Чз 33. питерский андерграунд леонид аронзон
****************************************************
ЛЕОНИД АРОНЗОН
(1939 - 1970)
=================
Биография:
Поэт. Родился (24.3.1939) и жил в Ленинграде. Окончил Ленинградский педагогический институт в 1963 г. Около пяти лет преподавал русский язык и литературу в вечерних школах. Начиная с 1966 г. писал сценарии научно-популярных фильмов. При жизни практически не печатался, если не считать нескольких стихотворений для детей.
Погиб во время поездки в Среднюю Азию при не до конца выясненных обстоятельствах 13.10.1970.
http://aptechka.agava.ru/avtory/aronzonX.html
*********************************************************
ОН ПИСАЛ «ПОД ДИКТОВКУ БОГА»
http://www.kackad.com/article.asp?article=92
Памяти брата
Всё, что пишу, - под диктовку Бога.
Придётся записывать за Богом,
раз это не делают другие.
Леонид Аронзон. Из записных книжек.
Сейчас о нём можно прочитать в газетах, журналах, легко найти его имя и стихи на интернете, издано несколько сборников, о его творчестве делают доклады на конференциях, ему посвящают стихи, упоминают в мемуарной литературе, снят документальный фильм, проводятся памятные вечера. А при жизни Леонид Аронзон не сумел напечатать ни одного значимого для поэта стихотворения.
Не всякий интересующийся поэзией и сегодня знает его имя, тиражи книг маленькие, а литературоведческие опусы мало кто читает. Разве что заметят это имя в чьих-либо воспоминаниях. Может быть, невелика потеря? Или не пришло время?
Но как пройти мимо таких слов:
“Сейчас многим кажется, будто в 60-70 гг. у Иосифа Бродского не было достойных соперников…
...лидерство будущего нобелевского лауреата не без успеха оспаривалось...
...наиболее радикальной альтернативой “ахматовским сиротам” был Леонид Аронзон. Его считали, бесспорно, гениальным, его боялись, перед ним преклонялись” (Виктор Кривулин. Охота на мамонта. Имена для мёртвых и живых. 2. Леонид Аронзон - соперник Бродского, с 152-153. Блиц. СПб.1998)
Или таких:
“Осень. Червлёное золото клёна
старый расцветило сад.
Господи! Это стихи Аронзона
перелистал листопад.
Господи! Это судьба Петербурга
над поколеньем моим -
Снова расправила крылья недуга
в сизой застойности зим.
Господи, Господи! Как обречено
манит Михайловский сад,
Перегоревшее золото клёна,
бросив на чашу утрат.
Бросив на чашу утрат неизвестный
путь, что поэт превозмог.
В сизой застойности
дождь повсеместный,
дождь аронзоновских строк!..”
(Михаил Юпп. Молитва за упокой души. Памяти Леонида Аронзона. Из книги “Ваше Величество Санкт-Петербург”, стихотв. также опуб. в Новом Русском Слове 8-9 сент.,2001)
Можно и дальше цитировать высказывания и посвящённые памяти поэта строчки, но вопрос, “почему его не печатали?” - всё равно останется открытым. Может быть, стихи его были политизированы? Он лез на рожён, как Бродский? Ответа нет. У Аронзона нет ни одного стихотворения, направленного явно против режима. Так в чём же дело? Может быть, стихи его плохи? Нет. Обратимся к ещё одной цитате:
“Аронзон был поэтом - и “ никогда больше чем поэтом”. Бродский - смолоду его соперник или, вернее, стилистический оппонент - рядом с ним кажется очень земным, посторонним, очень социальным, погружённым в язык, в быт. Цветаева писала, что Гёте, конечно, более великий поэт, чем Гельдерлин, но Гельдерлин поэт более высокий. Ему доступны горные вершины, но он всегда на вершине, а великий Гёте обречён спускаться на равнину, к людям... Это можно отнести к Иосифу Бродскому и Леониду Аронзону”. (Валерий Шубинский. Образ бабочки. Вечерний Ленинград, 12 октября 1995 г.)
Согласитесь, что не о многих поэтах, которые сегодня, как теперь говорят, на слуху, можно так сказать.
Есть и ещё один интересный штрих. В России, особенно в Санкт-Петербурге, Аронзона-поэта знают, а в иммигрантской русскоязычной среде - почти* нет. Один известный литературный критик избежал упоминания об Аронзоне из опасения, что редактор русского журнала в США не примет его материал в печать. Я его понял так, что кто-то из ныне живущих в Америке “ахматовских сирот” против. Неужели и сегодня, когда нет в живых ни Аронзона, ни Бродского, тень Аронзона мешает славе Бродского? Трудно в это поверить. Но, как пишет в своей книге воспоминаний о Бродском Людмила Штерн (Л.Штерн. Бродский: Ося, Иосиф, Joseph.М. Изд-во Независимая газета.с.122), Иосиф не любил упоминаний о процессе над ним, так как не хотел, чтобы его успех ассоциировался с преследованием в России. “Ему была невыносима сама мысль, что травля, суды, психушки, ссылка - именно эти гонения на родине способствовали его взлёту на недосягаемые вершины мировой славы”. Может быть, и сопоставление Аронзона и Бродского не нужно для вечности? Время должно расставить всё по местам.
Вступление получилась длинным, но без подробностей не обойтись, если знакомишь читателей с новым для них поэтом “Леонидом Аронзоном, вторым, наравне с Бродским, поэтическим гением 60-х, который застрелился в 70-м тридцати лет отроду, так и не напечатав ни одной строчки..” (Михаил Берг, главный редактор журнала ”Вестник новой литературы”. Новая литература и топор. Час пик, №26, 01. 07.1991).
Не могу удержаться, чтобы не привести высказывание, которое, по моему мнению, является единственным критерием ценности поэтического дарования: “Поэт говорит мне о том, что интересно только нам с ним, и тогда он для меня поэт. Сотни поэтов, живущих и сочиняющих или ушедших, как Аронзон, неизвестных или успешливых - в орденах и премиях - для меня не существуют, хотя они вполне даже существуют для себя, для других, для прессы” (Виктория Андреева. Сброшенный с неба. Предисловие к книге “Смерть бабочки”, с.16.)** Автор надеется, что стихи Леонида Аронзона читателю понравятся, и тогда он (читатель) обратится к какой-либо из четырёх книг, изданных через много лет после смерти замечательного поэта**.
* - Журнал “Вестник” (№17, 1993 и №12, 2002) опубликовал подборки стихотворений без комментарий; радио “Звезда Давида” сделало передачу с чтением стихов Аронзона Олей Рубиной; общественная гостиная Якова Гендина посвятила памяти Аронзона мемориальный вечер.
**- Леонид Аронзон. Избранное. Составитель Ирена Орлова. Изд-во “Малер”. Израиль. 1985. 67с.
- Леонид Аронзон. Стихотворения. Составление и подготовка текста Вл. Эрля. Л. 1990. 80с.
- Леонид Аронзон. Избранное. Составление и предисловие Е. Шварц. СПб. “Камера хранения”. 1994. 103с.
- Леонид Аронзон. Смерть бабочки. С параллельным переводом на английский язык. Переводчик Ричард Маккейн. Изд-во Гнозис Пресс-Даймонд Пресс. 1999. 172с.
Немного биографии: семья, женитьба, друзья, работа, выстрел.
Родился Леонид Аронзон 24 марта 1939 г. в Ленинграде. В августе 1941 наша мама была призвана в действующую армию и работала в госпиталях Ленинградского и Северо-Западного фронтов как военный врач. Папа с первого дня войны ушёл на сборный пункт добровольцем, но через три дня был отозван и направлен на Урал для проектирования и строительства алюминиевых и магниевых заводов.
Поэтому дети с бабушкой перед началом блокады были эвакуированы на Урал, по месту работы отца. Осенью 1942 г. приезжает мать, получившая отпуск в связи с болезнью старшего сына, и одновременно направляется в район Березников для формирования эвакогоспиталя. Она остаётся начальником госпиталя до осени 1943 г., когда была отозвана в Ленинград. В краеведческом музее Березников есть (была в 80-х годах) экспозиция, посвященная госпиталю и маме. Семья возвратилась в Ленинград 9 сентября 1944 г.
Лёня говорил, что хорошо помнит это время: двор - колодец, где проводил дни; день Победы, когда ловили листовки на крыше дома; драки со сверстниками; неожиданное признание элитой двора из-за маминой военной формы и планок с наградами. Это воспоминания детства.
Потом школа послевоенных лет с переростками, курением, драками, недовольством учителей поведением, угрозами исключения, началом влюблённостей, первыми стихами.
Поступление в институт. Уход со второго экзамена: “Мне неинтересно, а кругом ребята волнуются. Им надо, а мне - нет.”. По настоянию родителей поступает в педагогический институт им. Герцена на биологический факультет. К концу первого семестра институт бросает и убегает из дома. Причина: буду писателем, и надо узнать жизнь на стройках коммунизма. Поголодав и устав от ночёвок на вокзалах, вернулся домой.
Затем Лёня экстерном сдаёт экзамены за первый курс филологического факультета. С этого момента его жизнь и карьера связаны с литературой, борьбой за возможность писать, бесконечными попытками заработать какие-то деньги, напечататься.
На втором курсе Лёня знакомится с Ритой Пуришинской, своей сокурсницей, и 26 ноября 1958 г. она становится его женой.
По взморью Рижскому, по отмелям,
ступал по топкому песку,
у берегов качался с лодками,
пустыми лодками искусств,
а после шёл, сандали прыгали,
на пояс вдетые цепочкой,
когда мы встретились под Ригою
как будто бы на свадьбе очной,
без изумления любовников,
оцепенения при встрече,
сарая ветошная кровля
дождём играла чёт и нечет,
и мы слонялись по сараю,
гадая: знаешь или нет,
а наша жизнь уже вторая
казалась лишнею вдвойне,
а море волны не докатывало,
и был фонарь похож на куст,
и наша жизнь была лишь платою
за эту комнату искусств.
Об этом расскажу подробнее, так как это важно для понимания его творчества и последующих поступков.
Рита, интересная и интеллигентная девушка, с природным тактом и чутьём, была любимицей семьи и друзей, которые оставались ей преданными всю жизнь и хранят память о ней. К несчастью, Рита больна, у неё комбинированный порок сердца.
Когда Лёня сказал, что собирается жениться, это был удар для родителей. Они прекрасно понимали, что означает её болезнь. Но с первой встречи и до Ритиной смерти, они с любовью относились к ней.
Женившись, Лёня оставляет дневное отделение, переходит на заочное, считая, что должен зарабатывать на жизнь для своей семьи. В это время он живет в крохотной комнате с Ритиными родителями. Спасала огромная кухня в небольшой коммунальной квартире.
Первая работа - геологоразведочная партия и командировка на Дальний Восток. Провожали Лёню всей семьёй. Шли пешком к Московскому вокзалу, благо, жили на Старом Невском. Было невесело.
Вектор Лёниной жизни повернулся к небытию. Позже он напишет “напротив звёзд, лицом к небытию, обняв себя, я медленно стою”.
Экспедиция работала в тайге, в районе Большого Невера. Уходили в тайгу на всё лето. У Лёни заболела нога. Боль сопровождалась лихорадкой. Через короткое время он потерял возможность передвигаться самостоятельно. Вызвали по рации вертолёт и доставили в фельдшерский пункт ближайшего посёлка, не подозревая о тяжести заболевания, которое требовало немедленной квалифицированной помощи.
Посёлок оторван от цивилизации, без электричества. Лёня понял, что, если не выберется отсюда, то погибнет. Вес катастрофически падал. Уговорил фельдшера переправить его в больницу. Опять вертолёт, и опять отсутствие врача, который мог бы разобраться. Лёня идёт на крайнюю меру - поджигает керосиновой лампой занавес как протест, что его не лечат.
Поступок возымел действие - лучше отправить такого больного подальше. Его сажают на поезд и доставляют в Большой Невер. У поезда ждёт скорая помощь. Лёню отвозят в аэропорт и сажают в самолёт на Москву. Он понимает, что надо добраться домой. Надежда на маму.
В самолёте не кормили, а он не ел давно. С жадностью смотрел на яблоко соседа, который, увидев голодный взгляд, поделился. В Москве на костылях добирается до такси и переезжает в Шереметьево. Ночь. Самолёты на Ленинград полетят только утром. У кассы очередь. Надежды попасть на первый самолёт нет. Костыли выпадают из рук, падает. Уговаривает медицинский персонал аэропорта любым способом срочно отправить его в Ленинград. Сказал, что его ждут и перевезут в больницу. Посадили в почтовый самолёт, и ранним утром он уже был дома.
Выглядел Лёня ужасно. Кожа и кости. Мама уверенно поставила диагноз: остеомиелит - инфекционное заболевание, порожающее кость. У Лёни абсцесс был в области колена. На следующий день в госпитале рентгеновские снимки показали, что диагноз страшнее - саркома и общее заражение крови. Приговор - ампутировать ногу. Прогноз - самый печальный, болезнь запущена.
На маму свалилось принятие решения. Но она верила своему диагнозу. Всё-таки её военный опыт много значил, и он давал надежду. А решение коллег такой надежды не оставляло. Показать снимки опытным рентгенологам? Но было лето, и профессура отдыхала и надо было найти врача, которому поверишь. Им мог быть профессор Раппопорт. Но личного знакомства с ним не было. Через знакомых узнали его дачный адрес. Мама поехала к нему со снимками. Сказала, что она врач и нуждается в его срочной помощи, рассчитывая, что врач врачу не откажет. Такова врачебная этика. Раппорот посмотрел снимки и сказал: “ Вы правы. Это остеомиелит”.
Мама отказалась от ампутации. Стали готовиться к операции по поводу остеомиелита. Оперировал профессор Военно-Медицинской академии Вишневский.
Ногу “почистили”, но ещё надо было победить заражение крови. Лихородка не оставляла надежды. Даже мама считала, что финал близок. Приехал Вишневский: “Если проживёт три дня, поправится”. И чудо свершилось. На третий день температура стала падать.
В общей сложности Лёня провёл в госпитале 7 месяцев. Перенёс несколько операций. Получил 2-ю группу инвалидности. Теперь в его семье оба были инвалидами. Но как жить на пенсию двух инвалидов? Надо искать работу.
Вот что пишет Рита в послесловии к первой книге его стихов. “Из своих тридцати одного года двадцать пять лет он писал стихи, двенадцать лет мы прожили в огромной любви и счастье. Он работал учителем русского языка, литературы и истории, а также грузчиком, мыловаром, сценаристом и геологом”.
О работе геологом, и чем это закончилось, я рассказал выше. Осталось поведать о 12 годах “счастья”.
Наверно, это были действительно счастливые годы. Много знакомых, друзей, связанных общими интересами, одинаково неустроенных, но готовых прийти на помощь друг другу.
Была яркая встреча с Ахматовой. Короткий период взаимного увлечения Лёни и Иосифа Бродского, чтение и записывание на магнитофоне стихов, наговариваемых ими по очереди, совместное участие в молодёжном литобъединении Союза писателей - затем разрыв навсегда. Попыток восстановить отношения не было. На суд над Бродским Лёня не ходил, так как в это время проходил другой суд над его другом, талантливым писателем Володей Швейгольцем.
Теперь уже сойдёмся на погосте -
Швейгольц, и вы здесь! Заходите в гости,
сыграем в кости, раз уже сошлись.
О, на погосте осень - крупный лист.
Большая осень. Листья у виска.
И подо всё подстелена тоска.
Я знал, что нас сведет ещё Господь:
не вечно же ему наш сад полоть.
Это событие затрагивало больнее, чем суд и приговор, на котором Иосиф стал героем и мучеником, что в конечном счёте для Бродского оказалось оправданным.
Мне видна связь между этими, казалось бы, разными судами, корни которых одни и теже - неудовлетворённость, неустроенность, безнадёжность.
Володя получил 8 лет и вскоре после выхода из тюрьмы умер, а Иосиф стал Нобелевским лауреатом. Каждому своё.
Среди Лёниных знакомых не только непризнанные писатели и поэты, но и непризнанные художники. Наиболее близкие отношения у него были с Женей Михновым-Войтенко, художником абстракционистом, которому посвящены проникновенные стихи:
Да будет праздником отмечен
Из века в век твой день рожденья,
Мой друг, твоё мгновенье - вечность.
Но что успеешь за мгновенье.
Сегодня многие из Лёниного окружения стали известными писателями, поэтами, художниками, литературными переводчиками, живущими в России, Америке, Канаде, Израиле, Германии и Франции. Временами натыкаешься в их книгах на упоминания о Лёне. “Когда Лёня погиб, он был больше и выше Бродского, хотя Ахматова любила Иосифа больше. Слишком рано ушёл Лёня, чтобы предсказать, что бы из него могло получиться,” - пишет Вадим Бытенский в книге “ Путешествие из Петербурга” (Вадим Бытенский.Путешествие из Петербурга. М.: “Глобус”,2000 с.108) Тема Аронзон и Бродский притягивает к себе их приверженцев и теперь, когда уже нет обоих.
Друзьям посвящались стихи, велись бесконечные разговоры о литературе, о месте поэта в обществе. Самозащитой от непечатанья была доморощенная теория, что общественное признание и не нужно, хорошо, что тебя ценят и понимают друзья. Однако в августе, за месяц до Лениной гибели, мы пошли в лес по грибы, и он мне сказал, что признание всё-таки важно.
Храни в гербариях мишурных,
читая летопись созвездий,
тот сад и лист, тех птиц и сумрак,
о август, месяц мой последний!
А до этого были хождения по редакциям, попытки издать стихи для детей, письма Эренбургу и Симонову. Эренбург ответил, что видит в Лёниных стихах мастера, а не ученика, но не знает, как может ему помочь. Симонов ответил в том же духе, но подчеркнул, что сам отошёл от стихотворного творчества.
Писать удавалось немного. Для кого писать? Писал для любимой жены. К ней обращены лучшие стихотворения.
Красавица, богиня, ангел мой,
исток и счастье всех моих раздумий,
ты летом мне ручей, ты мне огонь зимой,
я счастлив оттого, что я не умер
до той весны, когда моим глазам
предстала ты внезапной красотою.
Я знал тебя блудницей и святою,
любя всё то, что я в тебе узнал.
Я б жить хотел не завтра, а вчера,
чтоб время то, что нам с тобой осталось,
жизнь пятилась до нашего начала,
а хватит лет, ещё свернула б раз.
Но раз мы дальше будем жить вперёд,
а будущее - дикая пустыня,
ты - в ней оазис, что меня спасёт,
красавица моя, моя богиня.
Для друга со школьных лет поэта Алика Альтшулера
Альтшулер мой, зачем ты создан?
Зачем не червь, а человек?..,
Для близких друзей
Нас всех по пальцам перечесть,
но по перстам! Друзья, откуда
мне выпала такая честь
быть среди вас? Но долго ль буду?
На всякий случай, будь здоров
любой из вас! На всякий случай,
из перепавших мне даров,
друзья мои, вы наилучший!
Прощайте, милые. Своя
на всё печаль во мне. Вечерний
сижу один. Не с вами я.
Дай Бог вам длинных виночерпий!
За пределами творческой жизни - тяжёлая, с приключениями, работа “независимым” фотографом в Гурзуфе. Спрос на фотографии был, и Лёня зарабатывал небольшие деньги. Зимой работа учителем русского языка и литературы в вечерней школе.
Были вызовы в КГБ, долгие беседы о литературе. Допросы изматывали и опустошали. В газетах появились о нём фельетоны. Несогласие с властью наказывалось.
В последние годы жизни у Лёни была полупостоянная работа на киностудии научно-популярных фильмов. По его сценариям снято несколько фильмов, отмеченных дипломами. Работа сценаристом давала хороший единовременный заработок, но мешала любимому делу. “Не могу два дела делать. Если сценарий, то на нём выкладываюсь. Это не моё дело. Уйду,” - говорил мне Лёня в упомянутой выше прогулке в лес.
Депрессия, неудовлетворённость нарастали и привели к трагедии. Рита предчувствовала несчастье, но предотвратить его не сумела. С Лёней был Алик Альтшулер в горах под Ташкентом, где они собирались охотиться. Алик и нашёл Лёню, раненого, у стога сена. Спасти не удалось, так как не хватило препаратов крови. Была повреждена селезёнка.
Мы получили телеграмму, что нужны препараты крови. Что с Лёней, не сообщалось. Телеграмму послал Алик. В тот же день я провожал маму в аэропорт. Она понимала, что Лёни уже нет. Назавтра она позвонила и сказала, что летит обратно с Ритой и Аликом. В том же самолёте доставили гроб.
Разве расскажешь о целой жизни на нескольких страницах?“ Вот жизнь дана, что делать с ней?”
На венке от друзей были написаны Лёнины слова: “Всё менее друзей среди живых, всё более друзей среди ушедших”.
Леонид Аронзон погиб 13 октября 1970 года
Виталий Аронзон (Балтимор)
***
Рике
Сохрани эту ночь у себя на груди,
в зимней комнате ёжась, ступая, как в воду,
ты вся - шелест реки,
вся - шуршание льдин,
вся - мой сдавленный возглас и воздух.
Зимний вечер и ветер. Стучат фонари,
как по стёклам замёрзшие пальцы,
это - всё наизусть,
это - всё зазубри
и безграмотной снова останься.
Снова тени в реке, слабый шелест реки,
где у кромки ломаются льдины,
ты - рождение льдин,
ты - некрикнутый крик,
о река, как полёт лебединый.
Сохрани эту ночь, этот север и лёд,
ударяя в ладони, как в танце,
ты вся - выкрик реки, голубой разворот
среди белого чуда пространства.
