Читальный зал. выпуск 23-й. памяти виктора кривулина

17 МАРТА ИСПОЛНИЛОСЬ 3 ГОДА СО ДНЯ ЕГО СМЕРТИ.

ВИКТОР КРИВУЛИН
(1944- 2001)
====================================
Виктор Борисович Кривулин (1944 - 2001) ,известный поэт, эссеист, критик, журналист. Автор около полутора десятков сборников стихов и эссе.
---------------------------------------------------------
Умер поэт Виктор Кривулин
В Санкт-Петербурге в субботу (17 марта 2001г.)  на 57-м году жизни умер поэт Виктор Кривулин. Автор нескольких десятков поэтических сборников, известный публицист, вице-президент питерского ПЕН-клуба в годы советской власти был одним из крупнейших деятелей неофициальной литературы. В 70-е годы выпускал запрещенные самиздатовские журналы "37" и "Северная почта", организовал подпольный семинар "Культура начала века и современное сознание".
В Советском Союзе стихи Кривулина были запрещены, первая официальная публикация, по некоторым данным, датируется 1986 годом. Издаваться за рубежом начал 12-ю годами раньше. Стихи Кривулина переведены на большинство европейских, а также на арабский, японский и китайский языки.

В последние годы Виктор Кривулин, кроме литературы, занимался политикой: входил в руководство петербургского отделения "Демроссии".

URL: http://lenta.ru/culture/2001/03/18/krivulin/
----------------------------------------------------------
Генрих Сапгир:

Он появился, опираясь на палку, из-за угла нашего дома — я жил тогда на 3-й Мещанской. А уж потом я посетил его большую коммунальную квартиру на Петроградской. Это был поэтический центр, можно сказать, всего Питера. То и дело раздавались телефонные звонки, приходили молодые поэты, появлялись девушки, целые компании. Приехать в Ленинград и не зайти к Кривулину — мы, москвичи, себе этого не представляли...

Но еще раньше все же была квартира 37. Там он жил со своей тогдашней женой Таней Горичевой — и тоже было много приходящих, которые делились на поэтов и философов. Философы были по части Тани. Я как-то посидел на очередном философском собрании, показалось скучновато. Помню оранжевый свет абажура на столе с рукописями. Здесь творился самиздатский журнал 37 . И на входной двери — мелом 37. И в памяти — 37 год. Так что все одно к одному.

В 70-х появились и самиздатские журналы, в Питере их было много: «Часы», «Обводной канал», «Митин журнал» и другие. Конечно, для ГБ это была серьезная работа. А для поэтов — отдушина и возможность хоть как-то реализоваться в печати, потому что все эти кипы машинописных листов (многие журналы были толстыми, не тоньше «Нового мира») приезжали на «Красной стреле» в Москву, а затем разлетались по всей России.
.......................................................
Неофициальная поэзия. Антология. САПГИР об авторах и группах (6) http://rvb.ru/np/publication/sapgir6.htm
------------------------------------------------------
КВАРТИРА 37
http://rvb.ru/np/publication/01text/36/01krivulin.htm

СТИХИ
===========

* * *
немногорадостный праздник зато многолюдный
пороха слаще на площади передсалютной
темный пирог мирового огня
и александровская четверня

детство мое освещали надзвездные гроздья
зимний дворец озаряла и потусторонняя гостья —
астра или хризантема росла и росла
гасла — и все выгорело дотла


помню ли я толкотню и во тьме абсолютной
свое возвращение к вечности сиюминутной
пересеченье потоков тоску по минувшему дню
и александровскую четверню?

помню ли я разбеганье свистящих подростков
хаос какой-то из шапок обрывков набросков
цепи курсантов морских
помню ли я? — или полубеспамятный скиф

вместо меня это видел и вместе со мною забыл
черные руки отняв от чугунных перил

* * *
Что лицам лица говорили?
меня обставшие портреты
столицы глаз, периферии

камчаточных ушей — земля родная!
на доску нескончаемого лета
трехъярусными веерами

наклеенные лики офицеров —
симметрия и позвоночный столб —
страна родная! реки и долины

быки разрушенных мостов
поддерживают нас как бы в полете —
военной косточки, армейской сердцевины

трехтактное лицо при добром повороте
открыто словно проходная
без турникетов и барьеров

* * *
веревка и пила, аэродром и верфь
строительный разгром — но где? в конце или в начале
великой нации?

империя сама себя развалит
сама себе и царь и червь
ей нечего бояться

заизвесткованный скелет Четвертого Ивана —
он больше остова галеры боевой
на стапеле где облачко меж ребер

где хлюпанье и хрип трофейного баяна
где обыватель пораженный с головой
ушел в историю и обмер

ее махину созерцая
под небом вечно-голубым

НА ПОРОГЕ
страшно ли что старшие ушли
что с детьми уже не интересно
стоя на пороге на краю земли
перекрикиваться вечером воскресным?

временный расцвел зеленый дачный стиль
душные цветы качнулись и уснули
и журнальная к земле припала пыль
теплая как босиком в июле

по залысинам проселка... но куда?
к речке или к станции? — не все ли
мне равно: десятые года
или сотый километр во чистом поле —

только бы далеко только бы как мед
медленно густея в обстающих
сумерках

КЛАДБИЩЕ ПОЧТОВЫХ ФУРГОНОВ
плыли полотняные фуражки
беспогонные гуляли кителя
и меня пугали набережной Пряжки
где кончается нормальная земля

там гниют почтовые фургоны
вогнанные в почву до плечей
и над речкой закопченной
одурелый свищет, угорелый соловей

там — рассказывают — белые халаты
вырываются из розовых окон
и над самой кромкою заката
кружатся крича, со стаями ворон

смешиваясь... А когда стемнеет
опускаются на землю столбенеют
и стоят безумье затая
провожая белыми глазами
тихими пугая голосами

подгулявшего какого почтаря...

ВОЗДВИЖЕНЬЕ
воздвиженье хвои, беспомощную мощь
из глубины черно-еловой
спинным хребтом прочувствуешь проймешь
пунктир ствола и вертикаль чужого слова
и старчество его и вдумчивой коры
наружный мозг в извилинах и в морщи...
здесь доживали выйдя из игры
свой век мыслители — а нынче, перемерши,
располагаются удобнее дождя
вольготней тьмы вечнозеленой
угрюмым шумом в комнату входя
просачиваясь пятою колонной
в сознание — и глубже и темней
ничем не защищаемых ветвей

У НАС И У НИХ
Судили у них, а сидели у нас —
и разные вышли герои:
у них адвокат по-шекспировски тряс
Евангелием над головою.

У нас подсудимый просил карандаш,
а когда не давали — царапал
известку ногтями (ну, как передашь
иначе — по камере и по этапам?):

Он жив еще, уничтожаемый, наш...
По слухам, расстрелян. Казался распятым
но видел сегодня: Его в коридоре

вели под конвоем. Меня оттеснили к стене
успел различить над Его головою
движение круглое, ставшее Светом во мне.

РУССКИЙ РАЗЪЕЗД
О русский разъезд
где камень-сухарь
с хрустом разъест
народ-голодарь

он крошки в карман
а рот на замок
срывает стоп-кран
кондуктор-совок

и локомотив
встает на дыбы
притормозив
у съезжей избы

ГОСПОДНЕ ЛЕТО
Господне Лето! ни шмелев ни шестов
такую не застали благостынь:
аресты в мае в райскую теплынь
в июле в пору дачного блаженства
конвейерный допрос, поток слепящей тьмы!
здесь папоротник цвел над протоколом
и торф горел подкожный и такого
гримасничанья девы-Костромы
не ведал даже ремизов со сворой
своей прелестной нечисти...
                но вот
переломился август и народ
на освященье под крыло собора
антоновские яблоки несет —
и запредельна виза Прокурора
поверх постановления ОСО

70-е
=======================================================

Т О П К А

Несколько ступенек вниз – и мы попадаем в подземное средоточие того, чем жив любой дом, – то есть тепла, – то есть, попадаем в котельную.
Со второй половины 70-х эти, немножко инфернальные, помещения облюбовали и заселили (и взяли на себя обеспечение города теплом) питерские поэты; в конце 80-х – начале 90-х они даже наладились выпускать самиздатовский альманах “ТОПКА” , что расшифровывается как “Творческое Объединение Пресловутых Котельных Авторов” , и питерский поэт Виктор Кривулин в следующих стихах приветствовал их:
 
Вон их, поэтов, куда занесло!
Пекло словесное – в недрах котелен
Гул – да не пчельник, и луг – да не зелен.
Темное утилизованное тепло.
Что ж, не такой ли работы хотели?
Наперекор бытию, бытованью назло –
Это ли не поэтическое ремесло?
Это ль не Логос безумный в обыденном деле?
Нижние силы в жилища по трубам гоня,
Строчку за строчкой сжигая в журналах,
Письмоводители, дети Огня,
Наималейшие среди малых, –
Место нашли наконец – в теплотворных подвалах,
И захлебнулась горючая их болтовня!
-------------------------------------------------

Прислушаемся к строкам, что были рождены под шум циркуляционного насоса и мерный гул пламени:

Как торжественна музыка в 24 часа!
Даже можно поверить, что наше злосчастное время
Называют великим… Что были и мне голоса,
И утешно взывали тянуть эту лямку со всеми…
Где еще так пирует, как в нашем раю, нищета!
Полыхает судьба в закопченном подвальном камине.
Мы свое отгорели. Нам черные риски считать…
И котельных котят неприрученной лаской кормили.
Да святится манометра – узенькой лиры – изгиб!
(Чуть пульсирует жизнь
в незатянутой этой петельке)…
Так Орфей уходил.
Так огонь высекали – из дыб…
Так меняют режим социального зла – на постельный…
Что российским поэтам на ярмарке модных карьер,
Где палач и паяц одинаково алы и жалки…
О, друзья мои, гении – дворник, охранник, курьер,
О, коллеги по Музе – товарищи по кочегарке!
Что играют по радио? Судя по времени – гимн…
Нас приветствует Кремль
в преисподних ночных одиночках…
Мы уснем на постах беспробудным, блажным и благим,
И слетятся к нам ангелы в газовых синих веночках…

(Ольга Бешенковская, “Ночное дежурство”)
Котельная (литературный салон)
http://www.electromera.spb.ru:8101/kotel/index.html
=========================================================

СТИХИ
*********

* * *

неужели я только болезнь
помутнение зренья
и читаю по язвам по резям
как по брайлю: толстой. "воскресенье"

или пятница? том необъятный
там легко на картонных страницах
исцеляются - можно вернуться обратно
даже заново как бы родиться

имитация смыслов огромных
или танец в найт-клубе кислотном
а наутро - очищенный саша миронов
обличенный в садизме холодном

ригористкой-женою он тоже
есть по-своему та же катюша
и по книжной его по гусиной по нежной наверное коже
повесть катится рвущая душу

под руками другого слепца
то ли сына то ли отца

ИДЕЯ РОССИИ

Деревья, усопшие в сером снегу,
и две одиноких вороны...
Идея России, насколько могу
проникнуть сознаньем за ровный,
открытый, казалось бы, даже врагу
остриженный холм уголовный, -
идея России не где-то в мозгу,
не в области некой духовной -
а здесь, на виду, в неоглядной глуши,
в опасном соседстве с душою
не ведающей, где границы души,
где собственное, где - чужое.

ЛОВУШКА

Ловушка? Да. Экран. В объятьях эйфории
мне как-то жутковато. Почему
по-человечески они заговорили? -
а лица все темней, похожи на тюрьму,
что второпях превращена в больницу
душевную... Ну что ж, не арестант -
больной всего лишь, больше не боится
начальства, цыриков, команд!
Но волнами совсем иного страха
затоплена душа: ловушка? Да. Экран.
Зеленый свет. Наркоз. Подкожный морфий Баха.
"Аквариума" туркестанский план.


