНИЕ
В 1967 году я была принята младшим литературным сотрудником идеологического отдела газеты «Молодая гвардия» Пермского обкома ВЛКСМ. Случилось так, что я переписывалась с заключенным из северных пермских лагерей. Иногда он присылал стихи. Тематика обычная для заключенных, но какая выразительность!
«Я загинул до срока
Клеверинкой у ржи.
Черный во поле колос,
Меня удержи...»
Весной 1968 года наш редактор ушел в отпуск, а вместо его поставили человека, к которому я могла обратиться с просьбой. Я попросила разрешения дать мне неделю «без содержания», чтобы добраться на север и увидеть автора необычных стихов, на что временный начальник ответил:
- Зачем без содержания? Я тебе подпишу командировку.
- Но это - лагерь. Маловероятно, что будет материал для газеты.
- И не надо. Этот материал у тебя «не получится». Может же что-то у журналиста не получиться!
Так я выехала по командировке на поселение Глубинное Чердынского района, что имело многозначительные последствия.Роковым оказалось слово «командировка». Дело в том, что как только началась зона, по всей протяженности пути с меня не спускали глаз, приставляли охрану, рассказывая, какие ужасные люди тут сидят (перечислялись статьи): изнасилуют, убьют и прочее. Когда, наконец, добралась до Глубинного, поселили в гостевой административной комнате, а автора стихов Михаила Сопина привели в сопровождении солдата.
Он ходил за нами по пятам до вечера. Но солдат был обыкновенным призывником, и мне кажется, ему в конце концов стало стыдно так следить за людьми, которым друг с другом хорошо. И он оставил нас в покое.
Михаил сказал:
- Они боялись выпустить тебя из поля зрения не потому, что здесь опасно. И я уже не подконвойный - это же не лагерь, а поселение. Это они не за тебя, а ТЕБЯ боятся как официального представителя прессы. А вдруг ты увидишь то, что НЕ НАДО ИМ...
Здесь много чего можно увидеть и узнать. Тебе надо было приезжать просто как женщине к мужчине, и тогда всем будет все равно.Впоследствии я так и делала. Когда у Михаила закончился срок, мы поженились.
Рассказывать о нравах тех мест можно много, но сегодня речь о стихах.
ЖЕЛТЫЕ ТЕТРАДИ
... Первые тетради со стихами не сохранились: зная, что обязательно отберут перед отправкой на этап, автор их сжег - не хотел чужих глаз. Но к концу заключения (на поселении) надзор ослаб.
Когда мы познакомились, Михаилу было 37 лет. У него было несколько плотно исписанных общих тетрадей в клеточку. Для сохранности он попросил меня увезти все это в Пермь.
Я начала разбираться и поняла, насколько это трудно. Бисерный почерк в каждую строку, карандашный текст на пожелтевших страницах местами полустерся. Величайшая экономия бумаги - на одной странице по два
столбика. Только в одном месте я нашла нечто похожее на дневник (несколько страниц), но тут же все обрывалось. Было очевидно, что автору этот стиль самовыражения не близок.
По структуре стихи казались похожими: длинное "разгонное" начало, и вдруг (обычно концовка) - поражающее. Как будто автор пробирался через долгие дебри, чтобы уяснить для самого себя какой-то очень важный смысл, и вот наконец-то выплыл к берегу.
Со временем я поняла: чтобы составить представление, стоящее ли это стихотворение, надо сразу заглянуть в конец. Но иногда хотелось задержаться на строчках и посередине:
"Я хотел бы забыться
От всего и от всех,
Я хотел бы забиться
В березняк, словно снег..."
Но вот автор уже сам отсекает лишнее, в лучших стихах исчезает «разгонное» начало. Поэт очень быстро растет профессионально.
Что для меня несомненно - лагерные тетради заслуживают отдельного издания. И такая попытка была предпринята еще в Перми. Михаил был еще в заключении, когда я сделала выписки удачных стихов и строчек – не смотря на некоторую фрагментарность и незаконченность, получился выразительный сборник с неповторимым лицом.
В свернутом виде здесь – почти все основные мотивы последующего творчества Сопина ("А около - тень саженной былое, как пес на цепи", "Тысячелетьем стих мой на колени ни перед кем не встанет, словно раб...»). Прорывается даже такое: "...На душу всей страны России мой путь упреком горьким упадет". Но это именно лишь УПРЕК, до обвинительной позиции еще далеко. В этот период для поэта гораздо более характерно рубцовское "Россия, Русь! Храни себя, храни", присягание Родине в верности и объяснение ей в любви.
В сохранившихся тетрадях подъем приходится на конец 1968 года. Это какой-то взрыв творческих удач, стихи текут потоком на едином дыхании, ярко, на высокой нравственной и эмоциональной волне. Где-то еще чувствуется влияние Есенина, но в целом голос совершенно самостоятельный. Знаю читателей, которые по искренности и напруге считают этот лагерный цикл лучшим в творчестве Михаила Сопина. Так ставить вопрос, наверное, нельзя - поэт не стоял на месте, он все время двигался, и вместе с этим движением изменялось его мировоззрение и подходы к творчеству. Он в разные жизненные периоды разный, а понять его можно только в совокупности.
Конечно, никакое издательство не приняло бы такой сборник к публикации, но знакомый физик сделал ксерокопии и это ходило по рукам.
Попробуем остановиться только на одном стихотворении – «Не сказывай, не сказывай...» Поражает звукопись, музыкальность - рифма и внутренняя аллитерация почти по всей строке (и это при том, что человек имел за плечами всего десять классов заочной школы и никогда не учился литературе профессионально).
Читаем:
"...Печаль ЮГоЮ Газовой ГлаЗА ЗАпеленала...",
"Про[стая ли], про[стая ли]
Твоя кручина разве,
Когда слезинки [стаяли]... "
«Весь свет поСТЫЛ и [СТАЛ не мил] -
... и дом колотит
[ставнями]...",
и после всего этого распева - смысловая концовка, как удар:
"И дом колотит ставнями, как по щекам ладони".
Стихотворения того периода "Родные плачущие вербы...", "Не заблудился я...", "Вода, вода..." вошли в сборник «Предвестный свет» цитировались в газетах. А их могло быть гораздо больше! – если бы не предвзятое отношение к автору-заключенному.
* * *
Передо мною –
В сизых лозах пень...
А за полоской лоз – как море – озимь.
И так мне радостно,
Что хочется запеть,
Но вместо песен
Выступают слезы.
Вот, торопясь,
Бежит куда-то жук.
Ага, он в дом,
И не стучится в двери.
А я гляжу на все, гляжу, гляжу,
И в горле сохнет,
И глазам не верю.
Я болен, околдован, глухо пьян?
О нет!
И я даю разгадку тайне:
Передо мною – родина моя
Вновь рождена
За столько лет скитаний.
ЖУРАВУШКА
Конец семидесятых - пожалуй, самый тяжелый период в мирной жизни. Иллюзии о душевном обретении вне лагерных стен рассеялись. Средства на жизнь давала работа слесарем-сантехником (кстати, Михаил был хорошим слесарем), но на одном месте подолгу не задерживался.
Контакт с коллективом всегда обращался пьянкой и просаживанием и без того нищей зарплаты. Стремился найти местечко в котельной с круглосуточными и ночными дежурствами. Впрочем, желающие составить компанию по выпивке находились и без сантехников.
Нередко это происходило в той же котельной. (На сайте «Стихи.Ру.» Михаила Николаевича иногда называли профессиональным поэтом. Если иметь в виду Союз писателей СССР (России) - да, он был принят в него в 60 лет, как раз перед развалом. Если же говорить о профессии как средстве к существованию, Михаил им не был никогда. Гонорар за сборники стихов получал трижды: первый - проели, на второй мы купили сыну виолончель, в третий раз все пропало при гайдаровской реформе.)
...Стихи не печатали, как я считаю, по нескольким причинам. Непроходная тематика. В то время у всех на слуху был Высоцкий, люди ходили с гитарами. Миша тоже хорошо пел под семиструнную гитару (природная украинская музыкальность), но свое:
"Не кипит, не бьется в берега
Черная река судьбы зловещая.
От кого мне было так завещано -
За одну две жизни прошагать?
Белый пар скользит по валунам,
Как дыханье трудное, неровное.
Памяти моей лицо бескровное -
На лету замерзшая волна.
И с тех пор, за криками пурги
Слышу, если вслушиваюсь пристально,
Лай собачий и глухие выстрелы,
И хрипящий шепот: "Помоги!.."
(Последние две строки он выговаривал с напором, подчеркивая каждое слово, а "Помоги!.." - глухо, с угасанием, потом - долгая пауза.)
Богема слушала, опрокидывала стаканы:
- Миша, но ведь это - тюрьма.
У Перми уже определились свои кумиры, своя поэтическая школа во главе с очень хорошим поэтом Алексеем Решетовым. Миша не вписывался - он был "не свой". К тому же, его элементарно боялись: вчерашний уголовник с непредсказуемым поведением.
Была и внутренняя, достаточно глубокая причина. Когда Михаил уже выехал в Вологду и я на год осталась с детьми одна, стала разбирать рукописи и поняла, что цельную книгу в "проходимом варианте" делать не из чего. Я сложила рукописи в бумажные мешки и при переезде в Вологду загрузила их. В новую квартиру они не умещались - пришлось отнести в подвал. Однажды нашу сарайку разграбили, в мешках
шарились, листы разлетелись по подвалу...
Кое-что помню наизусть. Было длинное стихотворение - полностью его не восстановить, и может, оно того и не стоит. Но вот эти строчки, смеясь, мы повторяли очень часто:
"А котята - "Мяу!"
А котята - "Мяса!"
Кончен, кончен мясоед
Для кошачьих классов.
Нынче крысы ходят -
Шасть, шасть, шасть!
Нынче крысы в моде,
Нынче крысам всласть..."
Это было период дефицита. Наш младший трехлетний сын очень любил мясо и все время его просил. Я говорила, что посажу его на ступеньки у обкома партии, научу кричать погромче "Мяса!", а сама спрячусь рядышком в кустах.
Еще была песня в народном стиле, мы мечтали, чтобы ее исполнила Людмила Зыкина. Она мне очень нравилась, но мы потеряли текст. Я не могла вспомнить все и стала просить Мишу восстановить по обрывкам. Но он тоже не помнил. Написал другое - по-своему хорошо, но я хотела старое. Так и думали, что не найдется никогда... И вдруг в старом ворохе рукописей мелькнул желтый листочек. И теперь могу привести первоначальный текст полностью:
"Пришла осенняя прохлада
Дорожкой белой под уклон
В мою единственную радость -
Так запоздавшее тепло.
Зачем-зачем легли туманы?
Зачем несбывшиеся сны?
Калина - горькая, как память,
Дожди, как слезы, солоны.
Зачем осиновые листья
Качнул багровый ураган?
Зачем ты, иней серебристый,
Упал на дальние луга?
Перекликаясь с облаками,
Шумят снегов перепела!
Калина - горькая, как память,
Метелью белой зацвела".
...А тогда, четверть века назад, Миша пришел выпивши с этой только что сочиненной песней, пел ее и упрашивал меня подобрать мелодию на пианино, а я не умела; тыкал одним пальцем и плакал; стал просить подыграть десятилетнего сына, который учился во втором классе музыкальной школы. Я потом серьезно поговорила с сыном - чтобы он старался получше учиться, потому что у папы хорошие стихи и песни, он сам записывать ноты не умеет, а кроме нас, ему помогать некому.
Некоторые стихи были политически не безобидными, и когда на смену Брежневу пришел Андропов, Миша очень перепугался и хотел бежать в лес (мы жили у парковой зоны), немедленно жечь рукописи. Дело было к ночи. Я удерживала его и говорила, что если это сделать сейчас, огонь будет виден издалека и тут же задержат - причем, не за политику, а за разжигание костра в неположенном месте. А заодно и предметом сжигания поинтересуются...
Хотел покончить самоубийством - наелся таблеток. Я вызвала "Скорую". Врач поинтересовался о мотиве. Я ответила: "Стихи не печатают». - "Хорошие стихи?" - "Хорошие". Врач больше ничего не спросил.
Когда в очередной раз получил мощный "отпих" в Пермском отделении Союза писателей СССР, принес стихотворение "Журавушки" и плакал.
Мне тогда казалось, что это последнее, что он написал в жизни:
"Раньше было - сожгут на костре,
А теперь от пожарищ устали.
И ведется отлов и отстрел
По поющим, отставшим от стаи.
Успокойся, душа, не боли!
В этой жизни случаются миги.
В Красной книге уже журавли.
В Красной книге...
Журавушки в книге».
Миша мечтал связаться с русским зарубежьем, надеясь найти там понимание. Неизвестно, было бы это к лучшему или худшему - но что не случилось, того не случилось. У нас не было связей.
**************
Стихи, которые приведены ниже, Миша оставил мне, частично записанные в виде песен на магнитофонную ленту - на память перед своим отъездом в Вологду. (Год я с детьми жила одна и даже была готова к тому, что Михаил не вернется вообще). Я часто слушала эту запись, когда оставалась одна. Но детям тоже нравилось, особенно старшему сыну - ему уже было 12. Однако запись была очень некачественной. Потом магнитофоны устарели, а переписать на кассету долго не удавалось.
Запись считалась утерянной. И вот сейчас, уже после смерти Михаила, я нашла старую бабину (не оригинал, там песен примерно половина и не в том порядке). Очевидно, это перезапись... Обратилась на областное радио, там с помощью компьютера почистили, перевели на кассету и диск. Теперь можно слышать голос автора – эта единственная запись бардовского исполнения, она датируется 1982 годом.
* * *
Вернуться б, вернуться
Молвы разминировать поле!
Вот хватки! Вот лица!
Куда мне от них... Вот они!
Здесь жаждал я воли!
И вдруг от избыточной воли
Как будто у края
Разверстой завис полыньи.
И вздрогну от мысли,
Что сердце мое на прицеле.
На что опереться?
На чем задержаться, на чем?
У бездны стою.
А считал - у достигнутой цели.
Легчайшего ветра,
Достаточно ветра в плечо.
Как будто я проклят
И загнан насильно на землю,
Так горько, так стыло,
За хлябями хлябь без конца.
Подайте мне чашу,
Налейте мне, недруги, зелья,
Полнее, по-царски,
Настоя на ваших сердцах!
К ЛИКАМ ХРАМОВ БРЕВЕНЧАТЫХ
Мы рассылали стихи по толстым и тонким журналам, но получали стереотипные отказы с дежурным вылавливанием "блох" (что, впрочем, могло считаться вполне справедливым), а также: "К сожалению, редакционный портфель переполнен..."
Редким просветом порадовало письмо из Красноярска от Виктора Астафьева. Миша решился послать ему стихи, потому что Астафьев долго жил в Перми. Тогда он еще не был столь знаменит, А вдруг не откажет? И Виктор Петрович ответил - на двух страничках, положительно.
Запомнилась характерная, чисто астафьевская фраза про собаку, которая уж если бросилась лаять, так должна и за порты хватать. Как бы совет - будь, Миша, смелее. Переписку оборвали мы сами: если человек сказал доброе слово, это еще не значит, что его надо эксплуатировать до упора. Виктор Петрович - не поэт и не издатель.
Сибирь - далеко... Однако этой поддержкой мы жили долго и до сих пор вспоминаем с благодарностью, как протянутую в ледоход соломинку.
Однажды Миша сказал: - Я долго думал, к кому хотел бы обратиться по крупному счету, и нашел два имени: Лев Анненский и Вадим Кожинов. Но Анненский более историк литературы, работает по прошлому. А Кожинов - по современности. Я напишу Кожинову. Мы отобрали восемь-девять стихотворений.
Прошло полгода, а, может, и больше. Мы почти забыли об этом письме - мало ли кто нам не ответил?! И вдруг приходит член Союза, поэт Витя Болотов:
- Вот, я нашел это в издательстве - валялось среди рукописей. Увидел твое имя и подумал, что, может, тебе пригодится.
Мы взяли листок и обомлели: это была Кожиновская рекомендация к публикации.
Чтобы понять значимость этого факта, надо вспомнить, что означало в семидесятые годы имя Вадим Кожинов. Это был литературный Бог и бунтарь, самый уважаемый критик для тех, кто хотел считать себя передовой интеллигенцией. Он сделал имя Николаю Рубцову. Среди тех, кого он "выводил в люди" - Анатолий Прасолов, Анатолий Жигулин, Николай Тряпкин, Виктор Лапшин... Уже одно упоминание фамилии Кожинова рядом с именем неизвестного автора дорого стоило и могло считаться сенсацией.
Первая реакция - бурная радость. И... оторопение. Ну и что? Рекомендация САМОГО Кожинова полгода валяется в издательстве, и никакой реакции. Можно представить, как "стояла бы на ушах" литературная Пермь, напиши Кожинов такое о ком-то другом!
Но зачем эта рецензия нам здесь, дома? Повесить на стенку? Хвастаться перед знакомымы? Она была направлена совершенно точно, по адресу - издателям.
В начале января 1982 года в редакцию газеты "Молодая гвардия" пришел запрос: выслать на учебу в ВКШ (Высшую комсомольскую школу) журналиста. Выбор ложился на меня. Я сначала хотела отказаться: много работы, маленькие дети... И чему я там научусь?.. Тем более - на сорок дней...
Но Миша сказал:
-Мы управимся без тебя. Поезжай. Найди в Москве Кожинова и расскажи обо мне.
...В первый раз Вадим Валерьянович назначил мне встречу в Доме архитекторов: он там должен был читать лекцию на вечере памяти Рубцова. Я пришла почти за час до начала, села в первом ряду. Слушала, боясь проронить слово. Потом лектор пригласил всех посмотреть фильм о Рубцове, и я послушно пошла в кинозал. А когда вспыхнул свет, оказалось, что Кожинов давно ушел.
Не буду утомлять длинным рассказом, как я пыталась добиться встречи вторично. Наконец, он сдался - предложил пообщаться в фойе Союза писателей. С первых слов стало понятно: Кожинову надо от меня отделаться. Он держал под мышкой стопку исторических книг и вежливо разъяснил:
-Я вообще отошел от поэзии, видите - занимаюсь историей.
Я еще что-то говорила о пермской безысходке, об отношении к его рекомендации... Он несколько вальяжно развел руками:
- Ну если со мной не считаются в Перми, может быть, посчитаются в Вологде. Пусть едет в Вологду. (Так "запросто"!)
Потом подал мне пальто, и пока я застегивала пуговицы, оглянулась - в фойе уже никого нет. Вот так получалось, что все мои "героические" усилия кончились ничем.
На следующий день у нас в ВКШ по программе было большое, на целый день, мероприятие на ВДНХ. Мы, учащиеся-переростки, сидели врассыпную в большом актовом зале. Одиночное место было выбрать нетрудно: просторные ряды, рассчитанные на массовую аудиторию, полукружьем, как в цирке, уходили вверх. Ничего не помню, о чем там говорилось, потому что весь день сочиняла и переписывала письмо Кожинову. Много чего написала: об украинских дедах, о войне, о тюрьме... Послала без обратного адреса - чтобы не было соблазна проверить, дошло ли.
А когда вернулась в Пермь, му показал конверт с московским адресом, а в нем вырванный из блокнота миниатюрный листочек с несколькими теплыми фразами: "Дорогой Миша! Мне тоже 50 лет..." - и в конце подпись: В. Кожинов. Никаких конкретных рекомендаций, но указывался домашний телефон.
В течение месяца, заглядывая в маленькую комнату нашей хрущевки (на день она превращалась в рабочий кабинет), я замечала: Михаил подолгу сидит на подоконнике и смотрит на дальний лес. Мысленно прощался. А потом сказал:
- Я поеду в Вологду.