1959
***
Приближаются ночью к друг другу мосты,
и садов, и церквей блекнет лучшее золото.
Сквозь пейзажи в постель ты идёшь, это ты
к моей жизни, как бабочка, насмерть приколота.
1968
***
По взморью Рижскому, по отмелям,
ступал по топкому песку,
у берегов качался с лодками,
пустыми лодками искусств,
а после шёл, сандали прыгали,
на пояс вдетые цепочкой,
когда мы встретились под Ригою
как будто бы на ставке очной,
без изумления любовников,
оцепенения при встрече,
сырая ветошная кровля
дождём играла чёт и нечет,
и мы слонялись по сараю,
гадая: знаешь или нет,
и наша жизнь уже вторая
казалась лишнею вдвойне,
а море волны не докатывало,
и был фонарь на куст похож,
и наша жизнь была лишь платою
за эту комнату искусств.
1959
***
Не темен, а сер полусумрак,
и комната наша пуста,
под сумерки у Петербурга
разит, как у пьяниц из рта.
По затхлому духу подвалов
я знаю его назубок:
каналы, заливы, канавки,
как мальчики трутся о бок.
Мостами связуя столицу,
небесную горечь вобрав,
всплывают, как самоубийцы,
над тёмной водой острова.
Какой Петербург! - захолустье! -
облупленный ветром фасад,
когда, отвернувшись от устья,
Нева гонит волны назад.
Как ткань расползается эхо
буксиров и мучает слух,
итак, - никуда не уехав, -
давай соберём по узлу.
Давай распрощаемся. Годы
прощаний оставлены нам;
безлюдный и пасмурный город:
булыжник - залив - и канал.
1964
***
Как бой часов размерена жара,
Заломленная локтем за затылок,
В ней всякое движенье притаилось,
Мысль каждая, свернувшись, умерла.
Горелый лес и крыльями шурша,
Слетает жук на солнце оплывая,
И с вертикали стрелка часовая
Не сходит вниз к стрекозам камыша.
1962
***
По городу пойду весёлым гидом
и одарю цыганку за цветок,
последний снег, капелями изрытый,
уже не снег, а завтрашний поток.
Развесь, весна, над улицами ливни,
где тихая шевелится река,
где, отражаясь в сломанные льдины,
под облаками мчатся облака.
Лепи, весна, душа моя, планеты,
пока сады твои ещё мертвы,
гони меня, как прожитые беды,
по жёлтому асфальту мостовых.
Храни мои нелепые потери,
и, когда мысль последняя умрёт,
остановись душа, роняя перья,
но вдруг опомнись и начни полёт.
Войди в других, под рёбра,
как под своды,
и кто-то, проходя по мостовым,
вдруг, осенясь весеннею погодой,
чуть слышно вскрикнет голосом моим.
1959
***
"Как бедный шут о
злом своём уродстве,
я повествую о своём сиротстве".
М. Цветаева
Принимаю тебя, сиротство,
как разлуку, разрыв, обиду,
как таскают уроды де Костера
на высоком горбу - планиду.
Принимаю как сбор от сборищ,
а дороги легли распятьем,
где утраты одни да горечь,
там высокая в мире паперть.
Там высокие в мире души
расточают себя, как данью,
принимая свой хлеб насущный
наравне с вековечной рванью.
Плащ поэта - подобье рубища,
о стихи, о моё подобье,
для нетленного мира любящих
одарю себя нелюбовью,
как дорогой, горбом и папертью,
как потерей того, с чем сросся,
предаю себя, как анафеме,
неприкаянному сиротству.
1960
***
Э.Н.
Баюкайте под сердцем вашу дочь,
придумывайте царственное имя,
когда во мне, как очередью, ночь
всё тянется каналами глухими.
Мне вас любить, искать вас наугад
и новую приветствовать утрату,
на каждый след ваш листья прилетят
и припадут к пустому отпечатку.
И станет ночь бряцанием садов.
Душа, устав от шепота и версий,
Легко уснёт, ворочаясь под сердцем.
Но буду я, как ранее, готов
Опять любить, искать вас наугад,
ложась, как ветвь, на острие оград.
1962
Песня
Ты слышишь, шлёпает вода
по днищу и по борту вдоль,
когда те двое, передав
себя покачиванию волн,
лежат, как мёртвые, лицо
покою неба обратив,
и дышит утренний песок,
уткнувшись лодками в тростник.
Когда я, милый твой, умру,
пренебрегая торжеством,
оставь лежать меня в бору
с таким, как у озёр, лицом.
***
Есть между всем молчание одно.
Молчание одно, другое, третье.
Полно молчаний, каждое оно
есть материал для стихотворной сети.
А слово - нить. Его в иглу проденьте
И словонитью сделайте окно -
Молчание теперь обрамлено,
Оно - ячейка невода в сонете.
Чем более ячейка, тем крупней
размер души, запутавшийся в ней.
Любой улов обильный будет мельче,
чем у ловца, посмеющего сметь
гигантскую связать такую сеть,
в которой бы была одна ячейка.
1968
***
Лист разлинованный. Покой.
Объём зеркал в бору осеннем,
и мне, как облаку, легко
меняться в поисках спасенья,
когда, уставив в точку взгляд,
впотьмах беседуя со мной,
ты спросишь, свечкой отделясь,
не это ли есть шар земной?
до 1963
Мадригал
Глаза твои, красавица, являли
не церкви осени, не церкви, но печаль их.
Какие-то старинные деревья
мне были креслом, ты - моей свирелью.
Я птиц кормил, я видел каждый волос
тех длинных лилий, что сплетал твой голос.
Я рисовал его на вязкой глине полдня,
потом стирал, чтоб завтра утром вспомнить.
1965
Бабочки
Над приусадебною веткой,
к жаре полуденной воскреснув,
девичьей лентой разноцветной
порхали тысячи обрезков,
и куст сирени на песке
был трепыханьем их озвучен,
когда из всех, виясь, два лучших
у вас забились на виске.
1965
Начало поэмы
На небесах безлюдье и мороз,
На глубину ушло число бессмертных,
Но караульный ангел стужу терпит,
Невысоко петляя между звёзд.
А в комнате в роскошных волосах
Лицо жены моей белеет на постели,
Лицо жены, а в нём - её глаза,
И чудных две груди растут на теле.
Лицо целую в темя головы,
Мороз такой, что слёзы не удержишь,
Всё менее друзей среди живых,
Всё более друзей среди умерших.
Снег освещает лиц твоих красу,
Моей души пространство освещает,
И с каждым поцелуем я прощаюсь.
Горит свеча, которую несу.
На верх холма. Заснеженный бугор.
Взгляд в небеса. Луна ещё желтела,
Холм разделив на тёмный склон и белый,
На белой стороне тянулся бор.
На чёрствый наст ложился новый снег,
То тут, то там топорщилась осока,
Неразличим на тёмной стороне
Был тот же бор. Луна светила сбоку.
Пример сомнабулических причуд,
Я поднимался, поднимая тени,
Поставленный вершиной на колени,
Я в пышный снег легко воткнул свечу.
1968
***
Хандра ли, радость - всё одно:
кругом красивая погода!
Пейзаж ли, комната, окно,
младенчество ли, зрелость года,
мой дом не пуст, когда ты в нём
была хоть час, хоть мимоходом.
Благословляю всю природу
За то, что ты вошла в мой дом!
1968
Вступление к поэме "Качели"
Утратив задушевность слога,
я отношусь к писанью строго
и Бога светлые слова
связую, чтобы тронуть вас
не созерцаньем вечной пытки
иль тяжбы с властью и людьми:
примите си труды мои
как стародавнюю попытку
витыми тропами стиха,
приняв личину пастуха,
идти туда, где нет природы,
где только Я передо мной,
внутри поэзии самой
открыть гармонию природы.
***
Благодарю Тебя за снег,
за солнце на Твоём снегу,
за то, что весь мне данный век
благодарить Тебя могу.
Передо мной не куст, а храм,
храм Твоего куста в снегу,
и в нём, припав к Твоим ногам,
я быть счастливей не могу.
1969
***
Уже в спокойном умиленьи
смотрю на то, что я живу.
Пред каждой тварью на колени
я встану в мокрую траву.
Я эту ночь продлю стихами,
что врут, как ночью соловей.
Есть благость в музыке, в дыханьи,
В печали, в милости твоей.
Мне все доступны наслажденья,
Коль всё, что есть вокруг - они.
Высоким бессловесным пеньем
приходят, возвращаясь, дни.
1969
***
Всё - Лицо: лицо - Лицо,
Пыль - Лицо, слова - Лицо,
Всё - Лицо. Его. Творца.
Только сам Он без Лица.
1969
***
Нас всех по пальцам перечесть,
но по перстам! Друзья, откуда
мне выпала такая честь
быть среди вас? Но долго ль буду?
На всякий случай будь здоров
любой из вас! На всякий случай,
из перепавших мне даров,
друзья мои, вы - наилучший!
Прощайте, милые. Своя
на всё печаль во мне. Вечерний
сижу один. Не с вами я.
Дай Бог вам длинных виночерпий!
1969
***
Боже мой, как всё красиво!
Всякий раз - как никогда.
Нет в прекрасном перерыва,
отвернуться б, но куда?
Оттого, что он речной,
ветер трепетно прохладен.
Никакого мира сзади -
всё, что есть - передо мной.
1970
***
Красавица, богиня, ангел мой,
исток и устье всех моих раздумий,
ты летом мне ручей, ты мне огонь зимой,
я счастлив оттого, что я не умер
до той весны, когда моим глазам
предстала ты внезапной красотою.
Я знал тебя блудницей и святою,
любя всё то, что я в тебе узнал.
Я б жить хотел не завтра, а вчера,
чтоб время то, что нам с тобой осталось,
жизнь пятилась до нашего начала,
а хватит лет, ещё свернула б раз.
Но раз мы дальше будем жить вперёд,
а будущее - дикая пустыня,
ты - в ней оазис, что меня спасёт,
красавица моя, моя богиня.
1970
***
Вот озеро лесное, я стою
над одинокой, замкнутой водою,
и дерево, раскрывшись надо мною,
мне дарит тень: прохладу и приют.
О озеро, я в сумраке твоём,
но ты меня не сохранишь, я знаю,
и листья жухлые на рябь твою слетают,
и долгое молчание кругом.
1961
Утро
I
На небе - молодые небеса,
и небом полон пруд, и куст склонился к небу.
Как счастливо опять спуститься в сад,
доселе никогда в котором не был.
Напротив звёзд, лицом к небытию,
обняв себя, я медленно стою.
II
И снова я взглянул на небеса.
Печальные мои глаза лица
Увидели безоблачное небо
И в небе молодые небеса.
От тех небес не отрывая глаз,
Любуясь ими, я смотрел на Вас.
1967
***
Губ нежнее таитянок
твои губы молодые,
твоя плоть благоуханна
как сады и как плоды их.
Я стою перед тобою,
как лежал бы на вершине
той горы, где голубое
тихо делается синим.
Что счастливее, чем садом
быть в саду и утром - утром,
и какая это радость
день и вечность перепутать.
1969
***
Вспыхнул жук, самосожженьем
кончив в собственном луче.
Длинной мыслью продолженьем
разгибается ручей.
Пахнет девочка сиренью
и летает за собой,
полетав среди деревьев,
обе стали голубой.
Кто расскажет, как он умер?
Дева спит не голубой.
в небесах стоит Альтшулер
в виде ангела с трубой.
1968
***
Как хорошо в покинутых местах!
Покинутых людьми, но не богами.
И дождь идёт, и мокнет красота
старинной рощи, поднятой холмами.
И дождь идёт, и мокнет красота
старинной рощи, поднятой холмами.
Мы тут одни, нам люди не чета.
О, что за благо выпивать в тумане!
Мы тут одни, нам люди не чета.
О, что за благо выпивать в тумане!
Запомни путь слетевшего листа
и мысль о том, что мы идём за нами.
Запомни путь слетевшего листа
и мысль о том, что мы идём за нами.
Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта:
ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.
Ни самого нагана, видит Бог,
чтоб застрелиться тут, не надо ничего.
Сентябрь 1970 (последнее)
http://www.vestnik.com/issues/2002/0612/win/aronzon.htm
********************************************************
«В рай допущенный заочно...»:
к 65-летию Леонида Аронзона
Петр Казарновский Илья Кукуй (11/03/04)
В одном из своих интервью, размышляя о судьбах поэтов «серебряного века», Иосиф Бродский посетовал, что происходит своего рода канонизация отдельных имен и затушевывание других, также обладавших своим голосом, своим ни на кого не похожим видением мира. «Дело в том, как это ни странно,» — говорит Бродский,— «что нация, народ, культура во всякий определенный период не могут себе позволить почему-то иметь более чем одного великого поэта. Я думаю, это происходит потому, что человек все время пытается упростить себе духовную задачу. То есть ему приятнее иметь одного поэта, признать одного великим, потому что тогда, в общем, с него снимаются те обязательства, которые искусство на него накладывает».
Это же можно сказать и о недавней эпохе, многие представители которой, слава Богу, еще живы и несут в себе помять об ушедших друзьях. Поэтому выстраивание определенной иерархии не только преждевременно, но и свидетельствует о субъективизме, даже коллективном. Учитывать все бывшее — задача не исключительно историка: все голоса, участвующие в хоре, должны быть прояснены.
24 марта 2004 года Леониду Аронзону исполнилось бы 65 лет. Далеко не все его тексты известны широкому кругу читателей, хотя поэта уже давно нет среди живых — Леонид Аронзон трагически погиб осенью 1970 года в горах под Ташкентом. Он родился в Ленинграде в 1939 году, в 1963 окончил Педагогический институт, защитив диплом по поэзии Н. Заболоцкого. Работал в вечерней школе преподавателем русского языка и литературы, участвовал в геологических экспедициях, писал сценарии для студии «Леннаучфильм». В 1958 году Аронзон женился на Рите Пуришинской, ставшей вдохновительницей и героиней многих его стихотворений. Ярких, эффектных внешних событий не было в жизни поэта, что отразилось на медитативном и прозрачном характере его поэзии, в которой уходы в безлюдье, в «покинутые места» даруют неотчетливость форм, словно промывают глаза ради вглядывания в манускрипты невидимой природы (так напоминающие картины живописца Евгения Михнова-Войтенко, одного из его ближайших друзей). Там нет постоянства, нет четкости, нет сознания о грехе, опредмечивающем всякую мысль и всякое чувство.
Наверное, всякий впервые читающий стихи Аронзона ясно, пусть и безотчетно, ощущает, если перефразировать Хлебникова, «верный угол сердца» поэта к себе. Аронзон искренен, по завету Пастернака, «до полной гибели всерьез». Пастернак предостерегал поэтов от слов о будущей смерти: мол, в момент поэтического озарения творец способен навлекать на себя действие роковых сил, до времени спящих. Аронзон пишет о многоликости своей тоски в миру, не утаивая своей тяги к смерти как выходу в полное инобытие, где уже не будет отвлекающей оформленности.
Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта:
ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.
Ни самого нагана. Видит бог,
чтоб застрелиться тут, не надо ничего.
Конечно, велик соблазн видеть в трагическом происшествии 1970 года, когда оборвалась жизнь человека и поэта, сознательный уход, «осуществление метафоры» (напрашивается аналогия с Маяковским), как заманчиво и отождествлять автора с его героем. Но когда мы говорим о стихах, то часто не задаемся вопросом: кто и в какой — разумеется, экстремальной, потому что в стихах все в экстремуме — ситуации мог произнести подобные, вернее — именно такие слова? Ответ или попытка ответа на такой вопрос помогли бы постичь не только тайну «лирического героя», «автора», но и прочие «литературоведческие премудрости» и «биографические тайны». А предостережением против слепого следования мифу может служить колкость Пушкина:
Как будто нам уж невозможно писать поэмы о другом, как только о себе самом.
Исследователями принято делить творчество Аронзона на два основных периода: первый — до 1964 года и второй — основной, продлившийся до конца. Что касается жизненных пересечений, то они поистине впечатляющи: Аронзон находился в центре «неофициальной культуры» Ленинграда, был дружен с И. Бродским, А. Волохонским, Ю. Галецким, Л. Ентиным, К. Кузьминским, А. Мироновым, Б. Понизовским, А. Хвостенко, Вл. Эрлем; знаком с Д. Авалиани, С. Красовицким, В. Кривулиным, В. Ширали и Е. Звягиным. Крепче всего связывала его дружба с поэтом А. Альтшулером и живописцем Е.Михновым-Войтенко. Однако ни в одно объединение, ни в одну группу поэтов Аронзон не вошел, сохранив индивидуальный путь и самобытность своего голоса.
Период, предшествующий началу «настоящего Аронзона» — это подготовка, поиск единственно нужных слов. И среди текстов этого начального периода немало таких, где подлинное уже проглядывает, говорит о будущем явлении поэта — как в стихотворении «Лист разлинованный. Покой...», написанном «на рубеже», в 1963 году:
Лист разлинованный. Покой.
Объем зеркал в бору осеннем,
и мне, как облаку, легко
меняться в поисках спасенья,
когда, уставив в точку взгляд,
впотьмах беседуя со мной,
ты спросишь, свечкой отделясь,
не это ли есть шар земной?
Можно, однако, заметить, что позднее творчество иного поэта проясняет, уточняет его верность себе уже в ранних опытах. Это вполне относится и к Аронзону. Помимо влияний многочисленных поэтов прошлого — от Пушкина и Баратынского до Хлебникова, Блока, Мандельштама, Цветаевой, Пастернака,— здесь можно различить присутствие иных современников, в том числе «ахматовских сирот». Сами влияния, вплоть до заимствований, говорят об особой избирательности, свойственной поэтическому видению Аронзона (так, например, из сочетания слов «весенняя осень» стихотворения Ахматовой «Небывалая осень построила купол высокий...» можно вести предположительный генезис многочисленных аронзоновских «псевдотавтологий», таких как осення осень; на небе молодые небеса; глаза лица; темя головы...). К слову, то что было у Ахматовой относительным признаком (в грамматическом смысле), у Аронзона стало качественной особенностью. При этом осень как бы получила существование внутри самой себя — синтаксис не множит, а уточняет единичность явления. Но вот иной пример: Как летом хорошо: кругом весна. Здесь, при очевидном сближении с ахматовскими словами, заметно и присутствие в одном явлении признаков другого.
Каждое явление, если и множится, то не вовне, а вовнутрь, обнаруживая самостоятельное существование внутренней же территории — «пространства души». Жизнь там происходит и различима вовсе не под воздействием внешних обстоятельств. Их роль в процессе поэтического существования сведена к нулю. Можно предположить, что разнообразие сразу провидено, просвечено насквозь, и уяснена одна сияющая точка — ее можно назвать «раем», «садом», «парком», «природой»...
Ты глядишь в зеркала, отделенный пространством их мнимым,
где проносятся лыжники в поле открытое, мимо
одиноких деревьев, мачтового бора, как будто
это все для того, чтоб тебя окружить и опутать
дикой скорописью по луной освещенному насту,
но и так все равно, все равно никогда не угнаться
там, в немых зеркалах, одинаковых снежным покоем,
за идущим вперед, повернувшись спиной через поле.
Природа, обладающая безусловным языком и способная к тайнописи, есть — оказывается «подстрочником с языков неба», т. е. беглым, иногда случайным, «незарифмованным» и всегда тяготеющим к множественности созданием. Поэт, поддерживаемый традициями великих «переводчиков» Орфея, Гете, Тютчева, Заболоцкого, должен взять на себя труд обработать сырой текст, озвучить рост травы, «живое все одеть словом» — логосом.
Врожденное знание-видение — логос — соглашается принять, как правила игры, эту множественность вариантов, даже их бесконечность: каким бы именем ни назвал — все одно, какие бы звуки не услышал — все одно, в какую сторону бы ни взглянул — все одно. Это продолжается в одном, другом, третьем... Но всегда остается одним — постигаемым исключительно через восторг близости, в которой приближающийся узнает себя во всяком объекте.
Не страшно двойничество так, как оно страшно у Гофмана или Достоевского: происходящее здесь, там, где-то — только отражение. Оттого и «ситуации» предельно ограничены, вернее, ситуация одна — взгляд, вглядывание обратно: перед воображаемой смертью на оставляемую жизнь, из жизни — в небеса. Может быть, главная проблема на новом витке освоения творчества Аронзона — видение видения поэта, проникновение в суть его визионерства.
Чем не я этот мокрый сад под фонарем, брошенный кем-то возле черной ограды?
Мне ли забыть, что земля — внутри неба, а небо — внутри нас?
И кто подползет под черту, проведенную как приманка?
И кто не спрячется за самого себя, увидев ближнего своего?
Я,— ОТВЕЧАЕМ МЫ.
И все происходящее — в освещенном пространстве души, где запечатлены разные состояния, выражения одного и того же — слова, места, мига, лица.
Всё лицо: лицо — лицо,
пыль — лицо, слова — лицо,
всё — лицо. Его. Творца.
Только сам Он без лица.
Лишь обладающий полной картиной мира, куда включен Безликий, Невидимый, способен сказать такое. А таких примеров у Аронзона великое множество.