***
Горят безлунные слова
невидимо, как спирт...
Как пламень, видимый едва,
над городом стоит.
Рванется ветер, и язык
качнется, задрожит...
Ни треск, ни сполох и ни крик,
на шороха в ушах -
бензин бесформенно горит
в пожарных гаражах.
Тайком гудит ректификат
в больницах под стеклом,
где половицы не скрипят
где догорающие спят
товарищи рядком.
В книгохранилищах звенит
упругий пепел книг,
когда сжимаются листы,
входя винтообразно
в родные дыры немоты,
в разверстые пустоты,
во мглу и тленье...- Что ты?!"

1969

КРЫСА

Но то, что совестью зовем,-
не крыса ль с красными глазами?
Не крыса ль с красными глазами
тайком следящая за нами,
как бы присутствует во всем,
что ночи отдано, что стало
воспоминаньем запоздалым,
раскаяньем, каленым сном?

Вот пожирательница снов
приходит крыса, друг подполья...
Приходит крыса, друг подполья,
к подпольну жителю, что болью
духовной мучиться готов.
И пасть усеяна зубами,
пред ним, как небо со звездами -
так совесть явится на зов.

Два уголька ручных ожгут,
мучительно впиваясь в кожу.
Мучительно впиваясь в кожу
подпольну жителю, похожу
на крысу. Два - Господен суд -
огня. Два глаза в темноте кромешной.
Что боль укуса плоти грешной
или крысиный скрытый труд,

когда писателя в Руси
судьба - пищать под половицей!
Судьба пищать под половицей,
воспеть народец остролицый,
с багровым отблеском. Спаси
нас, праведник! С багровым ликом,
в подполье сидя безъязыком
как бы совсем на небеси!

1971
++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
   19.03.2001

Умер Виктор Кривулин
 

Виктор Кривулин был одной из ключевых и героических фигур питерского поэтического авангарда. Невозможно представить его поэзию и судьбу вне ауры приневской столицы. Хотя родился будущий поэт в Ворошиловградской области в 1944 году, все главные события его жизни связаны с градом Петра. Здесь он в шестнадцать лет был представлен Ахматовой и услышал ее благословение. Здесь, в легендарном литературном объединении, руководимом Глебом Семеновым, он нашел друзей и единомышленников. Здесь, на филологическом факультете ЛГУ занимался поэзией Иннокентия Анненского. Здесь обрел известность, поначалу -- в узких, а затем все ширящихся кругах. Здесь создавал «школу конкретной лирики» и демонстративно -- в 1966 году -- заявлял о выходе из комсомола. Отсюда шли в самиздат и тамиздат его стихи, напряженные, нервные и неизгладимо питерские: с 1975 года Кривулин печатался в «Гранях», с 1980-го -- в максимовском «Континенте», в 1981 году в Париже был издан его первый сборник -- «Стихи». Здесь за приверженность свободе и творчеству приходилось расплачиваться -- «андеграундным» существованием, невозможностью быть расслышанным в отечестве, крупными неприятностями, на которые были всегда щедры ленинградские чекисты.

На родине Кривулин впервые напечатался в 1985 году. Новые времена принесли ему возможность широко печататься и статус почитаемого мэтра. В последние годы Кривулин довольно активно занимался общественно-политической деятельностью, печатал яркие (и обычно -- резкие) критические и публицистические статьи. Главным делом его оставалась поэзия. Неотделимая от любви к свободе, преданности культуре, духовной жажды.

Смерть поэта заставляет вспомнить его уже давние строки: Я и шапку сниму - бесполезно куда собираться,/ ведь повсюду магнитные бури и протуберанцы,/ и динамик хрипит, и тоскует трудящийся Бах,/ потому что детей у него, что в Одессе бродячих собак - / и грудных, и усатых, и всяко, и конных, и пеших.../ И поэтому я окажусь, вероятно, повешен.
«Время новостей»
----------------------------------------------------------
СТИХИ
********
ФЛЕЙТА ВРЕМЕНИ

О времени прохожий сожалеет
не прожитом, но пройденном вполне,
и музыка подобна тишине,
а сердца тишины печаль не одолеет,

ни шум шагов, бесформенный и плоский...
Над площадью, заросшею травой,-
гвардейского дворца высокий строй,
безумной флейты отголоски.

Бегут козлоподобные войска.
Вот Марсий-прапорщик,
               играющий вприпрыжку,
вот музыка - не отдых, но одышка,
вот кожа содранная - в трепете
                флажка!

Прохожий, человек партикулярный,
парада прокрадется стороной...
Но музыка, наполнясь тишиной,
как насекомое в застылости янтарной,

движенье хрупкое как будто сохраняет,
хотя движенья лишена...
Прохожему - ремни и времена,
а здесь возвышенная флейта отлетает!

И зов ее, почти потусторонний,
ее игла, пронзающая слух,
в неслышном море бабочек и мух,
на грядках рекрутов, посаженных
                в колонны,

царит и плачет - плачет и царит...
И музыки замшелый черный ствол
в прохожего занозою вошел,
змеей мелодии мерцающей обвит.

1972

КЛИО

Падали ниц и лизали горячую пыль.
Шло побежденных - мычало дерюжное стадо.
Шли победители крупными каплями града.
Горные выли потоки. Ревела душа водопада.
Ведьма история. Потная шея. Костыль.

Клио, к тебе, побелевшей от пыли и соли,
Клио, с клюкой над грохочущим морем колес,-
шли победители - жирного быта обоз,
шла побежденная тысяченожка, и рос
горьких ветров одинокий цветок среди поля.

Клио с цветком. Голубая старуха долин.
Клио с цевницей и Клио в лохмотьях тумана,
Клио, и Клио, и Клио, бессвязно и пьяно,
всех отходящих целуя - войска, и народы, и страны
в серные пропасти глаз или в сердце ослепшее глин.

1972

***
С вопроса: а что же свобода?
до воя, до крика: "Я свой!"
не время прошло, но природа

сместила кружок меловой.
Во весь горизонт микроскопа,
страну покрывая с лихвой,

стеклянная капля потопа
под купол высоко взяла
вопрос, нисходящий на шепот,

прозрачней и площе стекла.
Лицо ледяное приплюсну:
что было? какого числа?

Известное только изустно
по клочьям, по ломким листам
в кружках, сопричастных искусству,

в губах, сопредельных устам,-
известное лишь белизною
название времени-храм -

пространство займет речевое
и костный сустав укрепит
где известью, где и слюною -

но схватит. Но держит. Но спит
единство тумана и кровли,
шрифта и поверхности плит

надпамятных. Ты обусловлен
подпольем. Ты полночь письма,
при свете вечернем торговли,

при гаснущем свете ума
ты спрашиваешь у страха:
какая грозила тюрьма

подпольному зренью монаха -
слепца монастырских ворот?
катилась ли под ноги плаха

отпущенному в расход
у липкой стены подвала,
где сточная слава ревет?

Тогда и спроси у кристалла,
что в горечи был растворен:
где точка твоя воскресала,

в каком перепаде времен?

1975
++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

Виктор КРИВУЛИН о себе
************************
 
http://www.vavilon.ru/metatext/vavilon2/krivulin-1.html

- О себе писать стыдно, и тем не менее я всю сознательную жизнь этим занимаюсь, избрав медитативную элегию в качестве преимущественного жанра, может быть, потому, что в других разновидностях словесной деятельности "я" пишущего не так существенно. Если же перейти на язык анкет и Плутарха, то получится, что я родился в июле 1944 года где-то в районе Краснодона, прославленного Фадеевым, с которым мой отец, тогдашний военный комендант этого местечка, был знаком по роду службы, содействуя сбору материалов для будущего романа "Молодая гвардия". С 1947 года и по сю пору, с незначительными перерывами на Москву, Париж и Крым, живу в Ленинграде, который нынче можно снова именовать Санкт-Петербургом. Поступил на итальянское отделение филфака с единственной целью: прочесть "Божественную комедию" на языке оригинала. Цель эта до сих пор не достигнута... Как бы то ни было, закончил я уже русское отделение (дипломная работа по Иннокентию Анненскому). Стихи пишу, сколько себя помню, но серьезно относиться к ним стал только после 1970 года, когда за чтением Баратынского (Боратынского?) посетило меня, если так можно выразиться, формообразующее озарение - и я как бы обрел магическое дыхательное знание собственной, уникальной интонации, неповторимой, как отпечатки пальцев. Ощущая свою принадлежность к так называемой новой ленинградской поэтической школе (Бродский, Стратановский, Шварц, Миронов, Охапкин), с общим для ее авторов балансированием на грани иронии и пафоса, абсурда и спиритуального воспарения, сюрреализма и ампира, смею утверждать, что во многом и отличаюсь от упомянутых авторов. Не стану скрывать, что испытал известное влияние московских концептуалистов (Пригов, Рубинштейн) - впрочем, не столько литературное, сколько человеческое. Пишу - квантами, объединяя тексты в небольшие сборнички (нечто среднее между стихотворным циклом и поэмой), которые, в свою очередь, самопроизвольно сливаются в более обширный текст, организованный скорее по законам архитектурной и музыкальной композиции, нежели по собственно литературным правилам. Первая такая книга - "Воскресные облака" - вышла в самиздате в 1972 году, последняя - "У окна" - в 1992 г. За двадцать лет поэтическая манера, естественно, претерпела существенные изменения, но менее всего изменилась интонация. Писал прозу, сейчас занимаюсь журналистикой, работаю над книгой эссе о новейшей русской культуре.

Виктор Кривулин
1993
++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

СТИХИ
**************************
ЛЕВИАФАН ПЛЫВЕТ
стихи 1998 года
http://poems.rema.ru/proekt/krivulin.htm#rekviem


МИМО КИНЕШМЫ

Над Волгой - триколор. Вот формула заката.
  Одна ли это жизнь или делить на три?
      Слетаются к реке монастыри, 
      похмельные сползают комбинаты
      и даже памятники полые внутри 
      изжаждились. О как демоноваты
 их позы поздние, их крылья вместо рук 
         их летчицкие рукавицы.

Кормленье чаек на корме - сплошной хичкок: 
       пикируют как бы не птицы
    но души умерших беснуются вокруг 
  флагштока белого, ребенка из столицы
    зачем он здесь? на что его испуг
     провинции, где истина двоится
где все течет назад и все теряет свет?..

Подвахтенный матрос, когда стемнеет, 
спускает флаг. И только пенный след
по-прежнему живет, по-прежнему белеет


ШЛЮЗ НОМЕР ШЕСТЬ

Набегает небогатая волна
на бетонные крошащиеся плиты.
Что еще за тайна у искусственного дна?
никакие там собаки не зарыты,

зэки разве что... но кто их имена 
помнит? Информация закрыта. 
Шлюза номер шесть осклизлая стена. 
Опущенье пассажирского корыта

на общероссийский уровень - туда,
в нижние миры где все мы позабыты
кто в семейных липах, кто в составе свиты

министерской, в суете мартышкина труда - 
недостроенные пирамиды
недоразвитые города

КАЛЯЗИН

духовная орясина 
торчит из моря-озера 
что посреди калязина

такое вот сморозила 
власть Молота и Разума 
Серпа и Л.Б.Красина

а мы богобоязненно 
глядим на дело рук ее - 
с ней, с этой самой сукою
все лучшее ведь связано!