Решиться на это для семьи было очень непросто. У меня была хорошая работа, уже какое-то имя в пермской журналистике. Младший сын, десяти лет, подавал надежды в игре на виолончели и его хотели подготовить для выступления с симфоническим оркестром.
Миша позвонил по московскому телефону. И услышал:
- Деньги на билет до Вологды есть?
- Найдутся. В трубке послышались гудки.
Решили, что он сначала поедет один - найдет работу. Потом поменяем квартиру.
В Вологде у нас никого не было. Правда, знакомый физик Володя ездил от своего научного института на вологодскую мебельную фабрику "Прогресс" налаживать аппаратуру, с кем-то там познакомился. Но не до такой же степени, чтобы просить постоя для приятеля! Да еще такого... в поведении непредсказумого.
Мы видели, что Володя боится. Но человек мягкий - не смог отказать! Миша не подвел.
Устроившись слесарем на "Прогресс", перешел жить в рабочее общежитие. А через некоторое время его нашел человек «от Кожинова» - сотрудник общества охраны памятников истории и культуры Михаил Иванович Карачев. Разговорились, понравились друг другу. Ему Миша посвятит стихотворение «Ослепший лебедь», в котором есть такие строчки:
«Лики храмов бревенчатых,
Слушайте голос заутрени.
Возвратилась душа моя к вам,
На последний поклон».
(Когда через год мы всей семьей переедем в Вологду, парадная стена нашей новой квартиры будет украшена богатым набором редких фотографий из фонда общества охраны памятников – временное украшение от Миши Карачева. Мы будем называть эту коллекцию-выставку «Лики храмов бревенчатых»).
....В областной газете "Красный Север" Михаилу сделали подборку стихов. Эта газета считалась престижной – новым сантехником заинтересовался сам директор фабрики, Герой Социалистического труда Степанов. Вызвал к себе, спросил о зарплате. Это был, конечно, мизер.
- Небось, если тебе в другом месте дадут на червонец больше, сразу побежишь? - заметил директор.
- Если мне платят на червонец больше, значит, больше уважают мой труд.Степанов некоторое время шагал по кабинету. Потом сказал:
-Мы шли туда, куда нас пошлют.
-А мы шли туда сами, - парировал сантехник.
Ответ понравился.
- Иди к коменданту общежития, скажи, что я велел – пусть найдет тебе комнату...
("Это был властительный самодур, - охарактеризовал впоследствии Степанова Михаил Николаевич. - Но, как истинный воспитанник Сталинской эпохи, он не боялся брать на себя ответственность и на ветер слов не бросал. Умный ничего не сделает там, где поможет вот такой...")
Комендантом оказался милейший старичок Иван Федосеевич. Они прошли по первому этажу, Миша облюбовал комнату бывшей парикмахерской. Выпили с Иваном Федосеевичем по рюмцу... Теперь Миша жил среди зеркал, впервые в жизни - почти как в однокомнатной квартире. Это принесло ощущение защищенности. Односменная работа помогла вработаться в литературный режим. С оказией мы переправили ему из
Перми пишущую машинку. В свободное время гулял вдоль берега реки и смотрел на церкви.
Писал домой шутливые письма: "Избави боже от тоски - ходить в сортир по-воровски!" (В общежитии не работала канализация, и люди бегали в кусты на так называемое "Поле дураков" - пустырь напротив, где собирались алкоголики.)
* * *
Облака, облака...
Над летящими в хмарь колокольнями
Ветры гонят и гонят
Остатки легенд и былин.
Чем-то вы мою жизнь,
Мою ниву судьбы так напомнили,
Сиротливые церкви
И тучи в бездонной дали.
Чувство вечных утрат,
Непонятно каких опасений,
Разобрать не могу –
На каком языке говорят,
Будто я, проходя,
Упаду в гололедье осеннем,
И прольется навек
Невзначай опрокинутый взгляд.
Мокрый снег полетит
На ресницы:
Так грустно, так цепко!
Поплывут облака,
Осенив мой печальный удел.
А над берегом так же
Стоять будет русская церковь,
На которую я,
Проходя по России,
Глядел.
«ПРЕДВЕСТНЫЙ СВЕТ»
"Предвестный свет". Казалось бы, что особенного в этом сочетании? А между тем, за такое название поэтического сборника в 1985 году редактор Северо-Западного книжного издательства (г. Архангельск) Елена Шамильевна Галимова попала в больницу.
Появление Михаила Николаевича литературной Вологда восприняла благожелательно, что для пермяков было удивительно. Еще когда мы готовились к переезду, друзья качали головами:
- Пробиться трудно везде. Но если в других городах могут появляться хоть какие-то возможности, то Вологда - нулевой номер. Там писатели стоят плотной стенкой и "чужих" не пропускают вообще.
"Чужих!" Но Миша появился по рекомендации самого непререкаемого для местных творческих работников авторитета.
(Там Миша впервые услышал обиходное в этих местах название Союза писателей - "Союзпис". "Союз... как?" - с интересом переспросил он.)
Первая подборка появилась в газете "Вологодский комсомолец", потом в газете "Красный Север". В 1985 году планировалось празднование 50-летия со Дня Победы. Особо патриотически настроенной публики среди пишущей братии не было, и странным образом на эту роль неплохо смотрелся Михаил. Тема Родины у него звучала очень искренне. В нем
словно пробудился тот маленький солдат сорок первого года, уста которого были зашиты не одно десятилетие, и вот теперь он с каждым стихотворением все ярче обретал собственный голос!
Стоит заметить, что тема войны глазами детей в то время в советском искусстве была уже достаточно развита. Наиболее ярко это проявилось в кинематографии, вершинами можно считать фильмы Андрея Тарковского "Иваново детство" и Элема Климова "Иди и смотри". По выразительности и мастерству Сопину не сравниться с великими коллегами, но интересно, что он начинает там, где они окончили. Ни у Тарковского, ни у Климова не звучит то, о чем Сопин говорит в стихотворении "Ветераны" от их имени: "Опасны не раны, а сердца поразившая ложь!"
Конечно, все это еще достаточно декларативно; скорее заявка, чем развитие темы. Но пройдет совсем немного времени, и тема станет едва ли не главной.
Перестройкой в обществе еще и не пахнет, а в стихотворении "Октябрь. Воскресный день..." (издано в 1985 году, написано чуть раньше) читаем:
"То в пламень чувств,
То в стылый веря разум,
Юродствуя,
Сметая алтари,
Стремясь со злом –
В себе! –
Покончить разом,
Мы столько бед
Успели натворить".
Тут же в стихотворении "Боль безъязыкой не была...":
"...Я сам творил тот суд посильно,
Чтоб смертный приговор отцу
Не подписать рукою сына".
Официальное общество еще полно самодовольности. Даже мыслящая интеллигенция, собирающаяся на кухнях, видит в своем противостоянии официозу нечто героическое. А Сопин уже без иллюзий:
"... Гляну в зеркало.
Вздрогну.
И сам от себя отшатнусь".
(Хочется высказать замечание относительно его манеры "рваной строки". Многих она приводила в недоумение и раздражает до сих пор, мне самой частенько хотелось "поужать". К тому есть и чисто практические соображения: рваная строка занимает слишком много места на странице, а после перестройки еще и платить за бумагу надо самим.
Но Миша категорически не соглашался. Он очень большое значение придавал каждому акцентному слову, даже местоимению, вынося их в столбик. Получалось как бы биение пульса.)
...Кожинов переслал свою рекомендацию, адресованную еще Пермскому книжному издательству, в Архангельск. Сделал несколько поправок (в основном убрал выпады против живущих известных мастеров), а в остальном сгодилось. Вторую рекомендацию дал секретарь Вологодского отделения СП В. А. Оботуров.
Мише назначили редактора - Елену Шамильевну Галимову. Татарское имя, но вряд ли можно найти другого специалиста, который столь тонко чувствовал бы русское слово! Ее профессия была наследственной. Отец прославился как исследователь-собиратель поморского фольклора. Сама Елена Шамильевна считалась одним из лучших - если не самым лучшим - редактором на Северо-Западе. Впоследствии она скажет Михаилу: "Ваша книжка была для меня редкостью и радостью. Не помню уже, сколько лет не работала с таким
удовольствием". Она плохо себя чувствовала, ложилась в больницу и забирала с собой рукопись.
Еще один редактор этого издательства заметил: "Эту книжку можно разорвать по листочкам и раскидать по разным рукописям, а потом собрать и безошибочно назвать автора ".
Но для получения результата требовалась большая работа. Сроки "под юбилей" дали сжатые - два месяца, а рукопись оказалась большой и сырой. Почти каждое стихотворение возвращалось с почеркушками, восклицаниями-вопросами, плюсами-минусами, замечаниями типа: "А м.б., (может быть) лучше так?" И неоднократно! Долго бились над стихотворением "Ударю в ладони и вздрогну!" Елена Шамильевна считала его для рукописи принципиально важным, а Миша никак не мог довести до требуемой кондиции.
Оттрубив смену по слесарной профессии, Миша залегал на диван в дальней комнате нашей "хрущевки", закрывал дверь и заполнял пространство табачным дымом. Иногда это продолжалось далеко за полночь. Мы с детьми оставались в ближней: я на диване, один сын на раскладном диванчике, другой на полу...
Миша вспоминает, что жил тогда на разрыве. У него никогда прежде не было такой практики. Очень хотелось, чтобы книжка появилась и было состояние опасности, что рукопись изменится к худшему. Понимал, что она слишком велика по объему и было всего жалко. Признавался: когда рукопись была подготовлена, почувствовал себя настолько измочаленным, что «сил хватило только на то, чтобы выдохнуть воздух, а скажи, что надо переделать еще раз - рухну и не встану".
Однако фундаментальные требования оказались на пользу. Пошли новые добротные стихи: "Снега и синицы...", "Все прозрачнее верб купола...", "Дни мои давние...", "Если выйти в поле...", на фоне их стало терпимее расставаться с более слабым. В то же время другие урезались, и не всегда понятно, почему. Так, от "Узкоколейки" был отрезан "хвост". В стихотворении "Плывет метель над крышей" словосочетание "стоит еврей-скрипач" заменили на "стареющий скрипач" (про евреев писать не полагалось). Вместо "Роковая звезда бездорожья" стало "Ни огня. Лишь звезда бездорожья..." (Вместо напевности - спотыканье). Но разве могло быть в нашей бурной жизнерадостной жизни что-то роковым!
Впоследствии мы узнали, что Елена Шамильевна была не при чем. Она сама попала с этим сборником в переплет. Заставляя Мишу работать, перед своим начальством отстаивала то, что считала важным. Не всегда это было возможным. Потом она говорила: даже то, что в конечном счете вышло, можно считать прорывом.
Неожиданным препятствием к публикации стало название сборника. Миша назвал его "Предвестный свет", что привело начальство Галимовой в замешательство. Какой может быть предвестный свет, когда и так светло? Это что еще за намеки? Какие следует ожидать вести? Но тут Миша уперся. Он стал объяснять по телефону, что это всего-навсего означает свет грядущей Победы для мальчика сорок первого года. Там и строчки в стихотворении (1941) есть: "Знаменье ли, знамя, предвестный свет грядущего огня..."
Объяснение было признано убедительным, и название оставили. А Галимова после всех этих перипетий слегла в больницу.
(К сожалению, Галимова была первым и последним редактором, которого Миша вспоминал с глубокой благодарностью: "Вечно стою перед перед ней на коленях".)
А для него самого выход поэтического сборника имел еще одно важное значение: он перестал "укрываться" от собственных сыновей. Раньше мы с ним не говорили детям о прошлом отца, боялись. Ведь они были воспитанниками советской школы и у них могло возникнуть чувство неполноценности, если рядом с именем их отца (а, следовательно, и с их именами) будет "тюрьма, лагерь". Но вот лежит книжка тиражом в пять тысяч экземпляров, на ней напечатано: Михаил Сопин, и теперь он, состоявшийся поэт, имеет право не стыдиться судьбы, высказывать мнение, каким бы непривычным и парадоксальным оно ни казалось!
* * *
Октябрь. Воскресный день.
Воронья стая.
Ну что, душа,
Что стало нам ясней?
Как много вьюг
Легло в судьбу,
Не тая.
И снова – снег.
Октябрьский. Первый снег.
То в пламень чувств,
То в стылый веря разум,
Юродствуя,
Сметая алтари,
Стремясь со злом –
В себе! –
Покончить разом,
Мы столько бед
Успели натворить.
ТЕМНЫМ БРОДОМ
Стихотворение (или маленькая поэма) было написано в 1987 году, напечатано в 1990. Однако тогда оно не сопровождалось комментарием о дедах, это все равно не опубликовали бы. Мы сделали это впервые в Интернете на сайте Стихи.ру в 2003 году и по откликам читателей увидели, насколько это было необходимо. Стихотворение сразу стало
объемным. Подлинность в наше время поражает больше, чем даже очень хороший художественный вымысел.
Все, что о дедах - правда. Единственное, что можно добавить - таких судеб по разным родственным линиям было больше, всех доподлинно Михаил в силу возраста и политической обстановки знать не мог.
Наверное, толкований стихотворения "Лунным полем, темным бродом" будет много. Я же хочу сказать только об одной фразе:
"Два железных
Мне колечка
Молча на руки надел..."
Мне это видится обетом молчания, которое наложили деды, само того не ведая, на судьбу внука. Восемьдесят с лишним лет о таком в нашей стране было опасно говорить. Только сейчас появляются нетрадиционные толкования мотивов восстания Нестора Махно. А что касается внука...
"Вольный ветер.
Сам я волен.
Время сгладило межу..."
ЛУННЫМ ПОЛЕМ, ТЕМНЫМ БРОДОМ
Памяти моих шестерых украинских дедов по материнской линии
Афанасия (пропал в первую империалистическую)
Григория и Михаила-старшего – дроздовцев
Никиты – махновца
Петра – деда по прямой линии (в гражданскую – комкор и комиссар, в
Великую Отечественную – рядовой; погиб на фронте)
Михаила-младшего (при немцах служил в полиции, ездил на белом коне;
был арестован СМЕРШем, но освобожден по указанию из Москвы;
впоследствии работал начальником смены на шахте и был убит на шахте Узловая при невыясненных обстоятельствах – похоже, сводили счеты).
Пуля - с фронта.
Тыл - немилость.
Жизнь – ракитовый листок.
Солнце к западу скатилось.
Белый месяц – на восток.
Тучки в небе
Хмарью строгой.
У калитки два коня.
Поджидают в путь-дорогу
Други-недруги меня.
Вьется Ворскла под горою.
Рожь во поле –
К ряду ряд.
О таких, как я, героях,
Тихо в полночь говорят...
Пропадешь, метель залает,
Мужики подтянут в лад:
«Ах, зачем ты,
Доля злая,
До Сибири довела».
Так веками и годами,
Выходя за ветряки,
Вложат в песню
Смысл кандальный
Про Сибирь,
Про Соловки.
Так и я.
Того же корня.
Долей, кровью, волей – в масть.
Да не вышло мне – покорно
Здесь вот
Намертво упасть.
Черны вороны полями.
Что мне, други, суждено?
За одним столом гуляли,
Пели песни про одно:
Все про дролю да про волю,
Да растреклятую вражду,
Про могилку под травою,
Коль придется на роду.
И пришлось бы...
Где ж напрасно
Льется кровушка ребят:
Кто – за белых,
Кто – за красных,
А все, землица, за тебя.
Вот и я,
Глухой порою,
Доли злой не сторонясь,
Без призыва стал героем.
Путь – железная стерня.
«Далеко ль, - спросил я, - други?»
Но друзьям не до меня.
Только свистнули подпруги.
Прокатился храп коня...
Старший молвил: «Недалечко!»
Младший в небо поглядел.
Два железных
Мне колечка
Молча на руки надел.
Боль отпустит да нахлынет.
Ни ответа, ни кивка.
Я все полем да полынью.
Други в седлах – по бокам.
Шел я лесом,
Шел я лугом.
Годы – речкою круги.
Где-то там остались други.
Лишь прощались – как враги.
Тучи – небом.
Травы – долом.
Ни ночлегов, ни коней,
Ни товарищей, ни дома
И дороги в память нет.
Вольный ветер.
Сам я волен.
Время сгладило межу.
Темным бродом,
Лунным полем
Путь заветный прохожу.
А за речкой, за рекою,
В милой сердцу стороне –
Полно, можно ли такое?
Сон тяжелый
Снится мне...
«Я РОЖДАЮСЬ ВОТ ЗДЕСЬ...»
Циклы "Я рождаюсь вот здесь..." и "По разломам военной земли" написаны в 1983-87 годах. Циклами они не задумывались. В разные годы создавались стихотворения, на самом деле их гораздо больше. Подборки составлены мной, чтобы помочь читателю проследить жизненный путь и творческий рост.
По ним видно, как быстро рос поэт мировоззренчески. Стихотворение "Ветераны" относится к 1983 году. Оно очень эмоционально и искренне, но еще достаточно традиционно-плакатно:
"За надежды,
Что были до мая,
За убитых и проклятых нас
Я уже никогда не снимаю
Окровавленных
Дней ордена..."
Хотя... стоп! Уже здесь есть строчка, резко нарушающая общепринятое в те годы восприятие итогов войны:
"За убитых и проклятых нас..."
Роман Виктора Астафьева "Прокляты и убиты" был опубликован в начале девяностых годов. Но "Предвестный свет", откуда взято стихотворение
"Ветераны", вышел в 1985. Получается, что Астафьев и Сопин, каждый в своем жанре, шли в сходном направлении.
В 1987 году мысль углубляется, а краски сгущаются, становятся мрачнее:
"Так народится гриб-гибрид,
Зачатый страхом и пороком.
И мост Истории сгорит,
Края обуглив
Двум дорогам..."
Поэт будет заглядывать в Историю не только бесстрашнее и глубже, но и мудрее.
"Я по крику,
По хрипу,
По шепоту
Различу своего и врага..." -
пишет он о себе - подростке военного поколения. Несколькими годами позже:
"На стон своих я отозвался,
Затем услышал крик чужих".
А потом - вообще:
"... Бой отгремел.
В подлунном мире
Ни белых, ни большевиков"
.
Подобно Марине Цветаевой, он любит жизнь прощанием. Он и в жизни все время чувствовал себя на все время на краю, от лирического:
"Стою над обрывом. Улыбчиво плачу о чем-то..."
до трагического:
"Здесь жаждал я воли!
И вот от немыслимой воли
Как будто у края
Разверстой завис полыньи".
И я в семейной жизни с ним часто чувствовала возможность близкой разлуки навсегда, хотя, к счастью, пока Бог рассудил наоборот...
Хорошо зная строчки:
"Дай силу мысль моя, заступница,
На самом смертном в жизни рубеже!"
(2003 год)
- я открыла изданный двадцатью годами ранее "Предвестный свет" и даже с некоторым удивлением прочитала почти на то же самое, в смягченном варианте:
"... Так много здесь прошло бесследно
На этой горестной земле,
На рубеже моем последнем...»
Ощущение созрело уже тогда и не отпускает, но становятся более выразительными поэтические средства.
И еще одна особенность, которая сопровождает практически все творчество Сопина. Я иногда его спрашивала: "Как ты пишешь?" - "А я вижу то, что пишу. Смотрю и описываю". Но находясь мысленно в прошлом, он всегда знает, чем все это кончится и дает оценку, как
правило, жесткую. Нежность обрывается трагедией:
"Гляну в зеркало. Вздрогну. И сам от себя отшатнусь..."
Он почти всегда смотрит на события с двух точек зрения: из прошлого и настоящего, иногда из будущего. Это делает стихи объемными, рождает стерео-эффект.
Интересно, что в его стихах нет столь любимого практически всеми пишущими обращения к раннему детству. (Исключением можно назвать стихотворение "Ударю в ладони", доработанное по настоянию Е.Ш. Галимовой). Это, конечно, не значит, что у маленького Миши не осталось довоенных впечатлений. Но 1941 год дал такой резкий сбой, что поэт обозначит другую дату своего рождения:
"Я рождаюсь вот здесь, в сорок первом..."