При первом внимательном знакомстве с его поэзией неминуемо напрашиваются сравнения, которые на поверку зачастую оказываются лишь внешними. Так, одна из очевидных аналогий — Тютчев. Обоих поэтов сближает метафизичность. У Тютчева едва ли главнейшей проблемой — так и не «решенной» — выступает антитеза «ЖИЗНЬ — СМЕРТЬ». У Аронзона же — ничего подобного: он заведомо верит (знает?), что его ждет Рай, несмотря на здешнюю тоску. Там ждет его то, чему может помешать лишь прелесть здешнего. Уже говорилось, что всё воспринимается им как бы сквозь призму памяти о рае, тоски по нему. В поэтическом мире царит любовь, радость, тишина, а смерть, стоящая не на страже, но поодаль от этого мира, несет с собой боль разлуки с такими зримыми, такими дорогими очертаниями и формами. Одновременно она таит в себе возможный в «будущем» ужас воскресенья, т. е. расставанья с райским отсутствием формы, райской «беспредметностью», райской «текучестью».
Ты доказуем только верой:
кто верит, тот Тебя узрит,—
обращается поэт к Господу. Но в этом обращении говорится и о Рае, который дается по вере. А память о нем позволяет узнавать в здешних лицах и голосах знаки принадлежности к той же родине. И не любить их невозможно.
...Сегодня имя Леонида Аронзона начинает выходить из небытия. Готовится к публикации собрание его сочинений, в котором на основе серьезной текстологической базы впервые будет представлен весь комплекс его творчества. На родине Аронзона в Санкт-Петербургском университете проходит научный семинар, посвященный его поэзии. Опубликован ряд научных работ, воспоминаний и художественных произведений о поэте, перевод его текстов на европейские языки; на его тексты написаны музыкальные произведения. Хочется верить, что сбываются слова Аронзона, записанные им в рабочий блокнот: «Сейчас искусство как после кораблекрушения. Нужно спасать то, что успеете спасти».
http://www.topos.ru/cgi-bin/article.pl?id=2133
**********************************************************
Дм.Авалиани
О Леониде Аронзоне
Леонид Аронзон. Вот имя не ставшее словом. Не то, что Пушкин, Ахматова, Бродский. Редко-редко услышишь, да и то лишь от питержан да, был такой, покончил, то ли его. История темная.
А звук-то, а звук светлый, звонкий. А-рон-зон. Песнь, зонг. Аарон. Моисей. Аарон. Когда-то было три Б — Брюсов, Блок, Белый и одно А — Анненский. А было тихим «Тихие песни», «Ларец кипарисовый», Б же гремело, бряцало. Так и теперь.
Б бредущий во главе бредущих, сумрачный, байро-экстазный, в задыхе, в вопле Иосиф-Моисей. На одной всегда ноте, бесконечно растущей, пророка, сам же рыжий, слегка тучноватый, сыплющий скверной, доколе не требует к лире священной патрон Аполлон.
И А Аронзон, Аарон. Жезл процветший, так и не добредший до Иордана, Иерихона. Стройный, слегка хромой, как Гефест, как гекзаметр, в гробу Иисус был. Есть фото махровый халат башлык, что твой францисканец. Иерихонова Вика, бывшая Понизовская, и вообще теперь бывшая (в прошлом году в Джерушалаиме канцер) мен познакомила. Пришли дома Рита. Вскоре ввалился. Восемь бутылок шампанского хвастал выпил там, на банкете Гран-при за ленту в Париже, из биологии что-то, ваш покорный слуга сценарист. Нет, был флейтист, грек во евреях, в рашен поэт. Дом на Литейном, меж ленинградской Лубянкой и ширью Невы XVIII век. Внутри мебеля, гнутые ножки, ампир, до-ампир, на стене над диваном абстрактное буйство Михнова. Викочка с розами к Рите, а та уже вон, на спектакль с гидом чернявым. Кто он? у Лени спросил, двоюродный муж.
«С возлюбленной женою Маргаритой с балкона я смотрел на небеса».
то же до земли, до сцены, то пускай («я не держу, ступай, боготво ри...») Гладкая, белая, юдо-фламандка, блондинка Рита, там ты теперь, где и Вика. Сердце больное твое, без детей, а как бы любил! Вместо хоть такса, как паж при дворе Лисаветт. Баха партита № 6, № 6 Глена Гульда в пластинке, в стихе.
«Умер жук, самосожженьем кончив в собственном луче « этот стих как картина в раме висел на стене.
Оруженосец Альтшуллер при нем, вместе с ним, со Стрельцом (хозяин декабрьский) разбирались в стопке сонетов моих, плохих. Но то, что a poetry оба, и рукоположен, помню. Не ругал, не хвалил, только выделил два, пел строку на раскат: «так всадник проникает в сад».
Жив Моисей-Иосиф, дай ему Бог Мафусаиловых лет, больше «летних эклог», хоть меня он распек, убил, когда я с верлибром лет за пять до с Аароном встречи в Питер прибыл. Помню ночь площадей, эрмитажных атлантов, я шел между ними, живым, неживым после шабашей майских парадов. Моисей Аарону: А что, говорят, нынче ты имажист? Говорили атланты, живой одному держать оставляя карниз, другому в парусник, в трюм собирался залезть, убежать. Потом претерпел, прогремел, а другого взяла анаша. Ни к чему уезжать, ты в дыму уходил, не вмещаясь ни в «Боинг», ни в «Ил», дальше и выше всех, на снегу рассмотрел мастерскую цветов. Над могилой твоей разрыдался Михнов, оруженосца убить грозился, в пьяных слезах. Ах, Михнов, а не ты ли лавровый венок в день рождения друга с именинника рвал? Морду рвался набить, под взглядом сухим не стал. Грешному мне поэт предлагал, вот стих посвящу тебе. Я же бочку катил, не ко мне мол писал, не взял, подозрительней был, чем ГБ. Приглашал к переписке в стихах я был занят собой. Женись, увещевал, я был венчан, пропев упокой.
«Тяжелозвонкое скаканье по потрясенной мостовой...» вот, что слушать просил. Тяжесть десницы забыв, величие звука чтил.
«Санкт-Петербург хрустальная солонка».
Утопая хватался за всякой надежды соломку. Счастлив ли? Тщаслив, горько острил. Гимн страны молчалив был тогда, написать миллион, наплевать на старушку-словесность, Раскольников тоже был в нем.
Мандельштама тогда, по невежеству, путал с профессором, ревниво ругал портной, мол, из Тютчева все накроил, намерцал. Да и кто из нас мог что в щегле тогда понимать?
С гримасой «В Петербурге жить, что в гробу спать». А стишков бело зубых во стрелецких зубах его пенье: «Люблю тебя, Петра творенье...»
Ночевал у меня, в бездворцовой Москве, тосковал по Литейному. Хоронили тебя, спросила старушка кого? Альтшуллер ответил того, кто любил всех. За пару лет до того ехал в Питер, переехало поездом женщину жлобка? спросил. Нет, в ту пору не всех. Только в последний год Рита вздохнула: гаерство ушло. Не фанат, не безумный, как брат, резавший в дереве Нилов Столбенских «Солнце для всех одно... XVIII век, графоман, а смотри, как щедро: «Екатерина Великая, О! Едет в Царское Село!»
И прыжком из него в Велимиров простор:
«Где голубой пилою гор был окровавлен лик озер».
«Человек это стиль», кто-то изрек. Ум это вкус, ты сказал. Бах, пах, Бог ты один это мог рядом поставить, за это упал. Вслед за нордом летел в северный хлад, пронизывал чум.
«Так неужели моря ум был только ветер, только шум?» Вынимал себя из личины.
«Толпа двух женщин и мужчины брела, задумчиво танцуя».
«Гадюки быстрое плетенье ты /я/ созерцал как песнопенье».
«И птицы гнезда вили в зеркальных поцелуях».
Ты вышел на снег «и улыбнулся улыбкой внутри другой: Какое небо! Свет какой!» Вечно любить, а на время не стоит труда. Как Леонардо, который не быть хотел в никогда, а сплошное не-е-е-ет ты вместо а-а-а кричал, когда был у врача.
алату № 6 в партиту № 6 превратил, жил наугад. Бабочкой сделал быка, «ложась как ветвь на острие оград».
Боже мой, как ты любил. Словно танк, Моисей как, не желал ты переть. Имя твое переживет смерть. Потому что закат рассвет, утверждаю ответственно.
«Так где девочкой нагой ты (я) стоял в каком-то детстве»
«весь из бархатных пеленок сшит закат, а ты (я) ребенок»
Ты вынул из цветка цветок.
Жезл процветший, помяни тебя Бог.
Источник: НЛО. — № 14. — 1996.
http://infolio.asf.ru/Rlit/Aronzon/avaliani.html
=======================================================
«Новый Мир» 1995, №2
Владислав Кулаков
ЛЕОНИД АРОНЗОН. Стихотворения. Составление и подготовка текста Вл. Эрля. Л. 1990. 80 стр.
ЛЕОНИД АРОНЗОН. Избранное. Составление и послесловие Е. Шварц. СПб. “Камера хранения”. 1994. 103 стр.
Легендарный ленинградский поэт 60-х годов Леонид Аронзон не дожил даже до “классических” тридцати семи лет. Он погиб в 1970 году, когда ему исполнился всего тридцать один. Выстрелом из охотничьего ружья в горах под Ташкентом поэт написал последнюю строчку, к которой со страшной неизбежностью шел всю свою короткую творческую жизнь.
Одержимость смертью — первое, что бросается в глаза при знакомстве со стихами Л. Аронзона. “Когда я, милый твой, умру...”; “Хочу я рано умереть...”; “Когда бы умер я еще вчера, сегодня был бы счастлив и печален...”. И стихи, которыми составитель “Избранного” Е. Шварц завершает поэтический раздел книги1:
Как бы скоро я ни умер,
все ж умру я с опозданьем.
Я прикован к этой думе
зря текущими годами.
Я прикован к этой думе.
Все другие — свита знати.
Целый день лежу в кровати,
чтобы стать одной из мумий.
(1968 ?)
Да, Л. Аронзон был “прикован к этой думе”.
Но другой эмоциональный полюс его поэзии — столь же неистовая, как одержимость смертью, одержимость красотой окружающего мира, непрерывно ощущаемое и почти невыносимое физически блаженство бытия, от которого, как от смерти, тоже некуда деться:
Боже мой, как все красиво!
Всякий раз как никогда.
Нет в прекрасном перерыва,
отвернуться б, но куда?
Это, что называется, смертельная красота — слишком абсолютная для жизни. Смерть и красота в поэтическом мире Л. Аронзона интимно связаны.
То, что открылось взору поэта, не принадлежит только земному миру. Он смотрит на земные пейзажи, а видит отраженные в них пейзажи небесные. Отсюда постоянное смещение земного и небесного планов: “Я знаю, мы внутри небес, / но те же неба в нас”. Для Л. Аронзона это не риторика — небесное он ощущает абсолютно конкретно, почти материально. Он именно “внутри” небес, он “гуляет” по небу, как по городской улице. И небесные обитатели ведут себя очень по-земному:
На небесах безлюдье и мороз,
на глубину ушло число бессмертных,
но караульный ангел стужу терпит,
невысоко петляя между звезд.
Для того чтобы увидеть лицо любимой, поэт смотрит в небо (“От тех небес, не отрывая глаз, / любуясь ими, я смотрел на вас!”). Бабочки, регулярно появляющиеся в стихах Л. Аронзона, — это “неба легкие кусочки”, что высшая для них похвала. Преобладающая форма движения в пространстве — разумеется, полет, воспринимаемый как самое естественное для человека состояние: “Полулежу. Полулечу. / Кто там полулетит навстречу?”; “Соберем большие стаи, / в тихом небе полетаем”. Полет для Л. Аронзона — это еще и созерцание.
Верно и обратное: созерцание — это прежде всего полет, и этим полетом, внутренним движением пронизаны все стихи поэта, даже когда описывается именно покой. И все возвращается к небесам, все ими поверяется.
Еще одним синонимом красоты становится для поэта его возлюбленная — дева, женщина, жена: “Красавица, богиня, ангел мой, / исток и устье всех моих раздумий...” В ней воплощена вся женственность мира: “Люблю тебя, мою жену, / Лауру, Хлою, Маргариту, / вмещенных в женщину одну...” Ее красота столь же абсолютна, как и красота мира, — и столь же не выразима словами. Хвала ей может быть только заклинанием, звуком: так появляются “Два одинаковых сонета” — один и тот же сонет (“Любовь моя, спи, золотко мое...”), повторенный на бумаге дважды. Не слова повторяются, а звук, заклинание — любая хвала такой красоте недостаточна. По сути, конечно, красота тут все та же — красота окружающего мира, извечно горькая сладость бытия: “Сидишь в счастливой красоте, / сидишь, как в те века, / когда свободная от тел / была твоя тоска. / ...И ты была растворена / в пространстве мировом, / еще не пенилась волна, / и ты была кругом. / ...И видно, с тех еще времен, / еще с печали той, / в тебе остался некий стон / и тело с красотой”.
Красота, увиденная поэтом, конечно, от Бога: “И мне случалось видеть блеск — / сиянье Божьих глаз...” Но отношения поэта с Творцом далеко не просты. Бывают минуты восторженной молитвы:
Благодарю Тебя за снег,
за солнце на твоем снегу,
за то, что весь мне данный век
благодарить тебя могу.
Передо мной не куст, а храм,
Храм Твоего куста в снегу,
и в нем, припав к твоим ногам,
я быть счастливей не могу.
Но не избавиться и от сомнений: “Не надо мне Твоих утех: / ни эту жизнь и ни другую — / прости мне, Господи, мой грех, / что я в миру Твоем тоскую. // Мы — люди, мы — Твои мишени, / не избежать Твоих ударов. / Страшусь одной небесной кары, / что ты принудишь к воскрешенью”. Поэт смотрит на Божий мир и не находит достаточно убедительных оправданий для продолжения своей жизни. Ему открылась истинная красота, и остальное, в том числе жизнь, уже не имеет значения. Будущее — “дикая пустыня”, никакого будущего не нужно: “Я б жить хотел не завтра, а вчера...”
В сущности, в поэтическом мире Л. Аронзона неразличимы не только земля и небо, но и жизнь со смертью. Эти столь фундаментальные оппозиции снимаются, растворяются в красоте. В смертельной красоте жизни. Или в небесной красоте земли. Сама по себе жизнь, вне ее смертельной красоты, просто не существовала для поэта. Жить, думать о будущем — это из другого мира, в котором поэт всегда чувствовал себя чужаком:
В рай допущенный заочно,
я летал в него во сне,
но проснулся среди ночи:
жизнь дана, что делать с ней?
Очень точно о Леониде Аронзоне сказала вдова поэта, та самая возлюбленная, ставшая частью его поэзии (и теперь уже частью поэзии вообще): “Родом он был из рая, который находился где-то поблизости от смерти”.
Составитель сборника 1990 года Владимир Эрль, друг поэта и автор исследования его творчества (опубликованного в “Вестнике новой литературы”, 1991, № 3) среди любимых поэтов Л. Аронзона называет В. Хлебникова, Н. Заболоцкого, С. Красовицкого. Начинал Л. Аронзон как вполне традиционный лирик, ориентированный на строгий стих (см., например, стихотворение 1961 года “Павловск”). Потом его поэтика переживает резкий перелом в сторону языкового гротеска обэриутского типа (хотя обэриутов, кроме Заболоцкого, Л. Аронзон, по свидетельству того же Вл. Эрля, не знал). Очевидна и сознательная перекличка с Хлебниковым, но влияние Заболоцкого, его изобразительности более принципиально: та же антропоморфность живой (и архитектурность неживой) природы, та же материальность, примитивистски-гротескная конкретность описания. Однако внешне похожие образы природы возникают совсем на другой, отнюдь не натурфилософской основе, о чем и говорилось выше.
С поэзией Станислава Красовицкого, старшего современника Л. Аронзона, связь совсем другого рода. Внешне элементы поэтики С. Красовицкого и Л. Аронзона совершенно противоположны: у Л. Аронзона — “красота”, у С. Красовицкого — “распад”, и дальше: рай — ад, пейзаж, живая природа — “натюрморт”, природа мертвая. Но “красота” Л. Аронзона точно так же предполагает распад, как “распад” С.Красовицкого чреват красотой. То же самое можно сказать об их рае и аде: не случайно рай Л. Аронзона так близок к смерти. Ну и, конечно, крайне важна общность навязчивых суицидальных мотивов. Перед нами два зеркальных варианта одного и того же универсума. И у Л. Аронзона и у С. Красовицкого речь, в сущности, идет об одном — о возможности духовного выживания человека в современном мире (не стоит забывать, что это был послевоенный, раздираемый глобальной конфронтацией, к тому же советский мир 50 — 60-х годов). Объединяет этих двух поэтов в первую очередь абсолютная бескомпромиссность художественной постановки вопроса — абсолютность, право на которую получают, видимо, только на пути духовного самосожжения.
Текстов Л. Аронзон оставил немного, и они, на мой взгляд, заметно неровные (что вполне объяснимо для самиздатского автора в его невольной изоляции). Да и вся эстетика Л. Аронзона, не предполагает никакой шлифовки. Однако неровные, с провалами стихи Л. Аронзона мне гораздо дороже огромного большинства стихов ровных и отшлифованных. Тут произошло подлинное событие, тут вздохнула поэзия.
1 В книгу включены и небольшие прозаические фрагменты.
В. Кулаков.
http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1995/2/abook01.html
======================================================
Лариса Миллер
“А жизнь всё тычется в азы”
24 марта 2004 года исполняется 65 лет со дня рождения ленинградского поэта Леонида Аронзона, погибшего в 70-м году. Его имя я впервые услышала не в России, а в Лондоне от английского переводчика Ричарда Маккейна. По всему было видно, что Маккейн влюблён в поэзию Аронзона: он то и дело цитировал его строки и упоминал его имя в разговоре. Ричард переводил стихи Аронзона более двадцати лет - с тех самых пор, как узнал о нём от своих друзей Аркадия Ровнера и Виктории Андреевой. При жизни Аронзон не напечатал ни строки. В новые времена вышли три его сборника - в 90-м, 94-м и 98-м. Последняя книга “Смерть бабочки” с параллельными переводами на английский Ричарда Маккейна, пожалуй, самое полное собрание стихотворений поэта.
Леонид Аронзон - “пограничник”: он существует “на границе счастья и беды”, тоски и праздника. Он будто сидит у костра, чувствуя жар лицом и холод спиной. Слова “счастье, рай, праздник, свет, красота” звучат в его стихах несметное количество раз, но почти всегда в паре с антонимами:
На груди моей тоски
зреют радости соски...
________
Чересчур, увы, печальный,
Я и в радости угрюм...
________
Хандра ли, радость - всё одно:
кругом красивая погода!
Аронзон - “пограничник” ещё и потому, что живёт на границе бытия и небытия, близость которого ощущает постоянно (не отсюда ли такое острое чувство жизни).
Напротив звёзд, лицом к небытию,
обняв себя, я медленно стою.
________
Жить, умереть - всё в эту ночь хотелось!
Но ночь прошла, и с ней её краса.
Если в августовскую ночь 67-го года, когда были написаны эти строки, поэт выбрал жизнь, то в октябрьскую ночь 70-го выбрал смерть (или она его выбрала). Произошло это в горах под Ташкентом, куда он уехал отдыхать и путешествовать. Уехал не один, а с женой, которой посвящены все его стихи о любви: “Красавица, богиня, ангел мой, / исток и устье всех моих раздумий...”. В ту роковую ночь жены рядом с ним не было. В одиночестве бродя по горам, он наткнулся на избушку пастуха, где обнаружил охотничье ружьё. Выйдя из избы, Аронзон застрелился, либо стал жертвой неосторожного обращения с ружьём. “Просто в тот день в горах было очень красиво”, - вспоминает подруга жены Аронзона Ирина Орлова.
Боже мой, как всё красиво!
Всякий раз, как никогда.
Нет в прекрасном перерыва,
отвернуться б, но куда?
Не найдя, куда бы отвернуться, поэт выстрелил, перейдя границу, которая всегда его гипнотизировала.
Как хорошо в покинутых местах!
Покинутых людьми, но не богами.
И дождь идёт, и мокнет красота
старинной рощи, поднятой холмами.
.........................................................
Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут не надо ни черта:
ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.
Ни самого нагана. Видит Бог,
чтоб застрелиться тут, не надо ничего.
Кажется, поэт просто спутал мгновенье и вечность, сон и явь, жизнь и смерть: “Жизнь... представляется болезнью небытия... О, если бы Господь Бог изобразил на крыльях бабочек жанровые сцены из нашей жизни!” (“Стихи в прозе”). Бабочки, стрекозы и всякая прочая живность великолепно себя чувствуют на страницах его книги. И этим, как, впрочем, и интонацией, Аронзон напоминает Заболоцкого: “Где кончаются заводы, / начинаются природы. / Всюду бабочки лесные - / неба лёгкие кусочки - / так трепещут эти дочки,... / что обычная тоска / неприлична и низка.”. Аронзон не боится ни своих обереутских интонаций, ни ветра Хлебникова, который временами залетает в его стихи. Он ОКЛИКАЕТ старших поэтов, но не подражает им. Что бы Аронзон ни писал - рифмованные стихи, верлибры, стихи в прозе, - он всегда узнаваем, самобытен, и абсолютно самостоятелен.
О чём его стихи? О первых и последних вещах, о первоэлементах бытия, об азбучных истинах - этом неисчерпаемом источнике вдохновения, фантазии, новизны. “... А жизнь всё тычется в азы” - пишет поэт. Как бы ни усложнялся мир, жизнь всё равно “тычется в азы”, справляться с которыми сложней всего:
И бьётся слабый человек,
Роняя маленькие перья.
Двадцатый век, последний век,
Венок безумного творенья.
