Борис Слуцкий

Мы есть переходный период, и следует знать свой шесток.
Он выше шестков предыдущих, но, в общем, не слишком высок.
Определяющий фактор, как он представляется мне:
Две трети из нас погибнут в грядущей большой войне.
……………………………………………………………

Две трети из нас погибнут в начавшейся войне.
          Вы поняли,
                Вы запомнили,
                а то я могу ясней!
Из трёх
            сидящих в комнате
                двоих убьют
                на войне.

Цыгане гадали и денег не взяли, узнав мою точную треть.
Но я не хочу в Казани, в Берлине хочу помереть.
И в том наша общая слава и личная наша судьба.
— Что наши гроба — так и ваши гроба!
Посмотрим, чьи шире гроба.






Дивизия лезла на гребень горы

По мерзлому,

                мертвому,

                мокрому

                камню,

Но вышло,

                что та высота высока мне.

И пал я тогда. И затих до поры.

Солдаты сыскали мой прах по весне,

Сказали, что снова я родине нужен,

Что славное дело,

                почетная служба,

Большая задача поручена мне.

–Да я уже с пылью подножной смешался!

– Да я уж травой придорожной пророс!

– Вставай, поднимайся! -

                Я встал и поднялся.

И скульптор размеры на камень нанес.

Гримасу лица, искаженного криком,

Расправил, разгладил резцом ножевым.

Я умер простым, а поднялся великим.

И стал я гранитным,

                а был я живым.

Расту из хребта,

                как вершина хребта.

И выше вершин

                над землей вырастаю.

И ниже меня остается крутая,

                не взятая мною в бою

                высота.

Здесь скалы

                от имени камня стоят.

Здесь сокол

                от имени неба летает,

Но выше поставлен пехотный солдат,

Который Советский Союз представляет.

От имени родины здесь я стою

И кутаю тучей ушанку свою!

Отсюда мне ясные дали видны –

Просторы

                освобожденной страны,

Где графские земли

                вручал

                батракам я,

Где тюрьмы раскрыл,

                где голодных кормил,

Где в скалах не сыщется

                малого камня,

Которого б кровью своей не кропил.

Стою над землей

                как пример и маяк.

И в этом

                посмертная

                служба

                моя.

КЕЛЬНСКАЯ ЯМА

Нас было семьдесят тысяч пленных

В большом овраге с крутыми краями.

Лежим

                безмолвно и дерзновенно,

Мрем с голодухи

                в Кельнской яме.

Над краем оврага утоптана площадь –

До самого края спускается криво.

Раз в день

                на площадь

                выводят лошадь,

Живую

                сталкивают с обрыва.

Пока она свергается в яму,

Пока ее делим на доли

                неравно,

Пока по конине молотим зубами, –

О бюргеры Кельна,

                да будет вам срамно!

О граждане Кельна, как же так?

Вы, трезвые, честные, где же вы были,

Когда, зеленее, чем медный пятак,

Мы в Кельнской яме

                с голоду выли?

Собрав свои последние силы,

Мы выскребли надпись на стенке отвесной,

Короткую надпись над нашей могилой –

Письмо

                солдату Страны Советской.

"Товарищ боец, остановись над нами,

Над нами, над нами, над белыми костями.

Нас было семьдесят тысяч пленных,

Мы пали за родину в Кельнской яме!"

Когда в подлецы вербовать нас хотели,

Когда нам о хлебе кричали с оврага,

Когда патефоны о женщинах пели,

Партийцы шептали: "Ни шагу, ни шагу..."

Читайте надпись над нашей могилой!

Да будем достойны посмертной славы!

А если кто больше терпеть не в силах,

Партком разрешает самоубийство слабым.

О вы, кто наши души живые

Хотели купить за похлебку с кашей,

Смотрите, как, мясо с ладони выев,

Кончают жизнь товарищи наши!

Землю роем,

                скребем ногтями,

Стоном стонем

                в Кельнской яме,

Но все остается – как было, как было! –

Каша с вами, а души с нами.

ГОРА

Ни тучки. С утра – погода,

И, значит, снова тревоги.

Октябрь сорок первого года.