И самого начала войны у него нет. В сорок первом Миша уже достаточно большой - десять лет; наверняка он слушал военные сводки, участвовал в проводах на фронт. И все же для ребенка это пока достаточно абстрактно. Он рассказывал, что начало войны у него связывается с разбеганием по степи коней - начинались бомбежки. Первое настоящее эмоциональное потрясение:
"Исход коней с трагической земли..."
("1941")
И снова появляется двойное зрение:
" Я жив еще.
И до конца не знаю,
Как это все
Пройдет через меня".
Мальчик, конечно, не знает - разве что тревожно предчувствует. А автор знает очень много...
* * *
Дым над осенью,
Резкий и синий.
Едкой гарью
Октябрь напоен.
Дым. И дождь
По военной России,
Проникающий в сердце мое.
Дождь:
По горьким солдатским усмешкам,
По глазам,
По стальному стволу.
Догорают избы головешки.
А над полем – кувшин на колу...
Кони. Кони.
Блестят, как тюлени.
Где-то справа машины гудят.
Прикрываю руками колени,
Меж лопаток –
Мурашки дождя.
Я не знаю, зачем,
Но запомню:
Что-то слышно
В недальней пальбе.
Что-то думают мокрые кони
О своей
И о нашей судьбе.
Начинается новая эра,
Отсекая дороги назад.
Я рождаюсь вот здесь,
В сорок первом –
Мертвым сверстникам
Глядя в глаза.
ПО РАЗЛОМАМ ВОЕННОЙ ЗЕМЛИ
Юз Алешковский устроил бунт в армии в 1949 году, за что был осужден на четыре года, а впоследствии ушел в эмиграцию. Михаил Сопин сделал примерно то же самое через два года, за что был признан шизофреником, и это клеймо осталось на нем на всю жизнь. Случилось это так.
После войны Михаил, имеющий к тому времени пятиклассное образование, поступил в ремесленное училище и по его окончании был зачислен токарем на Харьковский тракторный завод недалеко от своего дома, где когда-то трудился военным спецом, испытателем танков его рано погибший отец. Надо ли уточнять, что подростки не только стояли у станков. У многих имелись дома, втайне от родителей (точнее, матерей-вдов, потерявших влияние на выросших детей), целые арсеналы отечественного и немецкого оружия. Зачем? А на всякий случай. Пошел на танцы, а там у тебя девушку отбивают. "Бах-бах..." И вот кто-то уже упал, а ватага врассыпную, и "никто ничего не видел".
И надо ли еще добавлять, что Михаил был в том строю не последним. Он оружие любил и владел им очень хорошо. Правда, говорил: "Человеческих жертв на мне нет. Бог упас. Но все могло быть".
Далее были скитания по стране - разумеется, не санкционированные ни железнодорожным билетом, ни милицией. В сорок девятом году Сопина арестовали за незаконное хранение оружие вместе с тысячами таких же огольцов. Меры по наведению порядка удачно вписались в хозяйственные потребности страны - тогда начали строить канал "Волго-Дон" и на сооружении Цимлянского водохранилища требовалось много даровой рабочей силы.
Через полтора года отпустили по амнистии (биография уже оказалась попорченной статьей уголовного кодекса, впоследствии при повторном аресте это прозвучало достаточно грозно). Однако не помешало призыву в армию, где Михаил был зачислен в танковый десантный батальон - по тем временам, войска элитные. Он был водителем-механиком.
О послевоенной Красной Армии обычно отзываются хорошо: дедовщины еще нет. Однако вспомним фильм "Анкор, еще анкор", который никак не могут простить режиссеру Петру Тодоровскому генералы. Были, были и в той армии свои проблемы...
Одна из них - расслоение начальственного состава и части призывников, побывавших в зоне боевых действий с теми, кто "не нюхал пороха". Опаленные войной не признавали унижения, неуважения к личности, мелочности придирок. Они легко вступали в конфликты, реагировали нервно, могли стать непредсказуемыми в поведении. Например, заходит лейтенант в казарму перед сном, требует выстроиться по форме, а солдату надоело обуваться-разуваться. Он сунул портянки под матрац, а сам голыми ногами - в сапоги. У лейтенанта взор зоркий:
- Это что такое у Вас из-под матраца торчит? Что за сопли?
- Это не сопли, а солдатские портянки!
- Мо-олчать! Вы в какой армии служите?
- В американской!
- Что-о-о?!
- Вы что, сами не знаете, какая здесь армия? (И поехало-пошло...).
Не когда-нибудь, а в час ночи, когда сон должен быть крепок, надерзившего вызывают в штабную комнату на проработку. Однажды Михаил сорвался и, схватив автомат, побежал за лейтенантом. Бунтаря стали окружать, он забаррикадировался в пирамиду с винтовками, готовый отстреливаться до последнего.
...Хватило мудрости уговорить солдата сдаться, а доводить дело до трибунала армейское руководство само не захотело: это бросило бы на образцовую часть пятно. Проще представить взбунтовавшегося солдата "дуриком". Михаил был помещен в больницу, где... объявил голодовку. Впоследствии был списан с воинской службы с "волчьим билетом", в котором указывалось, что такой-то по состоянию здоровья не имеет право работать с техникой, моторами, и вообще быть принятым на какую-либо престижную, оплачиваемую работу. Этот "волчий" билет сопровождал Сопина по всей жизни; мешал, когда мы с Михаилом уже жили семьей. Приходит он, бывало, проситься сантехником, а там требуют паспорт и военный билет. В паспорте отметка: выдан по справке об освобождении. А в военном билете...
Михаил, как бы опомнившись, по карманам похлопает, улыбнется широко:
- Забыл дома! Да вы на меня посмотрите: ну конечно, военнообязанный! Разве не видно сразу? (Фигура крепкая, грудь колесом).
При тех должностях, которые он занимал, строгости не соблюдались...
* * *
Как трудно уходить
Из той поры:
Открыл окно –
И в спелый дождь –
Руками!
За садом звезды,
Что твои костры.
Какое счастье
В этой жизни –
Память!
Давным-давно
Не тот уж
Блеск в глазах.
И мир не тот –
От яви до преданий.
А я и сотой доли не сказал
О том, что слышу,
К полю припадая.
Здесь, на земле
Случилось это все:
Ни ты меня,
Ни я тебя не бросил.
Но мертвый ветер
Разоренных сел
Нам не оставил
Ни руля, ни весел.
Холодные,
Голодные года
Сменили грохот
Тола и металла.
И вышло так,
Что вдруг и навсегда
Нас по Отчизне горькой
Разметало.
И мы с тобой
Такие не одни.
Ты говорила:
«Если выйти в поле,
То будет слышно,
Как летит над ним
Молчанье душ,
Запекшихся от боли».
ПАМЯТИ МОЕЙ ЛИЦО БЕСКРОВНОЕ
Русло поэтической реки не вычисляется математически: здесь одно вытекает из другого, дополняет, продолжает...
Когда мы вместе работали над этим исследованием, Михаил признался, что еще при подготовке «Предвестного света» выработал творческое направление, которому старался следовать. Оно состояло из трех частей: обретение голоса; исповедь; проповедь. У этой триады есть общее - историко-культурный камертон. «Предвестный свет» можно отнести к обретению голоса. Три шага цикла «Памяти моей лицо бескровное» - более всего исповедь.
ШАГ ПЕРВЫЙ
В нашу бытность в Перми несколько стихотворений Миши все же было напечатано в газетах, в основном на патриотическую тематику. Одно из них даже получила третий приз в юбилейном номере газеты "Молодая гвардия". Журналистка Таня Черепанова сказала:
- То, что у него сейчас публикуется, имени не сделает. Это обычно. Но у Михаила необычно богатая биография. И вот если он сумеет показать ее во всей полноте...
Чтобы это пожелание начало воплощаться в жизнь, потребовалось не менее десяти лет. Пришлось набираться литературного опыта, а главное, занять позицию.
Эта позиция в свернутом виде определилась уже в лагерный период: "Я люблю Россию, но я с ней и спорю". Слишком много пришлось увидеть и пережить!
Многозначительные строки: "Рот в железе, грудь в железе..." появляются в стихотворении "Конь", и не случайно Михаил захотел увидеть его, единственное, опубликованным.
Напечатали в строительной многотиражке – товарищ посодействовал. Крамолы редакция, по малограмотности, не заметила. Однако в целом протестность в творчестве для этого периода не характерна. Вспомним: ведь Сопин был осужден по уголовной статье, и нельзя сказать, чтобы совсем уж невинно. Мы не раз говорили на эту тему, Михаил честно рассуждал:
- Нас нужно было призывать к порядку - натренированное на бойне поколение огольцов самого удалого возраста, которым ничего не страшно. Те, кто старше - шли в бой под присягой. Маленьким еще предстояло войти в жизнь под контролем взрослых. А у нас за спиной ничего, кроме собственных понятий о чести и морали. С нами что-то надо было делать, и власть пошла по наипростейшему пути: придавить, выловить, уничтожить, приковать к лесоповалу... Я думаю, и меня посадить следовало бы, но не так жестоко (17 лет). Для осознания хватило бы двух лет.
(Здесь кому-то очень будет интересно задать вопрос «А за что ты ты сам-то, брат, получил срок? Чтобы удовлетворить любопытство расскажу сразу: за велосипед.
По Харькову "баловали" компании-банды, милиция о них знала, но чтобы взять, нужен был повод. Михаил жил возле тракторного завода и от своих не отставал. Как-то компания шла из кино, растянувшись на квартал - в очередной раз смотрели "Бродягу". Впереди идущие пристали к парню и девушке, чтобы отнять велосипед, кто-то показал нож. Те закричали, подоспела милиция. Большинство взяли сразу, но «хвост» (в том числе Михаил) разбежался. Правоохранительные органы без труда установили имена всех.
Сопин какое-то время скрывался, и даже отстреливался от милиции из-за железнодорожной насыпи. (Оружия у него было всегда спрятано предостаточно, любил его и умел пользоваться). "До сих пор благодарю Бога, что тогда не попал", - говорил мне. Судили по статье УК от 4.06.47.)
Мы с Михаилом не раз рассуждали: его биография настолько уязвима, что ее можно подавать с самых разных позиций, и
все будет правда. Захочешь осудить - уголовник, алкоголик,
шизофреник, трудовая книжка раздута от бесчисленных перемен мест работы. И в то же время - поэт, философ, интереснейший собеседник, политпротестант, все дети от общения с ним в восторге.
Вникать в психологию заключенных мне приходилось в силу обстоятельств. Я неоднократно ездила на поселение, дружба с бывшими арестантами продолжалась в Перми, а один из них даже приезжал к нам в Вологду. Горько констатировать: ни у одного из них не сложилась счастливо
судьба на воле, хотя нарушения закона они больше не допускали. В самом Михаиле достаточно долго оставались не изжитыми черты, скажем так, не наилучшие для семейного уюта (это проявлялось только в нетрезвом виде). Многолетнее обесчеловечивание накладывало отпечаток. Михаил мне говорил:
- Никому не посоветую выходить замуж за наших. Среди них нет того, кто способен составить семейное счастье.
Вот такая жесткая оценка.
(Моя пермская подруга была замужем за Мишиным другом по имени Леха-Алексей. Когда-то был осужден за воровство. Зарок проститься с этим пороком дал себе еще в лагере и
выполнил его в течение своей недлинной жизни (погиб от алкоголизма).
Но мужем он был - никаким. В течение многих лет отученный от понятий семьи, он так и остался где-то между зоной и мнимой свободой.) Я говорила:
- Миша, а ты?
- Я не типичный.
В отличие от многих других, он был способен к самосовершенствованию или, выражаясь научно - к диалектическому мышлению.
- Мишель, - растерянно говорил ему Леха, - ты же только вчера говорил одно, а сегодня другое. Ты где настоящий?
(Леха смотрел на Мишу снизу вверх. Он любил друга и знал наизусть его стихи, был готов преданно следовать за ним куда угодно, но не успевал "поворачивать". Леха по природе был догматиком).
- И вчера, и сегодня, - отвечал Миша. - Я ищу.
...(Общаясь с обитателями сайта "СТИХИ.РУ", я иногда встречала замечания в адрес поэта: "Михаил Николаевич, а почему вы все время врете? Вы где настоящий?" - и тут же вспоминала Леху).
Но главное, что спасало Мишу от обычной судьбы освобожденного после столь длительного срока заключения - стихи. Еще в Перми я поняла, что у него бывает только два состояния. Первое - Миша трудоустроен, получает какие-то деньги, но я их практически не вижу, потому что они все равно пропиваются, да и муж "не подарок". И второе - Миша в очередной раз уволился с работы, устроился на диване в маленькой комнате, курит и пишет стихи. Трезвый, варит борщ и поет под гитару, прекрасный отец. Естественно, что я постепенно приходила к выводу: пусть лучше пишет. Но тут возникали мои родственники: - Как ты можешь терпеть тунеядца? При двух детях - и не работает!
- Он работает, - отвечала я. - Даже больше, чем я. Пишет стихи.
- Да разве это работа? Он ничего за них не получает! -
Он в этом не виноват. Откуда вы взяли, что при социализме человек получает по труду?
Отношения с родственниками шли на разрыв...
По-своему мудро рассуждала подруга:
- К мужу надо относиться как к столу. Вот он стоит посреди комнаты, и если не очень мешает, ну и пусть стоит. Тебе от него ничего не надо, но авось пригодится. Выбросить всегда успеешь...
Я же знала, что без меня, без детей, к которым Миша очень привязан,
он погибнет, сопьется и я же первая этого себе не прощу. И дети тоже.
Конечно же, Миша мучился унижением - тем, что из-за невостребованности призвания не может содержать семью. Тем важнее был для него первый приличный гонорар за книжку. Он внутренне распрямился. А это сказалось на всем.
* * *
Над белой бездной бытия –
Глаза, глаза...
Живых и бывших.
Читаю ли,
Молюсь ли я:
Прости, земля,
Меня убивших.
Кипит снегами полынья,
Бьет по лицу, по синей коже –
Стоит над тундрой
Тень моя,
На сорок лет
Меня моложе.
ПАМЯТИ МОЕЙ ЛИЦО БЕСКРОВНОЕ
Шаг второй
Обогащенный общением с Е.Ш. Галимовой, почувствовавший моральное право расстаться, хотя бы временно, с необходимостью ежедневно
отрабатывать по восемь часов на производстве, Михаил садится за пишущую машинку и приступает к воплощению того, о чем заговорил еще в лагере:
"Есть в душе моей такая рана, что когда-то полыхнет огнем..."
Это и сейчас практически еще не освоенный пласт. Проникнуться во всей полноте темой может только тот, кто все это пережил. Переживших
такое и сумевших не загинуть на этапе, не спиться, не вернуться назад в преступный мир, не выброситься на воле из окна - мало. Еще меньше таких, кто сумел-таки обойти эти загородки и... обрести голос - получить более-менее приемлемое образование. Наконец, ко всему этому впридачу (а может, именно это главное)- надо иметь талант!
Но даже уметь сказать - мало. Нужно еще быть услышанным, ощутить воспринимающую тебя аудиторию. Ну хотя бы немножко, чтобы уж не совсем в обитой подушками комнате звучала проба песни. Для массовой аудитории посыл: "Все люди - братья" - это же... теоретически. И чем человек интеллигентнее, тем труднее сделать это искренне!
Я заметила это по общению на "СТИХАХ.РУ". Люди готовы проникнуться болью ветерана Великой Отечественной войны:
"Но дымится земля под ногами
Десять лет,
Двадцать лет,
Тридцать лет",
- но их раздражает:
"Стоит над тундрой тень моя,
На сорок лет меня моложе".
- Сколько же можно помнить зло, ковыряя старые раны и повторять одни и те же круги ада? - говорит критик.
- О другом скажут другие, - отвечает поэт. - У меня не отболело.
- А может, приподняться над всей этой грязью? Подумать о душе? Дело
чести - сохранить ее чистой.
- У меня не чистая, - говорит поэт и, подумав, добавляет: - В грязи истории.
- При чем тут история? Она всегда - не подарок. Вспомним Древний Рим, Ку-Клукс-Клан или режим Пол-Пота... Да мало ли примеров. Лучше обернись на себя.
- "От себя голова поседела".
- Чем же гордиться?
- Хочу, чтоб "после нас осталось две капли боли, но не море лжи..."
Есть психологический барьер: невозможность применить заповеди Христа по отношении к тому, кого по своему воспитанию и общественной
формации считаешь намного ниже себя. Мы с Мишей не встретили практически ни одного воспоминания политзаключенных сталинских лагерей, где не было бы сказано нехороших слов в адрес уголовных. А ведь и те, и другие были порождением одной тоталитарной системы и вместе от нее страдали. В определенной степени - братья по несчастью, как в гофрированной картинке, где изображение зависит от угла падающих лучей. Александр Солженицын тоже смотрел на уголовный мир сверху вниз. Не сомневаюсь, у него были к тому веские причины. И все же, все же, все же... А поэт и критик продолжают свой бесконечный спор.
- Покайтесь перед нами, убийцы наши. Мы вам все простим, - говорит поэт.
- Кому каяться? И перед кем? Никого нет. Все умерли. Даже страны нет.
- Перед военным поколением детей.
- Но уже давно изданы повести Анатолия Приставкина, Виктора Астафьева. Тебя вон печатают. Мало кто читает, но ведь рот не затыкают. Это и есть покаяние. Даже фильм с таким названием вышел. Войны давно нет.
- Война продолжается. Плодятся ряды малолетних преступников, при царском режиме такого не было. Тюрьмы переполнены.
- Тоскуешь по царизму?
- Да нет. "Белое и красное крыло гибельной метелью замело».
- И что же ты предлагаешь?
- "Не дуди, полководец, в дуду,
Накликая другому беду.
Ты забудешь –
Погостная птица
На гнездовье к тебе возвратится..."
Виляет история, делает такие повороты, что и в страшном сне не приснится. Вчерашний страдалец за народ - по сегодняшним меркам террорист. То Ленин и партия - "славься на все времена", теперь царя причислили к святым. А у поэта:
"К небу, в землю
Землистые лица.
Церковь в кружеве снежном –
Как челн.
Вздеты руки:
Крушить ли, молиться?
Но - кого?
Но - кому?
Но - о чем?"
С годами он все больше слышит голосов, на которые не может не откликаться:
"Следы сапог моих кровавых
Ведут –
Носками к алтарю..."
- Ну и мастер Вы, Михаил Николаевич, - говорят читатели. - Какого лирического героя себе выдумали!
Стихи Михаила Сопина проникнуты сочувствием ко всем униженным и
осужденным обществом, не зависимо от зафиксированных в приговорах
статей. Он не может иначе, ведь это с ними он делил пайку и нары там, где не принято было спрашивать: "За что сидишь?" Пришли по разным дорожкам - а теперь она общая. И охрана, кстати, на той же дорожке, одним мирром мазана (это хорошо показано С. Довлатовым в романе "Зона"). Администраторы даже больше к той дорожке прикованы невозможностью сделать карьеру где-то в другом имидже, потому что этот пласт в обществе наинизший.
...Врезалось в память прощание на станции Чепец, когда Михаил уже со
справкой об освобождении ожидал транспорт, и его пригласил к себе в гости "гражданин начальник" - капитан Виктор Тарасович Лепко. Достал бутылку, стаканы.
- Тебе хорошо, - говорил капитан, плача, в расстегнутом мундире. - Ты идешь на волю. Можешь стать дворником, сторожем... кем угодно. Общаться с нормальными людьми и никогда сюда не возвращаться. А мне некуда освобождаться, у меня не хватит сил искать что-то другое. Я ничего не хочу и не могу...