Но если слабый человек роняет перья, значит у него есть крылья, и он способен подниматься к небесам, отношения с которыми у поэта весьма короткие, почти домашние. Он даже свою любимую способен увидеть, глядя в небо: “От тех небес, не отрывая глаз, / любуясь ими, я смотрел на Вас”. У Аронзона и с Богом особые отношения: “боксировать с небом (Богом)”, - читаем мы в его “Записных книжках”. Поэт постоянно чувствует Его присутствие и пишет под Его диктовку (“Придётся записывать за Богом, раз это не делают другие”). А записывать занятие трудоёмкое: надо напряженно вслушиваться и всё ловить на лету. Иногда хочется передышки, паузы. Не отсюда ли запись: “Где-то Ты не должен быть, Господи”. Но когда пауза наступает, когда Бог молчит, вернее когда поэт перестаёт его слышать, наступает мёртвая тишина, которая, кажется, будет длиться вечность. Вот откуда этот образ качелей, к которому поэт то и дело возвращается в своих записных книжках: “Качели... возносили меня и до высочайшей радости и роняли до предельного отчаяния..., но всякий раз крайнее состояние казалось мне окончательным”. А вот одна из последних записей: “Качели оборвались: - перетёрлись верёвки”. Наконец самые последние строки: “Я хотел бы отвернуться. Катастрофа - закрытые глаза”. Поэт не выдержал нестерпимого света, нестерпимого жара жизни, не выдержал взлёта, за которым непременно следует спад.
И всё же не спад и не тоска - лейтмотив его поэзии. “Материалом моей литературы будет изображение рая”, - нарочито казённым языком сообщил Аронзон в своих записных книжках. Так он и сделал: поэт живописал рай на земле: “Знойный день. Ледниковые камни. / Бык понурый. Жуки и слепни. / Можжевельника черные капли. / Вид с обрыва. И Ева в тени”. Перевожу взгляд направо (в двуязычной книге “Смерть бабочки”) и читаю ту же строфу по-английски. Всё сохранено: и мысль, и чувство, и размер. Но нет рифмы. Впрочем, рифмы нет не только в переводах Маккейна. Если она ещё где-то и существует, то, наверное, только в русской поэзии. И есть ли у неё будущее - неизвестно. Во всяком случае, Ричард Маккейн перевёл стихи Леонида Аронзона бережно и любовно, за что ему спасибо.
Леонид Аронзон
Стихи из книги “Смерть бабочки”
СОНЕТ
Еще зима. Припомнить, так меня
в поэты посвящали не потери:
ночных теней неслышная возня,
от улицы протянутая к двери.
Полно теней. Так бело за окном,
как обморок от самоисступленья,
твои шаги, прибитые к ступеням,
твою печаль отпразднуем вином.
Так душен снег. Уходят облака
одно в другом, за дикие ограды.
О, эта ночь сплошного снегопада!
Так оторвись от тихого стекла!
Троллейбусы уходят дребезжа.
Вот комната, а вдруг она - душа?
1960
* * *
Качайся, слабая трава!
Качай несметных насекомых!
О праздник тела, невесомость!
Стрекоз касанье!
Я сорвал
губами вытянул
осоки
скользящий липкий стебелек,
И надо мной, как призрак легкий,
взметнулся слабый мотылек.
И откровение, и леность
в союзе явственном текли,
и птиц мелькающие тени
не отрывались от земли.
I960
* * *
Развязки нет, один - конец,
а жизнь все тычется в азы,
мой стих ворочался во мне,
как перекусанный язык.
И плащ срывается в полет,
и, отражаясь в мостовых,
вся жизнь меж пальцами течет,
а на ладони бьется стих.
Да, стих, как выкрикнутый крик,
когда река скользит в дожди,
мой стих - не я, не мой двойник,
не тень, но все-таки сродни.
Так вот мой стих - не я, рывок
в конец любви, в конец реки,
как слабый звон колоколов
от ветром тронутой руки.
Так отделись мой стих, как звон,
как эхо, выкатись на крик,
чтоб губы, став подобьем волн,
меня учили говорить.
1961
* * *
Есть в осени присутствие зеркал,
объем их мнимый в воздухе осеннем,
когда и небо тускло и река,
и первый лед, скребясь о берега,
проносит птиц недвижимые тени;
когда к реке, спускаясь по ступеням,
я вижу отделенные стеклом
то острова, то длинный царский дом,
то Охту, где буксиры да репейник.
Еще везде, смотрю, полусветло,
еще артель ворочает весло,
и возле ног еще ярится в пене
измятый лист, пропахший наводненьем.
(1964)
* * *
Хандра ли, радость - все одно:
кругом красивая погода!
Пейзаж ли, комната, окно,
младенчество ли, зрелость года,
мой дом не пуст, когда ты в нем
была хоть час, хоть мимоходом.
Благословляю всю природу
за то, что ты вошла в мой дом!
1968
* * *
ПУСТОЙ СОНЕТ
Кто Вас любил восторженней, чем я?
Храни Вас Бог, храни Вас Бог, храни Вас Боже.
Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах.
И Вы в садах, и Вы в садах стоите тоже.
Хотел бы я, хотел бы я свою печаль
Вам так внушить, Вам так внушить, не потревожив
Ваш вид травы ночной, Ваш вид ее ручья,
чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем.
Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в Вас,
поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами
сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,
что полон Вашими ночными голосами.
Иду на них. Лицо полно глазами...
Чтоб вы стояли в них, сады стоят.
1969
http://www.pereplet.ru/text/miller23mar04.html
==========================================================
Леонид Аронзон
СТИХИ ДЕТЯМ
У МЕНЯ ЧЕТЫРЕ БРАТА
У меня четыре брата.
Ну, а я, конечно, пятый!
Когда мне давали соску,
Сшили старшему матроску!
Старший брат носил матроску,
И второй носил матроску,
Ту же самую матроску,
Когда вырос старший брат
Третий брат носил матроску,
Ту же самую матроску,
Ту же самую матроску,
Из которой вырос брат.
А когда и третий вырос,
То ее надел четвертый,
Ту же самую матроску,
Из которой вырос брат.
Наконец, подрос четвертый,
Наконец, четвертый вырос,
И в желанную матроску
Нарядился я тотчас!
Только я надел матроску,
Как сказала мама: “Ах!”
Как сказала мама: “ Ах!
Две дыры на рукавах!”
Может быть, от этих слов
Разорвался сбоку шов.
Дружно лопнули заплаты,
Проступили всюду пятна.
Ничего не говоря,
Отвалились якоря!
И остались от матроски
Только дырки и полоски!
“Ну и ну, - сказала мама, -
Самый младший - трудный самый.
Все четыре старших брата
Были очень аккуратны.
Старший брат носил матроску,
И второй носил матроску,
Двое братьев предпоследних
Надевали столько раз.
Ты же раз надел матроску,
Только раз одел матроску,
И остались от матроски
Только жалкие обноски
Только жалкие обноски,
Только дырки и полоски!”
ИГРА
Вместо утренней зарядки
мы играли с мышкой в прятки.
Я водил -
считал до ста,
потом искал
во всех местах:
в дырках,
норках,
в каждой щели,
в сумке,
в тумбочке,
в постели.
Я смотрел во все глаза:
нету мышки! Чудеса!..
До сих пор бы я искал,
если б брат не подсказал:
– Ты пока считал до ста,
мышка спряталась в кота.
ТАКСИ
Шум и хохот в гараже:
заяц едет на еже.
Еж у нас теперь такси,
хочешь ехать - попроси!
КТО ВИНОВАТ
Двойку,
двойку,
двойку,
двойку
получила я опять.
Виновата в двойке клякса,
что попала мне в тетрадь.
Как она туда попала,
не могу никак понять.
Виновато одеяло,
и подушка и кровать
в том, что в школу опоздала
Я
опять.
опять,
опять.
В том, что я стакан разбила,
виновато только мыло:
ведь когда стакан я мыла,
мыло слишком скользким было.
Я вчера подралась с братом,
но ничуть не виновата:
ну, с какой, скажите, стати
он пускал по ванной катер?
Ведь собралась куклам платья
в это время постирать я.
Виноват, конечно брат,
только он и виноват.
Виновато все вокруг.
Кто обжег меня? Утюг!
Кто мешал решать задачи?
Телевизор, кот и мячик.
До сих пор мне непонятно,
кто на форму ставит пятна!
Но ведь что бы не случилось,
попадает только мне!
ВЕТЕР
Ветер тучи к нам пригнал,
долго бился у окна
и стучал и хлопал дверью,
гнул траву, ломал деревья
и, свистя,
ревел от злобы.
Нарисуй его!
Попробуй!
НЕ ХВАСТАЙ
Хвастал дым: “Я выше крыши,
из огня живым я вышел! “
Грянул гром ему в ответ,
ветер дунул - дыма нет.
ИЗ ЯНА БЖЕХВЫ
Муха шла по потолку
и сказала пауку:
– Посмотри-ка: там, под нами,
люди ходят вверх ногами!
ПОД ЗОНТОМ
Хлынул дождь. Малышка гриб
крикнул: “Мама, я погиб!”
Но сказала мама-гриб:
“Нам не страшен дождь
и грипп:
наши шляпки как зонты,
под дождем не мокнешь ты.
Мы под солнцем и дождем
и полнеем и растем!”
СТАНУ ВЫШЕ ВСЕХ
Завтра встану рано,
встречу великана,
и как только встречу -
прыг ему на плечи!
Вот когда я стану
выше великана!
=================================================
ПО ЭТОЙ ССЫЛКЕ находятся публикации брата Леонида Аронзона, Виталия, в газете "Каскад",г.Балтимор, США:
http://www.kackad.com/archive.asp?#aro
***********************************************************
ГОЛОС ЛЕОНИДА АРОНЗОНА МОЖНО УСЛЫШАТЬ ПО ЭТОЙ ССЫЛКЕ:
Уникальное издание:
http://gora-analog.narod.ru/output1.html
**********************************************************
ПОДБОРКИ СТИХОВ ЛЕОНИДА АРОНЗОНА в ИНТЕРНЕТЕ:
http://www.ruthenia.ru/60s/aronzon/
http://poets60.euro.ru/aronzon/zapisi.htm
http://nonduality.narod.ru/verses1.htm
http://inna-f.narod.ru/hoha10.htm
*******************************************************
Рефлексии
Валерий Шубинский
Леонид Аронзон
1
Одна из важнейших проблем, возникающих при анализе литературного явления последних десятилетий - проблема контекста. По отношению к поэзии Аронзона она замечательно иллюстрируется тремя его книгами, вышедшими посмертно. Наиболее полное собрание стихотворений Аронзона появилось в 1998 году в издательстве "Гнозис" (кстати, нельзя не отметить сомнительные текстологические принципы составителей, свободно компилирующих тексты, взятые из двух разных источников, и в особенности их демонстративное неупоминание о предыдущих изданиях и о лицах, изучавших и издававших наследие поэта до них). В предисловии к этому собранию, написанном поэтессой Викторией Андреевой, сказано: "Среди послевоенных теркиных и под бдительным оком отцов-попечителей... самое большее, что могли себе позволить шестидесятые - это конформный тенорок Окуджавы, наигранную искренность Евтушенко, пугливый авангард Вознесенского и пароксизмы женственности Ахмадуллиной да дюжину интеллигентски-робких Кушнеров... По существу это были все те же проявления маяковско-багрицкой советчины... Наряду с этим ... дозволенным цензурой искусством возник мир "отщепенцев", поднимавшийся совсем на иных дрожжах." Автор этого пассажа не понимает степени советскости своего собственного сознания, его прямой связи с "Кратким курсом истории ВКП(б)" - "послевоенные теркины" и "маяковски-багрицкая советчина" здесь выступают в роли ненавистного самодержавия, "пугливые авангардисты" и "робкие кушнеры" (непроизвольно аукающиеся с "глупым пингвином", который что-то там "робко прячет" в утесах) - в роли меньшевиков и эсеров, а андеграунд - в роли ленинско-сталинской партии. Очевидно, что Аронзон при этом оказывается в длинном ряду "старых большевиков", героев эстетического противостояния режиму (пусть и занимает в этом списке одно из первых мест), а о его внутреннем споре с кем-то из собратьев по неофициальной культуре и речи быть не может. Небольшая книга, составленная Владимиром Эрлем и вышедшая в 1990 году (это первое издание Аронзона в России) задает более узкий контекст. Главными именами "новой русской поэзии", помимо Аронзона, являются, с точки зрения составителя Станислав Красовицкий, Роальд Мандельштам, Владимир Уфлянд, Михаил Еремин, Иосиф Бродский, Алексей Хвостенко, Константин Кузьминский. Список весьма субъективный, но задающий определенные эстетические рамки. Стоит заметить, что в нем представлены лишь поэты, родившиеся между 1930 и 1940, хотя сам Эрль принадлежит к следующему поколению. Третья книга (первая по времени) была составлена в 1979 Еленой Шварц и вышла в самиздате приложением к журналу "Часы"; в 1985 она была переиздана в расширенном виде в Иерусалиме И.Орловой-Ясногородской, а в 1994 в еще более расширенной редакции - в Петербурге в серии книг ассоциации "Камера хранения" "ХХХ лет". В этой серии, кроме того, вышли сборники Олега Григорьева и Сергея Вольфа - поэтов, ни в коем случае не принадлежавших к официозу, при советской власти печатавшихся лишь как детские писатели, но и со "второй культурой" никак не связанных. Для такого сопоставления были и некоторые биографические основания: дело в том, что Аронзон (так же как, кстати, и Бродский) в организованном литературном быту андеграунда (сложившемся лишь в 1970-е гг. - я имею в виду самиздатские журналы, квартирные чтения и т.д.) участвовать не мог просто хронологически. Но, разумеется, он был теснее связан не с Вольфом и Григорьевым, а с другими поэтами - А.. Альтшуллером, одно время В.Эрлем и др. Впрочем, не стоит преувеличивать значение биографического элемента: имя Тютчева стоит для нас рядом с именем Баратынского, с которым он не был знаком, а не с именами А.Н. Муравьева или Раича. Если контекст, в котором должно рассматриваться творчество Аронзона, не может ограничиваться кругом "второй культуры", то может ли его творчество рассматриваться в контексте чуть более широком - контексте поколения? Можно ли рассматривать Аронзона как шестидесятника? Сознание этого поколения строилось вокруг простой дуальной оппозиции "советский -несоветский". То же, конечно, можно сказать и о следующем поколении. Но если для людей, сформировавшихся в 1970-1980-е гг., совок (в политическом, философском, бытовом, эстетическом смысле) изначально означал нечто чуждое и враждебное - подлежащее вытеснению в себе и отстранению во внешнем мире, то для сверстников Аронзона дело обстояло несколько сложнее. Мир точно так же делился для них на "советскую" и "несоветскую" половины - но первая из них, как бы к ней тот или иной человек ни относился, составляла изначальное ядро личности и в этом качестве осознавалась, а вторая, включавшая православие и верлибр, йогу и Ренуара, сексуальную революцию и Баратынского, Хемингуэя и декабристов, Цветаеву и Энди Уорхола, Ремарка и Кафку (все, не адаптированное и не санкционированное прямо официозом), воспринималась как "чужое", пугающее и в то же время необыкновенно привлекательное, постепенно становящееся "своим". Шестидесятники еще помнили, кто они и откуда, и не мифологизировали себя в той степени, в какой это было свойственно следующим поколениям нашей интеллигенции. Та самая "маяковско-багрицкая советчина", которая так возмущает В.Андрееву, была основой поэзии Бродского в первый период (1958-1960), а Слуцкий и Мартынов - его учителями. Лишь затем началось освоение Серебряного Века. Аронзон тоже, вместе с другими, взахлеб открывал для себя и осваивал наследие, прежде всего, Мандельштама, Пастернака, Хлебникова, Заболоцкого. Острота восприятия и удивительная способность мысленно достраивать пропущенные детали картины сближала его с поколением. Но, вероятно, он был единственным, на кого никак не повлияла советская поэзия и для кого сама коллизия "советский-несоветский" не имела смысла. В этом смысле он не был шестидесятником. Поэтому его поэзия может быть рассматриваема лишь в "большом" культурном контексте. 2 В поэтике Бродского и Аронзона в 1960-1963 было немало общего. Однако нам интереснее различия - как фактурные, так и структурные. Они во многом объясняют полярно противоположную последующую эволюцию двуя поэтов . Стихи Бродского в этот период (как часто и позже) обычно имеют строфическую структуру; строфы представляют собой семантически замкнутые блоки, связанные синтаксическим и лексическим параллелизмом ("Плывет в тоске невыносимой..." "Плывет во мгле замоскворецкой..." и т.д.) и раскрывающие различные аспекты единой реальности. Условный поэтический язык (восходящий у символизму, если не к романтизму) оживляется введением конкретных, инородных на первый взгляд деталей. "остраняющих" текст ("Бил колокол в местной церкви - электрик венчался там"). Ранние произведения Аронзона устроены совершенно иначе. Вот фрагмент стихотворения "Павловск" (1961):
...о август,
схоронишь ли меня, как трава
сохраняет осенние листья,
или мягкая лисья тропа
приведет меня снова в столицу?
Здесь задаются две возможности - но реализуется третья:
... явись, моя смерть, в октябре
на размытых, как лица, платформах,
но не здесь...
Реальность необязательна, точнее, множественна; различные ее варианты даются лишь очерком, намеком.
... и этой ночи театральность
превыше, Господи, меня.
... в каждой зависти черной есть нетленная жажда подобья
в каждой аещи и сне есть разврат несравнимый ни с чем.
Мир - не театр, а актер, он дробится, множится, притворяется собой, охваченный мучительной "жаждой подобья". Варианты видимой реальности - лишь его случайные "роли", но каков он вне этой игры, точнее - есть ли он? Существует ли не симулятивная реальность? Ответ на этот вопрос дается в последующем творчестве Аронзона. 3 Выбор собственного пути, относящийся к 1963-1964 годам, связан с более четкой ориентацией среди литературных традиций давнего и (в особенности) прошлого. Аронзон выбирает, в частности, обэриутов. Но в какой мере Аронзон знал наследие чинарей и членов ОБЭРИУ и что именно в их практике оказалось ему близким? На первый вопрос мы пока можем ответить лишь предположительно, но, несомненно, Аронзон, защитивший в 1963 диплом по творчеству Н. Заболоцкого, хорошо знал стихи этого автора, в том числе и неопубликованные к тому времени.. Творчество же Хармса и Введенского стало известно (достаточно узкому кругу молодых исследователей, в числе которых был, однако, и В.Эрль, близкий в этот период к Аронзону), лишь после того, как Я.Друскин в 1965 открыл для работы архив Хармса. Но к этому времени поэтика Аронзона уже в основном сформировалась. Он мог знать также Вагинова, однако, по свидетельству В.Эрля, не проявлял большого интереса к этому автору. Так им образом, перед нами во многом - плод того мысленного "достраивания", о иотором мы говорили выше. В 1960-е обращение к элементам обэриутской поэтики имело, как правило, два типа мотивировки. С одной стороне, ряд авторов (Кузьминского, А. Кондратьева, Эрля и хеленуктов, в определенной мере Сапгира и Волохонского) интересовало то, в чем обэриуты шли от футуризма и что лежало на поверхности - резкий иррационализм, прямые словесные игры, эстетика безобразного и т.д. Аронзон обращается к этому аспекту обэриутского наследия лишь в цикле "Запись бесед" (1968). С другой стороны, Уфлянд или Гаврильчик (и много кто - вплоть до Галича) использовали обэриутский юмор, в облегченном варианте, в целях социальной сатиры. Аронзон же сумел увидеть у обэриутов то, что было выражено Хармсом, призвавшим "уважай бедность языка". Бедность в данном случае - это не только ограниченность лексики, но и отказ от лексического высокомерия. Футуристы, как это ни парадоксально, были традиционнее в своем подходе к языку. Они исходили из академической лексической иерархии, которую можно было бы с вызовом нарушать. "Низкой", с традиционной точки зрения, лексике у них соответствовали низкие, с той же точки зрения, чувства и сюжеты. Но обэриуты, жившие уже в иную эпоху, могли без высокомерия отнестись к речевому поведению "обывателя", который по неведению выражает "высокие" чувства "низкими" словами (или наоборот), использует дискредитировавшие себя банальности и т.д. В конечном итоге, "кругом возможно Бог", и именно из этих банальностей может сложиться интуитивно улавливаемый и трагически случайный Порядок (в понимании Друскина и Липавского). Эта ситуация может быть замечательно проиллюстрирована именно стихами Аронзона:
Красавица, богиня, ангел мой,
исток и устье всех моих раздумий,
ты летом мне ручей, ты мне огонь зимой,
я счастлив оттого, что я не умер
до той весны, когда моим очам
предстала ты внезапной красотою.
Я знал тебя блудницей и святою
любя все то, что я в тебе узнал.
Разумеется, субъект этого поэтического высказывания, "не знающий" иерархии языка, не может быть вполне тождественен подразумеваемому автору - но про него нельзя сказать и что он совершенно нетождественен ему. Подвижность отношений между "я" и "не я" - один из новых элементов, принесенных Аронзоном в поэзию своей эпохи. 4 Если в текстах Аронзона нет традиционной иерархии слов, которую заменяет чинарский "порядок" и стремление к чистоте, то в них нет и времени. В реальном времени разворачиваются метафизические конструкции Бродского. Раз прозвучавшее слово в них уже сказано, неповторимо сказано. Поэтому Бродскому нужно много слов, его словарь экстенсивен. Слово Аронзона стремится к единственности.
Чем более ячейка, тем крупней
Размер души, запутавшейся в ней.
Любой улов обильный будет мельче,
Чем у ловца, посмеющего сметь
Огромную связать такую сеть,
В которой бы была одна ячейка.