ЛЕВИАФАН

Над равнинами Пригов Кричит
Рубинштейн пролетает
Левиафан плывет
Четырехтрубен и многоочит
Но совсем не отчетлив
Ясности, говорит, ему не хватает
Ясности ему не хватает, волчаре

В ПОЗЕ ПЛОДА

десять лет на свободе 
а все еще каждое утро
просыпаешься в позе плода 
весь подобравшись

ладони зажаты в коленях
подбородок - между ключиц 
и лежишь себе как запятая
в документе каком-то

на письме симпатическом тайном 
совершенно секретном


ПЯТАЯ ПРАВДА И ПЕРВАЯ ИСТИНА

1

То ли то что утеряно - то и нашли
а нашли - оказалось чужое, ненаше
То ли тошно мне с памятью; только начни
по ночам разговаривать с нею
рвать ее на клочки или, вывернув шею,
как-то сбоку смотреть или сверху - но лишь бы иначе 
так смотреть как наверное я никогда не сумею

2

кому вечерний звон кому - вороний грай 
по вечерам по-над вечерним звоном... 
дощатый электрический сарай
визжит, по рельсам изжелта-зеленым

сворачивая... скоро уберут
и рельсы и деревья где вороны
ежевечерний свой нестрашный Страшный суд 
разыгрывают самоупоенно

подняв капот убитых "жигулей" 
нестарая еще поповна
с мотором возится - но Господу видней 
чему летать легко и безгреховно

чему ржаветь под сенью тополей 
когда-то кем-то высаженных ровно

3

на месте сада, бедные, одни
теперь духовные деревья
а так - бетонный дом, откуда ни взгляни 
твоим непросвещенным взглядом: 
хрущоба, Господи! сама она как сад
запущенный, вся в трещинах и щелях 
в аллеях где воспоминанья спят
где анны дорежимные висят
на голых ветках как на тощих шеях

4

с Пятой правдой своей старик
с Первой истиной спящий подросток...
Спятить можно и спиться - спасает язык
лес понятий, деревья в наростах
говорящие эдак, потом говорящие так
словно это они - а не ветер - играют 
послушаньем-пространством, которое сущий пустяк 
потому что совсем не растет не рождается не умирает

5

те кто возвращается во снах 
бабочкою об одном крыле 
как перелетели этот страх 
снова очутиться на земле?

посреди крыла - раскрытый глаз 
по краям - дрожание письма 
видят ли они, уснувших, нас 
или в них живет сияющая тьма

и глядит само в себя глазное дно 
и во сне такой бездонный свет 
словно пишут нам что все обретено 
все - чего для нас пока что нет


ХРОНИКА НЕДОСТАЧ

вечно голодный хлебников, мучимый жаждой 
водкин-петров... и вот: мы подводим итоги 
их революции пищебумажной
их проникновенью в истоки
внутренней речи открытого цвета.

хроника сплошных недостач 
вырастает из глубины кабинета 
отставной инженер или бывший врач 
выдвинет ящик стола, обнаружит угол 
черновика доставшегося путем

неправедным - и тут же задвинет со стуком 
спрячет на будущее, на потом
на то самое, послепоследнее время
после которого мы и живем
внутренней речью в незавершенной поэме

ШАГРЕНЕВАЯ КОЖА

россия ты шагреневая кожа 
скукоживающаяся! недаром здесь бальзак 
нашел свою вдову и выглядит моложе 
на целый век... На человеке - знак

ушибленности русским языком
все сизое вокруг, один сплошной синяк 
какой далИ тебе сезанн или синьяк 
все дАли ноющие, облака ни в ком

не находящие опоры
лишь вечно обновляемый обком
когда-то крепкий дом купеческой конторы

теперь бандитский банк, шагреневые шторы
решетки в окнах кованые: вот 
не текст оригинала - перевод

свиная выворотка в золотом тисненьи


СНАМИ НАРУЖУ

          Сила Господняя с нами!
          Снами измучен я, снами...
                Н. А

Кто-то с нами нарушено 
Утром выходишь из дому 
снами наружу
со следами вчерашнего ужина

Капля падает плющась об лужу 
как цитата из книги не изданной 
но когтящей терзающей душу

Редкая раса читающих 
дождик мелкотиражный 
те еще тучки
да и звукопись та еще

так что от серо-жемчужной
измороси только подташнивает
и отточие ищет кому бы всучить свои точки

это невыплаканное свое 
иноснобытие

НЕ ВЫГЛЯДЫВАЯ В ОКНО

будет пенье тебе - и терпения хватит
и за терпкое - вечерами - вино
добрый дядя заплатит
ведь ему все равно
все равно ему кайфу не катит
кроме как наблюдать бесконечное наше кино 
не вставая с кровати
не выглядывая в окно

ИСААК И АВРААМ

Ночьми читали Паламу:
Молчанье - свет, ученье - нож
Приготовленье ко всему
Чего не ведаешь не ждешь

Нарвавши высохшей травы
Пытались развести костер -

На волосок от головы
Восточный бог прошел как вор
Огнем нежгучим и сухим.

Встал Исаак - он только дым
И не о чем, послушай, с ним
Ни говорить ни горевать

Лег Авраам - он как бы дом
Дом говорящий об огне
И больше - больше ни о чем


РЕКВИЕМ

              Памяти моего сына Льва

1

К тому, что нет меня, и я уже готов
К Тому, Кто есть не я, но ярость и огонь.

Во многоярусном театре облаков
Сегодня пусто, солнечно и холод.
Один суфлер, горячая ладонь,
Прижатая ко рту, горячая, осколок

Вчерашней роли, говорит: «Пожар»,
Но ледяной профессьональный шопот
Не таял никогда не рвался не дрожал.
Подсказывал? — Да. Поправлял? Еще бы!

Все шло неправильно, хотя и высоко.
И правильно, что все остановилось
Во мне и что под каждым волоском
Есть луковица слез, набухшая на вырост

Есть действие какого и во снах
Ни зритель не увидит ни актеры
Представить не способны... Я, который
Есть лишь подсказка, запоздалый знак

2

Контекст велик. Небесны своды
Подержаны а все еще идут
По ценам сентября тринадцатого года
За царский золотник, за русский фунт, за пуд.

Контекст велик. Весенний воздух тесен.
Подержанные облака
Уходят плохо. Свежие плакаты
Бросаются в глаза, разнообразьем бездн

Приманивая... Что ж, контекст велик.
Небесный свод поддержан равновесьем

Рождения и смерти — не свалиться
Ему туда, где я раздавлен весь

3

Тонешь медленно — спасение мгновенно.
А пока рассказываешь, как тебе спаслось —
Просыпаешься из яркого «наверное»
В мутное, неверное «авось»

Дыры, оплетенные веревкой
Вкруг запястия, рука в кармане — вдруг
Вцепится в рукав букашка, божия коровка,
Словно бы слетит на мокрый темный луг

4

Несчастье не имеет глаз,
Только запах, резкий и звериный.
И когда к заутрене звонили,
А над крышами всходил тяжелый зимний Спас
Я не знал еще, каков ты, Боже, в силе
Я не спрашивал, зачем испытываешь нас

5

в неэвклидовых просторах мы сойдемся
всё любовь там — и ни запаха ни вкуса
всё равно — рекламный клип колготок "омса"
опереточный ли мусор
или Месса Ре-Минор и Реквием, конечно,
тот, заказанный... Заказчик? — вот вопрос,
если музыка безлика и предвечна
если мы — слова, слова, слепое стадо слез

6

можно и молиться — не удержим,
разве что увидишь световой квадрат
на стене, и вот, поговори с умершим —
не молчат они, ведь правда не молчат.

им бы выговориться, да я — глухой тетеря
то ли слышу, то ли просто шум в ушах
столько лишнего: троллейбус, крики, двери,
музыка на верхних этажах

слышишь ли теперь, какая прорва звуков?
это с улицы, из жизни, из разъезженной весны —
сорван голос у нее, и за спину, за угол
западает солнце тишины

7

На подоконнике водка бледна
В рюмке из детства, семнадцатигранной
В рюмке под коркой усохшего хлеба.

Это — последние времена?

Вряд ли— Еще ослепительно рано
Утро еще — напоенное мартовским небом
Допьяна до состоянья зерна

8

Солоно мне твое солнце, март,
Мнимогорячее, только на стеклах
И оживляющееся. Нас, теплых,
Теплых, берут нас и как бы колоду карт

Перетасовывают, мозглое время года
Коротая меж четырех королей,
А дама где-то в уме, или еще южней,
под кипарисом у незатворенного входа —

о дерево, нет его без людей, и не стелет мирт
свою черно-вечную зелень
если внизу не посеяна смерть

если оставшиеся не опустили
тяжкую зернь
в ненасытную жирную землю

9

Задана высота, и такая, что сил никаких
Не хватает не то что набрать ее —
Просто представить, измерить ее расстоянье

Это мое, это здесь, это не из пролистанных книг
Это не монастырь где словесную братию
Унисонное пенье спасает и уставное молчанье

Еще по квартире блуждают осмысленные шумы
Водопроводные трубы что-то лепечут, в ответ им
Потрескивают обои, стрекочет электропроводка, мы
Разговариваем на кухне под светом неярким, ветхим

Но вокруг меня — все что является — больше меня
Все как бы ворочается, разнимается, схватывается по законам
Неизвестным, чужим... И оказывается: ничего нам
Не остается, как только слушать. Слушать, беззвучными шевеля

Губами

10

что мне слезы Верлена если небо не плачет
над городом но поворачивается
солнечной стороной
к тем кого не вернуть

если очки не нащупывают но прячут
за зеленые стекла в бесцветную муть
под распухший пузырь водяной
тех кого не вернуть

возвращение их после дождичка в чистый четверг
обещали — пока же со дна
подымается дымная глубь тяготимая вверх

как воронка захватывая имена
и крутя их, заверчивая спиралью
в горловину свою забирая



как воронка вывертываешься наизнанку
когда из тебя имена их
вырываются и не знают

что им делать над городом как бы стеклянным
как бы ясным до дна спозаранку
и куда им девать расставанье с телами

чисто вымытыми приготовленными ко всему
что бы ни предстояло
в какую бы внешнюю тьму
их ни втягивало ни изымало

11

Из муаровой области мемуаров
из Лемурии пишут: они измучены им чернил
не хватает, бумага не держит букв
их часы производят больше чем надо ударов
в их лесах черно от галлюциногенных грибов
а свет испорчен, и хоть бы кто починил

Так что книг новоизданных лучше не присылать
Фотографии старые — да. Горчичные дагерротипы
это все же надежнейшее из лекарств
от слепоты куриной или испанского гриппа

А у вас другие болезни, и у вас непонятная власть
крадет потихоньку жизни, как будто все остальное
уже украдено. Только смерть не украсть —
зато украшают ее неподъемными лапами хвои

12

Забальзамированный свет
Священная аллея кошек
И прислонен велосипед
К стене египетского капища

Следы колес его бескожих
Живые шрамы, что пока еще

Не зажили, ползут шурша
В песке. Пустыня есть ландшафт

Не видящей себя души
Не верящей себе, не веющей
Сплошное марево и зрелище

Большой воды вдали, у края
Небес. Но рваться не спеши —
Истаивает синева морская

13

знали прикуп, жили в сочи
ели смокву, пили твиши
в изголовьи — сад висячий
злой павлин кричащий с крыши
ночь как дикий виноград

под ногами — звезды, свечи
слабый их колышет ветер
стоит пошатнуться спьяну —
зачерпнешь ладонью пену:
все глаза ее мгновенны
все уста ее шипят

словно со змеей играя
жили* наклонясь над морем
сохраняя привкус Рая
соль, какую после смоем
с губ — до полной пресноты

и прорежется вторая
жизнь-монашка, жизнь за краем
ты ли это? — не узнаю,
я ли, страшной прямизною
выпрямленный, став чертою

линией от «я» до «ты»?..