* * *
Прильну к земле -
Мольба со всех сторон:
"Склонись
Над красным
И над темным полем,
Оставь себе
В казеннике патрон
И в дикость масс
Кричи о мертвых нас,
Пока храпит
Стреноженная воля».
Как колос из земли -
Я весь из вас!
А лира, что ж,
Поэт - он ближе к Стеньке.
Есть те,
Что не уступят мест у касс.
А я свое не уступлю - у стенки.
Корабль моей судьбы
Через ненастья
Идет еще.
И, дерзостью дыша,
Я понял:
Где идея выше власти -
Пригвождена
К распятию
Душа.
Вот почему
В года большой недоли
Хрипящее ронял:
"Ку-ка-ре-ку!
Реку
Грядущую
Свободу-волю!
Ко-пе-еч-ку
По-дай-те
Ду-ра-ку..."
Хрипел -
В карьерный известняк,
В металл.
Тайгу гробастал
Со страною вместе.
Но зов мой
На-гора не долетал
Сквозь горизонт
Рудничного созвездья.
ПАМЯТИ МОЕЙ ЛИЦО БЕСКРОВНОЕ
Шаг третий
Мне всегда нравились стихи Варлама Шаламова - даже больше, чем его рассказы. В стихах он, подобно прозревающему слепому, как бы заново
открывает для себя мир - сначала наощупь, потом вдруг видит распустившийся на оттаявшей скале цветок, учится распознавать запахи, краски... Вовлекает в этот процесс читателя, и для нас с такой же силой, как для поэта, начинает звучать симфония жизни. В стихах Шаламов именно поэт. А в рассказах - аналитик.
Михаил Сопин прозы вообще не писал, и в нем поэт и аналитик сливаются, и чем старше он становился, тем больше преобладал аналитик.
Есть еще один очень важный момент: Сопин пишет на несколько десятилетий позже, чем Шаламов. Колымский страдалец просто исторически не мог знать и видеть то, что открылось последующему поколению.
С тех пор общественное сознание ушло далеко вперед. Уже издан
"Архипелаг Гулаг" А. Солженицына, раскрыты архивы НКВД, публикуются специальные исследования. Множатся детективные шоу-романы с
криминальными переборами. Романы напечатают даже охотнее: думать не
надо, а народ раскупит...
В конце восьмидесятых двадцатого века в полный голос о лагерях еще
не говорили и Московское издательство стихи Сопина на эту тему отмело. А он входит в нее все глубже. Поначалу это в значительной степени знакомый песенно-образный строй:
"На холме три тополя, три ракиты..."
"Без весла, без шеста я плыву на плоту..."
(Это еще не раскрытие темы - скорее, ее предчувствие).
Но чем круче сворачивает Михаил с освоенной дороги, тем труднее не
увязнуть в трясине. Стихи теряют прозрачность, становятся громоздкими, тяжеловесными, перегруженными совсем "непоэтичными" подробностями.
Я уже отмечала удивительную способность Михаила вживаться в прошлое.
По отдельному замечанию он способен вновь увидеть картину пережитого, как на фотографии, даже восстановить запахи того времени. (Он рассказывал мне, как по запаху огуречной травы у нас в огороде восстановил полностью картину своего детства вплоть до того, что мог описать, где эта трава росла, как ее приготовляли...)
Вот он берет старое бросовое, казалось бы, стихотворение, находит удачную
строку - по ней, как по проводнику, возвращается в состояние, при котором это было написано... Но тогда еще не было достаточного мастерства. А теперь - надо же! - получается свежо и интересно.
Первые годы после освобождения - психологическое, даже физиологическое неприятие прикосновения к теме лагеря. Чтобы описать
правдиво состояние заключенного, надо было снова влезать в его шкуру
А организм отторгал: невозможно жить и дышать так, как "это было там".. Но незримое присутствие этой "шкуры" все равно постоянно ощущалось:
"И боль моя становится не болью,
А частью жизни,
Сросшейся со мной".
В то же время возвращение к тому состоянию сулило возможность
освободиться, скинуть с себя эту шкуру. Но она не сползала,
приходилось сдирать вместе с кожей:
"А на темном стекле
Обнаженно,
До резкого света:
Ирреальная явь,
Темно-красные слезы мои".
Подстегивало осознание, что он все же должен сказать за тех, кто "не дополз, упал, не додышал..."
"Кто не жрал наркомовского хлеба, не сможет передать его вкус и запах. Говорить надо сейчас. Можно и потом, но потом будет другое".
... Каждый вечер Миша приносит мне новые пачки стихов. Я сначала прочитываю добросовестно, но в какой-то момент останавливаюсь и
дальше не хочу. Возникает потребность поберечь себя и читателя.
Предлагаю сокращения, указываю на непонятность для аудитории
некоторых строф:
- За такими вещами надо лазить в специальные справочники!
Миша молча сгребает листы:
-Дети поймут!
Я понимаю, что сейчас должна проявить внимание и терпение, но иду на кухню и принимаюсь за приготовление ужина.
Спорим из-за уголовного жаргона, который я требую убрать - либо, в крайнем случае, делать сноски. Сходимся на компромиссах. Теме еще нужно будет вылежаться, отстояться, на это потребуются годы.
В поисках энергетики стиха поэт ищет новые выразительные средства, появляются словообразования типа: "слепо-зряще", "вожделюбы", "всезапойные катастрофы", "с зрачками-зонтами", "крестико-звезды"...
(Сейчас искала это словосочетание и прочла полностью предложение:
"На лице моем синем-пресинем
СТАВЯТ крестико-звезды, Россия".
Заметьте, в конце восьмидесятых поэт еще выводит Россию из-под удара, обращается к ней как бы жалуясь. Пока еще она - высшая инстанция: кто-то ставит крестико-звезды, а она, Россия, должна рассудить.
Через несколько лет он обязательно написал бы: "СТАВИТ крестико-звезды РОССИЯ", без запятой в середине строки.)
Пока для него самое страшное - "слепо-зряще и жутко реял идол вождя", "садистские дознания в подвалах" и смак, с которым "дяди" из НКВД ломали подросткам кисти рук. Пройдет немало времени, прежде чем поэт придет к выводу: "Не в сталинщине только дело - народный зверь сжирал свое нутро".
Стихи на лагерную тематику впервые были включены в сборник
"Смещение", изданный в Северо-Западном книжном издательстве в 1991 году. Он увидел свет почти одновременно со сборником "Судьбы мой
поле". Такой дружной публикации во многом способствовала потеря нашей семьей старшего сына Глеба - как видно, автора пожалели и поторопились. "Смещение" посвящено Глебу, и подросток на титульном листе (в графическом изображении художником А. Савиным) на него похож.
После выхода этих книг Михаил Сопин был принят в Союз советских писателей, а через пару месяцев он был преобразован в Союз писателей России, членом которого Михаил оставался до конца дней.
Иронией судьбы сборник стихов Сопина в Архангельском книжном издательстве оказался для вологжан едва ли не последним (Вологде предложили отныне издаваться самим). А у Миши появилась присказка:
- Стоит мне куда-то вступить, все тут же разваливается. Издал книгу - не стало издательства. Вступил в Союз писателей - развалился Союз. Только-только, с стал превращаться в полноправного гражданина СССР - рухнула страна.
* * *
Вой волчьих чучел.
Льдинка песни птичьей.
Холст – котелок на неживом костре.
Ни сон, ни явь.
Глухое безразличье
У брата к брату,
У сестры к сестре.
А я смеюсь,
Смеюсь, от страха ежась,
Безумию ума смертельно рад,
Что возглавляю скопище ничтожеств,
Позвякивая ужасом наград.
Собою не владея,
Всем владею!
Карательною силой войсковой
Я наделен, олигофрен идеи,
Слюдой значков, улыбкой восковой.
Под подбородком у меня свеча.
И корчусь я
Настенной тенью зыбкой.
И по стене сползает массой липкой
Культурная гримаса палача.
Я шел туда... куда меня вели.
Заплакала? Жива душа-калека!
Шаг первый мой -
Земного Человека.
Последний шаг -
Ничтожества земли.
"СУДЬБЫ МОЕЙ ПОЛЕ"
После выхода сборника "Предвестный свет" произошли некоторые
изменения в трудовой биографии. Миша подсчитал, что если разделить гонорар за книгу на 12 месяцев, то примерно с год (а снизив собственные потребности до минимума, и больше) он сможет, не мучаясь угрызениями совести, поддерживать семью без ежедневной отработки на фабрике. Уволился и поступил на работу, о которой давно мечтал - грузчиком в Вологодский филиал Северо-Западного книжного издательства. Небольшая зарплата грузчика плюс пай от гонорара - получалось примерно то же самое, что при работе сантехником. Далее, как ему пообещали, возможна книжка в Москве и опять как-нибудь перекантуется.
Однако с Москвой было не просто. Конечно, мы мечтали и о публикациях в гремевших тогда журналах "Новый мир", "Знамя", "Дружба народов"... Помню удивительный совет знатоков: "Стихи должны быть отпечатаны на хорошей бумаге и без поправок. Иначе и рассматривать не станут". При всей курьезности такого требования в нем есть рациональное зерно. Это особенно стало заметно в девяностые годы, когда печатные издания наводнили грамматические и стилистические ошибки, совершенно отсутствует
редактура, а уж как по радио и телевидению выражаются... Полное неуважение к русскому языку и литературному творчеству.
Ну, достать хорошую бумагу и с нескольких попыток отпечатать все согласно требованиям оказалось не самым сложным. Однако наши пухлые бандероли продолжали возвращаться с завидной настойчивостью. Хотя и
качество стихов было, вроде бы, было не хуже того, что мы встречали в печати, и темы выбирались приемлемые...
Однажды Кожинов сказал Мише:
- Твоя судьба - журнал "Наш современник" и издательство "Современник". В другие лучше не суйся.
(Интересно, что журнал «Молодая гвардия», который для многих считался созвучным «Нашему современнику», не назывался никогда).
Это можно было понимать так, что между журналами шла внутренняя распря, и уже своим пребыванием в Вологде, встав под "кожиновское крыло", мы примкнули к определенному лагерю: если тебя печатают в таких-то журналах, ни за что не напечатают у противников, и наоборот.
(Мы еще не вполне осознавали, что по ряду позиций нам было близко и другое крыло - то, которое впоследствии оформится в "Союз Российских писателей". И и сейчас есть ощущение, что такой раздел, возможно, был потребностью политического момента, а для творческой личности он вообще чужероден. Кто из читающей публики, кроме специалистов, сейчас вникает в распри между классиками девятнадцатого века? - все они читаемы и почитаемы.)
Но для Михаила это имело практическое значение: в Вологде он в определенной степени оказался "свой среди чужих, чужой среди своих".
В восьмидесятые годы процесс еще не зашел глубоко, значительных авторов печатали везде, и широкая публика (в том числе мы) этого не понимали. Как не вспомнить, что сатирический по отношению к Вологде роман В. Астафьева "Печальный детектив" был впервые опубликован в "Нашем современнике"!
Рядом с публикацией Михаила в этом журнале в 1990 году - "Красное колесо" А. Солженицына. Почетное соседство!
Издательство "Современник" приняло рукопись к рассмотрению. Рецензентом был назначен Виктор Лапшин, редактором - заведующий отделом поэзии журнала "Наш современник" В.В. Нежданов. Не смотря на
благожелательное отношение, работа не принесла Михаилу удовлетворения. Он в то время уже осваивал новые темы и именно с этим рвался к читателю, а его возвращали к старому. В конце концов сказали: "Будем делать на основе "Предвестного света", в расширенном варианте."
Это была обычная столичная практика - 50 процентов опубликованного (проверенного), 50 - нового. Сборник "Судьбы мой поле" (1991 г.) Миша долгое время недолюбливал и считал слабым, начиная с названия - хотя, по-моему, он неправ. Там много прекрасных находок, а маленькая поэма "Лунным полем, темным бродом..", по-моему, относится к лучшим его произведениям.
Хочу обратить внимание читателя на цвето-звуковые особенности восприятия того периода. Они необычайно широкого диапазона. То автор идет словно бы наощупь ("Ослепший лебедь", "...Душа что-то ищет незряче...", "Пробежал по земле, заслонясь маскировочной сетью от живой красоты..."), то широко раскрывает глаза и видит Россию с "багровым закатом в полынную
степь". Распахивает окно "в спелый дождь руками" и вспоминает "тени дождей, отраженные в давнем окне". То же самое о звуках: от немого "Говоря, ты молчишь, и смеясь, ты молчишь..." – до: "А я и сотой доли не сказал о том, что слышу, к полю припадая".
У нас в детстве была такая игра. Надо крепко-крепко зажмурить глаза, и когда уже привыкнешь к темноте, внезапно их открыть. Ярко, празднично вспыхивают словно бы обновленные краски. Но - ненадолго. Потом опять привыкаешь к будничности.
Некоторые стихи мне интересны адресностью. Так, читая про "железобетонную эру", которая уходит, ""от едких дождей опустив
капюшон на глаза", я вижу поселок Кислотный на Каме, над которым (это хорошо было видно с теплохода!) в семидесятые годы всегда стояло "оранжевое небо" химических выбросов. А "Протяни мне ладонь, тополек" рос под нашим окном в Пермской квартире. Это заметил наш старший сын Глеб. Уходя в армию, он переписал стихотворение себе в записную книжку: "Оно мне нравится, потому что я знаю этот тополек".
В последний год перед смертью и сам Михаил пересмотрел свое отношение к сборнику под влиянием читательской аудитории Интернета, которым оказалась близка эта интонация.
* * *
Когда мы родились,
У нашего царского ложа
Российская мать
Опалила нас совестью глаз,
Чтоб праведно жили!
Где лгали за славу –
Сытожим:
В витрину столетья,
На общий обзор,
Напоказ.
И слаще не надо,
И горестней этого плена.
Пройдет наше время,
Покатится солнышко вниз.
Еще покочуй, моя нежность,
В раскатах вселенной,
К ракитам закатным,
К морщинам полей прикоснись.
В СЕМЬЕ ЕДИНОЙ
Год 1990 для нашей семьи - черный. Первого ноября мы потеряли нашего старшего сына Глеба. Младший сержант Сопин Глеб Михайлович погиб при исполнении служебных обязанностей в ракетных частях под Красноярском.
Это был талантливый юноша, любил людей и был полон страстного желания утвердить себя в мире. Оставил после себя художественно-литературное наследие. Его ранний уход был чудовищно несправедливым и еще раз напоминал: мир - это стихия, которая бьет, как торнадо: правых и виновных, врагов и своих... Если бы я верила в Бога, в те дни восстала бы против него.
Если Бог - это и есть природа, то обращаться (с пожеланием ли, с просьбой...) можно только к себе - туда, где хоть чем-то в пределах видимости можешь распорядиться. Но человек протягивает руки из своей слепоты разве
что до поворота, и то в ясную погоду:
" И гений, освещая только миг,
Предвестит тьму, неведомую прежде".
(из стихотворения Михаила 1987 года).
Весной 1991 года могила Глеба оттаяла и требовала подсыпки. Мы с
Мишей таскали землю ведрами, и он всердцах сказал:
- Здесь должен был лежать я, а не он.
Потом будет 12 лет попыток издать наследие Глеба, в конце концов
подобие его завета: "Я вернусь! Я все равно когда-нибудь вернусь!.." - исполнится. Книга «Четвертое измерение, или приключения Красной Шестеренки, «храброго» предводителя триунэсов» издана, вот что пишет о ней книге поэт, член Союза писателей Москвы и Союза Российских писателей, издатель Эвелина Ракитская:
«Книга Глеба Сопина – это не просто результат трудов и материальных
вложений семьи, желающей отдать должное памяти погибшего. Она является высокохудожественным, оригинальнейшим произведением (вернее, сборником произведений) очень популярного ныне жанра – комиксов для детей и подростков. Однако в отличие от других книг этого жанра «Четвертое измерение...» - это РУССКИЕ комиксы, созданные в РУССКОЙ традиции, безо всякого влияния наводнивших наш книжный рынок и зачастую чуждых русскому читателю героев и тем. Не смотря на то, что основные персонажи Глеба живут на далекой планете, они имеют РУССКИЕ характеры, легко узнаваемы и вызывают бурю эмоций у читателя... Книга Глеба Сопина – это россыпи остроумия, кладезь доброты, она отличается прекрасным вкусом, с огромным интересом читается и рассматривается не только детьми, но и взрослыми».
А тогда, летом 1991 года Миша написал стихотворение, посвященное
Глебу - "В семье единой".
Здесь все не случайно - от очень традиционного названия до поставленной в конце точки. Звучит многоголосье, отец и сын, мать отца и мать сына меняются местами, голоса то сливаются, то расходятся, как в церковном хорале, порой становится непонятно, от чьего имени идет обращение.
"Мне страшно: а вдруг я неволю живущих живым сострадать?.." - это отец.
"Я жалуюсь белому полю, чтоб голос мой слышала мать..." Мать отца или сына? Скорее сына, потому что далее следует: "Мне холодно, мама, я стыну... Мой голос звучит или нет?" Но это же и отец: "Россия, родимая, стыну! Метелит бураном былье." Это для отца характерно обращение к России, у него заметелена биография, которая для сына состояться почти не успела. Но сын погиб на службе Родине, и его обращение к России тоже можно считать правомерным.
Потом сын уходит совсем, отец остается один:
"И в снежную тонет пустыню прощальное слово мое..."
Течет мимо ненужное, чужое многолюдье. На нем нет вины, ибо нужен
только один - тот, кто никогда больше не откликнется. Последняя строчка ставит все на свои места. Хорал пропал, и все до ужаса стало ясным, как в снежный зимний день при ярком солнце, на которое смотреть нельзя - получишь ожог сетчатки глаз:
"Убитому жалуюсь сыну на участь живого отца".
В СЕМЬЕ ЕДИНОЙ
Глебу Сопину
Мне страшно: а вдруг я неволю
Живущих живым сострадать?
Я жалуюсь
Белому полю,
Чтоб голос мой слышала мать:
«Мне холодно, мама,
Я стыну.
Мой голос звучит или нет?»
Торжественно. Людно. Пустынно.
Ни слова, ни звука в ответ.
Россия, родимая, стыну.
Метелит в бурьяне былье.
И в снежную тонет пустыню
Прощальное
Слово мое.
Бессмысленно-медленно стыну.
И нет многолюдью конца.
Убитому
Жалуюсь
Сыну
На участь
Живого отца.
БЕЗ КОНВОЯ ЛЕТЯТ ЖУРАВЛИ...
В 1990 году в журнале "Наш современник" благодаря содействию В.В.
Кожинова появилась подборка стихов Михаила Сопина. Этот номер попал в Америку. В городе Монтерее его случайно купил писатель-эмигрант
Алексей Коротюков, который за океаном советские издания вообще не
читал. Сел за пишущую машинку и написал:
"Вы первый русский поэт, к которому за последние десять с лишним лет
мне захотелось обратиться..."
Письмо пришло в адрес "Нашего современника", оттуда переслали в
Вологодское отделения Союза писателей, а потом отдали нам.
Миша сказал:
- Уже только ради такого письма можно жить и трудиться.
Алексей рассказывал о себе. Бывший московский киноактер и киносценарист, журналист, писатель. Уехал в Америку с третьей волной эмиграции. Причины выезда не объяснял - впрочем, они достаточно прочитывались в его романе "Нелегко быть русским шпионом", первую
часть которого Алексей нам подарил. В нем - тема лживости, пронизывающей все общество сверху донизу. Язва афганской войны. Слежка КГБ. Язык, стиль - все замечательно. Как хорошо он читался бы, к примеру, в журнале "Новый мир"! Какой «бомбой» мог бы оказаться, будучи опубликованным вовремя! Какое имя - автору! Увы, не случилось... Алексей Коротюков напишет свое последнее письмо, так и не узнанный в России, в убогой хибаре в городе Монтерее, где за
стенкой будет плакать соседский ребенок, а во дворе хлопать на ветру чужое мокрое белье.