Соответственно, многие стихи Аронзона строятся, как мантры. Одни и те же слова повторяются, бесконечно варьируясь:
Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в Вас,
поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами,
сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,
что полон Вашими ночными голосами.
(Именно эта особенность поэтики Аронзона стала предметом пародии Бродского:
Когда снимаю я колготок
пред зеркалом в вечерний час,
я с грустью думаю - кого ты
сейчас, мой друг, кого сейчас,
кого, сейчас, кого, мой друг ты,
увы, мои сухие фрукты
тебя не радуют уже... )
5 В этой мгновенной реальности постигается тайна, скрытая за единственным словом. Но если в романтико-символистской традиции (на которую Аронзон явно оглядывается) предметный мир и мир образов - код с более или менее постоянными значениями, которые могут быть прочитаны, то у него самого (как у обэриутов) символическим значением обладает случайная (на первый взгляд) языковая комбинация, одна из "ролей" вечно изменчивой сущности. Что это за сущность? Аронзон в 1969 отвечает на этот вопрос с прямотой, которая невозможна даже для Хармса - наиболее связанного с религиозной традицией среди обэриутов:
Все - лицо. Лицо - лицо,
Пыль - лицо, слова - лицо,
Все - лицо. Его. Творца.
Только сам Он без лица.
Можно сказать, что в рамках обэриутской эстетики - казалось бы, безличной и антитрадиционалистской - Аронзон сумел найти отправную точку для возрождения личностного лиризма нового типа и истинной духовной и эстетической традиции (не имеющей ничего общего с ее упрощенными адаптациями, унаследованными от советской культуры).
http://litpromzona.narod.ru/reflections/shub2.html
***********************************************************
Владимир ЭРЛЬ
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ЛЕОНИДЕ АРОНЗОНЕ (1939-1970)
Вестник новой литературы, № 3.
I
Я горжусь тем, что мне выпало счастье быть другом Леонида Аронзона. Наша дружба длилась чуть больше двух лет и прервалась (по моей вине) весной 1967 года.
Когда меня познакомили с Аронзоном, ему было двадцать шесть лет, мне еще не исполнилось восе мнадцати. Он был уже в то время поэтом с определенным литературным именем. В доме Аронзона бывали такие люди, как Леонид Ентин и Алексей Хвостенко, Леон Богданов и Юрий Галецкий, позже — Анри Волохонский и Евгений Михнов.
Я хочу особо отметить, что, хотя наше знакомство состоялось на чисто литературной почве, а Аронзон ежеминутно буквально дышал стихами, наши отношения были вполне человеческими и — несмотря на солидную разницу в возрасте — на равных. В частности, мы были (по его инициативе!) на «ты ».
Я бывал в доме Аронзона практически ежедневно и терзал ею своими стихами. К слову сказать, я не был его учеником в обычном смысле этого слова, к тому же моя строптивость -.. Только через несколько лет после смерти Аронзона я стал сознавать, скольким я ему обязан, и в первую очередь тем. что он открыл передо мной классическую поэзию: Баратынского, Пушкина, Державина.
Аронзон твердо отстаивал свои творческие позиции (как и я свои), что, однако, нисколько не мешало ему ценить те мои сочинения (вп рочем, чаще — только части их, увы!), которые были действительно удачны или. по крайней мере, неожиданны. Несколько раз мы предавались совместному творчеству, хотя, к сожалению, результаты оказались, на мой взгляд, неудачными.
Я уже сказал, что наши отношения были на равных — благодаря этому обстоятельству я, совсем тогда юный начинающий поэт, приобрел особое, переданное мне моим старшим другом зрение, точнее, мироощущение. Я перестал ощущать разницу в возрасте, хотя сначала, конечно же, смотрел на нею «снизу вверх», да и чувствовал себя порой в не по чину барственнои шубе. Эта, вообще присущая Аронзону черта — быть вне всяческих условностей. быть раскрепощенным и свободным — освобождала и тех его друзей, которые способны были принять свободу как норму.
По моей просьбе Аронзон часто показывал мне свои стихотворения и прозу, многое дарил, давал с собой на время, иногда просто читал вслух. Ему были присущи также необыкновенное остроумие и самоирония. Иногда, прочитав какое-либо стихотворение из ранних, он комически ужасался или начинал хохотать. Чаще, однако, он хохотал над виршами современных ленинградских поэтов: вкус у него был точный, слух и глаз острыми. поэтому, разбирая услышанное или прочитанное, он был беспощаден.
Я слышал чтение стихов — не побоюсь сказать — сотни поэтов. Поразили меня только двое: Крученых и Аронзон. Аронзон читал чужие стихи так, как будто это были его собственные, только что написанные, еще не прожитые стихи. Никогда не забуду, как он читал свое любимое: Воспоминание Пушкина, Астры Красовицкого, Запустение Баратынского, Приморский сонет Ахматовой...
Мы довольно часто выпивали или просто сидели и курили — то у него дома, то гуляя по улицам, то специально выезжая за город . . . Иногда мы заходили в кино. Как-то мы забрались в бывшие Новости дня и несколько раз подряд смотрели фильм Ива Кусто из подво дной жизни. Кадры фильма то необыкновенно веселили нас, то вызывали леденящий ужас. А однажды нам довелось испытать ужас несколько иной. Мы забрели, прогуливаясь, в Дом писателя и застали там следующую сцену: сгрудившись вокруг заставленного чашечками из-п од кофе стола, группа молодых поэтов, подняв к потолку горящие глаза, хором читала: Свеча горели на столе. / Свеча горела - . . Чувствовалось, что они предаются этому не первый раз. Аронзон скривился и выскочил за дверь. Там он долго бился в корчах -- топал ногами, плевался, хохотал . . .
Вообще он был очень азартен. Однажды я купил два водяных пистолета, и мы устроили буйную дуэль. Помню, что я стрелял метче. Было много шума и хохота.
Я познакомил Аронзона со своими друзьями, поэтами с Малой Садовой : Романом Белоусовым, Тамарой Буковской. Александром Мироновым, отцом хеленуктизма в России Дмитрием М. (ему Аронзон посвятил свою небольшую поэму Сельская идиллия) и другими. С некоторыми из них Аронзон тоже коротко сошелся: Рома Белоусов, в частности, стал в 1967-68 гг. его учеником.
. . . Я хотел бы как можно меньше или вообще не говорить о себе, и все, что сказано выше, сказано только затем, чтобы дать несколько живых штрихов в портрету очень остроумного, обаятельного и необыкновенно талантливого в человеческом общении Леонида Аронзона. Он никогда не был. что называется, всеяден, и мы, совсем тогда юные. интересовали его как новые люди, еще неизвестные ему своим, именно нашему возрасту присущим, складом. Мы были для него новостью, шире. как говорится, н о в ы м, а к новому Аронзон стремился всегда. Он хотел видеть и знать все. Характерно его высказывание о любимом им Кафке: «Как это все знакомо! Скушно читать словно лежишь в теплой ванне».
Вот его любимые поэты: Пушкин. Державин, Баратынский, Хлебников, Красовицкий, Заболоцкий. Кажется, он совсем не знал Вагинова, Введенского и Крученых. Почти совсем не знал Хармса. Очень любил Кротонский полдень Бенедикта Лившица. Любил Мандельштама и Пастернака. Иногда восторженно, иногда иронично читал Ахматову. Ею и Цветаевой он «переболел» в юности. Знал на память громадное количество стихов. Любил, как всем понятно, поэтов-графоманов. С восхищением повторял строки Анаевского:
Полетела роза,
На зердутовых крылах,
Взявши вертуоза,—
С ним летит в его руках.
Очень любил бабочек и рыб.Набокова не любил.
Аронзон был очень музыкален. На магнитофоне были записи Майлз Дэвиса и Рэй Чарлза (это то, что я помню точно). Очень любил итальянское барокко. Восхищался Итальянским концертом Баха (Глен Гульд—судьбы моей тапер / играет с нотными значками).
Не умея рисовать, Аронзон начал в 1966 году писать маслом и написал великолепный автопортрет. Рисовал очень смешные и выразительные карикатуры. А какими чудесными размывками оформлена рукописная книга Аvе!
Еще одной его страстью был кинематограф. Особенно он восхищался гениальным фильмом Чайки умирают в гавани и Бергманом.
Моби Дик и Гоголь почитались им едва ли не как Библия.
* * *
Вот, я уже прожил на много лет больше Лени. Но я с каждым годом все чаще думаю о нем с тоской и любовью. Мне выпало громадное счастье знать и быть другом такого замечательного человека и поэта, как Леонид Аронзон. Я необыкновенно горд тем, что мне посв ящено несколько его стихотворений — и среди них такое лестное, как
Мы — судари, и, нас гоня,
брега расступятся, как челядь,
и горы нам запечатлеют
скачки безумного коня.
И на песке озерных плесов,
одетый в утренний огонь,
прекрасноликий станет конь,
внимая плеску наших весел.
II
Нам известно более двадцати так или иначе зафиксированных заметок и статей об Аронзоне. Часть их — либо краткие биографические справки о поэте, либо «вводки» к публикациям его произведений; большинство остальных носит воспоминательно-упоминательны й характер. Собственно поэзии Аронзона посвящены только пять интересных работ, это (в хронологическом порядке): часть статьи Виктории АндреевойВ «малом круге» поэзии, выступление А.Б.Альтшулера на вечере памяти поэта в 1975 г., статья об Аронзоне Елены Шварц, комментарий С. В. Дедюлина к двум стихотворениям и выступление Р. Топчиева Леонид Аронзон: Память о рае.
Впервые о самом существенном в поэзии Леонида Аронзона сумела сказать (правда, очень робко) В.Андреева: «...Аранзон оставался ...поэтом внутреннего уединения, погруженным в созерцание «пейзажей своей души» . . . В его стихах, как, впрочем, и в че ртах его лица всегда чувствовался отзвук «зазеркалья», того смещенного мира, который мучительно тревожил поэта». Далее она продолжает совсем уже неверно: «Желание проснуться, выйти из сомнамбулического оцепенения действительности — его настоящая тема» (95). Гораздо точнее (мы во многом следуем за ним в своих рассуждениях) поставил вопрос о «внутреннем» мире поэта Рафаил Топчиев: главное,— говорит он,— то, что Аронзон «знал что-то очень важное и о многом рассказал нам. И вот одна из таких важных вещей — это память о рае. У поэта есть прямые признания, что он был т а м . Образы, запечатлевшиеся в его памяти, воссоздают его стихи»*. Далее, постоянно называя мир поэта раем, Топчиев четко, кратко и с большой тонкостью характеризует его и описывает его обитателем (см. ниже наше возражение), природу и топографию. Не вступая в бесцельный спор с автором выступления, которое мы, повторяем, очень высоко оцениваем, скажем только, что предпочитаем называть мир, воссозданный в творчестве поэта, не раем (ср. заметку Р. Пуришинской, где сказано то же слово, однако с совершенно иной интонацией и, следовательно, смыслом), а миром-пейзажем (или пейзажем-миром ).**
Мой мир такой же, что и ваш . . .
— писал Аронзон в 1970 году,—
тоска — тоска, любовь — любовь, и так же снег пушист,
окно — в окне, в окне — ландшафт,
но только мир души.
Этот мир-пейзаж, как отмечалось нами в примечаниях, впервые предстает перед нами в полном, развернутом виде в Послании в лечебницу, медленно, как проявляющийся фотографический отпечаток, проступая сквозь начальный пейзаж пасмурного парка и одновременно сливаясь с ним***. Добавим, что этот пейзаж при этом — изображение и м е н и автора послания, которое рисует на сыром песке его подразумеваемый герой-адресат. Здесь следует сказать о характернейшей для Аронзона теме, которая проходит через все его творчество, начиная с самых ранних стихотворений.— тема подобья, отраженности. Вначале эта тема (формулируясь самим автором как нетленная жажда подобья и язык отраженья) сводилась в конечном счете к зеркалам; после 1964 г. зеркала теряют постепенно свою особую п ривлекательность и становятся обыденными предметами, вещами рядового обихода. В позднейших стихотворениях тема подобья и отраженности замещается темой множественности, всего во всем (ср.: А я становился то тем, то этим, то тем, то этим, / чтоб меня заметили, / но кто увидит чужой сон?; Чем не я этот мокрый сад под фонарем . . .?; Мне ли забыть, что земля внутри неба, и небо — внутри нас? и, наконец, все — лицо: лицо — лицо . . .).
По Топчиеву, мир поэта «населяют легкие, летучие, подвижные существа . . .. четвероногие — редкость». Однако это не так или, по крайней мере, не совсем так. Наряду с бабочками и другими многочисленными насекомыми одним из п о с т о я н н ы х обитателей мира-пейзажа Леонида Аронзона является такой конкретный (и, в контексте ст ихотворений, чаще всего неподвижный) персонаж, как конь. причем ни в коем случае не Конь — бабочка . . . Таинственная лошадь — стрекоза Анри Волхонского. Конь Аронзона всегда сопряжен с лесным берегом ручья или озера (Будут кони бродить и, к ручью наклоняясь, смотреть: . . . вот кони бегут; . . . красный конь свое лицо / пил. наклоняясь к воде лесной. Ср. также приведенное тремя страницами выше восьмистишие 1965 года). Иногда конь замещается лосем: . . . здесь (на том же берегу,— В. Э.) мог бы чащи этой лось / стоять, любя свою печаль; интересен и, так сказать, «обратный ход»: дева ...к водам голову склоня, / в них видит белого коня.
Таким образом, точнее было бы определить персонажей и обитателей мира-пейзажа Леонида Аронзона как существа изо- и а нтропоморфные, довольно свободно видоизменяющиеся, а точнее — иногда являющиеся автору-наблюдателю в виде зыбком, не вполне отчетливом и ясном (например: что там, дерево ли, конь / или вовсе неизвестный?). При этом и обитатели и детали мира-пейзажа поэта, повторяем, весьма конкретны и воплощены автором в прямом смысле этого слова. Аронзону вообще свойственна в очень большой мере конкретность образа, его материализация,—так самое невещественное, прямо определяемое или, по крайней мере, осознаваемое автором как в и д е н и е, приобретает сначала видимость (Стали зримыми миры, / что доселе были скрыты), а затем и вес, плотность, даже запах. Такую материализацию можно проследить в пределах всего лишь двух строк: Чей там взмах, чья душа, или это молитва сама?— здесь происходит наглядное, на наш взгляд, нарастание, уплотнение и, наконец, воплощение образа: вершину холма украшает нагое дитя! * Следует также заметить, что мир-пейзаж. конкретноматериальный в поздних стихотворениях, виделся поэту и много раньше, где он воспринимался, однако, еще как своего рода декорация в мире «обыденном», едва сквозь него проступая: И в отраженьях бытии — / потусто-ронняя реальность, / и этой ночи театральность / превыше. Господи, меня.
Мир-пейзаж поэта (и это одновременно личный мир Леонида Аронзона) был осознан им не сразу. В ранних стихотворениях лирический герой любуется пейзажем, ландшафтом природы (это все те же лесной берег, поляна и ручей, холмы и озера; моей души пространство. . .) и описывает его в традиционной, в основном, манере: чуть позже (почти одновременно с «пейзажными» стихотворениями) начинает настойчиво звучать тема социального, если можно так выразиться, положения человека в мире, причем здесь мы видим чаще всего противостояние человека окружающему миру, данному опять-таки теми же пейзажами, но только едва намеченными, упоминаемыми как бы вскользь. Этот, «социальный» период практически почти не вычленяется из лирики поэта и очень скоро сменяется новым «пейзажным» периодом, где человек и природа связаны друг с другом уже неразрывно**.
Весной 1967 года во вступлении к неоконченной поэме Качели поэт признался:
я отношусь к писанью строго
и Бога светлые слова
связую, чтобы тронуть вас
и ставит себе задачу
идти туда . . .
где только Я передо мной,
чтобы
внутри поэзии самой
открыть гармонию природы.
Очень точно говорит о поэзии Аронзона его ближайший друг и поэт Александр Альтшулер. Характеризуя его поэзию как поэзию состояний, он говорит, что его поэзия и жизнь «прошла не просто в словах, она прошла в каком-то состоянии, для которого слова оказались малы,— эти слова натягивались» и далее —«в последнем чтении его стихов — такое впечатление. что он эти слова натягивает на всю жизнь человеческую..., стараясь в словах увидеть весь простор человеческой души, ... здесь была какая-то протянутая доброта человеческой души» (49). Это состояние поэта, эту жизнь в двойном —этом и своем мире (мире-пейзаже)— Р.Топчиев очень удачно определил в своем выступлении как инобытие. Именно описаниям инобытия посвящено все позднейшее творчество Леонида Аронзона*.
Необычное в этих описаниях начинается с точки местонахождения героя-наблюдателя (точнее, созерцателя) стихотворений. Иногда поэт находится в центре пейзажа, иногда он наблюдает самого себя, находящегося в пейзаже, а иногда создается впечатление, что автор видит себя, наблюдающего свой собственный сон (ср.: .. как бы видя резвый сон, / я молчалив был и спокоен), в котором герой-автор видит себя, видящего себя, помещенного в центр пейзажа. Уже давно традиционным стало мнение, что сны кинематографичны,— очень часто можно услышать фразу вроде «Мне сегодня показывали чудный сон». Мы не хотим сказать, что мир-пейзаж являлся поэту и неких сновидческих состояниях, нет, этот мир-пейзаж был очень конкретен и материален, в нем поэт творил свое инобытие и в нем скрылся от нас навсегда...
Подчеркиваем только, что мир поэта — очень кинематографичен.
Характернейшей чертой мира-пейзажа Аронзона является его полная тишина (Как тихо в темной тишине...), которую автору иногда хочется нарушить: озвучить думами и слогом или, обратясь глазами к тишине, / цитировать «Пиры» и «Запустенье», настолько она напряжена (ср. в сонете 1968 г., где описывается полуночное бдение героя: томя сознанье, падает паук, / свет из окна приобретает ш о р о х — выделено нами, — В. Э.). Напомним. что немой фильм-пантомима для актера и кинокамеры Алана Шнайдера и Сэмюэля Беккета также озвучен в своей первой части записанным на звуковую дорожку шорохом, шуршанием, непрерывно длящимся на одной ноте: вторая и третья части фильма идут беззвучно).
В то же время нельзя сказать, что «мир Леонида Аронзона — тишина». Поэт часто описывает тишину, но, говоря его же словами, Не сю, иную тишину. Иногда эта — иная тишина, тишина его мира-пейзажа — определяется поэтом как молчание (ср. раннее: и долгое молчание кругом), причем молчание, которое Есть между всем и — есть матерьял для стихотворной сети. где слово—нить (однако также заполненное молчаньем), с помощью которой блоки или куски молчаний сшиваются в одно целое!
Хотя в своем последнем прозаическом сочинении Ночью пришло письмо от дяди . . . автор пишет, что бульварный вопрос о музыке и тишине решился в пользу тишины, однако музыка также постоянно присутствует в мире-пейзаже поэта от раннего чистое утро апреля . . . / подобное арфе до позднейшего Глен Гульд — судьбы моей тапер.*
Если заумь можно, по нашему мнению, определить как метаязык, то звуки тишины мира-пейзажа — музыку, голоса, пение — надо трактовать как мета-и одновременно празвуки, звучащую память о них. Кажется, поэт попал в мир, откуда приходят к нам эти голоса, пение, музыка,— звуки, которые мы вспоминаем, не слышав их раньше, и которые слышали до того, как услыхали их. Иными словами, это было состояние, в котором ... прежде губ уже родился шепот - именно так возникали и жили звуки в иной тишине поэта. Более того. именно они-то и были ею: Меч о меч — звук. При этом слова для Аронзона приобретали самое существенное — молчание, окрашенное интонациями; если он и вел в своем инобытии речь, то интонациями — наиболее значимым, наиболее информативным для него видом высказываний: Передо мной столько интонаций того, что я хочу сказать,— признается поэт,— что я, не зная, какую из них выбрать,— молчу (ср.: Сегодня я целый день проходил мимо одного слова).
Используя еще одно известное название. можно определить творчество Леонида Аронзона словами «Мир как красота». Действительно, в его стихотворениях то и дело встречаются эпитеты чудесный, красивый, прекрасный и их синонимы: . . . о день чудесный; Как летом хорошо — кругом весна!;. . . озер, / красивых севером. . .; Снег освещает лиц твоих красу: Река. . . / красиво в воздухе висит, / где я. . . / смотреньем на нее красив: . . . и ты была так хороша: некий чудный сад; о. как прекрасной столь решиться быть смогли вы . . ., наконец,— Боже мой, как все красиво . . . Поэту свойственно приходить в восхищение (ср.: И я восхитился Ему стихотворением), пребывать в высшей его точке,— однако восхищение сменяется отчаянием: Нет в прекрасном перерыва. / Отвернуться б, но куда?— и он признается; Качели,— сказал дядя.— возносили меня и до высочайшей радости и роняли до предельного отчаяния . . . всякий раз крайнее состояние казалось мне окончательным. Ему хочется «остановить мгновение», когда прекрасного нет, / только тихо и радостно рядом.
. . . Знаете ли вы последнее, что сказал дядя: «Качели оборвались:— перетерлись веревки».
Остановимся ненадолго на языке поэта. Стихи Аронзона наполнены как реминисценциями и аллюзиями, так и прямыми (иногда, впрочем, видоизмененными) цитатами. Так, например, стих Там я лечу, объятый розой,— конечно же, «заимствован» из приведенного выше четверостишия А. Е. Анаевского. В следующих заметках, посвященных поэтике Аронзона. мы попытаемся не только подробно проанализировать его язык, но, в частности, и рассмотреть проблему чужого слова в контексте его произведений. Сейчас же мы хотели бы отметить только три положения.