14

кукольник ходящий гоголем
гоголь в покаянном куколе,
надо было так немного им —
чтобы звали их, аукали

чтобы нарочные рыскали
их разыскивая и путаясь
с поминальными записками
с ворохом платков и пуговиц

форменных ли, малоросских ли
костяных ли, оловянных ли
Глухо бряцавшие россыпи...
Братнинское целование

15

Полу тайнознавцы-полу шарлатаны
Истина у них имела вкус
Подкисающей — из ледника — сметаны
Но, черней земли, откуда-то индус

Появлялся, двигался как тать
Ловко и бесшумно, словно прятал
Самого себя, за мизерную плату
Обучал сидеть лежать летать

И теперь они лежат летают или нет их
Глоссолалия имен их — только дым
Серебристый пепел на предметах
Заживо принадлежавших им

16

О как нас книжило со Степкой Малларме!
На ледериновом — снежинки — переплете
Не таяли, как будто в переводе
Б. Лившица, убитого в тюрьме,

Уже таился подлинный, буквальный
И запредельный холод. Рядом с ним
Из лесу выходящий Серафим
Саровский в белой радовальне, в дальней

Обители, середь Господних зим
Был ослепителен, сиял, как тьма во тьме
И звездчатый, в лицо ему летя,
Не таял снег на веках и на щеках.
Чего ж еще хотеть? и, столько лет спустя,
У века спрашивать о вечности, о сроках?

17

В начале — блики на челе
Ребенка спящего в коляске
В кустах смородины. И шорохи и краски —
Все россыпью, враздрызг, пока еще вчерне

Эскизно... Да и чем ни пачкай
Как ни замешивай цвета —
Бумага остается чистой

Предгрозовая духота
Пчела повисшая над чашкой
Печаль без повода (ее портвейн «Лучистый»
Успешно лечит, и она светла)

И делается вид, что с места ничему
Не стронуться — но все пребудет вечно
Полуденным, без места и числа
Что кончу так ясе как начну

Легко бездумно и беспечно
С лицом ребенка отходящего ко сну
Сливаясь
 
+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

ИНТЕРВЬЮ
====================
http://www.ruthenia.ru/60s/leningrad/krivulin/interview.htm

ПОЭЗИЯ - ЭТО ÐАЗГОВОÐ САМОГО ЯЗЫКА

На вопросы корреспондента "НЛО" кpитика Владислава Кулакова отвечает поэт Виктор Кривулин

НЛО: Виктор Борисович, для начала сообщите нашим читателям анкетные данные: родился, учился...

В.К.: Родился в 1944 году на Украине. Отец воевал, и мать тоже была в армии. Они пережили блокаду и ушли из города вместе с наступающей армией.

НЛО: Родители коренные ленинградцы?

В.К.: Нет. Они приехали в Ленинград в 20-х годах из Белоруссии, из Могилева.

НЛО: Кем они были по профессии?

В.К.: Отец военный. Служил политработником в артиллерийских частях. А вообще он из рабочих, столяр. В 18 году мобилизовали в Красную Армию. Потом Ленинград, институт типа московского Института красной профессуры, так называемый "Коммунистический вуз имени Сталина". После института опять армия и уже на всю жизнь. Мать медик, была фельдшером, врачом, работала в медсанбате. В общем, у меня обычная советская семья.

НЛО: Стало быть, вы родились в наступающей армии?

В.К.: Да, причем в знаменитом городе Краснодоне, который по паспорту и значится моей родиной. Хотя, конечно, вся жизнь связана только с Петербургом-Ленинградом. Ðодители вернулись в Ленинград, когда мне было три года.

НЛО: В 1947 году?

В.К.: Да. Вернулись в свою комнату в коммуналке, где и жили втроем. Собственно, я в коммуналках жил до 1987 года.

НЛО: И учились вы в обычной ленинградской школе?

В.К.: Нет. Вот как раз учился я в довольно странной школе, которая была как бы наследницей Первой петербургской гимназии на Петроград ской стороне. В этой школе, к примеру, учился Блок. И традиции там не прерывались, среди преподавателей даже было несколько настоящих гимназических, с дореволюционых времен. В общем, особенная атмосфера чувствовалась. До меня там учился, например, Александр Кушнер: его фамилия красовалась среди списков отличников. Формально обычная районная школа (тогда же еще не было никаких привилегированных учебных заведений), но на самом деле, со школой, конечно, мне повезло.

НЛО: Там же, в школе, наверное, возникли первые литературные компании?

В.К.: Да, была группа, небольшая. Не то чтобы литературная просто люди, интересующиес культурной, гуманитарной сферой. Собственно, и после школы мы держались вместе.

НЛО: Эти люди сейчас известны?

В.К.: Да, достаточно известны. Например, Евгений Пазухин поэт, религиозный деятель; искусствовед Владимир Иванов сейчас эксперт московской патриархии. Часть ребят занималась живописью впоследствии они составили "круг Шемякина". Мы стали ходить во Дворец
пионеров. Там собирались спонтанно. Петербург тогда был город совершенно бездомный. Наше общение заключалось в шлянии по улицам, по холодным подъездам. Посидеть, поговорить было совершенно негде.

НЛО: Это в конце 50-х?

В.К.: Да. Кафе всякие начали появляться чуть позже. И вот Дворец пионеров стал для нас таким местом, куда всегда можно было прийти, увидеть своих, пообщаться. Тогда уже многие писали. Были официаль ные литературные кружки, но мы приходили в неурочное время, и нами фактически никто не руководил. Что, может быть, нас и спасло. Потом был организован клуб в духе "оттепели", и детьми занялись всерьез.

НЛО: А что вы тогда читали?

В.К.: Ленинград конца 50-х был завален редкими изданиями старых поэтов. В библиотеках их никто не знал, а у букинистов все это стоило копейки. Я, например, в 60-м году за рубль, то есть за 10 пореформенных копеек, купил "Столбцы" Заболоцкого с автографом Тынянову.

НЛО: У вас сохранилась эта книжка?

В.К.: Нет. У меня было много интересных книг, но почти ничего не сохранилось. Была, например, найденная на помойке книга Хлебникова, написанная рукой Малевича, с иллюстрациями Филонова. Это одна из самых дорогих книжек: на аукционе ее продали за 400 тысяч долларов.

НЛО: Продали именно эту книгу?

В.К.: Может и эту, потому что у меня ее украли. Я даже знаю, кто украл ее и пропил. Интересный, колоритный персонаж, тоже поэт получил он за нее, наверно, не очень много бутылок водки. Такие вот были нравы.

НЛО: Во Дворце пионеров, видимо, школьный кружок расширился?

В.К.: Да, собственно там и начали складыватьс какие-то литературные связи. В частности я постоянно общался с Ярославом Васильковым, сейчас известным как автор блестящего перевода "Махабхараты". Тогда он писал стихи. В 1960 году мы с ним побывали у Ахматовой, что дл меня стало первым соприкосновением с большой литературой. Тогда, честно говоря, внутреннего ощущения какой-то особенной значимости этой встречи не возникло. Ахматову мы читали, но увлекались больше футуристами. Ахматова была для нас чем-то вроде раритета. Совершенно иначе к ней относился Бродский. Футуризм он просто обошел стороной.

НЛО: То есть футуризм присутствовал и в ваших собственных стихах?

В.К.: Да, конечно. Это ведь был период поиска.

НЛО: А с поэтами чуть старшими вы в тот период пересекались, с тем же Бродским?

В.К.: Бродский уже тогда был легендой. Впервые я услышал его в 60-м году на каком-то дурацком советском турнире поэтов, и впечатление было потрясающее. Огромный зал, полно народу, выступают поэты более, менее талантливые: все, как обычно, и вдруг выходит Бродский. Он прочитал три стихотворения: "Пилигримы", "Еврейское кладбище" и еще какое-то. Совершенный шок! Зал разделилс чуть не до драки. Кто-то кричал: "Вон хулигана!" (Причем кричали люди достаточно либераль ные, например, Глеб Семенов, которого я до известной степени даже считаю своим учителем.) Другие требовали Бродскому первого места. В результате первое место присудили Глебу Горбовскому.

НЛО: А почему Бродский воспринимался так эмоционально, чем вы это объясняете?

В.К.: Он создавал в зале особую атмосферу, типа рок-действа, что ли (о которых, кстати, мы тогда еще ничего и знать-то не могли). Половину согласных не произносил, и все превращалось почти в рев, фантастичес ки заряженный. На меня это произвело неотразимое впечатление. Вообще надо сказать, что я к Бродскому всегда относился очень ревниво. В каком-то смысле он не оправдал тех надежд, которые у меня были с ним связаны. Конечно, для себя он получил все, что мог. Но заложенные в нем потенции, на мой взгляд, остались до конца не реализованными.

НЛО: Какого Бродского вы цените больше всего: раннего, среднего или нынешнего?

В.К.: Сейчас я больше всего ценю Бродского среднего периода рубежа 60-х 70-х годов. Это, наверное, лучшее, что он написал. Но в раннем была своя прелесть, какая-то особенна чистота, которая потом оказалась утраченной. Хотя когда я сейчас все это перечитываю, я вижу, что стихи те, в общем-то, плохие.

НЛО: Скажем так: видно, что эти стихи еще очень молодые, незрелые.

В.К.: Да, там есть провалы, банальности. Но тем не менее они внесли мощную освежающую струю. Это очень сильно чувствовалось. И Бродский становится для мен соперником. И не только для меня. 60-е годы в Петербурге во многом прошли под знаком поиска альтернативы Бродскому. Тогда было очевидно, что Бродский лидер. И для меня он, как ни странно, имел гораздо большее значение, чем Ахматова. Хотя позже я понял, чту мне дало знакомство с Ахматовой. Первый раз я живого поэта увидел в школе некую ленинградскую поэтессу, которая во время войны служила в политуправлении и получала хороший паек, чем очень гордилась. Это было ужасно. Она читала в шубе роскошная, огромна шуба, наверное, норковая. Шуба меня просто потрясла.

НЛО: Гораздо больше, чем стихи?

В.К.: Именно так. А Ахматова была действительно первым настоящим поэтом в моей жизни. Всего встреч было несколько: я не старался бывать у нее часто. Бродский же одно время общался с ней постоянно.

НЛО: А Найман?

В.К.: И Найман, конечно, и Бобышев, и Ðейн. Но они были постарше и относились к нам с большим гонором.

НЛО: А другие старшие поэты Уфлянд, Еремин оказывали на вас влияние?

В.К.: Нет, почти никакого. Ðазве что Еремин немного. А стихи Уфлянда по-настоящему оценил гораздо позже. Мне обэриутство вообще не близко, и я всегда относился ко всему этому с некоторой насторо женностью.

НЛО: А о Роальде Мандельштаме знали?

В.К.: О нем мы узнали уже после его смерти от Шемякина. Роальда Мандельштама очень любили художники. Для меня, к слову, да и для многих других питерских поэтов, тоже большое значение имело общение с художниками. Так же, впрочем, было и в Москве. И вообще среди моих друзей художников больше, чем поэтов. А Ðоальда Мандельштама я просто не застал. Стихи его показались мне несколько архаичными. Сейчас-то я понимаю, что для середины 50-х его поэзи явление совершенно фантастическое.

НЛО: 6061 годы: так много в вашей жизни важных литературных событий. Но вы ведь тогда еще школьник?

В.К.: Да, школу я закончил в 61-ом году уже с твердой убежденностью, что поэт, что это мое призвание. Хотя стихи тех лет вспоминаю с ужасом, просто с ужасом. Я постарался их все уничтожить и надеюсь, что это мне удалось.

НЛО: После школы университет?

В.К.: Да, я учился на филфаке и учился довольно долго: 6 лет или даже7. На разных отделениях: на итальянском можно сказать, с подачи Ахматовой, котора как бы теоретически любила Данте. Потом перешел на русистику. Занималс серебряным веком и это тоже пересекалось с присутствием Ахматовой, потому что мой руководитель Дмитрий Евгеньевич Максимов был ее хорошим знакомым. Какое-то время я колебался: у меня была возможность остаться в университете на кафедре, заняться наукой. Но в 66 году, на пятом курсе, когда требовалось определяться окончательно, я подал заявление о выходе из комсомола, и ни о какой науке уже речи быть не могло. Возникла очень смешная ситуация: мое заявление удовлетворили, но в райкоме все просто пришли в ужас. Бумагу спустили обратно для разборки, развернулся скандал, начали выгонять из университета...