Неспешно плывем по Волге –

Раненые, больные,

Едущие на поправку,

Кроме того, запасные,

Едущие на формировку.

Я вместе с ними еду,

Имею рану и справку,

Талоны на три обеда,

Мешок, а в мешке литровку.

Радио, черное блюдце,

Тоскливо рычит несчастья:

Опять города сдаются,

Опять отступают части.

Кровью бинты промокли,

Глотку сжимает ворот.

Все мы стихли,

                примолкли.

Но – подплывает город.

Улицы ветром продуты.

Рельсы звенят под трамваем.

Здесь погрузим продукты.

Вот к горе подплываем.

Гора печеного хлеба

Вздымала рыжие ребра,

Тянула вершину к небу,

Глядела разумно, добро,

Глядела достойно, мудро,

Как будто на все отвечала.

И хмурое, зябкое утро

Тихонько ее освещало.

К ней подъезжали танки,

К ней подходила пехота,

И погружали буханки.

Целые пароходы

Брали с собой, бывало.

Гора же не убывала

И снова высила к небу

Свои пеклеванные ребра.

Без жадности и без гнева.

Спокойно. Разумно. Добро.

Покуда солдата с тыла

Ржаная гора обстала,

В нем кровь еще не остыла,

Рука его не устала.

Не быть стране под врагами,

А быть ей доброй и вольной,

Покуда пшеница с нами,

Покуда хлеба довольно,

Пока от себя отрывая

Последние меры хлеба,

Бабы пекут караваи

И громоздят их - до неба!

                ***

– Хуже всех на фронте пехоте!

– Нет! Страшнее саперам.

В обороне или в походе

Хуже всех им, без спора!

– Верно, правильно! Трудно и склизко

Подползать к осторожной траншее.

Но страшней быть девчонкой-связисткой,

Вот кому на войне

                всех страшнее.

Я встречал их немало, девчонок!

Я им волосы гладил,

У хозяйственников ожесточенных

Добывал им отрезы на платье.

Не за это, а так

                отчего-то,

Не за это,

                а просто

                случайно

Мне девчонки шептали без счета

Свои тихие, бедные тайны.

Я слыхал их немало, секретов,

Что слезами политы,

Мне шептали про то и про это,

Про большие обиды!

Я не выдам вас, будьте спокойны.

Никогда. В самом деле,

Слишком тяжко даются вам войны.

Лучше б дома сидели.

 

 

ПИСАРЯ

Дело,

                что было Вначале,–

                сделано рядовым,

Но Слово,

                что было Вначале,–

                его писаря писали,

Легким листком оперсводки

                скользнувши по передовым,

Оно спускалось в архивы,

                вставало там на причале.

Архивы Красной Армии, хранимые как святыня,

Пласты и пласты документов,

                подобные

                угля пластам!

Как в угле скоплено солнце,

                в них наше сияние стынет,

Собрано,

                пронумеровано

                и в папки сложено там.

Четыре Украинских фронта,

Три Белорусских фронта,

Три Прибалтийских фронта,

Все остальные фронты

Повзводно,

Побатарейно,

Побатальонно,

Поротно –

Все иолучат памятники особенной красоты.

А камни для этих статуй тесали кто? Писаря.

Бензиновые коптилки

                неярким светом светили

На листики из блокнотов,

                где,

                попросту говоря,

Закладывались основы

                литературного стиля.

Полкилометра от смерти –

                таков был глубокий тыл,

В котором работал писарь.

                Это ему не мешало.

Он,

                согласно инструкций,

                в точных словах воплотил

Все,

                что, согласно инструкций,

                ему воплотить надлежало.

Если ефрейтор Сидоров был ранен в честном бою,

Если никто не видел

                тот подвиг его

                благородный,

Лист из блокнота выдрав,

                фантазию шпоря свою,

Писарь писал ему подвиг

                длиною в лист блокнотный –

Если десятиклассница кричала на эшафоте,

Если крестьяне вспомнили два слова:

                "Победа придет!"–

Писарь писал ей речи,

                писал монолог,

                в расчете

На то,

                что он сам бы крикнул,

                взошедши на эшафот.

Они обо всем написали

                слогом простым и живым,

Они нас всех прославили,

                а мы

                писарей

                не славим.