Несмотря на кажущуюся «велеречивость», по определению Э. С. Сорокина (37, с. 47), язык поэта тяготеет к лаконизму и простоте. Длинные, распространенные предложения ранних стихотворений (некоторые из них состоят всего лишь из одной — ! — фразы) постепенно сокращаются в краткие, приобретая чуть ли не лапидарность. Напряжение ранних стихов, создаваемое напором, водопадом бьющей словесной массы, превращается в напряжение пауз между фразами и даже отдельными рядом стоящими словами (собственно, именно об этом и сказано в сонете Есть между всем молчание Одно . . .). Повторяем, язык поэта стремится к лаконизму, обнищанию. Так. например, строка стихотворения Что явит лот, который брошен в небо... полтора года спустя записывается в виде отдельного однострочия:
Я плачу, думая об этом.
В поэтическом словаре Аронзона останавливают внимания некоторые слова-иероглифы. Таковы часто встречающиеся слова дева (также жена), лицо (лик), небо (небеса), пленэр (пейзаж), ручей (также река), свеча и холм (иногда замещается горами). Очень интересен случай, если можно так выразиться, иероглифа в квадрате: . . мои глаза лица / увидели безо6лачное н е б о, / и в н е б е молодые н е б е с а (выделено нами,- В. Э.).
В приведенном примере присутствуют также такие излюбленные поэтом приемы, как инверсия (иногда такая сложная, как Все ломать о слова заостренные манией копья) и тавтология (. . .посмеющего сметь), которыми он широко пользуется и в шуточных, н в «обычных» стихотворениях. Эти приемы, а также нарочитое смешение высокого и низкого стилей позволяли автору вводить в свои произведения особого рода остранение, которое он сам определял как юмор стиля. Этот юмор стиля Аронзон находил у многих поэтов-предшественников, начиная от А. К. Толстого и кончая Заболоцким (друзей Заболоцкого по ОБЭРИУ поэт, как мы уже отметили, почти не знал).
Вот несколько примеров юмора стиля в его стихотворениях: Гудя вкруг собственного У, / кружил в траве тяжелый жук, / и осы, жаля глубь цветка. / шуршали им издалека. Вокруг меня сидела дева, / и к ней лицом, и к ней спиной / стоял я, опершись о древо; ... опять спуститься в сад, / доселе никогда в котором не был Весь день бессонница. Бессонница с утра...: В часы бессонницы люблю я в кресле спать; .. . лицо жены. а в нем ее глаза; Резвится фауна во флоре, / топча ее и поедая; Погода — дождь. Взираю на свечу, / которой нет: . . стояло дерево — урода: В рай допущенный заочно и, наконец, - . . в пустом гробу лежит старуха вини . . .
Мы коснулись в этих заметках в основном только одной, главной, на наш взгляд, темы творчества Леонида Аронзона. Эта тема, конечно, всего его творчества не исчерпывает: за пределами статьи остались, в частности, ранние стихотворения поэта, которые, как мы уже отметили, сами по себе заслужива ют детального разбора. Приводя иногда немногочисленные примеры из них, мы только слегка осветили истоки той основной темы, которую рассматрива ли выше. Мы ничего не сказали о формальной стороне поэтики Аронзона, о ее традиционной (при этом взрываемой, разрушаемой изнутри) основе и о его экспериментах в области, условно говоря, авангардной поэтики. Ничего не сказано о проблеме времени в творчестве поэта, о его литературных взаимо связях: наконец, ничего не сказано и о его шуточных стихотворениях и стихотворениях, обращенных к друзьям (мы предполагаем опубликовать их позднее). Все эти темы будут разрабатываться нами в последующих статьях.
В заключение следует сказать о творческом наследии поэта. Помимо главного — стихотворении.— Аронзоном написано несколько драматических сочинений и около пятидесяти прозаических. Начиная с 1965 года, он писал стихи для детей и написал их около ста. Из шести почти сотен стихотворений и двух десятков поэм (некоторые из них также написаны в драматической или, по крайней мере, диалогизированной форме) около двухсот не окончены, несколько написаны в расчете на опубликование в официальной печати, около пятидесяти также носят случайный характер. Несомненную ценность (литературную прежде всего) имеют его записные книжки и многочисленные заметки для себя.
В последние годы сложился некий «устоявшийся» набор стихотворений поэта. Самая обширная его подборка составлена Е. А. Шварц и издана отдельным изданием. Однако, хотя «достаточно беглого знакомства с поэзией Аронзона, чтобы вынести неизгладимое впечатление цельности, стройности, ясности, красоты» (Р.Топчиев), следует все же помнить четверостишие самого автора
Как стихотворец я неплох.
Все оттого, что, слава Богу,
хоть мало я пишу стихов,
но среди них прекрасных много!
и не забывать его при составлении новых подборок и, тем более, книг поэта.
Еще одно замечание. В разные годы Аронзон неоднократно составлял списки своих стихотворений, последний из них был составлен им летом 1970 года. В этот список включено 65 стихотворений, цикл Запись бесед и 5 поэм. Из всех этих произведений только два-три, может быть, несколько уступают остальным. По крайней мере, мы имеем п о с л е д н ю ю а в т о р с к у ю в о л ю поэта, которая во все времена служила и будет, надеемся, служить законом, преступить который нельзя. К этому списку можно (и нужно!) д о б а в и т ь те или иные стихотворения (в частности, такие пропущенные автором шедевры, как Горацио, Пилад, Альтшулер, брат .... Вокруг лежащая природа . . . и Несчастно как-то в Петербурге . . .), но убавить — нельзя ничего.
1983, 1985
Примечания
1.Автор этих строк. тоже был хеленуктом. «Хеленукты - участники авангардной литературной группы «Могучая Кучка», действовавшей в Ленинграде в 1966—1970 гг. В нее входили кроме Дм. М., А. Миронова и автора настоящей статьи также поэт и прозаик В.Немтинов и А.Хвостенко, бывший членом-корреспондентом группы.—Прим. ред. "Вестника новой литературы").
2.Аполлонъ-77. Париж, 1977. с. 95-96.
3. 37 . № 12.—Л.. 1977. осень, с. 48-50.
4. Там же. с. 113-115.
5. Стихи ленинградских поэтов об Анне Ахматовой / Собрал и прокомментировал С. Д.— В печати.
6. Рукопись.— Изложение выступления опубликовано в заметке М. Г. Памяти Леонида Аронзона. — Часы: № 27.—Л., 1980. сент.—окт., с. 296-298.
7. Такова орфография В.Андреевой и редакторов-составителей альманаха!
8. Здесь и далее страницы указанных публикаций даются в тексте.
9. Выступление Р. Топчиева цитируется по рукописи, любезно предоставленной нам Р.Пуришинской.
10.Здесь кажется неуместным рассуждать и религизном смысле творчества Л. Аронзона и о его взаимоотношениях с Богом. Скажем только, что он. как и всякий подлинный поэт, глубоко чтил Бога Творца и ощущал свою нерасторжимую с Ним связь. Да и какое вообще истинное творчество возможно без веры, в какой бы форме она ни существовала?..
11. Несколькими днями раньше поэт, сравнивая с будущим миром-пейзажем чистое утро апреля, определяет его как то, о чем я не помню.
12. Ср. в стихотворении Комарово (начало 1964 г.): ... кажется, умрите вы сейчас. / и зеркало оставит все, как есть...
13. Ср.: Там, где девочкой нагой / я стоял в каком-то д е т с т в е (выделены нами,— В. Э.).
14. В этих заметках мы часто упоминаем и цитируем ранние стихотворения (до 1964 г.), однаки поэтика раннего творчества Аронзона, конечно же, заслуживает специальной работы, поскольку составляет в своем роде совершенную и замкнутую систему.
15. В указанной публикации дан исправленный текст стенограмм вечера (кроме одного выступления. написанного его автором заново спустя два года);. мы приводим выправленный текст.
16. Ср. в выступлении А. Альтшулера: «... единственным чтецом этих стихов мог являться только Леня, и то — когда он читал, он многое привирал, потому что не мог прочесть то состояние. которое вообще находилось за этими стихами» (49-50).
17. Отметим позу героя-созерцателя — это чаще всего русская медитативная поза: герой лежит или полулежит на берегу, в траве лесного пейзажа, иногда в кресле: Так обратясь, к себе лицом, / лежал он на песке речном; Оставь лежать меня в бору / с таким как у озер лицам: Я синей лодкой на песке / улегся в трех озер осоке; Себя в траве лежать оставив, / смотрю...; Полулежу. Полулечу; сам в кресле дельты развалюсь и мн. др.
18. Сны — совершенно особая тема, их часто наблюдают персонажи как ранних, так и поздних стихотворений Аронзона. Добавим, однако, что эти особые состояния мозга, даже несмотря на его же собственные слова . . . но кто увидит чужий сон?, не следует связывать с хорошо объезженной и навязшей у всех на зубах бабочкой из Чжуанцзы.
19. Соответственно поэма и элегия Евгения Баратынского.
20. Здесь, конечно же. имеется в виду его исполнение Итальянского концерта Баха с замедленнным, с такими невероятными паузами Adagio, что невольно начинает казаться, что слушаешь Звенящую тишину или отрывки из 4 '33' ' Кейджа.
21. Ср.: Природы дарственный ковер / в рулон скатал я и з н а ч а л ь н ы й (выделено нами, В.Э.). и, с другой стороны, Я... узнал то. что люди узнают только после их смерти...
22. О. Э. Мандельштам. Восьмистишия, 6.
23. Это восхищение дышит во многих стихотворениях поэта. Так. Э. С. Сорокин признается, что ему «уже много раз хочется быть девушкой. читая сонетНеушто кто-то смеет вас обнять..., которой поэт написал, «восхитившись» красотой одной общей знакомой (37, с. 47).
24. Т. е. Господу. См. выше, прим. 10.
25. Отмечено С.В.Дедюлиным (см. прим. 5).
26. Невольно вспоминается гениальная евангельская ремарка Введенского: Уважай бедность языка. Уважай нищие мысли ( Введенский А. И. Полн.собр.соч.— Анн Арбор: Ардис, 1980, т. 1. с, 142). Отметим, что у Аронзона и Введенского есть немало точек соприкосновения, о чем мы уже упомянули несколько лет назад (37, с. 43), однако это совершенно особая тема, на которой мы не будем сейчас останавливаться.
27. Термин иероглиф, предложенный в начале 30-х гг. Л.С.Липавским. обозначает многозначные в поэике автора слова, всегда им употребляемые с постоянным подразумеваемым контекстом. Этот термин введен в научный обиход Я.С.Друскиным в его работе 3везда бессмыслицы, посвященной сочинениям Введенского (см. комментарий и ним М.Мейлаха: Введенский А. И. Ук. соч., т. 2, 1984).—Подобные построения проводятся в последние годы Е. А. Шварц, выявляющей сходные словокомплексы, определяя их как стихии, которым подчинено все творчество поэта. Так, в Статье об Аронзоне она пишет: «... стихия выбирает себе поэта. как ветер ищет дымовую трубу, чтобы гудеть, а не труба ветер... Холм и свеча у него одновременно символы и любви, и смерти. Он поэт смерти в обличий любви» (113). Стихиями двух других поэтов являются, по ее мнению, вода — для М.А.Кузмнна и одежда (платье ) — для А. Кушнера . . .
28. Т. е. пиковая дама из одноименной повести А. С. Пушкина (1799-1837).
29. Не можем не привести крайне возмутительное и бесцеремонное по своему тону высказывание Н.Андреевой: «Аронзон жил в замкнутом кружке близких дому людей, в котором были темные, даже несколько душные отношения (?! -В.Э..)— понятные только здесь шутки, намеки, ассоциации, стихи (?! - В.Э.), адресованные друг другу шутливые послания» (95). С другой стороны, мы должны быть благодарны ей эа приведенную замечательную фразу Анри Волохонского об Аронзоне: «Был он, особенно к концу жизни, очень красив» (там же).
30. Аронзон Л. Избранное.— Л.. 1979.—58.—3 с. (Лит. приложение к журн. Часы).— В книгу (машинопись) входит всего лишь 42 стихотворения. Запись бесед и два прозаических текста.
http://www.ruthenia.ru/60s/aronzon/erl.htm
*************************************************
http://alestep.narod.ru/critique/
Алексей СТЕПАНОВ
ГЛАВЫ О ПОЭТИКЕ ЛЕОНИДА АРОНЗОНА
ВВЕДЕНИЕ
Леонид Аронзон — один из самых значительных и глубоких поэтов послевоенной поры. Когда речь идет о крупном литературном явлении, до сих пор, к сожалению, не знакомом широкому читателю, вероятно, целесообразно сравнить его с явлением намного более известным. И тогда можно сказать, что в 60-е годы Ленинград дал русской литературе двух наиболее замечательных поэтов: Бродского и Аронзона. (Сравнение окажется тем более оправданным, если учесть, что речь идет о почти ровесниках: Аронзон был всего годом старше.) Личная их близость продолжалась недолго, сменившись принципиальным внутренним расхождением. И это не случайно: трудно представить себе поэтов, чьи творческие позиции в большей степени являются антиподами друг другу.
Успех Бродского в начале 60-х гг. поразителен: вопреки почти полному отсутствию официальных публикаций его имя стало известно многим не только в Ленинграде, но и по стране. Восторженная реакция слушателей во время публичных выступлений, множество списков его стихов — характерные черты отношения к Бродскому читателей того времени. Успех у русских читателей сопровождался и весьма ранним международным признанием (которое, заметим, не только не спало, но и укрепилось после эмиграции автора, что свидетельствует о наличии отнюдь не только идеологических причин такого признания). Но вот что любопытно: отечественный читатель сейчас, кажется, несколько охладел к творчеству Бродского. И дело тут, конечно, не в закате дарований поэта — его талант по-прежнему незауряден — и, наверное, не только в труднодоступности западных изданий или в пресловутой «настороженности к эмигрантам», но изменился дух времени, бум славы (если не сказать моды) прошел, и внимание к упомянутым стихам стало более трезвым, спокойным (хотя и не менее серьезным).
Поэзии Аронзона была уготована почти противоположная участь. (Единственное, что их роднит, — это практически полное отсутствие официальных советских публикаций.) Хотя Аронзона и достаточно тепло принимала аудитория 60-х, но до популярности Бродского ему было далеко. Однако сейчас, когда прошло уже 15 лет со дня трагической гибели поэта, его творчество не только не забылось, но напротив, с каждым годом все больше и уважительнее говорят как о нем самом, так и о его влиянии на последующую литературу. Об Аронзоне написано около двух десятков статей и заметок, в самиздатских журналах и антологиях опубликован ряд подборок его стихотворений, вышла небольшая книжка «Избранное» (52 стихотворных и 2 прозаических текста) / 2 / , к настоящему времени подготовлено значительное по объему и текстологической проработке собрание сочинений [1]. Машинописи текстов Аронзона оказываются в самых различных городах. С каждым годом становится все очевидней: мы были современниками большого русского поэта.
Если магистральному пути поэзии 60-х была присуща социальная острота и рациональная ясность, то Аронзон избрал свой, с годами все более непохожий на другие маршрут и — как уже не раз бывало в истории русской литературы — стал представителем боковой ветви ее развития. Поэзии Аронзона, несмотря на ее подчас рельефную предметную точность, свойственна определенного рода условность. Вне зависимости от объектов непосредственного изображения в центре внимания автора находятся состояния не реального мира, а мира собственного сознания, к которому события окружающей жизни прорываются как будто приглушенными, прошедшими сквозь толщу избирательной, трансформирующей работы воображения. В отношении же к реальным предметам преобладает неподвижная созерцательность, отчего очертания поэтического мира приобретают сходство с почти застывшим, в той или иной мере торжественным пейзажем. Созерцание сопровождается значительным эстетическим переживанием и напряженным вслушиванием в дыхание собственного чувства. Дневной свет, проникающий словно сквозь витражи в пространство искусственного пленера, кажется каким-то иным, преображенным светом; объемные тени организуют пространство не меньше, чем свет. Подспудное, подразумеваемое, то, о чем можно только догадаться, является в поэзии Аронзона не менее важным, чем прямое авторское высказывание. Если Бродский живет речью, то Аронзона привлекает то, из чего речь родилась и к чему она по неотвратимым законам существования возвращается вновь. Следов социальности в поэзии Аронзона мы практически не встретим, автора главным образом занимает позиция человека, выпроставшегося, если можно так выразиться, из скорлупы истории и повседневности, человека как Адама, пребывающего в предстоящем ему и столь же первозданном, будто только по сотворении, мире.
В дневнике Р.Пуришинской [16] приведена краткая запись одного из споров Бродского с Аронзоном, состоявшегося в 66-м году:
Б: Стихи должны исправлять поступки людей.
А: Нет, они должны в грации стиха передавать грацию мира, безотносительно к поступкам людей.
Б: Ты атеист.
А: Ты примитивно понимаешь Бога. Бог совершил только один поступок — создал мир. Это творчество. И только творчество дает нам диалог с Богом.
Если Бродский, в соответствии с риторической традицией, отводил искусству слова роль вспомогательную, прикладную по отношению к сверхзадаче стихотворения (выражению определенной идеи и внушению ее читателю), то Аронзон исходил из убеждения, что в поэзии нет и не может быть ничего более важного, чем демонстрация таланта, чем наглядное и отчетливое выражение гармонии — общей как стиху, так и реальному миру [16]. И свою позицию Аронзон утверждал всем своим творчеством.
* * *
Леонид Львович Аронзон родился 24 марта 1939 года в Ленинграде и прожил в нем всю свою жизнь. Стихи начал писать с шести лет. В 1963 г. закончил историко-литературный факультет герценовского института, защитив дипломную работу о Заболоцком / 3 / . Путь Аронзона в искусстве не относится к разряду легких и стремительных. Так, сравнительно долгим и трудным, по сравнению с другими поэтами, оказалось поэтическое созревание Аронзона, включающее освоение предшествующих литературных традиций. Этот период продлился примерно до 1964 г. / 4 / В произведениях этого времени нередки подражания Маяковскому, Лорке, вновь открытым тогда Цветаевой, Пастернаку и др. Однако постепенно все чаще и все уверенней автору удается преодолевать вторичность и создавать весьма достойные и несомненно самобытные тексты, во многом предваряющие его дальнейшую эволюцию (см., например, стихотворения «За голосом твоим, по следу твоему…» (1958?), «О Господи, помилуй мя…» (1961), «Павловск» (1961), «Баюкайте под сердцем вашу дочь…» (1962), «Все ломать о слова заостренные манией копья…» (1962), «Все стоять на пути одиноко, как столб…» (1962), «В лесничестве озер припадком доброты…» (1963), «Что мучит? — музыка ли, Углич?..» (1963), поэму «Вещи» (1962–63?) и др.).
Эти годы были временем пробуждения общественного интереса к поэзии, временем, давшим русской литературе немало видных имен. Одновременно осваивались целые пласты культуры недавнего прошлого, художников и мыслителей, дотоле изолированных от внимания культурного индивида. Таким образом происходило заполнение литературного разрыва, восстановление духовных традиций. В Ленинграде заметную роль в этом восстановлении сыграла Анна Ахматова (Аронзон с ней дважды встречался [20]).
Отличительной чертой удивительного по интенсивности и масштабу интереса к поэзии в 60-е годы была обращенность не только к официальным, но и неофициальным авторам. Во многих местах города — в институтах, клубах, кафе — подготовленно, а чаще стихийно происходили выступления всевозможных поэтов. Нередким атрибутом чтений были полемические обсуждения — большей частью неквалифицированные, чисто вкусовые или идеологизированные (т.е. к литературе относящиеся лишь косвенно). Стихи чаще всего воспринимались как концентрированный жизненный факт, как непосредственное выражение личности. От поэзии требовали острой гражданской позиции. К основным литературным контактам Аронзона в этот период следует отнести «ахматовских сирот» (Анатолия Наймана, Евгения Рейна, уже упоминавшегося Бродского), поэтов Александра Альтшулера, Леонида Ентина и Алексея Хвостенко, прозаика Владимира Швейгольца и некоторых других.
Второй период творчества Аронзона, начавшийся в 1964 г., продлился до конца 1967. В это время поэтический голос автора окреп, приобрел особенную, не сводимую ни к кому интонацию, в традиционную ткань стиха вторгаются элементы авангарда, возникает то, что называют цельностью художественного мира. Именно в этот период становятся сквозными основные темы произведений Аронзона: восхищение красотой, любовь, смерть, природа, Бог, плоть, дружба, одиночество, тишина, отражение. В одних стихотворениях они служат лейтмотивом, в других — инструментом раскрытия иных, менее характерных тем, но значительность их роли в поэтике несомненна. Обращает на себя внимание большое количество почти чисто пейзажных стихотворений, становятся отчетливыми те черты, которые позволяют говорить о религиозности поэзии; формируется стиль, ориентированный скорее на суггестивное воздействие, чем на поэтическую декларацию.
В эти годы Аронзон участвует в публичных выступлениях, расширяется сфера творческих контактов (он знакомится, например, с поэтами Владимиром Эрлем, Александром Мироновым, Виктором Ширали, Виктором Кривулиным, Анри Волохонским, начинает дружить с художником Евгением Михновым-Войтенко, возобновляет отношения с художником Юрием Галецким). Во второй период написаны такие значительные стихотворения как «Вроде игры на арфе чистое утро апреля…» (1964), «Послание в лечебницу» (1964), «Комарово» (1964), «Мадригал» («Глаза твои, красавица, являли… », 1965), «Там, где лицо на дне тарелки…» (1965), «Вступление в поэму “Лебедь”» (1965?), «Борзая, продолжая зайца…» (1966), цикл «Листание календаря» (1966), поэмы «Прогулка» (1964) и «Сельская идиллия» (1966) и многие другие тексты.