НЛО: В связи с чем вы подали это заявление, может, были какие-то внешние причины, какие-то события?

В.К.: Нет, причины были чисто внутренние. Я просто сделал свой выбор в пользу стихов.

НЛО: А к 66-му году вы уже написали какие-то стихи из тех, что потом не пришлось уничтожать?

В.К.: Нет. Дело в том, что я по своему литературному развитию отношусь к тем людям, которые, скажем так, внеиндивидуальны. Филогенез и онтогенез вещи взаимосвязанные, и я, например, своей кожей ощущаю развитие поэзии как некий жизненный процесс. Главное для меня, что я часть этого процесса. Я писал стихи, чувствовал себя поэтом, пребывал в лирически-возбужденном состоянии, а потом вдруг понял, ощутил физически, что поэзия на самом деле это разговор самого языка, и все изменилось. Я даже знаю число, когда это со мной произошло.

НЛО: В каком году?

В.К.: В 70-м году. Это было связано, скажем, с чтением Боратынского. Чужие стихи для меня часто становились творческим импульсом, хотя я никогда не занималс подражанием, стилизацией, всякими центонными играми. Но я отталкивалс от чужих текстов, ощущая поэзию действи тельно как бесконечный разговор, диалог, хор, соборное звучание. И вот я ощутил свою анонимность в этом хоре, счастливую анонимность. Связано это было еще со смертью, смертью человека, которого я терпеть не мог, с которым мы все время ругались со смертью Лени Аронзона. Я вдруг физически ощутил, что все люди, которые умерли, на самом деле присутствуют среди нас. Они присутствуют через язык, через слово, и это совершенно другой мир абсолютно свободный, вне пространства и времени, и в то же время абсолютно реальный. Есть язык со своими ресурсами, и он всех нас связывает и все организует.

НЛО: Очень структуралистски-постмодернистска идея.

В.К.: Эта идея возникла, конечно, не только у меня. Но дело не в самой идее, а в ее как бы жизненной реальности, которая вдруг передо мной открылась, и я стал писать уже то, что пишу и сейчас.

НЛО: Все, что вы говорите, по-моему, очень важно и показательно для понимани современного поэтического языка, вообще для эстетики и философии современного искусства. Но это отдельная огромная тема. Вернемся в 60-е годы. Вы отказались от советской науки в пользу стихов, а каковы были ваши отношения с советской литературой?

В.К.: Это тоже было частью выбора, который я совершил. Мы ходили в качестве как бы "литературной смены" в Центральное лито Ленинград ского отделения Союза писателей. Ðуководил этим лито, из которого рекрутировались новые члены союза, Глеб Семенов, человек талантли вый и достаточно либеральный. Я уже упоминал, что считаю его в общем-то своим учителем. Он устраивал наши выступления, и все эти совписовские монстры, засевшие там с 30-х годов, слушали, обсуждали. И я не могу сказать, что, допустим, ко мне относились плохо. Нет, им, в общем-то, нравилась та средне-лирическа дурь, которую я сочинял. Ну грустновато слишком, мало оптимизма. Запомнилось, как один из них посоветовал: "Надо высветлить". После этого я, кажется, и написал заявление о выходе из комсомола. И в стихах тоже "высветлил" как мог. Анекдотическая, конечно, это была организация "комиссия по работе с молодыми", которую мы, естественно, называли "комиссией по борьбе с молодыми". И они ведь пытались бороться. Не очень активно, как и все советские чиновники, но пытались. Когда я попал впервые в Дом литераторов, меня, помню, потрясла картотека, в которой значилось больше 90 тысяч поэтов! Как я понимаю, там регистрировались все, кто попадал в поле зрения Союза писателей. Для меня выбор поэзии означал не просто выбор главного дела, а выбор определенного образа жизни, с Союзом писателей, разумеется, не связанного. И так, собственно, было у всех из моего поколения. Ðано или поздно приходилось делать выбор. Надо сказать, что Красовицкий меня особенно интересует еще и потому, что он в своем выборе пошел дальше всех. Первое: он выбрал литерату ру, второе: он отказался от нее. Мне кажется, что его решение во многом определялось элементарным чувством самосохранения. Я очень хорошо понимаю, что если у человека нет достаточных внутренних ресурсов для защиты от суицида, то занятия литературой опасны для жизни. Особенно в то время и особенно в Петербурге. Нужно было иметь крепкие нервы, "толстую кожу". И у меня все это было, потому что я болен с детства: я всегда отличался от окружавших меня сверстников и попадал в довольно сложные ситуации еще со школы.

НЛО: Извините, раз уж об этом зашла речь, что это за болезнь?

В.К.: А я не знаю, и на самом деле никто не знает. Что-то похожее на полиомелит. Диагноз "болезнь Литтля". Но болезнь Литтля врожденная болезнь, следствие родовой травмы. А я заболел, в общем-то, случайно. Мне было три года, я сильно простудился. В течение недели температура 42°. Почему-то пенициллина не было, и местный врач сказал, что единственное средство попытаться вывести меня из этого состояни тепловой шок. Есть такой варварский способ лечения, его применяли в 19 веке. Погружают тело в корсет из расплавленного стекла, провоцируя кризис, и организм либо выживает, либо погибает. Я выжил, но, видимо, произошло какое-то повреждение нервной системы, сказавшеес на ногах... Я ходил в школу, время было достаточно жестокое, я закалился, и потом принимал решения уже без оглядки на какие-либо авторитеты. Дл жизни это и хорошо и плохо, потому что моя несколько повышенная решительность привела в результате к серии семейных драм... Вообще из моего поколени мало у кого сложилась семейная жизнь.

НЛО: Выбор образа жизни, способа существования в той враждебной среде, определялся для человека пишущего, литератора, прежде всего его литературной позицией, эстетическим отношением к миру. Не все поступали столь радикально, как вы. Некоторые находили для себя возможность компромисса с официальной литературой. Например, Кушнер. Или Битов. Значит все же было какое-то пространство для маневра?

В.К.: Я думаю, что по большому счету нет, не было такого простран ства. Позици Кушнера это позиция культурного балансирования. Когда существовала советска культура, такая позиция имела смысл и вызывала большой резонанс. Кончилась советская власть и исчезло равновесие. Беда отечественного либерализма в его какой-то врожденной слабости. У нас почему-то всегда получаетс так, что когда один человек хочет понять другого, он обязательно превращаетс в конформиста. И конформизм Кушнера коренится уже в его отношении к поэзии. Тут, конечно, есть какая-то загадка. Мне нравились стихи Кушнера, особенно в 60-е годы. Он, например, был очень уместен, когда шла борьба вокруг Даниэля и Синявского. Он был уместен, когда творилась советская литература, когда само прохождение рукописи являлось литературным фактом. У советской литературы свои законы, кстати, пока абсолютно неизученные. На самом деле это очень любопытное явление совершенно особая культура, которую надо оценивать по ее собствен ным законам. И там, конечно, Кушнер был идеальной фигурой. Но советский мир это мир очень ограниченный. Мир, где мало книг, где мало имен, мало друзей. Мир без возможности выбора. Полная откровенность высказывания невозможна, значит,нужно создать такой язык,в пределах которого можно было бы говорить все, но в условной форме. А этот язык очень узкий, очень локальный. Фактически шифр, и после расшифровки вдруг обнаруживаешь, что тут нет никакого серьезного послания, подлинно поэтического приращения смысла, а есть желание человека сказать самые простые вещи, сказать красиво, мастерски но не более того.

НЛО: Виктор Борисович, давайте попытаемся обрисовать поэтическую карту Ленинграда 60-х годов. Какие существовали группы, компании? Ощущалась ли разница между поэтами вашего поколения и теми, кто появился чуть раньше, в 50-х?

В.К.: Да, ощущалась, и очень сильно. Кушнер, например, для меня безусловно поэт старшего поколения. Бродский тоже. Действитель но были группы, компании и некие центры общения, литературные салоны. Один из таких салонов (где, кстати, бывал Красовицкий) квартира тогдашней жены Наймана, одна из немногих не коммуналок. Я не большой поклонник стихов Наймана, но жизненная позици его была очень интересной некий идеологизированный снобизм, во многом усвоенный и нашим поколением. Вообще в этой группе Найман, Бобышев, Ðейн, Бродский (их прозвали потом "ахматовскими сиротами") Найман был бесспорным интеллектуальным лидером. Эмоциональный тон задавал Ðейн, ну а Бродский, понятно, был самым великим поэтом. В этой группе. В других группах имелись свои лидеры. Анри Волохонский, например. Или Леонид Аронзон.

НЛО: И кто входил в эти группы?

В.К.: Ну, Анри Волохонский, скажем, очень близко общался с Алексеем Хвостенко. Хвостенко тогда писал стихи и картины, песни появились позже. В компании Волохонского господствовала обэриутская линия, и туда входили поэты, которые в то время мне были не очень близки. Ценить все это я начал уже в более зрелом возрасте. Был, например, там такой интересный поэт как Иван Стеблин-Каменский, сын академика и сам сейчас, кажется, академик, во всяком случае очень крупный ученый. Вообще это был как бы аристократический кружок преимущественно действительно отпрысков благородных фамилий. Знание языков, широкое культурное поле, восточная эзотерика и мистика, экспериментиро вание вплоть до наркотиков. Короче говоря, типичные левые интеллектуалы 60-х годов как на Западе. И я хорошо помню, что Волохонского резко противопоставляли Бродскому. Волохонский эзотеричес кий, настоящий, а Бродский нечто демократическое, упрощенное. Промежуточным между "сиротами" и "аристократами" был круг Аронзона. Аронзон ровесник Бродского, учился вместе с Кушнером в Герценовском институте. В его компании было много художников, и связь живописи с поэзией здесь особенно чувствовалась. В эту группу входили поэты тогда совсем молодые А.Миронов, В.Эрль. Тут самое крайнее левое крыло вплоть до неодадаизма у Эрля. Было и противоположное направление попытки реконструкции архаических поэтических форм, интерес к 17 веку, к силлабике. Эти люди группировались вокруг Олега Охапкина своеобразный авангардизм через архаизм. Но, говоря о правом крыле и центре, придетс говорить уже о литобъединениях.Груп пы, о которых шла речь, не касались лито, они существовали самосто ятельным культурным слоем. Что такое советское литобъединение,ду маю, объяснять не требуется. Но в Ленинграде было несколько лито, где царила совершенно особая атмосфера. Конечно, не без совковости, не без того "низа", от которого так старались отстранитьс кружковцы, но все же. Во-первых, это литобъединение "Нарвская застава", которое вел ученик Сельвинского Игорь Михайлов. Сам достаточно скучный, занудный, он постоянно знакомил нас с интересными поэтами, преимущественно 20-х годов.

НЛО: И вы тоже ходили в это лито?

В.К.: Да, я ходил, мне было интересно. Атмосфера там была не столько творческая, сколько познавательная. Неизвестные стихи Ходасевича, Берберовой, других поэтов рубежа 1020-х годов. Параллельно с "Нарвской заставой" существовало так называемое лито Горного института. Геологи не надо объяснять, что за профессия: романтизм, эскапизм и так далее. И, как следствие, целая поэтически-геологическая школа. Поэзия, претендовавшая на искренность: Г.Горбовский, А.Городницкий, Л.Куклин. Именно этого требовал Глеб Семенов, тогдашний руководитель лито.

НЛО: Ленинградский вариант "эстрадной поэзии"?