Исправим же этот промах,

                ошибку эту исправим

И низким,

                земным поклоном

                писаря

                поблагодарим!

 

ХОДИКИ

Ероша стрелок черные усы,

Скрипела цепь, как новая калоша.

Но ходики - крестьянские часы –

Ходили городских часов не плоше.

Под ними фриц пил с мармеладом чай

И наш сержант возился с гимнастеркой,

Но ходики - гляди-ка, примечай! –

Идут себе, лишь только гирю дергай.

Не по часам здесь поднимался ты –

По солнышку, вползавшему в окошко.

А ходики здесь жили, словно кошка:

Не ради дела, ради красоты.

Не по часам здесь жили – по годам

И по векам, по медленным столетьям.

Но ходики не пользовались этим.

Никто и никогда не прогадал,

Сверяясь с ними, веря, доверяя.

У времени минуты добирая,

Без лжи и спешки шествуют они,

Ты только гирю вовремя тяни.

                ***

Я говорил от имени России,

Ее уполномочен правотой,

Чтоб излагать с достойной полнотой

Ее приказов формулы простые.

Я был политработником. Три года –

Сорок второй и два еще потом.

Политработа – трудная работа.

Работали ее таким путем:

Стою перед шеренгами неплотными,

Рассеянными час назад

                в бою,

Перед голодными,

                перед холодными,

Голодный и холодный.

                Так!

                Стою,

Им хлеб не выдан,

Им патрон недодано.

Который день поспать им не дают.

И я напоминаю им про родину.

Молчат. Поют. И в новый бой идут.

Все то, что в письмах им писали из дому,

Все то, что в песнях с их судьбой сплелось,

Все это снова, заново и сызнова,

Коротким словом – родина – звалось.

Я этот день,

Воспоминанье это,

Как справку

                собираюсь предъявить,

Затем,

                чтоб в новой должности – поэта –

От имени России

                говорить.

 

СЧАСТЬЕ

Л. Мартынову

Словно луг запах

В самом центре городского быта:

Человек прошел, а на зубах

Песенка забыта.

Гляньте-ка ему вослед –

Может, пьяный, а скорее нет.

Все решили вдруг:

Так поют после большой удачи, –

Скажем, выздоровел друг,

А не просто выстроилась дача.

Так поют, когда вернулся брат,

В плен попавший десять лет назад.

Так поют,

Разойдясь с женою нелюбимой,

Ненавидимой, невыносимой,

И, сойдясь с любимой, так поют,

Со свиданья торопясь домой,

Думая: "Хоть час, да мой!"

Так поют,

Если с плеч твоих беда свалилась, –

Целый год с тобой пить-есть садилась,

А свалилась в пять минут,

Если эта самая беда

В дверь не постучится никогда.

Шел и пел

Человек. Совсем не торопился.

Не расхвастался и не напился!

Удержался все же, утерпел.

Просто - шел и пел.

 

 

ВЕЛИЧИЕ ДУШИ

А как у вас с величием души?

Все остальное, кажется, в порядке,

Но, не играя в поддавки и прятки,

Скажите, как с величием души?

Я знаю, это нелегко, непросто.

Ответить легче, чем осуществить.

Железные канаты проще вить.

Но как там в отношенье благородства?

А как там с доблестью, геройством, славой?

А как там внутренний лучится свет?

Умен ли сильный,

Угнетен ли слабый?

Прошу ответ.


А на снежной войне — словно в снежной пустыне:
не понять ее малопонятной латыни
и коротких приказов ее не понять,
можно лишь про себя потихоньку пенять.

И пеняет солдатик в шинели короткой,
с глоткой, продранной жесткой казенною водкой:
водку, может, впервые сегодня он пьет,
рукавицами аплодирует, бьет.

Для сугрева души его бренной и бедной
сорок пятый потребуется победный.
Тело бренное, бедное надо согреть
хоть немного. При этом — не умереть.

Между ним и погибелью нет ничего.
Вся война, ему кажется, целит в него.
Весь мороз его персонально морозит.
Он горячей добавки у повара просит.