... Завязалась теплая переписка; к ней подключились и я, и Алешина
жена. Они присылали нам любительские фотографии с видами на океан, и мы удивлялись качеству этой цветной фотосъемки (в России система "Кодак" - была еще неизвестна.)
Алексей рассказывал, что жизнь в Америке не такая уж простая. Русские эмигранты трех волн держатся друг от друга особняком; у семьи Коротюковых больше друзей среди американцев, чем среди русских. Ощущение ненужности,
одиночества. Русские писатели не котируются - американцам достаточно
Солженицына.
Разговор переключался на детей. Мы рассказали о гибели Глеба. У
Алексея и его жены Ирины - своя боль: сын Тимоша, попавший в среду
наркоманов. Рядом - Голливуд, зараза косит американских школьников...
Мы поделились печалью невозможности издать книгу Глеба по причине
материальной несостоятельности. И тут Алексей делает неожиданный для
нас шаг: присылает нам заверенные по международным стандартам права
на издание своего романа "Нелегко быть русским шпионом" сроком на три года (по замыслу, гонорар от публикации должен был получить Михаил и на
него издать Глеба). Думается, у Алеши была и другая тайная мысль: он хотел видеть опубликованным свой труд в стране, о которой писал, и
это важнее денег.
Мы приложили много усилий - не ради гонорара, ради Алеши. Я перепечатала роман на машинке, чтобы можно было давать на прочтение без риска утерять единственный оригинал. По рекомендации ездила с рукописью к издателям Самары. Мы сделали ксерокопии, чтобы рассылать по журналам. Но журналы закрывались, мы был получен отказ.
Алексей обещал рекомендовать стихи в «Континент» и еще куда-то в Европу... Возможно, действительно что-то было напечатано. Однажды Мише в письме прислали десять долларов. За что - до сих пор не знаем, но купюру долго хранили "на счастье". Письмо прислала знакомая американского друга из Киева, которая была в Монтерее, встречалась с Алексеем, он дал ей наш адрес.
Переписка с семьей Коротюкова прекратилась так же неожиданно, как и
началась. Это были самые тяжелые годы развала бывшей страны. Мы разыскивали Алешу, как могли, еще несколько лет. Полагая, что почта
не ходит через океан, просили бросить письмо в почтовый ящик США людей, которые уезжали туда. Но он больше не отозвался. Не помогли и друзья из Интернета, к которым обращались с помощью о поиске.
Нет, наверное, в живых нашего Алеши... Не мог он исчезнуть из поля
зрения вот так, внезапно. А книга стоит на книжной полке, на титульном листе надпись:
"Михаилу Николаевичу Сопину, чья боль - моя боль. Алексей Коротюков."
* * *
Много сказано – прошлого ради.
Я уверен: ему же вослед
Мы расскажем о нынешней правде,
Может быть, через семьдесят лет.
Годы бедствий уйдут вместе с нами
В край распятой любви матерей.
Наши вопли останутся снами
Ледовитых бездонных морей.
Не слыхать автоматного воя.
А в небесной осенней дали
В первый раз, погляди, без конвоя
Над отчизной летят журавли...
ГРЯДУЩЕЕ - КЛИНОМ
Еще в Перми Миша написал стихотворение, которое было прочитано моей подругой:
"И путь мой не длинный.
И плоть моя - глина.
И слезы - озера.
Грядущее - клином.
Прошедшее ливни
По пеплу разора..."
Подруга сказала:
- Этот тот случай, когда мастерство играет против автора, потому что
он пишет не от жизни. Вот если бы это сочинил какой-нибудь автор из Латинской Америки, можно было бы признать гениальным.
Подруга жила лакированной обложкой советского образца и не знала,
что мы как раз и есть Латинская Америка, только... хуже. Через несколько лет она положит на стол партбилет со словами:
- Никакой вины за то, что творилось в стране, у меня быть не может. Я этого не знала.
Михаил видит гораздо больше, потому что смотрит снизу вверх, а вся нелепая общественная громада на него давит. Он уже давно убеждает меня, что из тюрьмы вообще видно лучше. Именно поэтому считает, что пребывание в тюрьме для осознания общественных истин для него было необходимо: "Это сгусток общественного неблагополучия. Слепок нелепостей". Только вот... многовато - пятнадцать лет.
Много лет спустя он напишет посвященное мне стихотворение:
"Пора - к исходу все, к исходу -
Уму и сердцу моему
В твою тюремную свободу,
В мою свободную тюрьму..."
Мне это покажется почти обидным:
- Почему это моя свобода - тюремная?
- Потому что ты тоже в зоне, только оградка подальше и вышек не видно.
И он был прав. Человек должен распрямляться и становиться свободным изнутри. И тогда, в тюрьме, Миша был уже духовно гораздо свободнее, чем я, идеологизированно воспитанная.
Понять, что творится в мире, со скованными руками, можно. Только вот
некому. Народ-то там... темноватый, непробуженный. А с другой стороны - лучше и не будить, зверя дикого узришь. А потому –
"И хлопала
Большая
Малой зоне,
Чтоб мелодичней лился
Звон оков".
Многие стихи (начиная с конца семидесятых годов) раздражают, по меркам того времени кажутся почти оскорбительными. (Сопин вообще в течение всей своей последующей поэтической биографии будет раздражать, хотя по жизни - полная противоположность).
"Не убежать, не защититься мне
От вечного заката на окне,
От алчности персон и персонажей,
От дотов, камер,
Моргов и светлиц,
От модных тканей,
Вытканных из сажи,
От маринада чувств,
От грима лиц,
От модных морд
И от безликих мод,
Отравленных лесов, полей и вод,
От униформ,
От вечных норм на корм,
От нюхающих газ слезоточивый,
От братьев пьющих,
От неизлечимо
И беспробудно трезвых
Дураков".
(1984 год)
Эти стихи, конечно, никто и не думает печатать, а "на кухне" говорят:
- Миша, ну откуда ты все берешь? Смотри на жизнь светлее!
Комментаторам и в голову не приходит, что здесь налицо последующая история страны в свернутом виде. Обратимся к сегодняшнему дню. "Алчность персон и персонажей?" - кто же от них сейчас не страдает! Доты, камеры и морги... к сожалению, больше чем достаточно.
"Нюхающие газ слезоточивый" - нет, уже не газ - похлеще. Вот на счет норм на корм и тканей из сажи - пожалуй, в начале девяностых пошли изменения в лучшую сторону, заграница помогла.
Просто удивительно, как поэт постоянно опережает время. Так, стихотворение "Враги давно друзьями стали и нам на нищенство дают..." появилось за несколько лет до того, как Россия стала получать гуманитарную помощь от Германии. Помню, я тогда еще возмутилась: "Друзьями, может, и стали, но что дают на нищенство - это уж слишком". И тут же немцы стали давать нам на нищенство.
В конце восьмидесятых годов на выезде вологодской писательской
группы в Череповце преподавательница профтехучилища чуть не за грудки схватила Михаила за прочитанные им перед ребятами строки:
"Вы куда разбрелись,
Исторически нищие мальчики,
На безлюбии людном
Свои растеряв голоса?!"
Опасаясь за неправильное воспитание подопечных, она тогда искренне
выкрикнула на весь зал:
- Мы не исторически нищие!
Прошли годы... Увлеченные бизнесом, сексом и еще Бог знает чем,
молодые люди все меньше интересуются прошлым страны, попирают
святыни, а некоторые регионы бывшего Советского Союза и вовсе откололись, вытесняя русскоязычное население по странам ближнего и дальнего зарубежья.
Публика накидывалась на поэта за "чернуху". Но можно ли винить
автора за то, что прозреваемая им ситуация в стране оказалась столь тяжелой?
Увлечение социальной тематикой слишком привязывало стихи к
быстротекущему моменту, и я говорила:
- Их ждет печальная судьба. Время бежит так быстро вперед, что
строки, которые звучат сегодня как прозрение, завтра появятся в передовицах газет. То, что тобой выстрадано, другие скажут в порядке конъюнктуры с большим литературным умением. А ты так и останешься для историков литературы... если кому-то будет не лень потрошить архивы.
- Ну что ж, - отвечал поэт. - "Для нас - по-человечьи умирать, коль жить по-человечьи невозможно".
* * *
Баста. Нет больше сил разлучаться,
В пене красной бежать в никуда -
Для борьбы за вселенское счастье
За годами сжигая года.
Не могу - от политанекдотов,
От смирительных роб дон-кихотов,
От похожестей, тождеств и сходства,
От маразма устал и от скотства,
От притворной общественной спячки,
От пророчащих в белой горячке,
От увечного страха-полона,
От конвульсий дебильных поклонов,
От залапанных истин потертых,
От починов, значкистов, значков,
И дрожат средь живых, среди мертвых
Поплавки моих красных зрачков.
А по ним,
Разъярив себя в гаме,
По команде, под рупорный зуд,
Сладострастно хрустя сапогами,
Вожделюбы в шеренгах идут!
От оркестров, от маршей, гавотов
Веселясь, погибая, губя
Я устал умирать для кого-то
И, наверное, жить для себя.
ИЛЛЮЗИЯ РАЗУМА
Сборник "Смещение" вышло в Северо-Западном книжнном издательстве в 1991 году через полгода после сборника "Судьбы моей поле". Я спрашиваю у Михаила:
- Почему - "Смещение"? Что смещается и куда?
- Смещение – как иллюзия разума или плата за безумие добровольного возвращения к тому, от чего пытался удрать, используя голоса, реплики... Симуляция новшества. Смещаются ограниченность разума и мгла безумия в сторону новых храмов и вечных истин.
- А что смещалось конкретно в тебе?
- Понятия, их грузоподъемность. Пытался избавиться от сегодняшнего, чтобы попасть в кабалу завтрашнего-позавчерашнего. Конец света рассматривается как начало рассвета... за которым последует закат мировоззренческого уровня.
- Какой свет кончается?
- Я бы ответил так: приходит осознание невыполнимости поставленных кем-то задач, изначально виртуальных. Конец света - определение
условное. Это скорее захлопывание. Захлопывание аплодисментами,
дверью или захлопывание как удаление. Или мимикрия -
социалистическая революция, перестройка...
- Можно ли захлопнуть смерть? Удалить под аплодисменты?
- Ты имеешь в виду центробежную силу идиотизма? Или мировые открытия?
- Я хочу спросить, может ли быть у смещения конец?
- Нет. Не зависимо от того, какое это смещение - колеса телеги или мировоззрения. Речь идет о фиксированном мгновении. Насколько применима сегодняшняя формула для завтрашнего дня? Что словарь Даля - для Интернета?
Смещение - это продукт не закавыченных человеческих действий. Нам трудно ориентироваться в происходящем, потому что живем по закону навязанного. У нас идея заранее противопоставляется ее реализации, получается раздвоение. Отсюда – путаница. Каждый человек как бы подмигивает собеседнику: «Я понимаю, о чем ты говоришь» - а на самом деле – нет! И смещение - как отход от навязанного, чтобы вернуться к себе! Осознать: что ты потерял? Что приобрел? Кто ты - на ладони времени?
Когда я работал в цирке, там был ручной медведик, перед выступлением его держали на цепи. Он вставал на задние лапы и долго-долго
подпрыгивал вверх-вниз, иммитируя бег. Вот так и мы – думаем, что куда-то бежим, а на самом деле, как тот медведик...
Трагедия каждого человека – его проблемы. Трагедия личности, управляющей государством – трагедия народа. Какой ценой обретаем мы доблести наши? Проживая в скудоте, утверждаем, что богаты.
...Смещение – как «раскоряченность» в сознании, когда вдруг в реалии понимаешь, что многое не благополучно.
И что самое удивительное – двое будут размышлять 72 часа, абсолютно утеряв суть предмета обсуждения, но при этом делать вид, что понимают друг друга. Трудно найти момент сближения. И вместо того, чтобы сказать "да", мы вступаем в конфликты - то есть, делается все, чтобы укоротить жизнь, а не продлить её. Нам необходимо определиться в этих размышлениях. Если будем говорить о человеке – результат один. Если об обществе – другой.
- Этот процесс закономерный? Или форма самозащиты?
- О человеке – защита. Об обществе - мировоззренческая усталость. Невозможность закончить одно, чтобы перейти к другому. У любого дела должен быть результат. Вот мы желаем уйти от войны, насладиться победами. И вдруг оказывается, что «победа - дураку награда, для мыслящего - тяжкий крест». У меня есть стихотворение: "И то, что в молодости подвиг, иначе в зрелости звучит..."
...Усталость и самозащита так же условны, как жизнь. Из чего мы вырывались с кровью - возвращаемся к тому же, но уже по доброй воле.
Упоительный возврат в тюрьму-казарму, в храм-тюрьму или симуляция возвращения к вере... Причем, все происходит молниеносно. Только
подумал – а оно уже воплотилось! Уплотняется разница до
мгновения между тобой пропевшим и мною услышанным.
...Смещение как движение по восьмерке - от разумного к безумию. Чтобы кормить время, человек насаживает самого себя на крючок вместо наживки, делает пируэт и начинает поворачиваться, чтобы увидеть себя в пространстве... Так меньше разрушается психика, ее защитная часть. Безразличие времени, избыток его ведет к смятению, обезличивает потери, находки, слова уже не соответствуют заложенному в них
смыслу.
...Не надо мешать жизни определениями, умершими вчера. Вся она – смещение... чтобы ошибаться, делать открытия, забывать о них и возвращаться к прежнему. Но капелька рассвета рождает восторг.
- У тебя есть тревога, что жизнь коротка?
- Что за ценность обретенной жизни, если другой распоряжается именем моим?
- Где же спасение, выход?
- В уровне самооткрытия - "нимб имени моего". Человек открывает свою неповторимость. И через нее только я просматриваю условность или конкретность происходящего. В ресурсности нашего пребывания на земле мы выбрасываемся из существования, как киты на берег... Это крик о невозможности реализовать себя в той среде... почти всегда зная, что только такой ценой можно заявить о себе в мире безумия. Киты, работающие "на обслугу", не выбросятся.
Я вижу строительство будущего по принципу ласточкиного гнезда. Из маленькой грязючки птаха лепит домик, в котором родятся птички и осенью улетят, но инстинкт рождения непременно приведет их обратно.
В мире, строящемся по подобию ласточкиного гнезда, не бывает такого, чтобы то, что один созидал годами, другой получал за минуту без всякого труда. Если твои действия вызывают у окружающих улыбку хотя бы малого удовлетворения, уход с мировой сцены воспринимается как полная исчерпанность себя в деле, которое было для тебя музыкой. И тогда уход не так страшен. Просто: "Прощайте, ухожу..."
СМЕЩЕНИЕ
Как формируется калека?
Смещают свет и тьму ума
В бетонной центрифуге века:
Страна - казарма, храм - тюрьма.
Народный голос - рев амбиций.
И друг вчерашний - враг уже.
И выполняют план убийцы
Под лязг затворов и ножей.
И удобряют ниву прахом.
И нет претензий. А к кому?..
И торжествует Молох Страха,
В мешке ведущий
Свет во Тьму.
«ОБУГЛЕННЫЕ ВЕКОМ»
Девяностые годы... Страна радуется свободе и демократии. Теперь каждый сам себе голова: что хочу, то пишу, издаю на свои (или спонсорские) деньги и продаю. Примета времени - автор с собственным тиражом на улице, он же продавец, раздает автографы. Поначалу зрелище привлекательно, но как всякое шоу, срабатывает ненадолго. Скоро интерес публики ко все возрастающей печатной продукции упадет, а уровень этой продукции, увы, будет снижаться...
Отделение Вологды от Северо-Западного издательства привело к тому, что квалифицированные редакторские кадры остались в Архангельске, своими Вологда так и не обзавелась, а мы навсегда потеряли Елену Шамильевну. К сожалению, это сказалось и на последующем сборнике Михаила "Обугленные веком", который, не смотря на прорыв и серьезные удачи, автор сам посчитал в целом "сырым" и впоследствии значительно переработал.
Изданием этого сборника он обязан Совету самоуправления (так тогда называлась городская Дума) и Администрации города, а инициатором выступил коммунист-активист, депутат от городской, а потом и Государственной Думы от фракции КПРФ Владимир Громов. Удивительным образом за стихи Михаила хватались политические представители самых разных течений: им казалось, что он бьет их врагов, и только потом соображали, что в такой же степени это повернуто и к ним самим.
Володя - бывший железнодорожник, которого мы знали более как исполнителя бардовских песен и прекрасного, чуткого человека. Обладая редким по проникновенности тенором, он играл на гитаре, в фильме Александра Сидельникова исполнял песню на стихи Михаила "Узкоколейка". Бывал у нас дома... Громову Миша посвятил стихотворение "Слева - чаща. Леса...", которое мы полюбили в его исполнении.
К тому времени, как мы подружились, Володе было за сорок. Он имел высшее инженерное образование, но трудился машинистом (здесь больше платили). Работу любил - в его рассказах о дальних рейсах много поэзии.
Выработаны годы, необходимые машинисту для получения пенсии, но сил еще достаточно, а в душе неудовлетворенность. Володя вступает в Коммунистическую партию и с головой окунается в политику. Сначала он баллотируется в городской Совет самоуправления и становится одним из самых видных депутатов, а потом делает головокружительный взлет - по партийным спискам проходит в Государственную Думу. Думаю, не ошибусь, если скажу: поддерживая Михаила, Володя рассчитывал привлечь его в агитационной работе. Стихи нравились, и компартию он поддерживал искренне, только думается, идеалы КПРФ он больше сочинял... Миша это понимал и говорил: «Володя, не переживай. Для меня неважно, сколько партийности в человеке – важно, сколько человечности в партии».
(Через четыре года Громов вернется из Москвы и отойдет от политики. На вопросы будет только с досадой махать рукой, да мы и не будем спрашивать. По слухам, он хотел сборником "Обугленные веком" поразить товарищей по партии, но не встретил поддержки. Стихи никуда "не пошли", чему мы только порадовались).
А сборник остался... По тональности он близок к "Девяносто третьему году", стихи жесткие, афористичные. Излишне много посвящений. По этому поводу Миша говорил: "Что я могу сделать для людей, которых люблю? Подарить стихотворение. Другого у меня ничего нет..."
Я уже упомянула, что от этой книги - неудовлетворение. В непредсказуемой политической обстановке и ожидании очередного де-фолта выделенные средства надо было использовать молниеносно. Сборник составлялся в спешке. Миша с бывшим журналистом Альбертом Третьяковым подбирали опубликованное в газетах (якобы прошедшее в какой-то степени редактуру, что на самом деле было не всегда).
В «Обугленных веком» есть повторы, длинноты, стихотворные цепи плохо выстроены. Неудачной я считаю и художественное оформление, хотя оно делалось в соответствии с пожеланиями автора.Тем не менее... если бы мы тогда не собрали все это вместе, и вовсе растеряли бы.
...Одно мы отсылали, другое забирали случайно зашедшие знакомые. Потом хватались, что самого удачного нет вообще. Миша стал печатать под копирку, но копии тоже терялись, а горы недоделанных стихов, к которым автор потерял интерес, росли, и в них уже невозможно было
найти нужное.
Время от времени я пыталась систематизировать рукописи, но получалось плохо. Михаил все рвался вперед, многое оставалась на уровне заявок. Все это складывалось в пачки, которые перевязывались тесемочками. Миша обещал, что к этому еще вернется, но становилось все яснее, что это время вряд ли наступит.