В.К.: Да, в каком-то смысле. Эта поэзия действительно имела наиболь ший успех. Но главное не в "эстрадности", а в том, что Глеб Семенов боролс с символистским искусством, причем советское искусство воспринималось им тоже как символистское. Он же призывал к тому, чтобы поэт говорил все "как есть". Поэзия жесткой фиксации, "суровый стиль". Через лито Горного института прошло множество поэтов, к геологии порой никакого отношения не имеющих: Т.Галушко, Г.Плисецкий, В.Британишский... Несколько лет назад вышел сборник ленинградской "оттепельной" поэзии "То время, эти голоса", составленный Майей Борисовой как раз на основе лито Горного института. Третья точка это так называемое лито "Трудовые резервы" под руководством Давида Яковлевича Дара. Там возникла фигура В.Сосноры, там впервые появился Г.Горбовский, который потом перекочевал к Глебу Семенову. Сам я пришел уже в новое лито Глеба Семенова в лито "Первой пятилетки". Он туда набрал совсем молодых ребят: мне было 17, Лене Шварц 14. Приходили и старые ученики Глеба Семенова, в том числе Кушнер, Горбовский. Бывал и Соснора. Как видите, все пересекалось, все друг друга знали.

НЛО: То есть тогда еще разделение на официальных и неофициальных поэтов не произошло?

В.К.: Нет, примерно до середины 60-х сохранялась иллюзия того, что все равны, и все могут быть напечатаны. Морковку держали перед носом. Изменилось все году в 66-м. То есть разделение существовало и раньше, поскольку существовала подпольная, отслоившаяся "кружковая" культура, в основном психоделического толка. Но в остальном граница была очень размыта. Со второй половины 60-х она начала все больше и больше твердеть. Ситуация заставляла делать выбор, и люди его делали кто сознательно, кто бессознательно. Я думаю, что мое поколение стало первым советским поколением, которому пришлось выбирать. И здесь между теми же Бродским и Кушнером колоссальный водораздел. Поначалу ведь они были очень близки: общие вкусы, общие интересы. Но Бродский сделал выбор, и это был выбор метафизический. Есть существеный момент, отличающий ленинградскую поэзию 60-х от московской это момент спиритуальности. Ленинградска школа в принципе очень спиритуальна, независимо от того, идет речь, скажем, о дадаизме или о символизме. Постоянно присутствует какая-то особая спиритуальна настороженность в отношении к слову. В Москве это тоже есть, но меньше. Почему нам ближе Красовицкий? Потому что у него было это чувство спиритуального, было то, чего, кстати, начисто лишен Кушнер со своим рационализмом. Надо сказать, что агностицизм, который есть у Кушнера и который порой пытаетс эксплуатировать Бродский, совершенно непродуктивен для поэзии. Стоическое отрицание иной реальности для искусства смертельно. Эта реальность потом мстит мы видим, что происходит сейчас с Кушнером, с Чухонцевым, с Вознесенским, с другими лучшими советскими поэтами. Десять раз на странице написано слово "Бог", и все равно там Бога нет, потому что отсутствует, не развито метафизическое мышление.

НЛО: Его не могло быть в советском культурном пространстве, и поэтому все априорно ограничивалось чистой лирикой. Но ведь лирики-то они хорошие, настоящие?

В.К.: Конечно, хорошие. Они большие мастера, настоящие поэты, но их пространство все же лишено одного измерения.

НЛО: Вместо объема плоскость?

В.К.: Совершенно верно. И вот по мере того, как это измерение входило в поэзию, водораздел становился все более жестким. Если привязывать этот процесс к каким-то датам, внешним событиям, то надо, конечно, назвать 68-ой год. Но не только в связи с Чехословакией. Для нас 68-ой год это еще и год кайфа, год битлов. Мы почувствовали себя в какой-то общей культурной волне планетарного, глобального значения.

НЛО: Через "Битлз"?

В.К.: В частности, и через "Битлз". В то время даже Бродский был битломаном. У него появилась книжка про "Битлз"; он ее предпочитал не демонстрировать, но читал постоянно. Здесь главное осознание жизни как кайфа, ощущение каждого момента бытия как кайфа, потому что этот момент граничит со смертью, с уничтожением. И тут уже никакого общего языка с советской литературой быть не могло. Но не могло быть общего языка в прямом, не переносном смысле и с западной культурой. То есть мы оказались сразу в двойной культурной изоляции. И 70-е годы прошли под знаком поиска собственной экологи ческой ниши. Тут выдвинулось новое поколение: Сергей Стратановский, Александр Миронов, Борис Куприянов, Елена Шварц. Тут тоже было постобэриутское движение, но совершенно особенное. Обэриутство уничтожало наслаждение реальностью, а здесь этот обэриутский комплекс снимался обэриутскими же средствами. То есть абсурд усиливался до такой степени, что переставал быть абсурдом.

НЛО: А разве вы не принадлежите к этому поколению?

В.К.: Они все помладше меня, но в общем-то, конечно, это мое поколение. Здесь же Олег Охапкин человек, который действительно пишет языком 1718 века, что в результате воспринимается странным авангар дом, хотя порой и на грани графомании. Петр Чейгин автор с удивительной, оригинальной поэтикой. Все эти люди, кстати, ходили в центральное лито Глеба Семенова.

НЛО: Видимо после окончательного разрыва в 70-х годах с этими лито и начинается эра самиздата?

В.К.: Самиздат активно существовал и в 60-е годы. Это отдельная большая тема. Были целые издательства, выходили книги, сборники. Занимался этим, например, такой человек, как Борис Тайгин. Первый раз его посадили за джазовые записи на рентгеновских снимках, "на костях". Это были еще люди джаза тут к нашему времени тоже произошла смена культур. Так вот, у него было свое издательство, которое называлось "Бета". Тиражом 10 экземпляров, очень красиво переплетая, он издавал, скажем, Горбовского, Бродского, Кузьминского...

НЛО: Кстати, мы еще не упоминали Кузьминского. Можно ли его причислисть к какой-либо группе?

В.К.: Константин Кузьминский особая фигура, это такой "бродячий" поэт. У него не было прямых учителей, ни к какой группе он в принципе не примыкал. Называл себя "пятым поэтом Петербурга" это было для него достаточно.

НЛО: Пятым после кого?

В.К.: На первом месте, кажется, был Горбовский, потом Бродский, Соснора и Кушнер. Кузьминский пятое место. Это, разумеется, его личная иерархия. Для Петербурга вообще очень характерно иерархичес кое сознание, в Москве спор за место первого поэта бессмыслен. Чертков, например, только оказавшись в Ленинграде, стал доказывать, чтоон второй после Красовицкого. Хотя, конечно, такие разборки всегда показатель очередного кризиса поэзии. Вообще говоря, Кузьминский, с которым я познакомился в юном возрасте, сразу после школы, в то время оказал на меня влияние не меньшее, чем Бродский. Личность интересная, экстравагантная. Имидж его я совершенно не приемлю, но стихов это не касается.

НЛО: Знаменитая "Антология у голубой лагуны" Кузьминского это ведь результат питерского самиздата?

В.К.: Конечно. В 62-м году вышла "Антология советской патологии" она-то и стала прототипом "тамиздатской" "Лагуны". "Антологию патологии" делал мой знакомый еще по Дворцу пионеров Владимир Соколов и такой уникальный человек, как Григорий Ковалев, принадлежащий к совершенно особому типу людей, живущих восприятием чужих стихов; думаю, что они были и в Москве, не только в Питере. Это были живые магнитофоны. Григорий Ковалев слепой, поэтому он был вынужден воспринимать стихи только на слух и запоминать их в огромных количествах. Самиздат в широком смысле это не только самодельные книги и журналы, это и поэтические вечера, чтения. Та поэтическая культура, о которой мы говорим, во многом зависела от аудиальной, устной формы бытования. Был, например, такой поэт как Виктор Ширали из плеяды "гениев". Действительно очень талантливый. Потом он опустился, спился. Так он вообще свои стихи никогда не записывал. Кстати, Григорий Ковалев второй официальный составитель многотомной антологии Кузьминского, о чем редко вспоминают, хотя его имя значится во всех томах.

НЛО: Ковалев до сих пор живет в Петербурге?

В.К.: Ðазумеется. "Лагуну", конечно, делал Кузьминский, просто многих поэтов, попавших в антологию, "откpыл" в свое вpемя именно Ковалев об этом пишет сам Кузьминский, в пеpвом томе. Ковалев всегда вносил нотку скандалезности, авторитетов для него не существо вало. Сидел в первом ряду, слушал и когда чувствовал какую-то фальшь, мог вклиниться в выступление, обругать кого угодно, хоть Бродского. Он был барометром вкуса. Говорил, что хотел, ничего не боялся: слепого не посадишь.

НЛО: А были в 60-х регулярные самиздатские журналы?

В.К.: Нет, журналы появились позже, в 70-х. Году в 65-ом у меня возникла идея такого журнала; я нагло обратилс за стихами к Ахматовой, и она даже что-то дала. Журнал должен был называтьс "Возрождение", но ни одного номера так и не вышло. Потом была попытка студенческо го журнала на филфаке. Назывался журнал "Звенья", делался он с самого начала под начальственным контролем, что не помешало его сразу же прикрыть. Мы успели набрать только два номера.

НЛО: Он был типографским?

В.К.: Он должен был тиражироваться на ксероксе. А самиздат ходил списки, перепечатки. Были люди, которые занимались этим постоянно например, та же Татьяна Никольская, жена Черткова, у которой скопилось огромное количество авторских рукописей. Ну, конечно, 60-е годы это "Синтаксис" Гинзбурга. Мы все выпуски "Синтаксиса" видели, читали. Со многими поэтами познакомились именно по этим публикациям. Но в принципе идея регулярного самиздата все время витала в воздухе. Что в 70-х годах и осуществилось. Для меня послужила решающим толчком последн попытка легализации неофициальных поэтов, предпринятая в 74-омгоду. Мы сделали огромную антологию современной поэзии последних 20 лет. В редколлегии были Пазухин, Кузьминский, Борис Иванов, я и Юля Вознесенская в роли секретарши. Ðаботали часов по 12, всесдела ли за месяц. Обстановка была нервной: постоянно ощущалось пристальное внимание КГБ, поэты, которые относились друг к другу в принципе нормально, вдруг перессорились отбор текстов был довольно жесткий. Но рукопись подготовили. Получилось около 500 страниц, порядка 40 авторов, большие, представительные подборки. В процессе собирания антологии мы открыли несколько новых имен: это А.Шельвах по-моему, вполне симпатичный поэт, Вл.Гаврильчик, который был известен как художник, а тут пришли его стихи, В.Кривошеев очень интересный постобэриутский поэт, А.Ожиганов он сейчас живет в Самаре, широко известный ныне А.Драгомощенко. Антологи вышла любопытная.

НЛО: Она как-нибудь называлась?

В.К.: Да, она называлась "Лепта". Очень смешно, когда сейчас возникают журналы с таким названием. А с нашим названием была своя история. В редколлегии время от времени, когда случался прилив мужества, участвовал Охапкин. На стене висели листы с именами авторов и стихами. Охапкин как-то подошел, почитал, стал кричать: "Этот нас заложит! И этот! Они все нас заложат!" И пошел сдаваться в Союз писателей, заявив, что некая группа самостийно готовит поэтический сборник и он в ней участвовал, потому что "хотел принести посильную лепту на алтарь российской словесности". Но сделать с нами ничего не могли: мы же работали открыто. Отдали рукопись в издательство, Чепурову. Было две рецензии, одна Майи Борисовой, положительная, вторую они заказали своему человеку, консультанту госбезопасности, автору совершенно одиозного учебника по советской литературе. Потом, кстати, он стал одним из идеологов "Памяти". И рецензию написал, естественно, доносную. Ситуации, правда, не знал, и главными врагами выбрал, слава Богу, тех, кто уже помер. "Жидов" по фамилиям видно: Аронзон, Ðоальд Мандельштам. Аронзона сажать надо, антисоветчик: не в Ленинграде живет, а в "Петербурге"! И так далее. Книгу, конечно,зару били.