И добавки ему сколько можно дадут,
и погибнуть ему на войне не дадут,
и от смерти ему причитается льгота
все четыре без малого года.

Потому что ему описать предстоит,
как один посреди всей войны он стоит.
Дорога

Сорокаградусный мороз.
Пайковый спирт давно замерз,
И сорок два законных грамма
Нам выдают сухим пайком.
Обледенелым языком
Толку его во рту

упрямо.
Вокруг Можайска — ни избы:
Печей нелепые столбы
И обгорелые деревья.

Все — сожжено.
В снегу по грудь
Идем.
Вдали горят деревни:
Враги нам освещают путь.

Ночных пожаров полукруг
Багровит север, запад, юг,
Зато дорогу освещает.
С тех пор и до сих пор
она
Пожаром тем освещена:
Он в этих строчках догорает.

Солдатские разговоры

Солдаты говорят о бомбах.
И об осколочном железе.
Они не говорят о смерти:
Она им в голову не лезет.

Солдаты вспоминают хату.
Во сне трясут жену, как грушу.
А родину — не вспоминают:
Она и так вонзилась в душу.

* * *

В сорока строках хочу я выразить
Ложную эстетику мою.

...В Пятигорске,

где-то на краю,

В комнате без выступов и вырезов
С точной вывеской “Психобольной”,
За плюгавым пологом из ситчика
Пятый год

сержант

из динамитчиков

Бредит тишиной.

Интересно, кем он был перед войной?
Я был мальчишкою с душою вещей,
Каких в любой поэзии не счесть.
Сейчас я знаю некоторые вещи
Из тех вещей, что в этом мире есть!
Из всех вещей я знаю вещество
Войны.

И больше ничего.

Вниз головой по гулкой мостовой
Вслед за собой война меня влачила
И выучила лишь себе самой,
А больше ничему не научила.

Итак,

в моих ушах расчленена

Лишь надвое:

война и тишина —

На эти две —

вся гамма мировая.

Полутонов я не воспринимаю.
Мир многозвучный!

Встань же предо мной

Всей музыкой своей неимоверной!
Заведомо неполно и неверно
Пою тебя войной и тишиной.

Выздоровление

И вот выясняется, что ты еще молодой,
что ты еще ражий, что ты еще гожий,
и спрыснут не мертвой — живою водой,
и на человека пока еще очень похожий.

Ночью ты спишь. И видишь длиннейшие сны,
притом с продолжением, как фильмы по телевидению.
А днем осуществляешь эти же сны
согласно мировоззрению и видению.

Как в зале двусветном, светло и просторно в судьбе,
и в каждом окне по красному солнцу стоит.
И столько веков еще предстоит тебе,
еще предстоит, предстоит, предстоит.

Ничтожество льгот
сочетается с множеством прав,
с которыми
современники считаться должны,
поскольку ты праведен был и прав
четыре года войны.

В родной стороне, —
а потом до чужой ты дошел стороны, —
ты был на войне
четыре года войны.

* * *

— После лагеря ссылку назначили,
после Севера — Караганду.
Вечный срок! Объяснять мне начали.
Я сказал: ничего, подожду.

Вечно, то есть лет через десять,
может быть, через восемь лет
можно будет табель повесить,
никогда больше не снимать.

Вечность — это троп поэтический,
но доступный даже судье.
Срок реальный, срок фактический
должен я не так понимать.

Хорошо говорить об этом
вживе, в шутку и наяву
с отсидевшим вечность поэтом,
но вернувшимся все же — в Москву.

С ним, из вечной ссылки вернувшимся,
обожженным вечным огнем,
но не сдавшимся, не загнувшимся:
сами, мол, хоть кого загнем.

* * *

Судьба не откладывала на потом.
Она скакала веселым котом,
уверенно и жестко
хватала мышку за шерстку.

Судьба не давала льготных дней,
но думала: скорей — верней,
и лучше всего не откладывать,
а сразу лапу накладывать.

В белых тапочках лежа в гробу,
он думал: мне бы иную судьбу,
спокойную, не скоростную,
другую совсем, иную.

Национальная особенность

Я даже не набрался,
когда домой вернулся:
такая наша раса —
и минусы и плюсы.
Я даже не набрался,
когда домой добрался,
хотя совсем собрался:
такая наша раса.