Бумаги заполняли квартиру, собирали на себя пыль. В начале девяностых я жестко за них взялась - уменьшить пыльные груды бумаг, отобрать и выбросить хотя бы копии и самое слабое. Делила рукописи на несколько кучек: номер один (самое удачное, но чуть подработать), номер два (отдельные ценные строчки и мысли) и номер три - на выброску. Печки у нас не было, уличный контейнер Миша использовать не хотел. Мы набивали рукописями хозяйственные сумки и увозили сжигать на свой картофельный участок. Когда у Михаила был выявлен обструктивный бронхит, квартира требовала капитальной чистки, а возить рукописи за город для сжигания не стало сил; я все-таки упаковывала их в газеты и бросала в мусорку...
Сначала дело шло довольно бойко, слабого попадалось много. Но потом я все чаще стала останавливаться перед фактом, что качество рукописей заметно улучшилось и выбрасывать практически нечего. Наконец, сказала: "А в этом разбирайся сам".
Груды бумаг долгое время лежали грудами на подоконнике. Порой я вытаскивала что-нибудь из середины для журналистских нужд, и если видела в стихотворении удачную мысль или строку, подсовывала для переработки. Часто такой ход бывал плодотворным.
... Он вернулся к этому не задолго до смерти. В последние месяцы нового не писал, но охотно возращался к правке: это было не только занятие для души в тяжелой больничной обстановке, но и отвлечение от физических страданий. Становилось все яснее, как много там доброкачественного. Это же почувствовалм мы с сыном, разбирая после его смерти рукописи. Наследие оказалось гораздо богаче, чем можно было предположить.
* * *
К разрубленным виями узам
Влачился
С великим трудом.
Отторгнутый братским Союзом,
Спешил я в родительский дом.
И вижу,
Что нет его боле:
Звон вишен,
Кукушечий плес –
Обман.
На мираж колоколен
Ползу, как подстреленный пес.
Чтоб скрыться,
Уйти от бессилья,
К тебе, обновленной, стремлюсь,
Умытая
Кровью
Россия,
Слезами
Омытая
Русь.
"ПРИСПЕЛО ВРЕМЯ МАРОДЕРУ..."
В июле 2003 года Миша взял в доработку стихотворение "Бой отгремел..." и написал посвящение: "Моим родимым - Леночке с Вадимом". Запоздалая признательность человеку, который никогда об этом не узнает - он умер в 2001 году. Не узнала об этом и второй адресат посвящения, жена Вадима Валерьяновича Лена Кожинова, связь наших семей порвалась..
Только Вадиму Валерьяновичу, его авторитету, личной заинтересованности Миша обязан своим прорывом в литературу. Он рассказывал, что в первый год пребывания в Вологде побывал в Москве, где и познакомился лично с семьей Кожиновых. Чтобы создать непринужденную обстановку в общении с бывшим лагерником, Кожинов решил обставить это "под спирт". На кухонном столе стояло несколько пол-литровых баночек, в которых были налиты на разных уровнях спирт или вода, мужчинами это по очереди уносилось на стол, а Лена (единственная женщина!) бегала по кухне, нюхала баночки и уменьшала количество спиртовых в пользу водяных.
Вадим достал гитару:
- У меня нет голоса, но я пою душой.
Миша протянул руку:
- Дай-ка я.
Провел по настройке, мастер почувствовался сразу:
- Ах, не одна ли дорожка во поле...
Да и ту прометет добела.
И не надо ни доли, ни воли,
Кроме той, что ты, Русь, мне дала.
Напряжение "хрустнуло". Кожинов подхватил, до конца встречи эта песня осталась главной.
Оригинально муж рассказывал об объезде из Москвы. Уезжали с кем-то вдвоем, конечно, пьяные, и по пути на вокзал друг друга потеряли. Деньги остались у приятеля, а где его искать? - может, уже под забором уснул или милиция прихватила. А поезд "Вологодские зори" - вот он, и завтра с утра на работу.
Миша садится без билета, залазит на верхнюю полку. Пошел проводник проверять билеты...
- Я признался сразу, - вспоминал Миша. - Попросил: "Не ссаживайте меня, выпишите штраф и довезите до Вологды". Проводник так сделал. Штраф пришел на предприятие "Прогресс", штрафник сразу его уплатил.
Встречались они и впоследствии, я никогда на эти встречи не ходила.
В 1986 (кажется) году они вместе с вологодскими писателями поехали на прогулочном теплоходе по Сухоне на родину Николая Рубцова, где должно было состояться открытие памятника поэту. Сопин и Кожинов сидели вместе за столиком на палубе, и кто-то сказал:
- Смотрите, два Кожинова.
По интересной случайности они были не только одного возраста, но и
похожи внешне.
Дома у нас Кожинов не бывал, но однажды попросил приютить на несколько ночей незнакомого человека - пока тот не найдет постоянное жилище. Наверное, подумали мы, такой же бедалога, как Михаил несколько лет назад... Мы эту просьбу выполнили, но дружба не продолжилась, кажется, протеже в Вологде не задержался. Даже имени не помню.
После журнальной подборки 1992 года в "Нашем современнике" Вадим Валерьянович позвонил в Вологду. Поздравил, и все повторял:
- Миша... Миша...
Создавалось впечатление, что он то ли задыхается, то ли плачет. (Миша был растроган, растерялся, поделился со мной: "Я даже сначала подумал, что он пьяный").
Стихотворение "Бой отгремел..." Кожинов цитировал в своих трудах и в
телевизионной передаче, а в одном из частных разговоров о Михаиле сказал: "Это провидец".
Когда Миша, рассказывая по телефону о выходе очередного сборника, сказал, что поэтической биографией он обязан ему, Вадиму Валерьяновичу, тот ответил:
- Жене скажи спасибо.
И все же по крупному счету Кожинов о Сопине-поэте не написал. Почему? В личном разговоре объяснил это мистически:
- Я, Миша, боюсь о тебе писать, потому что всех, о ком я написал,
уже нет в живых.
Но мы с Михаилом думали, есть к тому более глубокая причина. Кожинов сказал правду, когда в 1982 году на встрече в Доме литераторов в
Москве мне разъяснил:
- Я поэзией больше не занимаюсь. Перешел к истории.
Он действительно хотел больше не заниматься современной поэзией, но ему не позволяли. Приходили такие, как мы, за помощью, и он не мог
отказать. Посильно содействовал. Но возможностей оставалось все
меньше - и, похоже, сил тоже.
Полагаем, не без содействия Кожинова в журнале "Москва" после выхода сборника "Предвестный свет" появилась рецензия его ученицы Ларисы Барановой-Гонченко: умная, грамотная, проницательная. Мы были тогда
слишком неосмотрительны с такими ценностями: дали почитать статью вместе с журналом редактору газеты "Вологодский комсомолец" и... с концами, больше не видели. Ни копии ни осталось, ни даже номера не запомнили.
В последний раз Миша встречался с Вадимом Валерьяновичем в Вологде у Михаила Ивановича Карачева уже в разгар перестройки. Кожинов сказал:
- Принеси стихи. Я сам отнесу их Стасу Куняеву.
Миша не понес, потому что в редакции уже давно находились несколько подборок. Видимо, у "Нашего современника" в то время уже были другие ориентиры.
- Не все в моей власти. Но огорчаться не надо, - говорил Кожинов. Имена не назывались, но полагаем, речь шла о тех, кто вырос на кожиновском авторитете и после смерти сделал его своим знаменем. "Приспело время мародеру по душу смертную мою" - похоже, Кожинов применял эти строчки и к себе...
Крупная и неоднозначная это была фигура - Вадим Кожинов. Когда мы с мужем готовили эту публикацию, он попросил так сформулировать свое впечатление:
- Чем дальше он отходил работы, достойной масштаба его личности, тем больше поворачивался лицом к одиночеству.
Безусловно прекрасной Михаил считал позицию критика "не замечать" в поэзии то, что критику не близко. Но если он видит "искорку", будет с этим человеком работать.
Эту позицию Сопин перенял применительно к себе, когда ему выпало недолгое счастье общаться с молодыми авторами в Интернете:
- Критика должна быть сестрой милосердия у постели тяжело больной поэзии, - учил он их.
Готовя эту публикацию, я достала две подборки из "Нашего современника", за 1990 и 1992 год, и сначала хотела их объединить. Вдруг поняла: не складывается! Слишком много в жизни общества произошло за эти два года. Изменилась и поэтическая интонация Михаила Сопина. Она стала жестче, живописность строф все более сменялась графичностью. Почти уходила присущая ему в ранний период распевность, а если и появлялась - то это скорее скоморошничество. Вместо лирической эйфории: "Без конвоя летят журавли..." - "Исход мой ясен. Враг дал деру. Приспело время мародеру..."
Публикация 1992 года в журнале "Наш современник" была последней. Больше в центральной прессе Михаил Сопин не печатался.
Из подборки, опубликованной в журнале "Наш современник" в1992 году.
* * *
Моим родимым – Леночке с Вадимом
Бой глуше. Дальше. Стороной.
Я обречен державной кликой
Беззвучно плакать
Над страной
В период гласности великой.
Все больше павших и калечных.
Все громче слава о войне.
И страшно то,
Что страх во мне
Истлел.
Испеплился.
Навечно.
К тому и шли, мечту веков
Осуществив впервые в мире!
Дым разнесло, в державном тире –
Ни белых, ни большевиков.
Кто устремился к грабежу,
Кто – к ностальгии о тиране.
Прижав ладонь к тяжелой ране,
На бруствере один лежу.
Мне, отшагавшему в строю,
Сценарий ясен:
Враг дал деру.
Приспело время мародеру –
По душу смертную мою.
СУЖДЕНО ЛИ НАМ ВЫЙТИ ИЗ КРУГА?
В 1990 году Вологда бурлила, как и вся страна. Возникали и рушились
политические партии, по почтовым ящикам раскидывали листовки, происходили перезахоронения жертв политических репрессий. Люди митинговали в скверах и на площадях.
На Кремлевской площади предложили выступить вологодским писателям и поэтам. Миша тогда еще не был членом Союза писателей, но он хорошо читал и его охотно приглашали для публичных выступлений. До сих пор
эти выступления обычно были для него мало интересными: "обязаловка" в
школе, случайная публика в библиотеке... (Как юмористически оценивали такую деятельность сами члены Союза - "отптичковались"). А Михаил жаждал общения с массами, хотел видеть полный зал военных, молодежи... Наибольшее удовлетворение принесло выступление в вологодской мужской тюрьме - по приглашению от политотдела. Сразу установился контакт с аудиторией, довольным осталось и начальство. Михаил знал, что читать и говорить в данной ситуации.
И вот ему впервые предстоит читать перед сотнями слушателей на площади. Мы решили выбрать коротенькое - выступающих предвидится много, Михаила явно выпустят среди последних, когда публика уже устанет. Нашли три-четыре "забойных" стихотворения. Наконец, автор остановился на единственном в десять рифмованных строк.
Площадь есть площадь. Кто-то, придвинувшись, слушает, в задних рядах движение, переговариваются, жуют. Среди публики, как положено, заместитель первого секретаря обкома КПСС по идеологии.
Публика настроена благожелательно, выступающие оправдывают ожидания, им хлопают. Они читают о любви к Родине, к природе в традициях Николая Рубцова. И вот настает очередь Михаила. Он берет в руки микрофон и читает медленно, чеканно:
МОЛИТВА.
Спасибо, Господи, ты спас
Меня от раболепья масс,
От гостеррора - зверств людских,
От государственной тоски,
Пророчащих неторыпей,
Отцеубийц,
От лагерей,
От бомб, от пуль,
От века спазм -
От голосующих за казнь,
От вьюг, что в сердце мне мели -
Гослжи,
Госпьянки,
Госпетли.
По многолетнему партийному опыту, по неуловимому "дуновению" среди
слушателей идеолог с первых строк чувствует, что происходит что-то не то. Она протискивается вперед и пытается оторвать у Михаила микрофон:
- А вот этого не надо!
Но рядом оказывается мужественная радиожурналистка Татьяна Файнберг. Она придвигает Сопину свой микрофон, что позволяет поэту дочитать до конца, а Файнберг записывает выступление на пленку и стихи звучат по радио.
Время демократического подъема, искренних надежд. Но у Михаила уже нет той эйфории, с какой он вышел из тюрьмы искать свободу. На выборах мы голосуем за правое крыло, а стихи - уже без иллюзий:
"Суждено ли нам выйти из круга
Нищих благ, планетарных потерь?
Суждено ли понять нам друг друга
Не когда-то потом,
А теперь?!
Суждена ль нам
Гармония в целом,
Если тело и дух не равны?
Если ваша душа не мертвела
На гигантских
Этапах страны?
Если ваша свобода - в субботу?
Через пеплы,
Кровищу и грязь,
Я ходил умирать за свободу,
Обретенной
Неволей гордясь».
В те месяцы на демократической волне родилась новая газета "Русский Север". А в 1997 году туда приходит отличный журналист и фотомастер Алексей Колосов, бывший соб.корр "Комсомольской правды", успевший потрудиться в Москве, Киеве и других регионах, друг десантников и пограничников... Теперь у него в Вологде семья. Раз в неделю он выпускает приложение к "Русскому Северу" под названием "Среда" и для улучшения читабельности приглашает Мишу. Обычно это выглядело так: полоса читательских писем, выражающая спектр общественных отношений. В центре фотография или коллаж и стихотворение.
Публикации в "Русском Севере" продолжались регулярно в течение двух лет, пока Алексей работал в "Русском Севере", и играли огромную роль для пропаганды творчества Михаила на уровне области. Иногда ко мне подходили малознакомые люди и говорили о признательности к поэту. На вопрос: "Откуда Вы его знаете?" - ссылались на "Русский Север".
Из подписей к фотографиям и коллажам, опубликованных в газете
«Русский Север» в 1998 –1999 годах.
КОЛЛАЖ: ТОРГУЮЩАЯ ТОЛПА НА ПЕРРОНЕ, ИЗ ОКОН ПОЕЗДА СВЕШИВАЮТСЯ ЗАГРАНИЧНЫЕ ВЕЩИ... НА ПЕРЕДНЕМ ПЛАНЕ –
ВИКТОР ЧЕРНОМЫРДИН С ЗАЖЖЕННОЙ СВЕЧОЙ.
Рухнули своды идей.
Красные, звездные своды.
Призраки вольных людей
Стонут под игом свободы.
"ЧЕМ ГЛУШЕ МУЗЫКА ЛЮБВИ..." (ДЕВЯНОСТО ТРЕТИЙ ГОД)
Через год после смерти Глеба по домам возвращался его призыв.Петя, тогда еще студент-виолончелист музыкального училища, играл в камерном оркестре. У оркестра не было постоянного помещения, адреса репетиций и концертов менялись. Иногда в залах было холодно (в городе плохо топили), и страшновато было за артистов, которые играли во фраках и легких платьях, в то время как слушатели сидели в шубах.
Однажды во время такого концерта в зал зашли двое молодых людей в военной форме - они искали меня. Представились: бывший сослуживец Глеба Слава Цветков из Подмосковья с товарищем. Военнослужащие попросили меня
показать Петю. Мы потихоньку вышли в фойе. Ребята рассказали, что едут домой из армии и вот сделали крюк, чтобы посмотреть на брата Глеба: похож ли? Нашли, что - очень. Я стала зазывать в гости, но они сказали, что дома у нас уже были, отец рассказал, где разыскивать, а теперь торопятся на поезд.
Я вспомнила эту встречу через два года, когда в воскресенье 3 октября 1993 года в зале Вологодского музыкального училища звучали трагические аккорды симфонии Дмитрия Шостаковича в исполнении гастролирующего симфонического оркестра. Но мы еще не знали, что в Москве стреляют.
Возвращение домой было ошеломляющим. Мы с Мишей провели бессонную ночь у телевизора и приемников. Мише показалось, что в одном из интервью для радио, взятом на площади у Белого Дома, прозвучал голос нашего друга, молодого режиссера документального кино из Санкт-Петербурга Саши Сидельникова, который делал в Вологде фильмы с участием Михаила. Часть этих кадров снималось у нас дома.
- Дядя Миша, - спрашивал Саша, - а что такое для Вас - понятие Родины?
- Я здесь живу, и все, что с ней происходило, происходит и будет происходить - мое. Надо понять, чего нам не следует делать, хотя бы не делать хуже... Посмотри, как мы ведем себя на Родине - то ли как на случайно оккупированной территории, то ли в хлеву; страшно ногу поставить, чтобы не очутиться в дерьме. Нам на гербе вместо медведя надо мусор прицепить, чтобы помнили, где живем. Пробьешь вершинку корки, на которой обитаешь, и окочуришься от внезапного потока зловония.
Сейчас Родина - как больной страдающий человек. А человек на ней должен чувствовать себя, как младенец на груди у матери: защищен и накормлен; свободно, уютно и не страшно. Красотой, добротой должен быть привлечен. Чтобы каждого, кто уехал - в Прибалтику ли, в Америку - посещала мысль: "Надо поскорее купить билет, съездить домой, в Россию..." Это и есть любовь к Родине. И если я увижу у себя в доме неблагополучие - разве не скажу об этом? Все, что я делаю в поэзии - мой метод защиты свободолюбивых, нормальных отношений...
И вот теперь неведомый нам столичный радиожурналист, узнав в Саше известного документалиста, спрашивал у него - каково настроение в российской глубинке? И тот отвечал в совершенно свойственной Сидельникову манере:
- С Российской глубинкой - все нормально...
Так мы узнали, что Саша, как всегда, в центре главных событий.
Весь день по Российскому радио в перерывах между репортажами и перестрелками звучала песня Б. Окуджавы:
"Не обмануться бы во мраке:
Чем глуше музыка любви,
Тем громче музыка атаки..."
А вечером стали передавать списки погибших. Среди них был назван кинематрографист из Санкт-Петербурга... Александр Сидельников. Он был убит снайпером со спины. Попасть в Сашу было нетрудно: ростом - почти под два метра, богатырского телосложения, он всегда возвышался над толпой. Стреляли по человеку с кинокамерой.
В книжке "Девяносто третий год" всего семь страниц. Серийное производство рекламной библиотечки поэзии, задуманной в целях поддержки нищенствующих поэтов. Сборник-проспект тиражом в 1000 экземпляров издавался для авторов бесплатно согласно Федеральной целевой программе книгоиздания России. Предполагалось, что авторы эти книжки будут продавать или распространять и таким образом себя
прорекламируют.
Будучи в Москве, я сложила тираж в две большие сумки, хотела часть оставить в московских книжных магазинах, но... оказалось, что платить за продажу и хранение придется дороже, чем от того выручка. Увезла все в Вологду. Конечно, мы ничего на этом не заработали. Раздавали, дарили...
Великое дело делал Союз писателей России этой акцией. Поэтам давали понять, что их творчество может быть востребовано.
* * *
Крестили - тебя не спросили,
Раб божий, земной человек.
Идет "пробуждение России",
Двадцатый кончается век.
И длится, все длится и длится
В веках затянувшийся сон.
Во сне перекошены лица
Идейно озлобленных зон.
Страна, сочиненное чудо,
Прощай, суеверья игра.
Пора уходить ниоткуда.
К себе возвращаться пора.
Мечтанье - продленье обмана,
Кукушка в декабрьском лесу,
Мосток из огня и тумана,
Качающийся на весу.
"НЕ СОЖЖЕНА СВЕЧА...»
Тот, кому "повезло" (точнее, не повезло) быть солдатом в сорок первом, остается им навечно, даже если ему было тогда десять лет. Тем более - если десять... Напомним, что Михаил и сам был из семьи военных, где высоко ценилось и воспитывалось чувство патриотизма и долга.
Его деды разошлись разными дорожками - но все считали, что сражаются за Родину и свободу. Отец был военным инженером, испытателем танков на 183-м танковом военном заводе (Харьковском паровозостроительном). В конце тридцатых, как и многих других военспецов, арестовали... Но - отпустили. А когда перед войной отец умер от скоротечного распада легких (Мише было семь лет), его хоронил весь завод.
Михаила сызмальства учили брать на себя ответственность. Не случайно, когда семья оказалась в оккупации, бабушка посылала 11-летнего внука выводить из окружения советских солдат, хотя не могла не понимать, чем рисковала.