НЛО: Авторы были только питерские?

В.К.: Да, только питерские и неэмигранты. Антология наша была прежде всего попыткой заполнить белые пятна, и она, например, не включала таких поэтов как Бродский, Кушнер их и так все знают. Вот из этой антологии и родилась журналистика. В том, что книгу завернут, никто не сомневался, но мы как бы выполнили все формальности и теперь имели полное моральное право идти неофициальным путем. Группа оставалась, энергии было полно. Продолжали встречаться, дискутиро вать, возникли философские семинары. Поэзия и философия на какое-то время объединились, что для меня имело личные последствия брак с Татьяной Горичевой, которая вела наши семинары. Жизнь пошла невероятно интенсивная: чтения, обсуждения, какие-то симпозиумы. Причем совершенно открыто, что КГБ немало озадачивало. Вся эта жизнь требовала какого-то отражения нужен был регулярный журнал. Сначала хотели делать общий журнал, но мы с Борисом Ивановым разделились, и каждый стал работать над собственным изданием. Наш журнал "37" вышел первым. Месяца через три появился альманах Б.Иванова "Часы". "37" отличался тем, что в нем практически не было прозы. А "Часы" это был уже нормальный, "толстый" журнал. Выходил он каждый квартал, действительно как часы, с 76-го года по чуть ли не 89-й. Печаталось там все подряд. Такая концепция: каждый имеет право напечататься хотя бы один раз. А дальше уже будем смотреть. У "37" был другой подход. Каждый номер мы делали как произведение искусства. Экспериментировали. Один из экспериментов это книга в журнале. Мы выпустили три книги: Всеволода Некрасова (недавно он издал эту книгу уже типографским способом, так ее и назвав: "Стихи из журнала"), Ольги Седаковой и Елены Шварц. "37" отличался еще тем, что ориенти ровался не только на Петербург, но и на Москву. В конце концов москвичи стали вообще основными авторами.

НЛО: Сколько всего вышло номеров "37"?

В.К.: 21 номер разного объема и разного тиража. Тиражи, кстати, были фантастическими: до 100-120 экземпляров. Представьте, каких трудов это стоило. Но все врем находились энтузиасты, бесплатные машинист ки. Механизм самиздата работал. В конце концов, правда, власти вмешались, "37" закрыли, мне было сказано, что я должен или уезжать или сотрудничать с органами. Я человек хитрый, начал петлять, в результате не уехал и сотрудничать не стал, но журнал прекратился. К тому времени уехали почти все члены редколлегии. Тогда возник третий журнал "Северная почта". Ðешили сделать его чисто поэтическим, то есть издавать журнал "стихов и о стихах". Там была критика, информация, исторические публикации. Причем уникальные типа стихов Заболоцкого о Сталине, до сих пор, кстати, нигде не изданных. Фактически я в этом журнале исполнял роль зиц-председателя; в основном все делал Сергей Дедюлин, а я обеспечивал критику. Печатали Бобышева, Бродского и совсем молодых поэтов нового поколения. Вышло восемь номеров.

НЛО: Это уже какой год?

В.К.: 80-й. В этом же году возник журнал "Обводный канал". Его издавали Сергей Стратановский и Кирилл Бутырин. Тоже толстый журнал, строгий, может, даже скучноватый, но там были очень интересные публикации. Выходил он до 88-го года. Ну а дальше пошло-поехало. Появился "Митин журнал" Дмитрия Волчека, "Сумма" попытка свести воедино все самиздатские журналы, возник журнал переводов, который издавал Драгомощенко, организовался "Клуб-81" это совершенно отдельная история. 80-е годы прошли под знаком распада, раздроблени самиздатского движения, что, может быть, и хорошо.
==========================================================

ИЗ СТИХОВ ПОСЛЕДНЕГО ГОДА
***************************
 http://magazines.russ.ru/zvezda/2001/5/kriv.html

СТИХИ ПОСЛЕ СТИХОВ

Стихи после стихов и на стихи похожи
и не похожи на стихи
от них исходит запах тертой кожи
нагретого металла — ну так что же

и вовсе не писать? Подохнешь от тоски!
Поставят камень с надписью: "Прохожий,
остановись у гробовой доски,
она гнилая вся, и к обращенью "Боже"

ни крепкой рифмы нет, ни мастерской руки
ни рта раскрытого — прикрой хотя бы веки".
Вдали шумят чеченцы и ацтеки

а здесь бело и тихо, как в аптеке —
то звякнут о прилавок пузырьки,
то выскользнет монетка и покатит

по кафелю — куда?! Легла себе орлом
в углу где слава где победный гром
гремит в стихах и кстати и некстати


МИЛЛЕНИУМ НА ПЕРЕСМЕНКЕ

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ
1. ХОТЬ БЫ КТО
2. ХОТЬ БЫ КТО-НИБУДЬ
3. ХОТЬ БЫ КТО-НИБУДЬ ХОРОШИЙ

ВИД НА РОДНОЕ СЕЛО

садись придурок на пригорок
пиши придурок пеизаж
родной деревни Кьеркегорок
где после хая и разборок
царят хаос и раскардаш

сажусь пишу читаю канта
малинового. На штанах
пузырится, пестрит ландкарта —
штандарты царские, сплошная пропаганда
приватной жизни в четырех стенах

при вате женщины, мужчины при оружьи
и все твердят прощай прощай прощай
село родимое икра моя белужья
когда-то осетровый край

 

ОКОЛО

Около Куоккалы
не летают соколы:
сколько бы ни звали их —
не живут в развалинах,
где лягушка квакала,
где сова аукала...

Ничего высокого —
ни звезды, ни сталина.
И кому Куоккала? —
кошка промяукала, —
и зачем Куоккала,
если нету пугала

ни вокруг ни около?


СТОЛИЧНЫЙ ДИСКУРС

боюсь я: барт и деррида
не понаделали б вреда
они совсем не в то играют
что мне диктует мой background

но михалков-маршак-барто —
вот наше подлинное то
откуда лезут руки-ноги
киногерои недобоги

что ж получается в итоге
что весь новомосковский стеб
не гвоздь в иноязычный гроб

не ключик найденный в дороге
а мальчик тронутый убогий
от папы-адмирала в лоб

за слово "скважина" когда-то схлопотавший
и ставший старше


ТЕКСТ

Текст говоривший мне: умри! —
Так тяжело теперь, так жалко умирает
А я живу еще. Я у него внутри
Живу и радуюсь — пока редактор правит,
Заглядывая в словари,
Нас не уравненных со Словом
Ни в пораженьи ни в правах…

Текст, притворявшийся готовым,
Законченным, на головах
Покоящимся до скончанья века, —
Теперь поплыл. На берегах его
Что ни руины — то библиотека
Что ни жилище — пусто, никого

Народ сбежал за бессловесным хлебом
За горизонт где сходится земля —
Пускай не с тем, седьмым, последним небом —
Но с чем-то вроде задника на сцене:
Аляповато-яркая заря
Холодные косые тени…
Зато накормят и не спросят ни рубля

Ни даже полкопеечной цитаты
Из текста умирающего в нас
Как безымянные солдаты —
Под легкий веселящий газ


ОДЁЖНЫЙ ЛАЗАРЬ

вещи нужные в хозяйстве
нелюбимые — но терпим
телевизор ли глазастый
чеховское ли — Ich sterbe! —
выражение у кресла
на интеллигентной спинке
где повис пиджак воскреслый
после чистки и починки

все вокруг меня как лазарь
возвращаемый насильно
к жизни к тусклым пересказам
некой паузы тактильной —

вышел вон из тьмы родильной
в безначальный плеоназм
тих, белес, неузнаваем
ни к чему не применим —
словом, то что называем
воскресением своим


ТРУБА И БАРАБАН

нам — труба труба а им — по барабану
лишь придурочная скрипка на отлете
развалила умоляюще футляр
мелочь-музыка она и нищим по карману
и не славы ищет но простых мелодий
господа-товарищи вы здесь не на работе
здесь Воскресная халява Божий дар
царство Духа изводимого из плоти


СЛОВА СЛОВА

и стали русские слова
как тополя зимой
черней земли в отвалах рва
во рту у тьмы самой

меж ними слякотно гулять
их зябко повторять
дорогой от метро домой
сквозь синтаксис хромой

 

БЕЛЫЙ ПЕПЕЛ

дела Твои, Господи, как не твои

Белый пепел поет на своем бельканто
Петел белый звенит
И не жалко слушателей но музыканта
жаль за то что закатанные в зенит

пусты глаза его той пустотою
какая воспроизводит себя каждый вечер после семи
исключая субботы и среды, время простоя
зону отдыха Бога семьи

В эти редкие дни он едва не библейский плотник
или столяр евангельский, что прилаживает столешницу в том саду
где опустится вечер любви на вопленье больных животных
на едва ли кому-либо слышимое: "Иду!"

Хозяин торопит — гости уже на подходе
Слезятся доски стола смолянистой слезой
А вино затевает речь о своем урожайном годе
оно в кувшинах густеет как воздух перед грозой

но не для него. Предстоит окончанье работы
и в театре служебный подъезд
и в буфете булочки с кремом приторные до рвоты

Вкус обыденной жизни радующий кого-то
но совсем не его Он как пятница средь воскресенья
в оркестровой пропасти — в пепле который поет


ПРОМЕТЕЙ РАСКОВАННЫЙ

на своем на языке собачьем
то ли радуемся то ли плачем —
кто нас, толерантных, разберет
разнесет по датам, по задачам
и по мэйлу пустит, прикрепив аттачем,
во всемирный оборот

зимний путь какой-то путин паутина
мухи высохшее тельце пародийно —
в сущности она и есть орел,
на курящуюся печень Прометея
спущенный с небес, — и от кровей пьянея
в горних видах откровение обрел

оттащите птицу от живого человека!
пусть он полусъеденный пусть лает как собака —
нету у него иного языка!
летом сани а зимой телега
но всегда — ущельем да по дну оврага
с немцем шубертом заместо ямщика

путь кремнистый, путь во мрак из мрака
в далеко — издалека

 

ЛЮТЕРАНИН

еврейский юноша крещенный в лютеранство
и врать не ученный и с детством не в ладах
зачем тебе литературное тиранство
роль пищей совести при вечных господах?

откуда эта спесь игра в аристократа
все красная да черная икра
азовских осетров разделанных когда-то
на царском пире Первого Петра?

для европейского приталенного платья
вертлявый чересчур и чувственный — и вдруг
он ослеплен, как Савл, он восклицает: братья!

обнимемся, восплачем образуем
всечеловеческий мильоннолицый круг
под Шиллеровым рататуем!