Пока все пили, пили,
я думал, думал, думал.
Я думал: или — или.
Опять загнали в угол.
Вот я из части убыл.
Вот я до дому прибыл.
Опять загнали в угол:
С меня какая прибыль?

Какой-то хмырь ледащий
сказал о дне грядущем,
что путь мой настоящий —
в эстраде быть ведущим,
или в торговле — завом,
или в аптеке — замом.
Да, в угол был я загнан,
но не погиб, не запил.

И вот за века четверть,
в борьбе, в гоньбе, в аврале,
меня не взяли черти,
как бы они ни брали.
Я уцелел.
Я одолел.
Я — к старости — повеселел.
* * *

В шести комиссиях я состоял
литературного наследства.
В почетных караулах я стоял.
Для вдов изыскивал я средства.

Я гуманизм освоил прикладной.
Я совесть портативную освоил.
Я воевал, как хлопотливый воин,
упрямый, точный, добрый, пробивной.

Сложите мои малые дела,
всю сутолоку, бестолочь, текучку,
всю суету сует сложите в кучку
и все блага, те, что она дала!

Я сына не растил и деревца
я не сажал. Я просто без конца,
без края и без жалобы, без ропота
не прекращал томительные хлопоты.

Я землю на оси не повернул,
но кое-что я все-таки вернул,
когда ссужал, не требуя возврата,
и воевал, не требуя награды,
и тихо деньги бедному совал,
и против иногда голосовал.

* * *

Юноша ощущает рост:
жмут ботинки, теснит в шагу,
хочется есть, как будто в пост.
Я все это уже не могу.

Мне уже не хочется есть.
Мне уже ботинки не жмут.
Это все, наверно, и есть
старость. Нас теперь не возьмут

ни в туристический поход,
ни на мировую войну.
Возраст, когда так много льгот,
это — старость, как ни взгляну.

* * *

В оставшемся десятке лет
располагаться нужно с толком,
дабы не выть по-волчьи с волком,
но в то же время брать билет

в купированный, а не общий.
По-волчьи с волком, нет, не выть,
но в тучный год и даже в тощий
не быть голодным, сытым быть.

Немного, стало быть, претензий
к остатку лет.
Я от него
не жду статей, не жду рецензий,
ни даже славы. Ничего!
Но мощной пушкинской рукою
навеки формула дана,
и кроме ВОЛИ И ПОКОЯ
я не желаю ни хрена.




ПОЛЮС

Где сходятся восток и запад,
сливаясь в север,
там юг везде, куда ни взглянешь,
там полюс.
Когда­то точка приложенья
надежд геройских,
а ныне - станция на льдине
с месткомом,
недолгим ожиданьем почты
и стенгазетой.
Там полюс, и командировку
туда дают, но неохотно,
поскольку он давно описан
и даже слишком,
как посадки
тридцать седьмого года,
когда Папанин сидел на льдине,
на полюсе
и думал:
сюда - не доберутся.
ЛИЦО В АВТОБУСЕ

Сосредоточенное лицо человека,
сжатого в автобусной давке
множеством людей, у которых лица
сосредоточены ничуть не меньше.
Ребра человека тоскуют,
но лицо человека спокойно.
Ребрам человека известны
ребра всех ближайших соседей,
на автобус шесть тридцать
не сядут, которые шесть сорок.
Ребрам человека знакомы
названия пролетающих станций.
Из всей мировой культуры
им интересна только давка.
Ребра человека тоскуют,
но лицо человека спокойно -
сосредоточенное на вечности,
а также на семье и работе,
иногда на мировой культуре,
иногда на попытке разгадки
причин отставания автотранспорта.
Автобус тоже школа мужества,
школа выдержки, школа вежливости -
пригородный. Шесть тридцать.
Впрочем, также, как шесть сорок.
Впрочем, также, как все автобусы
в утреннее и вечернее время.
...