С конца 1966 г. Аронзон стал писать сценарии научно-популярных фильмов. Тексты сценариев, не требовавшие от него значительных умственных и душевных усилий, встречались на студии весьма одобрительно, принося признание (которого так не хватало по отношению к поэтической деятельности) и достаток. Из десятка фильмов, сделанных по сценариям Аронзона, два были отмечены первыми дипломами: на зональном фестивале в Киеве (1968) и на фестивале Международной ассоциации научного кино (Дрезден, 1969).
Работа в кино и связанный с нею «легкий» успех (а также детские стихи, их написано около ста) в известной степени повредили поэтическому творчеству. В 1967 г. наблюдается проявление признаков кризисности, в дневнике Аронзона появляется запись: «Я сознательно стал писать стихи хуже…» и т.п. (зап. кн. №6). И действительно, в некоторых стихотворениях этого года мы с удивлением обнаруживаем следы неуместной бойкости, а то и расхожести интонации, свойственной среднепоэтической норме официальной поэзии. Помимо работы над сценариями, этот процесс объяснялся, возможно, и желанием автора быть более доходчивым для читателя, и теплившейся надеждой добиться публикаций, но не исключено, что основная причина заключалась во внутреннем протесте против сложности лада собственной поэзии. Так или иначе, Аронзон почувствовал неудачность попыток в этом направлении и на время отказался от стремления к «простоте», обозначив начало нового, наиболее зрелого этапа творчества.
В третий, самый завершенный (и «совершенный») период поэтического развития написаны наиболее известные стихотворения: «Утро», «Хорошо гулять по небу…», «Вокруг лежащая природа…», «Несчастно как-то в Петербурге…», «В двух шагах за тобою рассвет…», «Как хорошо в покинутых местах…» и многие стихи к друзьям и сонеты, а также небольшие по объему, но весьма значимые прозаические произведения: «Отдельная книга» (1967), «Ночью пришло письмо от дяди…» (1970) и некоторые другие. Этот период продолжает тенденции предыдущего, но семантическая и эмоциональная емкость стиха возрастает; свойственная позиции автора созерцательность становится более активной, настойчивой, углубленной; в метафоре соединяются нередко совсем далекие друг от друга по непосредственному смыслу слова. Основная тематика хотя и не изменилась по сравнению со вторым периодом, сохранив традиционность, но отдельные мотивы вступают между собой в столь многообразные органические связи, что порою кажется, будто вообще все стихотворения написаны на одну, «интегральную» и уже не сводящуюся ни к одной из известных тему. К впечатлению от стихов именно этого периода относятся слова одного из исследователей современной поэзии А.Михайлова: «Представьте себе прекрасный, чистый как стекло, но столь же плотный поэтический воздух, заполняющий и связывающий все вокруг до небесного свода — тогда вобрать в себя, понять все сразу и целиком и продлить свое существование хотя бы на следующую минуту становится одним и тем же» / 5 / .
Вторая половина 60-х гг. ознаменовалась редукцией социально-художественной активности, организовывать публичные выступления становится все трудней, увеличивается изоляция от аудитории. В это же время в мироощущении Аронзона обостряются трагические мотивы.
Тексты со стилевыми особенностями третьего периода продолжали появляться до конца жизни поэта, но наряду с ними все чаще создаются вещи, достаточно отличные по своей форме от указанных, с более последовательным и решительным использованием приемов, свойственных авангарду. Сквозь прежний «традиционный» , «многозначительный» стиль проступают чертежные контуры «прямоты и ясности», доходящей до профанирующей элементарности, заострились и стали более конструктивными черты эпатажа, присущего некоторым стихотворениям Аронзона и ранее. К произведениям «нового типа» следует отнести цикл «Запись бесед» (1969), стихотворение «Когда наступает утро — тогда наступает утро…» (1969), однострочия, дуплеты, пьесу «Эготомия» (1969–70) и ряд других.
Следует отметить, что авангардизм Аронзона заключался не только в специфически текстовых особенностях его новых стихов, но и в проникновении в их структуру методов других видов искусства. Так, начав в 1966 г. заниматься изобразительным искусством (сохранились два автопортрета, множество рисунков, карикатуры), Аронзон создает сборник стихов «Ave» (1969), представляющий собой синтезированное литературно-графическое произведение. Зрительный эффект приобретает важное значение и в ряде других текстов. Скорее всего, начинался новый, четвертый период, которому, однако, было не суждено не только завершиться, но и в достаточной мере определенно обозначить свои черты.
Сознание значимости того, что он делает в литературе, и внутренняя невозможность чем-либо в этом поступиться не делали Аронзона снобом. Ему, как и ряду других поэтов, были ведомы мучительные сомнения в своих писательских способностях, и возможно поэтому ему были чужды проявления всякого рода категоричности и нетерпимости. Стремление быть во всем первым не выглядело претенциозным, ибо при общей доброжелательности была видна готовность к подтруниванию над собой. Вел он себя со всеми естественно и на равных; его, например, сильно покоробило, когда Бродский в его присутствии принял покровительственную позу по отношению к более молодым поэтам [16].
Наибольшей удачей в жизни Аронзона была духовная близость с женой, Ритой Моисеевной Пуришинской (1935–1983), человеком эстетически и жизненно одаренным. Главным для нее была любовь к мужу и преданность его делу. Во многом благодаря близости их отношений в поэзии Аронзона появилась внушительная серия столь редких в современной литературе «семейно-лирических» стихотворений.
По свидетельству близких, значительная напряженность жизни Аронзона поддерживалась ощущением счастья. Если он говорил, думал и писал о смерти (а это происходило, сколько его помнят, всегда), то, по-видимому, внимание к ней было все-таки отстраненным. Однако в последний год происходит резкое углубление трагических настроений (переживание одиночества, безысходности), периоды подъема все чаще сменяются периодами душевного спада.
В 1970 году Аронзон поехал в Среднюю Азию. В ночь с 10 на 11 октября в горах под Ташкентом, выйдя из пастушьей сторожки, он выстрелил в себя из охотничьего ружья. К утру 13 октября Леонида Аронзона не стало.
Выражаю благодарность Владимиру Эрлю, оказавшему своими советами и замечаниями большую помощь в работе над статьей.
----------------------------------------------------------
ПОЛНЫЙ ТЕКСТ ИССЛЕДОВАНИЯ:
http://alestep.narod.ru/critique/
___________________________________________________________
ЛЕОНИД АРОНЗОН
СТИХИ
*************
Вторая, третия печаль...
Как стихотворец я неплох,
все оттого, что слава Богу,
хоть мало я пишу стихов,
но среди них прекрасных много!
[Март] 1968
I.
* * *
Лист разлинованный. Покой.
Объем зеркал в бору осеннем,
и мне, как облаку, легко
меняться в поисках спасенья,
когда, уставив в точку взгляд,
впотьмах, беседуя со мной,
ты спросишь, свечкой отделясь, -
не это ли есть шар земной?
[1963?]
ПЕСНЯ
Ты слышишь, шлепает вода
по днищу и по борту вдоль,
когда те двое, передав
себя покачиванью волн,
лежат, как мертвые, лицо
покою неба обратив,
и дышит утренний песок,
уткнувшись лодками в тростник.
Когда я, милый твой, умру,
пренебрегая торжеством,
оставь лежать меня в бору
с таким, как у озер, лицом.
1963
ПОСЛАНИЕ В ЛЕЧЕБНИЦУ
В пасмурном парке рисуй на песке мое имя, как при свече,
и доживи до лета, чтобы сплетать венки, которые унесет ручей.
Вот он петляет вдоль мелколесья, рисуя имя мое на песке,
словно высохшей веткой, которую ты держишь сейчас в руке.
Высока здесь трава, и лежат зеркалами спокойных небыстрых небес
голубые озера, качая удвоенный лес,
и вибрируют сонно папиросные крылья стрекоз голубых,
ты идешь вдоль ручья и роняешь цветы, смотришь радужных рыб.
Медоносны цветы, и ручей пишет имя мое,
образуя ландшафты: то мелкую заводь, то плес.
Да, мы здесь пролежим, сквозь меня прорастает, ты слышишь, трава,
я, пришитый к земле, вижу сонных стрекоз, слышу только слова:
может быть, что лесничество тусклых озер нашей жизни итог:
стрекотанье стрекоз, самолет, тихий плес и сплетенье цветов
то пространство души, на котором холмы и озера, вот кони бегут,
и кончается лес, и, роняя цветы, ты идешь вдоль ручья по сырому песку,
вслед тебе дуют флейты, рой бабочек, жизнь тебе вслед,
провожая тебя, все зовут, ты идешь вдоль ручья, никого с тобой нет,
ровный свет надо всем, молодой от соседних озер,
будто там вдалеке из осеннего неба построен высокий и светлый собор,
если нет его там, то скажи, ради Бога, зачем
мое имя, как ты, мелколесьем петляя, рисует спокойный, небыстрый и мутный
ручей,
и читает его пролетающий мимо озер в знойный день самолет.
Может быть, что ручей - не ручей,
только имя мое.
Так смотри на траву по утрам, когда тянется медленный пар,
рядом свет фонарей, зданий свет, и вокруг твой безлиственный парк,
где ты высохшей веткой рисуешь случайный, небыстрый и мутный ручей,
что уносит венки медоносных цветов, и сидят на плече
мотыльки камыша, и полно здесь стрекоз голубых,
ты идешь вдоль ручья, и роняешь цветы, смотришь радужных рыб,
и срывается с нотных листов от руки мной набросанный дождь,
ты рисуешь ручей, вдоль которого после идешь и идешь.
Апрель 1964
ВАЛААМ
1.
Где лодка врезана в песок,
кормой об озеро стуча,
где мог бы чащи этой лось
стоять, любя свою печаль,
там я, надев очки слепца,
смотрю на синие картины,
по отпечаткам стоп в песках
хочу узнать лицо мужчины.
И потому как тот ушедший
был ликом мрачен и безумен,
вокруг меня сновали шершни,
как будто я вчера здесь умер.
2.
Где бледный швед, устав от качки,
хватался за уступы камня,
где гладкий ветер пас волну,
прибив два тела к валуну,
где шерстяной перчаткой брал я
бока ярящихся шмелей,
и чешуя ночных рыбалок
сребрила с волн ползущий шлейф,
и там я, расправляя лик твой,
смотрел на сны озер и видел,
как меж камней стоял великий,
чело украсивший гордыней.
[Весна] 1965
* * *
Р.П.
Вега рек на гривах свей,
пряжа пчел лесных - Онега,
нега утренних церквей
на холмах ночного брега…
Где колеблющимся зноем,
утопив стопы в песок,
ты стояла предо мною,
глядя Господу в лицо.
[Июль 1965]
МАДРИГАЛ
Глаза твои, красавица, являли
не церкви осени, не церкви, но печаль их.
Какие-то старинные деревья
мне были креслом, ты - моей свирелью.
Я птиц кормил, я видел каждый волос
тех длинных лилий, что сплетал твой голос.
Я рисовал его на вязкой глине полдня,
потом стирал, чтоб завтра утром вспомнить.
[Осень] 1965
ЛИСТАНИЕ КАЛЕНДАРЯ
1
Как будто я таился мертв
и в листопаде тело прятал,
совы и мыши разговор
петлял в природе небогатой,
и жук, виляя шлейфом гуда,
летел туда широкой грудью,
где над водою стрекот спиц
на крыльях трепеща повис,
где голубой пилою гор
был окровавлен лик озер,
красивых севером и ракой,
и кто-то, их узрев, заплакал,
и может, плачет до сих пор.
2
Гадюки быстрое плетенье
я созерцал как песнопенье,
и видел в сумраке лесов
меж всем какое-то лицо.
Гудя вкруг собственного у
кружил в траве тяжелый жук,
и осы, жаля глубь цветка,
шуршали им издалека.
Стояла дева у воды,
что перелистывала лица,
и от сетей просохших дым
темнел, над берегом повиснув.
3
Зимы глубокие следы
свежи, как мокрые цветы,
и непонятно почему
на них не вижу я пчелу:
она по-зимнему одета
могла бы здесь остаться с лета,
тогда бы я сплетал венок
из отпечатков лап и ног,
где приближеньем высоки
ворота северной тоски,
и снег в больших рогах лосей
не тронут лентами саней.
4
И здесь красива ты была,
как стих «печаль моя светла».
1965
ЛЕБЕДЬ
Вокруг меня сидела дева,
и к ней лицом, и к ней спиной
стоял я, опершись о древо,
и плыл карась на водопой.
Плыл карась, макет заката,
майский жук болотных вод,
и зеленою заплатой
лист кувшинки запер вход.
Лебедь был сосудом утра,
родич белым был цветам,
он качался тут и там.
Будто тетивою, круто
изгибалась грудь на нем:
он был не трелей соловьем!
1966
* * *
Борзая, продолжая зайца,
была протяжнее "Ау!"
и рог одним трубил: спасайся!
другим - свирепое: ату!
Красивый бег лесной погони
меня вытягивал в лассо,
но, как бы видя резвый сон,
свободен был я и спокоен.
1966
МАДРИГАЛ
Рите
Как летом хорошо - кругом весна!
то в головах поставлена сосна,
то до конца не прочитать никак
китайский текст ночного тростника,
то яростней горошины свистка
шмель виснет над пионами цветка,
то, делая мой слог велеречив,
гудит над Вами, тонко Вас сравнив.
Лето 1966
УТРО
Каждый легок и мал, кто взошел на вершину холма,
как и легок, и мал он, венчая вершину лесного холма.
Чей там взмах, чья душа или это молитва сама?
Нас в детей обращает вершина лесного холма!
Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях,
и вершину холма украшает нагое дитя!
Если это дитя, кто вознес его так высоко?
Детской кровью испачканы стебли песчаных осок.
Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!
Это память о рае венчает вершину холма!
Не младенец, но ангел венчает вершину холма,
то не кровь на осоке, а в травах разросшийся мак!
Кто бы ни был, дитя или ангел,
холмов этих пленник,
нас вершина холма заставляет упасть на колени,
на вершине холма опускаешься вдруг на колени!
Не дитя там - душа, заключенная в детскую плоть,
не младенец, но знак, знак о том, что здесь рядом Господь.
Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях,
посмотри на вершины: на каждой играет дитя!
Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!
Это память о Боге венчает вершину холма!
1966
* * *
Не сю, иную тишину,
как конь, подпрыгивая к Богу,
хочу во всю ее длину
озвучить думами и слогом,
хочу я рано умереть
в надежде: может быть, воскресну,
не целиком, хотя б на треть,
хотя б на день, о день чудесный:
лесбийская струя воды
вращает мельницы пропеллер,
и деве чьи-то сны видны,
когда их медленно пропели,
о тело: солнце, сон, ручей!
соборы осени высоки,
когда я в трех озер осоке
лежу я Бога и ничей.
[1966?]
* * *
Гуляя в утреннем пейзаже,
я был заметно одинок,
и с криком: «Маменьки, как страшен!»
пустились дети наутек.
Но видя все: и пруд, и древо,
пустой гуляющими сад —
из-под воды смотрела Ева,
смотря обратно в небеса...
Весна 1967
СОНЕТ В ИГАРКУ
Ал. Ал.
У вас белее наши ночи,
а значит, белый свет белей:
белей породы лебедей
и облака, и шеи дочек.
Природа, что она? Подстрочник
с языков неба? и Орфей
не сочинитель, не Орфей,
а Гнедич, Кашкин, переводчик?
И право, где же в ней сонет?
Увы, его в природе нет.
В ней есть леса, но нету древа:
оно - в садах небытия:
Орфей тот, Эвридике льстя,
не Эвридику пел, но Еву!
Июнь 1967
* * *
1.
На небе молодые небеса,
и небом полон пруд, и куст склонился к небу,
как счастливо опять спуститься в сад,
доселе никогда в котором не был.
Напротив звезд, лицом к небытию,
обняв себя, я медленно стою.
2.
И снова я взглянул на небеса.
Печальные мои глаза лица
увидели безоблачное небо
и в небе молодые небеса.
От тех небес не отрывая глаз,
любуясь ими, я смотрел на вас…
Лето 1967
* * *
дубовым деревом запрятан,
глаза ладонями закрыв,
нарушил я покой совы,
что, эту тьму приняв за ночь,
пугая мышь, метнулась прочь.
Тогда открыв глаза лица,
я вновь увидел небеса:
клубясь, клубились облака,
светлела звездная река
и, не петляя между звезд,
чью душу ангел этот нес:
младенца, девы ли, отца?..
Глазами я догнал гонца,
но, чрез крыло кивнув мне ликом,
он скрылся в темном и великом.
[Сентябрь] 1967
* * *
В поле полем я дышу.
Вдруг тоскливо. Речка. Берег.
Не своей тоски ли шум
я услышал в крыльях зверя?
Пролетел… Стою один.
Ничего уже не вижу.
Только небо впереди.
Воздух черен и недвижим.
Там, где девочкой нагой
я стоял в каком-то детстве,
что там, дерево ли, конь
или вовсе неизвестный?
[1967?]
ВИДЕНИЕ АРОНЗОНА
(НАЧАЛО ПОЭМЫ)
На небесах безлюдье и мороз,
на глубину ушло число бессмертных,
но караульный ангел стужу терпит,
невысоко петляя между звезд.
А в комнате в роскошных волосах
лицо жены моей белеет на постели,
лицо жены, а в нем ее глаза,
и чудных две груди растут на теле.
Лицо целую в темя головы,
мороз такой, что слезы не удержишь,
все меньше мне друзей среди живых,
все более друзей среди умерших.
Снег освещает лиц твоих красу,
моей души пространство освещает,
и каждым поцелуем я прощаюсь…
Горит свеча, которую несу
на верх холма. Заснеженный бугор.
Взгляд в небеса. Луна еще желтела,
холм разделив на темный склон и белый.
По левой стороне тянулся бор.
На черствый наст ложился новый снег,
то тут, то там топорщилась осока,
неразличим, на темной стороне
был тот же бор. Луна светила сбоку.
Пример сомнамбулических причуд,
я поднимался, поднимая тени.
Поставленный вершиной на колени,
я в пышный снег легко воткнул свечу.
[Январь] 1968
* * *
Что явит лот, который брошен в небо?
Я плачу, думая об этом.
Произведением хвалебным
в природе возникает лето.
Поток свирепый водопада
висит, висит в сиянье радуг.
Повсюду расцвели ромашки,
я их срываю, проходя.
Там девочки в ночных рубашках
резвятся около дождя.
Себя в траве лежать оставив,
смотрю, как падает вода:
я у цветов и речек в славе,
я им читаю иногда.
Река приподнята плотиной,
красиво в воздухе висит,
где я, стреноженный картиной,
смотреньем на нее красив.
На холм воды почти садится
из ночи вырванная птица,
и пахнет небом и вином
моя беседа с тростником.
[Март] 1968
* * *
В часы бессонницы люблю я в кресле спать
и видеть сон неотличимый
от тех картин, что наяву мне зримы,
и, просыпаясь, видеть сон опять:
старинное бюро, свеча, кровать,
дубовый стол, две двери, и за ними
в пустом гробу лежит старуха вини -
я к ней иду, чтоб в лоб поцеловать.
Однако ночь творит полураспад:
в углу валяется забытый кем-то сад,
томя сознанье, падает паук,
свет из окна приобретает шорох,
лицо жены моей повернуто на юг,
и все - в печали, нет уже которой.
[Март?] 1968
* * *
Хорошо гулять по небу,
что за небо! что за ним?
Никогда я в жизни не был
так красив и так маним!
Тело ходит без опоры,
всюду голая Юнона,
и музыка, нет которой,
и сонет несочиненный!
Хорошо гулять по небу.
Босиком. Для моциона.
Хорошо гулять по небу,
вслух читая Аронзона!
Весна, утро
[1968]
* * *
Ал. Ал.
Горацио, Пилад, Альтшулер, брат,
сестра моя, Офелия, Джульетта,
что столько лет, играя в маскерад,
в угрюмого Альтшулера одета.
О, о Альтшулер мой, надеюсь, что при этом
и я Горацио, Альтшулер твой, Пилад,
и я сестра твоя, одетая в наряд
слагателя столь длинного сонета.
Взгляни сюда - здесь нету ничего!
Мой друг, Офелий мой, смешить тобой легко!
Горацио моё, ты - всем живая лесть,
но не смущайся: не шучу тобою -
где нету ничего, там есть любое,
святое ничего там неизбывно есть.
[Май 1968]
СТИХОТВОРЕНИЕ, НАПИСАННОЕ В ОЖИДАНИИ ПРОБУЖДЕНИЯ
Резвится фауна во флоре,
топча ее и поедая,
а на холме сидит Даная,
и оттого вуаль во взоре,
и оттого тоска кругом,
что эта дева молодая
прелюбодействует с холмом!
Май, утро
* * *
Широкой лавою цветов, своим пахучим изверженьем
холм обливается, прервать уже не в силах наслажденье:
из каждой поры бьют ключи цветов и Божьей славы;
и образ бабочки летит как испаренье этой лавы.
[Май 1968]
ЗАБЫТЫЙ СОНЕТ
Весь день бессонница. Бессонница с утра.
До вечера бессонница. Гуляю
по кругу комнат. Все они как спальни,
везде бессонница, а мне уснуть пора.
Когда бы умер я еще вчера,
сегодня был бы счастлив и печален,
но не жалел бы, что я жил вначале.