Сделавший выбор в сорок первом без присяги остается верным ей и
защитником человека в погонах - того, кто умирает по приказу. А Сопину всегда нравились люди мужественные, с активной жизненной позицией.
В Перми в черновиках осталось стихотворение с такими строчками:
"...Я завидую БАМовцам,
Рельсы бросающим в жизнь," - и это писалось не по заказу: романтический бросок в Сибирь казался прекрасным.
У него было стихотворение, посвященное афганцам. На встречу с бывшими военнослужащими Михаила пригласили в редакцию газеты
"Вологодский комсомолец", и его покорил искренний рассказ юношей о
том, что они добровольно шагнули вперед при предложении участвовать
в боевых действиях.
(К счастью, оба стихотворения не были напечатаны и потерялись -
современное поколение этот порыв не поймет. Однако хочу подчеркнуть, что этими и подобными стихами Михаил не просто откликался на те или иные события времени (для непечатающегося автора занятие более чем бесполезное). Он ими ДУМАЛ. Освобождал в сознании место, чтобы было от чего оттолкнуться и двигаться дальше.)
Но дискредитация афганской компании уже начиналась, патриотически настроенная молодежь оказывалась заложницей политических игрищ, быть патриотом становилось не престижно. Михаил в любой ситуации был на
стороне проигрывающей стороны.
Позднее он скажет о том же более жестко:
"Но человеком быть уже
На белом свете не престижно".
Вспомним, с каким страстным желанием любить вернулся поэт из заключения:
"Я спешил в тебя веровать, Родина,
Я приполз в тебя веровать, Родина,
Подорвав сухожилья о наст".
Но как быть с тем, что защитников Родины он встречал на этапах?
"Не зажжена свеча!
Стакан не поднят...
Романтика - особый род вины.
Опомнись, помолись...
Они уходят
В буранное ничто издалека
Транзитные берлинские этапы,
Безвестные советские зека."
Как он это читал! Первую строчку - на подъеме, с сильным акцентом на конце - восклицание! Потом спад - почти до полушепота, с выраженным многоточием. "Опомнись, помолись" - почти в растяжку. И последние две строки - чеканно и ровно, как солдатский шаг.
Если понимать Родину, говоря словами поэта, "не просто как собрание березок-рябинок, а в совокупности с общественной жизнью, то она меняла декорации быстрее, чем люди успевали разобрать, что на них изображено". Это очень знакомое многим состояние отражено в стихотворении:
"Я знать хочу,
За что мне власть
Вчера любить,
А нынче клясть.
... Я знать желаю след во след
Не через семь десятков лет".
А как же здесь быть человеку в погонах? Как быть тому, с кого требуют не просто любить или клясть, а умирать? Ему не положено думать:
"И любят нищие салют, и умирают по приказу..."
Думать - главный жизненный принцип Сопина. И все равно он остается солдатским защитником!
"Солдата убивают дважды:
В бою и в памяти людской".
Отделяется Прибалтика. Громят могилы бывших освободителей, которых теперь именуют оккупантами.
Полны сочувствия к человеку в погонах строки:
"Нет слез балтийских, русских, датских...
Они одни на белый свет.
Не трогайте могил солдатских.
Средь павших оккупантов нет!"
Безысходная трагедия современного человека в погонах воплотилась в судьбе полковника Буданова, которого судили много лет, не в силах ни осудить, ни оправдать. Он стал заложником политической системы, которая, в свою очередь - заложник многовековой российской истории.
Этот бесконечный судебный процесс раскалывал общество. Появление на сайте СТИХИ.РУ стихотворения "Полковнику Буданову" вызвало
противоположное отношение, от восхищения: "Это лучшее стихотворение Сопина!" - до: "Позор, как можно с сочувствием писать об убийце!" (Очевидно, что в обоих случаях на суд брали не художественные особенности, но позицию). А позиция у поэта такая: человека в погонах на войне, не признанной войной, общество распинает подобно Христу...
Как реквием читается стихотворение "Двадцать девятое марта" на тему чеченской войны. В те дни бригады ОМОНа гибли от засад одна за другой, и не всегда было ясно, почему. Помню кадры по телевизору: хоронят омоновцев Сергиева-Посада, а сквозь толпу пробирается чудом уцелевший парнишка. Его пытаются остановить, тележурналист сует микрофон, но он угрюмо отодвигает камеру: "Я ни-че-го не буду говорить".
А совсем через короткое время - подобная история с Пермским ОМОНом. Этот край (Пермь, Березники) нам почти родной. Мы многих там знали и с напряжением смотрим на телеэкран: вдруг появятся знакомые фамилии? Нет, этого не происходит, но все равно - на фоне знакомых городских пейзажей они как наши дети, сверстники наших детей. Медленно проплывает по экрану список убитых, задерживаясь на каждом имени...
ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ МАРТА
Памяти Пермского ОМОНа
Все длишься ты, праздник,
В слезах о родимых и близких.
Убитых
Бригады
Глядят на сошедших с ума...
Я вижу Россию
В военных дождях, в обелисках.
Солдат безымянных
Земля возвышает сама.
Мне стыло от мыслей.
На юге по-мартовски тало.
Психозно гудит над страной
Похоронный завей –
Я слышу, я вижу,
Я знаю, земля, ты устала
И плотью, и духом
Своих хоронить сыновей!
Сегодня
Засадой
Расстреляна группа ОМОНа...
Мне даже молитва
Казенно звучит, как вранье!
И память моя
Окликает ребят поименно:
Простите,
Простите,
Простите бессилье мое.
МЕЛЬНИЦА НА КОСТЫЛЯХ
У поэта есть два, казалось бы, взаимоисключающих себя стихотворения.
Вот одно из них:
* * *
Живу в другой стране.
Звонят колокола.
Из той, где прежде жил –
Ни отклика, ни звука.
Все - думы. Все - дела.
И память подвела –
Когда и с кем была
Последняя разлука.
Гуляю иногда.
Вдруг резкий окрик:
"Стой!"
Я замедляю шаг,
Едва соображая,
И с болью сознаю:
Не свой... Не свой? Не свой!
Чужой я для нее.
А эта –
Мне чужая.
И другое:
...А я без смутной вести
За краем вижу брод.
Вот здесь, на этом месте
Рождается народ.
Ситуация для этого автора не такая уж необычная: у него много противоположного, казалось бы, взаимоисключающего, сливающегося в полифонию, которая после некоторого привыкания совсем не кажется противоестественной.
Обратимся к первому стихотворению. Если идти по упрощенному варианту - типичное состояние человека старшего поколения, выкинутого из сегодняшней жизни (нищета, маленькие пенсии, обидно за падение Советского Союза, раздражают "новые русские" и т.д.) Хотя типичный человек старшего поколения о Советском Союзе тоскует, а поэт говорит: "Я той стране - чужой..." То есть, это скорее диссидент, а не поклонник пропавшей страны.
С другой страны, в состоянии выкинутости всегда оказывается часть населения при революциях (кровавых, как в семнадцатом году, или мирных, как в девяносто первом). Это состояние Владимира Набокова, в ночном кошмаре мысленно возвращающегося в Россию, чтобы быть расстрелянным в одурманенном цветущей черемухой рву. Оно знакомо беженцам бывших советских граждан всех волн эмиграции, почти не зависимо от того, как складывалась дальнейшая судьба. В данном случае речь идет о внутренней эмиграции из обеих стран - и бывшего Советского Союза, и нынешней непонятно какой России. У поэта рождается страшный образ Родины в виде мельницы, бредущей на костылях:
"Вольная-вольная воля.
Лунное-лунное поле.
Вдаль убегающий шлях.
И через лунную жижу
Движется - чувствую, вижу –
Мельница на костылях.
Шаркают свайные ноги.
Скорбно скрипят костыли:
"Я заблудилась
В дороге.
Родина я. Постели.
Крови потеряно много.
Все упованья - на Бога.
Сядь. Я забудусь чуть-чуть.
Как же далек еще путь..."
Мельница, которая перемалывает. Мельница Дон-Кихота, сражаться с которой бессмысленно... Но она же - необходимый атрибут благополучия селян, для которых мельник - самый необходимый и уважаемый труженик. Где здесь найти место человеку? Он попадает под перемалывающие крылья и... тут же сам чувствует себя мельником, способным управлять ситуацией, хотя бы в виде рифмующихся строф:
"Я знаю,
Время льет большую воду
Больной страны
На мельницу мою..."
Это рождение человека, если хотите, и есть обретение независимости, к которой даже в век свободы стремится далеко не каждый.
- Под то, что названо перестройкой, - говорит Михаил, - было вложено столько надежд и желаний... Сколько было лозунгов, криков о независимости составляющих бывшее СССР республик! После всего того, что они выстрадали, все были достойны этого и получили. Но я не увидел стремления к духовной независимости каждого человека. Нет этого и не может быть, нет таких программ... Пробурчали с тяжелого похмелья "День прощения"... Кто кого простил? Тех, кого не догрохали? Кто из страха объявит себя простившим? Перемены метафизичны: одним - вечно убивать, другим - вечно прощать? Истинных преступников столько же, сколько истинно верующих, остальных создают обстоятельства... Кто получает коротенькие вожжи, чтобы управлять группой близких, тут же стремится управлять государством, чтобы въехать во власть и обеспечить этот въезд своим близким. Отсюда - хроническое недоверие к власти...
- Так все-таки, - спрашиваю я, - остается надежда?
- Я не антипатриотист, не антигосударственник, не хочу терять доверие к стране, в которой живу. Я антиидиотист. А пока "обрядили страну в уголовных блатари из кремлевских палат", для меня важнее, кто мать и отец мои, а потом уже государство, диктующее общественный гипноз...
* * *
Свобода –
Что она, мой друг?
Когда идешь по жизни молча,
Плеть формирует
Стайный дух,
Станичная культура волчья:
Советский пепел
На кострах
Еще горячий!
А Россия
Уже внушает древний страх,
Живя в предчувствии насилья.
МОЛИТВЫ ВРЕМЕНИ РАЗЛОМА
Такой простор!
Куда от дум уйти?
Гляжу вокруг
С молитвой и обидой:
Россия - птица,
Над землей обильной
Ослепшая
От поиска пути.
С перевала хорошо видно. Здесь прозрачный горный воздух, далеко
просматривается горизонт в обе стороны. На разломе эпох возникали самые значительные произведения мировой культуры...
Мы еще не знаем, что останется в истории на развалинах социализма,
не готовы подвести итоги и выделить главное. Но появление авторов,
пытающихся размышлять на этом переломе, знаково. Очередной свой сборник стихов Михаил Сопин назвал "Молитвы времени разлома". Позднее он скажет: "Я пишу не стихи, а молитвы от имени ушедших и уходящих". Он уже и сам не молод - за шестьдесят, неизлечимо тяжело болен...
Меняется стихотворный стиль - свойственная раннему периоду
цветистость сменяется хирургическим анализом, краткостью, афористичностью, вот только частушечная лихость порой поэту не изменяет. В стихах трудно дышать из-за жесткости горнего воздуха. Возможно, к этому надо привыкнуть.
"Я той стране не свой..."
Да, не свой.
Это он понял еще в заключении. Но тогда оставалась мечта. Надежда. Будущее пришло, не узнанное в лицо:
"Друг стал похожим на врага,
А враг - на друга...
Смятость. Снулость.
Все возвратилось в берега.
Все на круги свои вернулось".
Может быть, это только переходный период? Вот что-то пройдет, продвинется еще немного...
"Куда спешим? Не знаем...
Потупив в землю взгляд,
С сомнительным сознаньем
Гребем вперед-назад.
Полипы вечной гнили
Юродствуют, грубя:
"Нас предали! Забыли!"
Вы предали себя».
Может быть, это скорее скоропись времени, чем отстраненная - впрочем, вполне достойная позиция "жить своей жизнью, не замечая творимой вокруг мерзости". Больше газета, чем взгляд из прошлого в вечное.
Когда-то живущий в Крыму во время Октябрьской революции Иван Бунин писал о том, как он носит на дачу песок и топит камин. "Окаянные
дни" он напишет уже потом, в Париже. А Макс Волошин смотрел на улицу и в том же Крыму не только писал о сегодняшнем дне, но и помогал друзьям, независимо от окраски "лычек" (говорят, его много раз могли расстрелять и красные, и белые). Разные подходы ко времени и к себе могут быть у поэта. Это его право...
Заслуженная артистка России Е.Н. Распутько так охарактеризовала
поздние стихи Михаила Сопина:
- Когда маленький ребенок ступает ножками в холодную воду, ему
хочется их отдернуть. Но вот он ножками немного поболтает, привыкнет... и уже не так страшно. А для здоровья полезно.
Сборник Михаила Сопина "Молитвы времени разлома" издается за счет автора в ста экземплярах с серийной обложкой частного издателя. Мы раздаем его по знакомым. Отклик в печати - нулевой, если не считать рецензии величиной с два спичечных коробка Саши Кучера «Книжка для дураков» (областная газета «Зеркало, 4 апреля 2001 года), в которой приведены слова критика Сергея Фаустова: «Михаил Сопин забивает последний гвоздь в гроб российской дурости. Но вся беда в том, что дураки этого не замечают».
(Ну почему же последний? комментируем мы с Мишей. – Дурости нет предела. И не только российской. Дурость - понятие межнациональное...
Вот еще цитата из рецензии Саши Кучера:
«Концентрация страшная, химически чистая. Сопин верен себе – он, как паталогоанатом, исследует современность. И если предыдушая книга «Обугленные веком» пронизана нежностью и прощанием, то в «Молитвах...» автор беспощаден. Веку он вынес приговор, а вот человеку... Человек сам себе вынес:
«Кончается двадцатый век – в крови, в моленьях и надеждах. Стереотипен человек и жалок в действах и одеждах». «Поэзия? Куда такую? С ней больно сердцу и уму. Я ничего не публикую, не нужно это никому», - признается Сопин. От книги холодно. Стужа прозрения сильнее всякой другой».
* * *
Не выношу прощений поздних.
Отмщенья нет.
А боль жива.
Раскаяния горький воздух –
Тлен. Эхо. Мертвые слова.
Народ предаст, продаст, отступится...
Не в первый раз ему уже...
Дай сил мне,
Мысль,
Дай сил, заступница,
Дай сил на тяжком рубеже.
НА РУБЕЖЕ МОЕМ ПОСЛЕДНЕМ
Я уже писала, что книги Сопина зачастую делалось так: когда появлялась возможность, собиралось опубликованное в газетах или автор брал первую попавшую под руки кипу стихов и набирал, сколько требовалось. Составлять сборники он так и не научился, к собственным детям-стихам объективным быть не мог. Подборки делались под настроение, а потом обнаруживалось, что самое главное осталось "за бортом"...
Так создавались и "Молитвы времени разлома". Разбираясь в оставшемся, я досадовала. К счастью, в Вологодском отделении Союза
писателей России подошла его очередь на брошюру из серии
"Вологда-XXI век". (Необходимо сказать доброе слово в адрес
Вологодского отделения Союза писателей России, которое при поддержке
Администрации Вологодской области в самые тяжелые после-перестроечные времена дало возможность местным авторам издаваться, выходить к читателям со своими произведениями).
Сборник "Свобода - тягостная ноша" составляла я. Михаил в то время в
тяжелом состоянии был в больнице и только внес коррективы. Сказать свое слово в выборе материала я предложила и секретарю Союза писателей Виктору Плотникову. Но он ничего не изменил, только заголовок сборника не понравился (слишком публицистично!). Был предложен другой вариант - "Тягостная ноша", но мне он показался безликим, да и Михаил не согласился.
- Автор и есть публицист, - сказала я в Союзе. - У него такое лицо.
А "Тягостная ноша"... что-то от такелажа: "Цемент", "Железный поток".
Тираж у этих малоформатных брошюр был приличный - 999 экземпляров, их рассылали по области, раздавали для пополнения школьных библиотек. Не знаю, читали ли где Михаила - в прессе резонанс был нулевой.
Он давно уже не выходит из дому. Собрания Союза писателей он и раньше не очень-то жаловал, а тут... появилась уважительная причина оставаться в стороне. Он и рад.
Некоторым светлым пятном в конце девяностых была наша семейная
дружба с врачом детской поликлиники Верой Леонидовной Бузыкаевой. Вера искренне увлеклась творчеством Михаила Николаевича и приобщала
других. Часто бывала у нас дома как друг и врач. В ней было особое женское обаяние, за которым, впрочем, ощущался твердый, мужской характер. Она замыслила написать о Михаиле художественно-документальную книгу, и не только с блеском выполнила задачу, но и издала за счет своих скромных медицинских заработков, с привлечением спонсорских средств. Книга "Нет, жизнь моя не горький дым..." получилась большая, красивая. Но, не смотря
на активную Верину пропаганду и положительные отзывы практически всех, кто ее прочитал, достойного резонанса книга так и не получила, что больно ранило автора.
Почему же так вышло? Осмелюсь предположить - по той же причине,
почему у нас в России все не получается, почему не нужен был сам
Михаил Николаевич. Никому ничего особенно не нужно, если перестаешь "толкаться и давить". А "толкаться" Вера устала.
(...Вспомнилось, как в семидесятые годы прошлого века первый
секретарь обкома КПСС А. С. Дрыгин посчитал, что Вологде для повышения престижа власти нужно иметь прирученного писателя-классика. На роль мэтра был приглашен с Урала Виктор Астафьев. Ему дали квартиру в престижном обкомовском доме и подарили мебельный гарнитур. Но Астафьев не оправдал надежд: вел себя независимо, а потом и вовсе уехал, да еще и написал по мотивам вологодской жизни сатирическую повесть "Печальный детектив". Это писателей и власти обидело ("Гарнитур взял, а нас опозорил...», «После знакомства с этим произведением хочется помыть руки» - из высказываний после обсуждения «Печального детектива» в областной библиотеке им. Бабушкина). Когда я рассказала об этом доценту Пермского университета Р.В. Коминой, она засмеялась: "Писателям дарят не гарнитуры, а понимание").
Миша говорил о коллегах-писателях:
- Я никому ничего не желаю плохого. Но я им - не по зубам.
Он чувствовал себя все хуже физически, замыкался в себе.
КРЕСТ
Жизнь вечна
В мечтах дурака:
Признанье,
Раденье о благе...
Спокойно выводит рука
Раздумья мои на бумаге.
Мелеет надежды река.
Тень в черном,
Российские дроги...
Выводит рука старика
Знак Плюс
На вчерашней дороге.
Знак Плюс - это и есть крест. Многим в то время казалось: жизнь подходит к концу. Михаил Николаевич уже никогда ничего нового, интересного не напишет. К счастью, они ошиблись.
* * *
Страшись безликой тишины,
Когда в безумной круговерти
И жизнь, и смерть
Обобщены
В таинственное жизнесмертье,
Где по команде слезы льют
И выше смысла ставят фразу,
И любят нищие салют,
И умирают по приказу.
ЧЕТВЕРОСТИШИЯ
В прозаической миниатюре "Еретикон" критик Сергей Фаустов назвал
Сопина японским поэтом, аргументировав цветисто:
"Я мечтаю его стихи читать на японском языке - написанные иероглифами. Иероглифы изображают разорванную колючую проволоку
империи гостеррора и лжи. Они изображают колючую проволоку человеческой глупости и лжи. Стихи Сопина разрывают колючую проволоку несвободы, поэтому они должны быть написаны иероглифами! Я это утверждаю с восклицательным знаком».
Вряд ли японец согласился бы с таким одиозным толкованием своего исторического письма, но вот по краткости и афористичности некоторые стихи Михаила действительно приближаются к китайско-японским формам
хэйку или танка.