После эпохи посмертных реабилитаций
пришла эпоха прижизненных чествований,
особенно для художников:
работают на свежем воздухе
и хорошо сохраняются.
В семидесятилетии
есть нечто обнадеживающее.
Восьмидесятилетие
празднуется, как гарантия
несокрушимости здоровья
не юбиляра, а твоего.
Девяностолетие
вызывает раздражение:
мол, берет не по чину.
Зато столетие,
у кого бы оно ни наступило,
будет праздноваться всем коллективом.




Товарища сегодня вызывают,
Куда — неважно. Важно, что зовут.
Жена его заплачет и завоет,
И у соседей сердце заболит.
С утра товарищ бороду побреет,
Шепнёт жене, что не его вина,
И чистое исподнее оденет,
Как будто уезжает на войну.
И целый двор — большой и многолюдный
Переживёт, как личную беду,
Что торопливо он уходит, бедный,
Авоською мотая на ходу.

* * *

Пьяный. Очень пьяный — в доску, в дым,
С пошлым взором, с волосом седым —
Говорит в трамвае: “Хорошо
быть красивым или молодым”.

Гладит он себя по волосам,
Рукавом проводит по глазам:
— Слышь, разумеешь, — говорит.
— Слышу, разумею, знаю сам.

* * *

Зоя*

С шоссе свернули и в деревню въехали.
Такси покинем и пойдём пешком
по тем местам, где по крови, по снегу ли
её водили босиком.

Петрищево. А я в ней был уже,
в деревне этой, многажды воспетой,
а я лежал на этом рубеже,
а я шагал по тропочке по этой.
Вот в этой самой старенькой избе
в тот самый вечер, когда мы немцев выбили,
мы говорили о её судьбе,
мы рассуждали о её погибели.

Под виселицу белую поставленная,
в смертельной окончательной тоске,
кого она воспомянула? Сталина.
Что он придёт! Что он — невдалеке!

О Сталине я думал всяко — разное.
Ещё не скоро подведу итог.
Но это слово, от страданья красное
за ним.
Я утаить его не мог.


Лисицын**

Мадьяры шли, шагали. Снег косил.
Они сражались, а потом бежали;
Потом — бежали из последних сил;
Потом без сил, понуро шли, шагали.

Полки бросали знамена. Полки
Полковников контуженных бросали.
Выбрасывали заплечные мешки.
Потом — кресты нательные теряли.

Мадьяры шли, шагали, снег косил.
Он снизу мёл.
Он продвигался.
По жилам вверх.
Колени леденил,
Потом он выше — до души добрался.

В ту путаницу перезябших тел,
В ту смесь из оттепели и метели
Внезапно санки лёгкие влетели!
Полковник Красной армии влетел.

Полковник Красной армии сплеча
Остановил зарвавшиеся санки.
И приказал мадьярам: “Толмача!”

По росту, по погонам, по осанке
Мадьяры поняли:
та смерть, та месть, что вскачь
Неслась за ними,

на ходу топтала —
Парламентёра своего прислала.

Потом толмач откозырял “Толмач!”
— Винтовки складывайте в штабеля!
Подсумки и патроны — так бросайте!
Заветные галеты — догрызайте!
Сейчас я поведу вас в лагеря.
Я обещаю хлеб вам!
Грамм шестьсот!
Две миски щей и два стакана чаю
За день труда, лишений и забот.
И так — весь плен.
И так — из года в год.
И сверх того ещё вам обещаю:
Рабочие, крестьяне, мужики, —
Вас не в рабы берём — в ученики!

Есть тягостная боль госпиталей,
Есть пыточная — подлая такая,
Но я из всех известных мне болей —
От раны боевой —
предпочитаю.

Удар пришёл и настежь растворил
Тугую грудь.
И наземь опрокинул.
И в звёздную пыльцу его низринул —

Полковника.
Хоть белый полдень был.

Он кончил сам.
Как принято кончать
При этих шансах у людей породы,
Что за руку знавали Ильича, —
У стажа до семнадцатого года.

Они проталкивают под языки,
Сухие дёсны сплющивая в раны,
Квадратные, как их же кулаки,
Дарёные
и именные
и
проверенные на живом наганы.

Был белый день, но в звёздную пыльцу
Влекло полковника.
И в этой дальней пыли
Он вряд ли слышал, как мадьяры били
Тёплыми
ладонями
по лицу.


Рецензии