Однако жив я: плоть не умерла.
Еще шесть строк, еще которых нет,
я из добытия перетащу в сонет,
не ведая, увы, зачем нам эта мука,
зачем из трупов душ букетами цветут
такие мысли и такие буквы?
Но я извлек их - так пускай живут!
Май, день
[1968]
СОНЕТ ДУШЕ И ТРУПУ Н. ЗАБОЛОЦКОГО
Есть легкий дар, как будто во второй
счастливый раз он повторяет опыт.
(Легки и гибки образные тропы
высоких рек, что подняты горой!)
Однако мне отпущен дар другой:
подчас стихи - изнеможенья шепот,
и нету сил зарифмовать Европу,
не говоря уже, чтоб справиться с игрой.
Увы, всегда постыден будет труд:
где, хорошея, розаны цветут,
где, озвучив дыханием свирели
своих кларнетов, барабанов, труб,
все музицируют - растения и звери,
корнями душ разваливая труп!
Май, вечер
[1968]
* * *
Вторая, третия печаль…
Благоуханный дождь с громами
прошел, по-древнему звуча,
деревья сделались садами!
Какою флейтою зачат
твой голос, дева молодая,
вокруг тебя, моя Даная,
как весело горит свеча!
Люблю тебя, мою жену,
Лауру, Хлою, Маргариту,
вмещенных в женщину одну.
Поедем, женщина, в Тавриду:
хоть я люблю Зеленогорск,
но ты к лицу пейзажу гор.
[Июнь] 1968
* * *
Вспыхнул жук, самосожженьем
кончив в собственном луче.
Длинной мысли продолженьем
разгибается ручей.
Пахнет девочка сиренью
и летает за собой,
полетав среди деревьев,
обе стали голубой.
Кто расскажет, как он умер?
Дева спит не голубой.
В небесах стоит Альтшулер
в виде ангела с трубой.
[Лето] 1968
* * *
Альтшулер, мой голубчик голубой,
ты надо мной поплачь, я над тобой.
Спаси меня, и я тогда спасу
твои печали и твою красу.
Я в городе в чужом, в чужом дожде,
я в нем ищу тебя, хоть нет тебя нигде,
нет оттого, что как-то за трубой
ты слился с небом, столь ты голубой.
[Сентябрь 1968 Москва]
* * *
Рите
Хандра ли, радость - все одно:
кругом красивая погода.
Пейзаж ли, улица, окно,
младенчество ли, зрелость года, -
мой дом не пуст, когда ты в нем
была хоть час, хоть мимоходом:
благословляю всю природу
за то, что ты вошла в мой дом!
1968
* * *
Дурна осенняя погода:
кругом тоска и непогода.
Понур октябрь в октябре,
и в скуке не отыщешь брода.
Одно спасение - колода.
Или, колоды не беря,
сесть перечитывать себя.
[1968]
* * *
Приближаются ночью друг к другу мосты,
и садов и церквей блекнет лучшее золото.
Сквозь пейзажи в постель ты идешь, это ты
к моей жизни, как бабочка, насмерть приколота.
[1968]
* * *
Есть между нами молчание. Одно.
Молчание одно, другое, третье.
Полно молчаний, каждое оно -
есть матерьял для стихотворной сети.
А слово - нить. Его в иглу проденьте
и словонитью сделайте окно -
молчание теперь обрамлено,
оно - ячейка невода в сонете.
Чем более ячейка, тем крупней
размер души, запутавшейся в ней.
Любой улов обильный будет мельче,
чем у ловца, посмеющего сметь
гигантскую связать такую сеть,
в которой бы была одна ячейка!
[1968?]
* * *
О, как осення осень! Как
уходят вспять свою река!
Здесь он стоял. Ему коня
подводят. Он в коня садится
и скачет, тело удлиня…
Во всех садах осталось листьев
еще на два таких же дня.
Потом уснул. Но и во сне,
небес и вод не разбирая,
скакал то сам, то на коне,
из края в край, один, по краю
ночного берега Невы -
она не шла из головы!
Однако мрак и непогода,
его встречавшие тогда,
и ныне здесь. Тоска и воды -
все так, как было до труда.
[Конец 1968 или начало 1969]
* * *
Еще в утренних туманах
твои губы молодые.
Твоя плоть благоуханна,
как сады и как плоды их.
Я стою перед тобою,
как лежал бы на вершине
той горы, где голубое
долго делается синим.
Что счастливее, чем садом
быть в саду? И утром - утром?
И какая это радость
день и вечность перепутать!
[Весна 1969]
ПУСТОЙ СОНЕТ
Кто вас любил восторженней, чем я?
Храни вас Бог, храни вас Бог, храни вас Боже.
Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах,
и вы в садах, и вы в садах стоите тоже.
Хотел бы я, хотел бы я свою печаль
вам так внушить, вам так внушить, не потревожив
ваш вид травы ночной, ваш вид ее ручья,
чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем.
Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в вас,
поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами
сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,
что полон вашими ночными голосами.
Иду на них. Лицо полно глазами…
Чтоб вы стояли в них, сады стоят.
[1969]
ДВА ОДИНАКОВЫХ СОНЕТА
1.
Любовь моя, спи, золотко мое,
вся кожею атласною одета.
Мне кажется, что мы встречались где-то:
мне так знаком сосок твой и белье.
О, как к лицу! о, как тебе! о, как идет!
весь этот день, весь этот Бах, все тело это!
и этот день, и этот Бах, и самолет,
летящий там, летящий здесь, летящий где-то!
И в этот сад, и в этот Бах, и в этот миг
усни, любовь моя, усни, не укрываясь:
и лик и зад, и зад и пах, и пах и лик -
пусть все уснет, пусть все уснет, моя живая!
Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг,
отдайся мне во всех садах и падежах!
2.
Любовь моя, спи, золотко мое,
вся кожею атласною одета.
Мне кажется, что мы встречались где-то:
мне так знаком сосок твой и белье.
О, как к лицу! о, как тебе! о, как идет!
весь этот день, весь этот Бах, все тело это!
и этот день, и этот Бах, и самолет,
летящий там, летящий здесь, летящий где-то!
И в этот сад, и в этот Бах, и в этот миг
усни, любовь моя, усни, не укрываясь:
и лик и зад, и зад и пах, и пах и лик -
пусть все уснет, пусть все уснет, моя живая!
Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг,
отдайся мне во всех садах и падежах!
1969
* * *
Неушто кто-то смеет вас обнять? -
Ночь и река в ночи не столь красивы.
О, как прекрасной столь решиться быть смогли вы,
что, жизнь прожив, я жить хочу опять?
Я цезарь сам. Но вы такая знать,
что я - в толпе, глазеющей учтиво:
вон ваша грудь! вон ноги ей под стать!
и если лик таков, так что же пах за диво!
Когда б вы были бабочкой ночной,
я б стал свечой, летающей пред вами!
Блистает ночь рекой и небесами.
Смотрю на вас - как тихо предо мной!
Хотел бы я коснуться вас рукой,
чтоб долгое иметь воспоминанье.
[Май - июль] 1969
* * *
Вокруг лежащая природа
метафорической была:
стояло дерево — урода,
в нем птица, Господи, жила.
Когда же птица умерла,
собралась уйма тут народа:
— "Пошли летать вкруг огорода!"
Пошли летать вкруг огорода,
летали, прыгали, а что?
На то и вечер благородный,
сирень и бабочки на то!
Лето 1969
* * *
Нас всех по пальцам перечесть,
но по перстам! Друзья, откуда
мне выпала такая честь
быть среди вас? Но долго ль буду?
На всякий случай: будь здоров
любой из вас! На всякий случай,
из перепавших мне даров,
друзья мои, вы - наилучший!
Прощайте, милые. Своя
на всё печаль во мне. Вечерний
сижу один. Не с вами я.
Дай Бог вам длинных виночерпий!
[Лето] 1969
* * *
На стене полно теней
от деревьев. (Многоточье).
Я проснулся среди ночи:
жизнь дана, что делать с ней?
В рай допущенный заочно,
я летал в него во сне,
но проснулся среди ночи:
жизнь дана, что делать с ней?
Хоть и ночи все длинней,
сутки те же, не короче.
Я проснулся среди ночи:
жизнь дана, что делать с ней?
Жизнь дана, что делать с ней?
Я проснулся среди ночи.
О жена моя, воочью
ты прекрасна, как во сне!
[1969]
* * *
Увы, живу. Мертвецки мертв.
Слова заполнились молчаньем.
Природы дарственный ковер
в рулон скатал я изначальный.
Пред всеми, что ни есть, ночами
лежу, смотря на них в упор.
Глен Гульд - судьбы моей тапер -
играет с нотными значками.
Вот утешение в печали,
но от него еще страшней.
Роятся мысли, не встречаясь.
Цветок воздушный, без корней,
вот бабочка моя ручная.
Вот жизнь дана, что делать с ней?
Ноябрь 1969
* * *
Несчастно как-то в Петербурге.
Посмотришь в небо — где оно?
Лишь лета нежилой каркас
гостит в пустом моем лорнете.
Полулежу. Полулечу.
Кто там полулетит навстречу?
Друг другу в приоткрытый рот,
кивком раскланявшись, влетаем.
Нет, даже ангела пером
нельзя писать в такую пору:
«Деревья заперты на ключ,
но листьев, листьев шум откуда?»
[Ноябрь? 1969]
* * *
Всё лицо: лицо - лицо,
пыль - лицо, слова - лицо,
всё - лицо. Его Творца.
Только сам Он без лица.
[1969]
* * *
Благодарю Тебя за снег,
за солнце на Твоем снегу,
за то, что весь мне данный век
благодарить Тебя могу.
Передо мной не куст, а храм,
храм Твоего КУСТА в СНЕГУ,
и в нем, припав к Твоим ногам,
я быть счастливей не могу.
[1969]
* * *
И мне случалось видеть блеск —
сиянье Божьих глаз:
я знаю, мы внутри небес,
но те же неба в нас.
Как будто нету наказанья
тем, кто не веруя живет,
но нет, наказан каждый тот
незнаньем Божьего сиянья.
Не доказать Тебя примером:
перед Тобой и миром щит.
Ты доказуем только верой:
кто верит, тот себя узрит.
Не надо мне Твоих утех:
ни эту жизнь и ни другую —
прости мне, Господи, мой грех,
что я в миру Твоем тоскую.
Мы — люди, мы — Твои мишени,
не избежать Твоих ударов.
Страшусь одной небесной кары,
что ты принудишь к воскрешенью.
Столь одиноко думать, что,
смотря в окно с тоской, -
там тоже Ты. В чужом пальто.
Совсем-совсем другой.
1969
* * *
Сквозь форточку - мороз и ночь.
Смотрю туда, в нору.
А ты, моя жена и дочь
сидишь, не пряча грудь.
Сидишь в счастливой красоте,
сидишь, как в те века,
когда свободная от тел
было твоя тоска.
Вне всякой плоти, без оков
была твоя печаль,
и ей не надо было слов -
была сплошная даль.
И в этой утренней дали,
как некий чудный сад,
уже маячили земли
хребты и небеса.
И ты была растворена
в пространстве мировом,
еще не пенилась волна,
и ты была кругом.
Крылатый зверь тобой дышал
и пил тебя в реке,
и ты была так хороша,
когда была никем.
И, видно, с тех еще времен,
еще с печали той,
в тебе остался некий стон
и тело с красотой.
И потому, закрыв нору,
иду на свой диван,
где ты сидишь, не пряча грудь
и весь другой дурман.
[1969 или 1970]
* * *
То потрепещет, то ничуть.
Смерть бабочки? свечное пламя?
Горячий воск бежит ручьями
по всей руке и по плечу.
Подняв над памятью свечу,
лечу, лечу верхом на даме,
чтобы увидеть смерть лечу.
Какая бабочка мы сами!
А всюду так же, как в душе:
еще не август, но уже.
1970
* * *
Красавица, богиня, ангел мой,
исток и устье всех моих раздумий,
ты летом мне ручей, ты мне огонь зимой,
я счастлив оттого, что я не умер
до той весны, когда моим глазам
предстала ты внезапной красотою.
Я знал тебя блудницей и святою,
любя все то, что я в тебе узнал.
Я б жить хотел не завтра, а вчера,
чтоб время то, что нам с тобой осталось,
жизнь пятилась до нашего начала,
а хватит лет, еще б свернула раз.
Но раз мы дальше будем жить вперед,
а будущее - дикая пустыня,
ты - в ней оазис, что меня спасет,
красавица моя, моя богиня.
[1970]
* * *
Боже мой, как все красиво!
Всякий раз как никогда.
Нет в прекрасном перерыва,
отвернуться б, но куда?
Оттого, что он речной,
ветер трепетный прохладен.
Никакого мира сзади —
все, что есть — передо мной.
[Весна 1970]
* * *
Не ты ли, спятивший на нежном,
с неутомимостью верблюжьей
прошел все море побережьем,
ночными мыслями навьюжен,
и не к тебе ли без одежды
спускался ангел безоружный
и с утопической надеждой
на упоительную дружбу?
Так неужели моря ум
был только ветер, только шум?
Я видел: ангел твой не прячась
в раздумье медленном летел
в свою пустыню, в свой надел,
твоим отступничеством мрачный.
[Весна? 1970]
* * *
В двух шагах за тобою рассвет.
Ты стоишь вдоль прекрасного сада.
Я смотрю — но прекрасного нет,
только тихо и радостно рядом.
Только осень разбросила сеть,
ловит души для райской альковни.
Дай нам Бог в этот миг умереть,
и, дай Бог, ничего не запомнив.
[Лето или осень 1970]
* * *
Как хорошо в покинутых местах!
Покинутых людьми, но не богами.
И дождь идет, и мокнет красота
лесных деревьев, поднятых холмами.
И дождь идет, и мокнет красота
лесных деревьев, поднятых холмами, -
как хорошо в покинутых местах,
покинутых людьми, но не богами.
[Сентябрь 1970]
* * *
Как хорошо в покинутых местах!
Покинутых людьми, но не богами.
И дождь идет, и мокнет красота
старинной рощи, поднятой холмами.
И дождь идет, и мокнет красота
старинной рощи, поднятой холмами.
Мы тут одни, нам люди не чета.
О, что за благо выпивать в тумане!
Мы тут одни, нам люди не чета.
О, что за благо выпивать в тумане!
Запомни путь слетевшего листа
и мысль о том, что мы идем за нами.
Запомни путь слетевшего листа
и мысль о том, что мы идем за нами.
Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта:
ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.
Ни самого нагана. Видит Бог,
чтоб застрелиться тут не надо ничего.
[Сентябрь 1970]
II.
ЗАПИСЬ БЕСЕД
I
Чем я не этот мокрый сад под фонарем, брошенный кем-то возле черной
ограды?
Мне ли забыть, что земля внутри неба, а небо - внутри нас?
И кто подползет под черту, проведенную как приманка?
И кто не спрячется за самого себя, увидев ближнего своего?
- Я, - ОТВЕЧАЕМ МЫ.
Ведь велико желание помешаться.
Запертый изнутри в одиночку, возвожу себя в сан Бога, чтобы взять интервью у
Господа.
Больно смотреть на жену: просто Офелия, когда она достает из прошлого века
арфу, пытаясь исполнить то, чего не может быть.
Или вырыть дыру в небе.
На белые костры церквей садятся птицы, вырванные из ночи.
Или в двуречье одиночества и одиночества, закрыв ладонями глаза, нарушить
сон сов, что
эту тьму приняв за ночь,
пугая мышь, метнутся прочь.
На лугу пасутся девочки, позвякивая нашейными звонками.
Где нищий пейзаж осени приподнят старым дождиком, там я ищу пленэр для
смерти.
И ем озерную воду, чтобы вкусить неба.
Свистнув реке по имени, я увожу их вместе с пейзажами.
И ем озерную воду, чтобы вкусить неба.
Но как уберечь твою красоту от одиночества?
Очарован тот картиной,
кто не знает с миром встреч.
Одиночества плотиной
я свою стреножу речь.
Кто стоит перед плотиной,
тот стоит с прекрасной миной:
рои брызг и быстрых радуг
низвергая водопады.
На другом берегу листвы, - нет! на другом берегу реки, в ее листве, я заметил
ящерицу:
что это была за встреча! -
Софья Мелвилл
Софья Rita
Софья Михнов
Софья Галецкий
Софья Данте
Софья Господь Бог!
Пустые озера весов взвешивали миры и были в равновесии.
II
(Партита № 6
партита № 6
номер шесть
номершесть номершесть
номершестьномершестьномершесть)
или вырыть дыру в небе.
Многократное и упорное: не то, не то, не то, не то
Многократное и упорное: то, то, то, то, то, то, то, то
Смолчал: ужели я - - - - не он?
Ужаснулся:
суров рождения закон:
и он не я, и я не он!
Лицо на нем такое, как будто он пьет им самую первую воду.
Его рукой -
немногие красавицы могли бы сравниться с ней! -
я гладил все, как дворецкий, выкрикивая имя каждого:
гладил по голове: сердце чьей-то дочери, свое старое, засушенное между
страниц стихотворение, -
голову приятеля, голову приятеля, голову приятеля.
Буквально надо всем можно было разрыдаться.
Сегодня я целый день проходил мимо одного слова.
Сегодня я целый день проходил мимо одного слова.
Уже не говорили - передавали друг другу одни и те же цветы,
иногда брали маски с той или иной гримасой, или просто указывали
на ту или другую, чтобы не затруднять себя мимикой.
Но вырвать из цветка цветок
кто из беседующих мог?
И я понял, что нельзя при дереве читать стихи,
и дерево при стихах,
и дерево при стихах,
и дерево при стихах.
III
В. Хлебникову
Если б не был он, то где бы
был его несчастный разум?
Но возможно, он и не был -
просто умер он не сразу.
И если был он где, то возле
своего сидел кургана,
где пучеглазые стрекозы
ему читали из Корана.
И где помешаный на нежном
он шел туда, ломая сучья,
где был беседой длинной между
живую кровь любивших чукчей.
И там, где маской Арлекина
заря являлася в тумане,
он там, где не был, - все покинул.
И умер сам, к чему рыданья?
И умер сам, к чему рыданья?
В его костях змеятся змеи,
и потому никто не смеет
его почтить засмертной данью.
IV
Меч о меч - - звук.
Дерево о дерево - - звук.
Молчание о молчание - - звук.
Вот двое юношей бородоносцев.
Вот двое юношей думоносцев.
Вот юмор Господа Бога - - закись азота!
И я восхитился Ему стихотворением:
- Не куст перед мной, а храм КУСТА В СНЕГУ,
и пошел по улице, как канатоходец по канату,
и я забыл, что я забыл,
и я забыл, что я забыл.
Два фаллические стража
по бокам большой залупы -
то Мечети пестрый купол
в дымке длинного пейзажа.
Черный воин в медном шлеме -
так мне виден Исаакий,
и повсюду вздохи, шелест,
будто рядом где-то маки.
Вот стрекоза звуколетит.
И все летящее летит,
и все звучащее звучит.
V
Бабочка
(трактат)
ВСЮДУ
неба
славы
Михнова
мыслью
звуком
в виде
верхом на
на фоне
на крыльях
НА НЕБЕ
бабочка
бабочка
бабочка
бабочка
бабочка
бабочки
бабочки
бабочке
бабочки
бабочки
БАБОЧКА
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
СИДИТ
VI
А я остановился то тем, то этим, то тем, то этим,
чтоб меня заметили,
но кто увидит чужой сон?
Я вышел на снег и узнал то, что люди узнают только после их смерти,
и улыбнулся улыбкой внутри другой:
КАКОЕ НЕБО! СВЕТ КАКОЙ!
1969
так мне виден Исаакий,
и повсюду вздохи, шелест,
будто рядом где-то маки.
Вот стрекоза звуколетит.
И все летящее летит,
и все звучащее звучит.
V
Бабочка
(трактат)
ВСЮДУ
неба
славы
Михнова
мыслью
звуком
в виде
верхом на
на фоне
на крыльях
НА НЕБЕ
бабочка
бабочка
бабочка
бабочка
бабочка
бабочки
бабочки
бабочке
бабочки
бабочки
БАБОЧКА
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
СИДИТ
VI
А я остановился то тем, то этим, то тем, то этим,
чтоб меня заметили,
но кто увидит чужой сон?
Я вышел на снег и узнал то, что люди узнают только после их смерти,
и улыбнулся улыбкой внутри другой:
КАКОЕ НЕБО! СВЕТ КАКОЙ!
1969
так мне виден Исаакий,
и повсюду вздохи, шелест,
будто рядом где-то маки.
Вот стрекоза звуколетит.
И все летящее летит,
и все звучащее звучит.
V
Бабочка
(трактат)
ВСЮДУ
неба
славы
Михнова
мыслью
звуком
в виде
верхом на
на фоне
на крыльях
НА НЕБЕ
бабочка
бабочка
бабочка
бабочка
бабочка
бабочки
бабочки
бабочке
бабочки
бабочки
БАБОЧКА
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
летит
СИДИТ
VI
А я остановился то тем, то этим, то тем, то этим,
чтоб меня заметили,
но кто увидит чужой сон?
Я вышел на снег и узнал то, что люди узнают только после их смерти,
и улыбнулся улыбкой внутри другой:
КАКОЕ НЕБО! СВЕТ КАКОЙ!
1969
http://lib.userline.ru/951?page=1
==========================================================
__________________________________________________________
Этот выпуск ЧЗ будет дорабатываться по ходу обсуждения.
Искренне благодарен всем читателям за внимание и помощь.
С уважением -
Имануил
8 августа 2004г.
Свидетельство о публикации №104080800193