Некоторые из них возникали как четверостишия сразу. Привычная картина: Миша ходит по комнате взад-вперед, рифмует и вдруг выдает нечто, что немедленно надо записать (если не сделать сразу, можно забыть и потом не вспомнить). Делает это сам или просит меня, чтобы самому не искать очки. Через некоторое время обнаруживает, что найденная форма не наилучшая, предлагается вариант. Этот процесс может растягиваться на месяцы и годы, причем, по моему мнению, процесс может двигаться как в лучшую, так и в худшую сторону. Обычно в таких случаях мы говорили: "Пусть полежит".
Другие четверостишия представляют собой концовки стихов с длинным "разгонным" началом, которое, после пристального критического взгляда урезалось. Мише всегда было свойственно делать ударные концовки, в них он концентрировал мысль, к которой мог идти долго и извилисто, с самоповторами.
Наконец, некоторые мини-стихи возникают в памяти из утерянного. Возможно, это не самый плохой путь отбора: повторяли часто - вот и запомнили, а неудачное из памяти сразу вылетает.
Есть и просто шуточные, из быта...
* * *
Если гордость наша пыль парада,
А плоды победы – дым в горсти,
С нами происходит то, что надо,
Что не может не произойти.
НА ДАЛЬНИЙ СВЕТ, СКВОЗЬ НАЛЕДЬ ОКОН...
Все началось буднично: мы купили компьютер. Пришла вологодская писательница Галина Щекина, пощелкала клавишами:
- Стихи можно ставить здесь. На Стихи. Ру регистрируют всех.
Так началась новая жизнь - это было всего девять месяцев назад.
Мне нравится это веселое сочетание: Стихи.Ру, Стихира, нечто среднее между стихами и стихией, а посередине твердый, раскатистый стерженек. Или так: стихи и египетский Бог солнца Ра. Спасибо за такую возможности общаться создателям сайта Игорю Сазонову и Дмитрию Кравчуку.
Про этот невероятно разбухший (более сорока тысяч пользователей-авторов!), расхристанный, неопрятный, немного хулиганствующий сайт, где могут оправиться в обеденное блюдо и вдруг неожиданно тепло поддержать, говорят разное. Но именно здесь Михаил нашел то, чего не имел никогда - свободный выход к массовому читателю. Признаюсь честно: нечистот, которые порой появлялись возле наших имен, мы не читали. Терпения и желания не было вникать в это. А на отношения с близкими по духу это не влияло.
У нас появились друзья в разных странах. Михаил заинтересованно читал чужие стихи, писал к ним комментарии, было приятно ощущать, что к его словам прислушиваются.
Аудитория на Стихире большей частью молодая, и с нею Михаил молодел сам. Он стал возвращаться к своим ранним неопубликованным стихам, кое-что из достойного внимания дорабатывал. Прислушивался к замечаниям, даже если был с ними не согласен. Вживался в это состояние подъема... Удивительно, но даже физически он, к тому времени уже тяжело и неизлечимо больной, стал себя чувствовать лучше! Мы завели дома блокнот для афоризмов, на которые Михаил всегда был мастаком, а тут они пошли щедро. Частично использовали их в рецензиях.
А иногда брошенную незнакомым прежде поэтом мысль хотелось развить, как это получилось, например, с ответом Евгению Елисееву, который сетовал, что его поэтический мир не обогащается.
"Не могу согласиться с тем, Евгений, - отвечал Елисееву Сопин, - что обогащать его надо искусственно. Когда-то один поэт заметил: "Вам хорошо, Михаил Николаевич, вы сидели..." (!) - имеется в виду, что есть своя тема. Но если идти по этому пути: тот не сидел, другой не воевал, третий не расстреливал, десятый не лгал, какой-то там говорил только правду... Сварганется из этого такая кутья, что получишь хлебово ядовитое, от которого последствия которого враз не избавишься.
У С. Щипачева есть стихотворение (не ручаюсь за точность):
"Подошли б, увидели, спросили:
Почему был дед на зелье лют?
Почему сыны твои, Россия,
Больше всех на свете водку пьют?
Почему - не надо удивляться,
Предки наши, не шутя, поверь,
Пили столько, что опохмеляться
Правнукам приходится теперь".
Основной признак поэзии? Она обладает для автора лечебными качествами. Сказал - избыл внутренний груз. Потому что вначале было не слово, а предисловие. Стон боли, стон голода, холода, общения, попытка осмыслить себя - главная наука о человеке. А слово - это будет потом.
У тебя есть выражение: "Поэт-затворник обречен перепевать свою законсервированную душу..." Не перепевать, Евгений, а РАСПЕВАТЬ. Это разные вещи. Даже "Отче наш", когда эту молитву шепчешь, зная, что ни Богом, ни в храме, ни в райкоме она не будет услышана и востребована, может взорвать человека изнутри. Такие вот дела.
Мир гораздо звероподобнее, отвратительнее и прекраснее, если его не сочинять, а попытаться понять. Каждый человек нужен до тех пор, пока в нем есть необходимость. Поэт необходим, иначе политико-партийная шизофрения закусит нами на банкете в честь победы безумия над разумом".
Так была зафиксирована на бумаге концепция собственного творчества. А раньше этим заняться, вроде бы, не было повода...
Однажды, когда мы попали в типичную для Стихиры скандальную переделку, нам стали звонить по телефону из разных стран (США, Израиль...) со словами поддержки, с просьбами сайт не покидать. Вот этого ощущения нужности Михаилу не хватало всю жизнь!
Но было в этом общении и нечто более важное. В непосредственном отклике Михаил впервые стал смотреть на себя со стороны. Мы наглядно увидели, что стихи могут быть не поняты, а своего читателя надо готовить, формировать.
Потребность рассказывать о поэте и судьбе стихов я стала реализовывать на Сакансайте, где писатель Сергей Саканский любезно позволил мне открыть "Дневник писателя" и оказывал всестороннюю поддержку. Потом эти материалы с небольшими изменениями я публиковала на Стихах.Ру для наших друзей. Анастасия Доронина помогла Михаилу зарегистрироваться на Поэзии.Ру, где его встретили очень приветливо.
Самой большой радостью в больнице были для Михаила вести из Интернета, хорошие стихи:
«Ты сказал намного больше, чем написал, я это чувствую. Наверное, каждый нищий был бы польщен таким отношением... Живем на одной земле, одними радостями и печалями и просто обречены на то, чтобы слышать друг друга» – Михаилу Берковичу.
«Леня! Обнимаю молча. Пусть лучше перекрывает кадык, чем мозги...» - Леониду Марголису.
«Человек в застегнутом состоянии, а хочется сразу большого. А если его положили, как одуванчик, на ладонь, и показали миру – зазвучит мировая симфония» – Иосифу Письменному.
У Варлама Шаламова есть рассказ о последних минутах поэта (Мандельштама) в лагерном бараке. Ему чудятся идущие стройными рядами строки той Большой Поэзии, которую слышит только он, и все в мире становится неважным. Меня не оставляет мысль, что подобное ощущение испытывал Михаил, когда писал вот эти строки:
«Большая поэзия – это гигантский планетный музыкально-литературный смысловой оркестр, и в нем закономерностей больше, чем случайностей. Если одна творческая мысль затронет стерженек другой – они зазвучат. Они будут играть поэзию. Начинается сыгровка оркестра».
Но есть важное отличие. Если Мандельштам слушал поэзию в одиночестве, знал эту обреченность и, по Шаламову, даже не тяготился этим, то Сопин уверен во взаимности:
«Поразительно то, что бывает очень-очень редко... Не успеешь сделать инструментовку, а уже услышан! И хочется заорать, изобразить на своей харе НЕЧТО... Больше радости или печали? И с высоты такого понимания хотелось бы встретиться и больше не разлучаться».
За три дня до смерти он передал мне обрывок бумаги со словами прощания, который велел поместить в Интернете:
ВСЕМ
Приближаясь к концу жизненного пути, благодарю мировую мысль (компьютер) и Родину - компьютеризация обеспечила мне возможность встретиться с мировоззренчески близкими мне друзьями (выйти из глухой блокады неизвестности), а государство терпело, не добило меня раньше времени.
Михаил Сопин.
* * *
Родимая, что нам осталось?
Висков крутое серебро,
Неизреченная усталость
И недобитое добро.
И прежде, чем уйдем мы оба,
Я в остывающем дому
За несвершившуюся злобу
Стакан граненый подниму.
СЧАСТЬЕ И СМЕРТЬ
Миша умер 11 мая в половине одиннадцатого вечера. За несколько дней до этого сказал:
- Не хотел тебя пугать...
Помолчал, потом все-таки продолжил:
- Сегодня ночью мне привиделась собственная смерть. Разрытая земля.
- Брось, - сказала я, - это потому что тебе было плохо и думал об этом. Вспомни, сколько раз ты уже собирался умирать, но обходилось.
Это было правдой, но в последние месяцы тяжелые мысли слишком приближались к реальности. Однако до последнего момента Миша хотел еще немного пожить. Мы сходили в стоматологический кабинет и подготовили зубы к протезированию. Залечил язву желудка. Готовился "довести до ума" сборник "Молитвы времени разлома", как это уже было сделано с "Обугленными веком". Я купила ему новые кожаные ботинки и мы говорили, как он будет гулять в них летом - так, как мы это делали в прошлом году, обсуждая главы нашей совместной работы "Судьба поэта".
Впоследствии врач-кардиолог Виктор Александрович Ухов скажет:
- Я думал, он лето еще проживет, а уж будущую зиму - вряд ли.
Но до лета он не дожил.
Катастрофа случилась, когда Миша по своей беспечности, удивительной в его возрасте и при таком наборе болезней, пошел из больничной палаты ночью в общественный туалет в одной рубахе. Апрельское похолодание сопровождалось ветром и снегом, снег несло в раскрытое окно туалета... Простуда сразу перешла в воспаление легких. Это стало началом конца.
Его еще пытались спасти. Лечащий врач Александр Владимирович Дурягин доставал через руководство больницы дорогостоящие препараты. Две недели я ночевала у него в двухместной палате, на вторую койку никого не помещали. После мучительной шестичасовой капельницы начали отекать ноги, но нас уверяли, что после окончания курса лечения эти отеки снимут. Я купила ему растягивающиеся шлепанцы (на "залипах"), чтобы можно было делать изменения по объему ног. Однажды Александр Владимирович зашел в палату и с удивлением констатировал, что Михаил из кризиса, кажется, выбрался: такой крепости организма он, похоже, сам не ожидал.
Перед празднованием Дня Победы Дурягин ушел в отпуск. Еще вечером Девятого мая мы с Михаилом обсуждали электронную почту и стихи с сайта "Стихи.Ру», я записывала ответы авторам. А десятого утром он позвонил по мобильнику:
- Приезжай, мне плохо.
Дальше были двое суток кошмара. Я снова ночевала у него, заснуть-отключиться нам удалось только дважды, на час и полтора.
Никто не мог определить причины тяжелого состояния. Вызывали хирурга, реаниматора, сделали рентген, проверили язву, сердце, легкие, желудок - паталогии не обнаружено, все в пределах "возрастной нормы". А между тем боли шли по нарастающей. Он почти все время стонал или кричал, мне вспоминалось: вот так же описывалась смерть Блока...
К вечеру 11 мая я пришла к нему с ночевой, но соседнюю койку занимал новый пациент. Это было для меня некоторой неожиданностью, да и для соседа, надо думать, присутствие в палате чужой женщины в ночное время составляет некоторые неудобства. Медсестра Галя сказала, что мне сейчас лучше уйти ("Ему сделали хороший болеутоляющий укол и теперь будет спать, я дежурю и прослежу"), а придти надо утром, встретиться с новым лечащим врачом.
Однако болеутоляющее не подействовало. Боли все усиливались, он просил то приподнять его, то опустить, то помочь повернуться на бок... Рубашка была окровавлена от не зажатой вовремя вены; я просила Мишу хоть чуть приподняться на локтях, чтобы вытащить из-под него кроваво-мокрое, но он уже не мог, а у меня не было сил. Я гладила его по незакрытым местам тела, ему это нравилось и немного успокаивало, только просил не касаться области воспаленного солнечного сплетения. Внезапно я ощутила, что опухшие ноги под моими поглаживаниями холодеют (не прокачивает сердце!), но ничего ему не сказала.
Снова пришел хирург и велел везти в хирургический корпус на операцию: надо же установить причину болей.
* * *
Я немало колебалась - стоит ли рассказывать дальнейший эпизод, он компроментирует порядки в городской больнице, которая сделала для Михаила так много хорошего.
Для врачей (в том числе главного) Сопин был не рядовой больной. Думаю, главную роль играло внимание властей, которые время от времени по «наводке» Союза писателей России о нем справлялись. Его почти всегда помещали в двухместную палату, что для Вологды вообще редкость. Разрешали ночевать там мне. Врачи приходили к нему не только как к пациенту – как к интересному собеседнику. Видели, что он здесь не просто лечится, но работает (всегда был обложен рукописями). Особенно часто в свободное от работы время заходил лучший вологодский кардиолог Виктор Александрович Ухов. Помню, как он однажды насмешил нас, сказав:
- Я, Михаил Николаевич, знаете, как Вас уважаю! У меня первым очень знаменитым пациентом был Виктор Астафьев, я тогда еще совсем молодым был. А теперь вот Вы. Вы для меня... прямо как Маяковский.
Маленький черно-белый телевизор Ухова постоянно «дежурил» в Мишиной палате, а гастроэнтеролог Наталья Михайловна Исакова приносила редкие книги и магнитофонные записи.
Но вечером 11 мая никого из них здесь не было. И дежурного врача на отделении – тоже.
Не будь даже безобразных сцен, о которых я напишу ниже – спасти Мишу не удалось бы. Это уже была агония, она продолжалась вторые сутки. Все-таки больного честно пытаются спасти, но... до чего неуклюже!
Сцены хорошо характеризуют положение вещей в современной российской медицине. И как же эта фантасмагория созвучна творчеству Сопина – ну прямо подтверждение его стихов:
«Две вечных российских проблемы –
«Что делать?» и «Кто виноват?».
Ни четкого плана, ни схемы...
Россия-Россия, виват!»
Наконец, те, кому дорого творчество Михаила Николаевича, имеют право узнать о последних минутах его жизни и, я уверена, он этому не воспротивился бы.
* * *
Итак, поступает распоряжение везти больного в хирургический корпус, а это в другом здании, через дорогу. Санитарная машина есть, но пациента еще надо доставить с пятого этажа вниз.
Идти сам он не может, а тележка не въезжает в палату. Приносят носилки, но их некому нести: на отделении только две медсестры да я. Сестра Галя пошла по палатам, призвала на помощь пациентов-мужчин помоложе (кстати, тоже пульманологических больных). Они подняли Мишу прямо на окровавленной простыне и тонком одеяле, положили на прорезиненные носилки (сама знаю, какие они холодные). Везут по коридору, все это сооружение подскакивает, а я ведь знаю, что ему каждое неловкое движение больно. "Куда ставить в лифте?" - "Кладите на пол". Ну прямо как в военных условиях, когда медсестра тащит раненого по ухабам, у него ног нет, а она: "Потерпи, миленький..."
Вынесли на улицу, холод и ветер все усиливаются. Стоим на крыльце, а проезд заняла посторонняя машина, отогнать ее - нет водителя. Я в курточке, человек закаленный и здоровый - мне и то холодно. А он полуголый. Завернуть полностью в одно одеяло не удается, захватить второе не догадались. Кричит: "Мне холодно!» Я сняла курочку, пытаюсь укрыть, но она маленькая, сползает. Впрочем, вряд ли он тогда оценивал ситуацию адекватно.
Привези в хирургию. Вышел главный хирург, велел раздеть полностью. Посмотрел:
- Для операции нет показаний. Останется на столе. Зачем привезли? - везите обратно. Разве не видно, что у него хрипы по всем легким? - возвращайте в пульман, пусть лечат.
Тут даже медсестра Галя возмутилась:
-Зачем издеваетесь? Ведь мы по вашему указанию доставили! Если ваш специалист не компетентен, могли бы прислать пограмотнее!
Далее повторятся весь этот кошмар в обратном порядке с той разницей, что теперь Мишины носильные вещи у меня в руках. Куда теперь? - в реанимацию, а такая в корпусе одна, в кардиологии. Там не принимают:
- У нас только одно свободное место, а вдруг кого с инфарктом привезут?
Я взмолилась:
- Вы только снимите этот ужасный приступ, и мы пойдем к себе на пульман. Куда такого в палату?
Галя трясет бумажкой из хирургии с указанием «принять», побежала с кем-то договариваться...
Вобщем, согласились. Последние Мишины слова были: "Воздуху! Воздуху!" - и: "Ты, Татьяша, от меня не уходи".
Но я думала, что если ему где-то еще в силах помочь - только здесь. В реанимацию меня не допустили. Мы шли с Галей обратно, и я спросила, что теперь будет.
- Дадут сильный наркотик, чтобы снять боли, и этим окончательно посадят сердце.
Я хотела ждать результата в его палате, но там был другой мужчина. Галя сказала, что уж раз в реанимации взяли, до утра все равно не выпустят, да и в последующие два-три дня тоже. Лучше мне сейчас уйти и утром позвонить.
Я пришла домой и позвонила Пете в Петербург:
- Сегодня ночью папа, наверное, умрет.
Но он умер не ночью - раньше... Через пять-семь минут после того, как мы расстались. В это время я еще не покинула стен больницы.
Когда мы на следующий день беседовали с лечащим врачом, я спросила, что же все-таки могло быть причиной ужасных страданий.
- Такие боли могут быть по двум причинам: воспаление поджелудочной железы и спазмы кишечной артерии, она проходит в глубине, не распознается... Когда дали указание везти в хирургию, хотели исключить именно поджелудочную железу. Но главный хирург правильно дал отрицательный результат. Значит, остается одно – спазмы.
И вот это очень похоже на истину. Спазмами он мучился давно, в значительной мере это идет от нервов. И снова я вспомнила Блока... Не в этом ли так и невыясненная причина его трехсуточных предсмертных страданий? И у обоих так много похожего в изношенности нервов...
* * *
На похоронах я сказала:
- У Михаила была тяжелая жизнь, и все-таки он был счастливым человеком. Мы не раз об этом говорили. Он говорил: "Сколько ребят на Украине погибло от голода и болезней в тридцатые, а я выжил. Потом – война, бои, бомбы... Сотни тысяч полегли, а я - жив. Дальше - лагеря. Люди умирали не только от голода, работы и расстрелов: спивались, уходили в наркоту, вешались... Это продолжалось с ними и по выходе на свободу. Их целенаправленно уничтожали, физически и морально, а я все жив. И не просто жив! Успел сказать Слово от имени этого поколения. Имею семью, замечательных сыновей, издаю стихи, принят в Союз писателей. Благодаря Интернету меня узнали в мире..."
- Он трудно умирал, но был не один. С ним до конца были врачи, и я его не оставляла. Он не раз просил меня передать благодарность Департаменту культуры и Союзу писателей, которые хлопотали за него перед руководством больницы.
Памяти Михаила Сопина посвятили страницы крупнейшие вологодские газеты. В одной из них опубликована статья Михаила Берковича из Ашкелона «Чему учит поэзия?» Но мне кажется, что это только начало. Его творчество нуждается в серьезном изучении.
Из последних стихов, опубликованных на сайте «Стихи.Ру»:
ПРОШУ
1.
Дышит надсаженно лира,
Смотрит, не видя, вперед.
Мне
Из погибшего
Мира
Память
Уйти
Не дает.
2.
Прошу об одном лишь:
Пусть будет не поздней расплата
За слово, за немость,
За помысел тайный, за стих.
Избавь от победы,
От зависти, славы, от злата.
Пошли мне прозренье -
Прозренье до действий моих.
Стихи Михаила СОПИНА
Свидетельство о публикации №104083000172
Дружески
Валерий
Лесовик 2 08.05.2015 19:57 Заявить о нарушении