В ДЕНЬ КСЕНИИ-ВЕСНОУКАЗАТЕЛЬНИЦЫ

О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
А.Б.
Время тмится на часах без циферблата.
Вот уже и первая седмица
Февраля, и пленного солдата
Вывели менять на пойманную птицу
На диковинную птицу-адвоката —
И не спрашивают, нужен ли защитник?
Время тлеет на часах без циферблата,
И хрипит их рация, пищит их
Частота, нечистая от мата…
А весна — весна мне только мстится!
Без конца блок-поґсты, и без края
Вечная мечта — растаять, раствориться,
отлететь, резвяся и играя,
в даль безвременья, в надмирные станицы
в бой часов без циферблата


ПИСЬМО НА ДЕРЕВНЮ

не казали б нам больше казаков рычащих: "РРРоссия!"
утрояющих "Р" в наказание свету всему
за обиды за крови за прежние крымы в дыму…

бэтээр запряженный зарею — куда он? к чему? —
на дымящейся чешет резине
тащит рубчатый след за холмы

и для раненой почвы одна только анестезия —
расстоянье доступное разве письму
в молоко, на деревню, в туман поедающий домы

 

МИР БОЛЬШЕ НЕ БУДЕТ БОЛЬШИМ

больше не будет большим
весь этот белый свет
вот соберемся решим
что вообще его нет

что он переполнен готов
да и в окнах одна духота
хорошо хоть разных цветов
цитируемая в никуда

из ниоткуда. Свист
над микрофоном. Речь
Всяк человек артист

соком ему истечь
клюквенным не сказав
в сущности ничего

жалко да не его
он-то совсем не прав
слева ему и лечь

к темной славе спиной —
косточкой теменной
чувствуя: не убечь


ПОДСОЛНУХИ

Подсолнухи Ван Гог Опять аукцион
я список лотов дочитал до середины
и вышел вон
из недокупленной надышанной картины

Но за стеклянной дверью на балкон
еще трудней дышать — они соорудили
индустриальный вид со всех сторон
бесплатный, видимо, однако обратимый

в бумаги ценные где вновь изображен
все тот же издыхающий подсолнух
за жизнь цепляется, за воздух за газон

толпой подростков полусонных
когда-то вытоптанный — кто из них на зонах
кто в бизнесе кто выслан как Назон

в Тавриду хладную в Румынию больную


БЕЛЕЕ СВЕТА

на всех растерянности хватит
добра с довершьем
ну да, мы прожили некстати
где центр где стержень
не ведая но веря глухо
и веря слепо
что есть минуты легче духа
белее света

******************************************************
ПАМЯТИ ВИКТОРА КРИВУЛИНА
==============================================
Опубликовано в журнале:
«НЛО» 2001, №52 IN MEMORIAM.
Памяти Виктора Кривулина
Ольга Седакова 
http://magazines.russ.ru/nlo/2001/52/sedak.html
-------------------------------------------

Я бы хотел умереть, зная, что я умираю
смертью свободной, ничем не навязанной смертью.
В. Кривулин. Посылка баллады, 1978

Есть стихи, как бы заведомо отложенные про запас, на потом, надолго. В них нет того простого лиризма, который захватывает нас прежде, чем мы начнем что-то понимать. Такие стихи необходимо понимать с самого начала, так или иначе, но понимать: без этого не обойдешься. Поэтому они трудны. Это случай не только Баратынского и Тютчева, с которыми Виктор Кривулин всегда сознавал свое родство:

Я Тютчева спрошу, в какое море гонит

обломки льда советский календарь,

и если время — божья тварь,

то почему слезы хрустальной не проронит?,

но во многом и позднего Пушкина. Голос мысли и “ропота”, без которого мысль, в отличие от песни, не обходится. Голос художника, не подражающего вещам, но строящего суждение о вещах:

я надеюсь, я верую — нет!

я хотел бы уверовать в пепел хотя бы, в провалы...

Голос тютчевского “мыслящего тростника”, который у Кривулина возвращается к своему источнику и становится “паскалевым тростником”:

Где ломается обруч, земля твоего горизонта,

как паскалев тростник.

Я думаю, что в этой трудности — единственная извиняющая причина того, что поэзия Кривулина осталась у нас до сих пор по существу не оцененной и не получившей достойного обсуждения. Неизвиняющих причин бездна, но говорить о них не интересно. Поразительно, насколько больше внимания привлекли и привлекают стихи и проза, несопоставимые с тем, что делал Кривулин, ни по своей смысловой насыщенности, ни по формальной и культурной обеспеченности, ни по реальной новизне. Да что говорить — просто по своему словарю, по качеству слова. Впрочем, пожалуй, и не поразительно...

Но теперь, прощаясь с Виктором Кривулиным, который всегда оставался для меня Витей (нашему знакомству почти тридцать лет), мне хотелось бы думать прежде всего о его поэзии: мне хотелось бы, чтобы именно об этом начали думать. Это важнее и интереснее другого. Кривулин — дитя артистического подполья и во многом создатель “второй культуры” (о которой он сказал противоположные вещи, каждая из которых правдива:

Дух подпольной культуры — как раннеапостольский свет...

но:

Кто сказал: катакомбы?

В пивные бредем и аптеки!

И подпольные судьбы

черны, как подземные реки,

маслянисты, как нефть.

(Окунуть бы

в эту жидкость тебя, человек,

опочивший в гуманнейшем веке!);

Кривулин — выдумщик, любитель и постановщик авантюрных и абсурдных ситуаций, о котором — и от которого — все слышали столько невероятных историй; наконец, Кривулин последних лет, участник реальной политики, — все это в конце концов второстепенно в сравнении с его стихотворным трудом, музой которого была — как мне представляется — Клио, “ведьма истории”, как она названа в одном из вершинных стихотворений Кривулина, “Клио”. Вот она, свидетельница истории, на вселенской панихиде:

всех отходящих целуя — войска, и народы, и страны

в серые пропасти глаз или в сердце ослепшее глин.

Последнее сочувствие, необъяснимый и неожиданный прощальный поцелуй — как единственный итог всего “отходящего”. Такой историчности, отстраненной и экстатичной одновременно, русская поэзия, вероятно, не знала. Эту возможность предоставило художнику наше время, которое называют “временем после ГУЛАГа и Аушвица”: внеисторичного больше нет. А это значит: нет ничего абсолютно близкого, совершенно “своего” (поскольку человек не может отождествить себя целиком с историчным) — и нет ничего совершенно чужого. Отстраненность и втянутость требуется как-то согласовать. В лирику, как в летопись, входит все — но это не наивный, а метафизический эпос,

рот,

готовый прилепиться ко всему...

Кривулинский Художник-Очевидец опустошен от “своего” (“он только оболочка для жара тайного”), имперсонален, как принято говорить. Это позволяет ему видеть историю иначе, чем ее видят непосредственные, “персональные” участники, ее деятели и жертвы. Он смотрит с точки зрения Клио — но Клио, как мы видели, не “равнодушная природа”, в ней есть странная нежность, преодоление отврата: муза истории целует мертвые глазницы и умершее сердце.

Вот сжатый до шести строк образ российской истории — видимо, со времен Московской Руси:

Как забитый ребенок и хищный подросток,

как теряющий разум старик,

ты построена, родина сна и господства,

и развитье твое по законам сиротства,

от страданья к насилию — миг

не длиннее, чем срок человеческой жизни...

Вот — в летописной перспективе — своеобразное умиление “застойных лет”:

Так хорошо, что радость узнаванья

тоску разлуки оживит,

что невозвратный свет любви и любованья

когда не существует — предстоит.

Реплики Мандельштама (“выпуклая радость узнаванья”, “наука расставанья”, “длится ожиданье”) и Ахматовой (“Как хорошо, что некого терять”), перенесенные в послекатастрофический мир. Глубина этого времени схвачена как разлука, утрата, отсутствие. Самочувствие “воронки после взрыва”, как писала Елена Шварц. Это было открытием 70-х. Медленно и болезненно выяснялось, что же, собственно, отсутствует. Среди другого, и это: тихий свет любви и любованья , фатально невозможный в джунглях советского быта. Все те, кто принимали эту увечную реальность за полную и настоящую, за неисторическую, оказались чужими — а ведь это были почти все! И часто — самые близкие: в такой чужой семье рос и Кривулин.

Из брошенных кто-то, из бывших,

не избран и даже не зван...

Но открытие этого глубочайшего сиротства и уродства наличного существования несло с собой какую-то радость и свободу. Победа и простое благополучие в таком мире выглядели бы оскорбительно и смешно.

Я выбираю пораженье,

как выход или выдох чистый.

Еще одна эпоха с замечательной точностью описана Кривулиным — послевоенные годы с их голодной утренней эйфорией:

пустынны улицы, предчувствие Парада

звук не включен еще... кого-то молча бьют

возле моей парадной — и не надо

иных предутренних минут

я знаю, что прошла — пережита блокада

мы счастливы — меня я чувствую возьмут

сегодня вечером туда к решетке Сада

где утоленье голода — Салют.

Биографическая — детская — точка зрения удивительно отвечает инфантильности самой эпохи: кажется, и “средний взрослый” (из тех, кто “возьмут на Салют”) был в той же бессловесной отключке: “кого-то молча бьют... мы счастливы”.

Говоря об историчности Кривулина, я имею в виду нечто иное, чем точное схватывание “своей эпохи” и множества других эпох. С точки зрения истории — с точки зрения преходящести и смертности, это понятно. Но, как ни странно, это не последнее слово об истории и времени, которое говорит Кривулин:

В насилии и зле

история течет — но время на иконе

есть инок на скале.

Время, а не вечность видит он “на иконе”, то есть в образе! Время уподоблено иноку, совершающему подвиг “ангельского жития на земле”! У Кривулина бывают странные прозрения:

Да, я прочел и я прожил непрочную чернь человечью

И к серебристой легенде склонился словно бы к пене

морской.

Чернь и серебро, история и легенда — не тривиальная антитеза черного и белого, тьмы и света: силой языковой связи они соединяются в общем образе “черненого серебра”, изделия, украшения.

Но даже если речь идет не об украшении, а об искажении образа, и это искажение для чего-то существенно необходимо:

Неискаженный, вид его неистин.

Но в искаженье скажется родство

лица и образа, страданья и витийства.

Искажение образа (замысла) Кривулин описывает в оптической метафоре желтого и голубого освещения (“эффект свечи” Латура):

любая рожа в замысле сводима

к чертам архангела и лику серафима

но помещенное в неровный желтый свет

искажено изображенье.

Однако попытка переменить желтое освещение на правильное, голубое, представляется незаконной. “На месте человека” возможна единственная встреча с безусловным — в “вечности сиюминутной”, в “суете”:

Помимо суеты, где ищут первообраз,

где формула души растворена во всем,

возможно ль жить, избрав иную область

помимо суеты — песка под колесом.

Поиск запретного (“на красный свет”) “мистериального поворота” обречен:

Напрасно я на празднике народном

ищу мистериальный поворот

на красный свет...

Уже лет двести как некую свежую новость переживают скрещение поэзии и прозаизма. Но есть скрещение неожиданнее и труднее: это скрещение аналитичности и самозабвения, иначе — историчности и лиризма. Лирика по существу моментальна и точечна. Лирика, как определял ее Поль Валери, “членораздельно выражает то, что нечленораздельно пытаются выразить крики, слезы... поцелуи”. Историчный же взгляд как будто бесконечно далек от того, чтобы выражать “слезы и поцелуи”, он исполнен внимания и вдумчивости. Но во что вдумывается кривулинский Летописец? Он пишет не хронику, он пишет

желанное пророчество о скором

конце вселенной.

Да, это экстатическая историчность: каждый момент истории переживается как ее конец, или как один из образов конца, “образ для нас”, и потому летописание уравнено с ясновидением, с записью пророчества Кассандры, которого троянская история отнюдь не исполнила до конца:

...не Троя кончается — некий

будущий город с мильонным его населеньем.

История — разворачивание во времени “скорого конца вселенной” — у Кривулина оказывается вещью той же природы, что миф: историческое располагается везде и нигде, никогда и всегда. Китайская древность:

В тайном Шу, присутствующем всюду,

вергилиев Рим в ожидании смены веков:

Здесь мы. Здесь тоже мы. И здесь.

Египет 18-й династии, Голландия времен колониальных экспансий, Петербург позапрошлого века, где барыня обращается к служанке:

Пелагея смотрю на тебя — и темно:

ты по-русски “морская”... что имя? звучанье одно

а смотрю на тебя — в океанские страшные дали

погружаюсь тону опускаюсь на дно —

все это головокружительно стоит перед своим концом, перед погруженьем на дно, в безумие, в “звучанье одно”. Исторические формы приобретает внутренний мир, глядящий в “иллюминатор лица”:

у памяти, чья карта полустерта,

есть собственный индокитай

с камбоджей смерти.

И в конце концов весь этот ход — отход — веков оказывается несущественным перед чем-то несхватываемо целым: Приближающимся Лицом:

Одно Лицо, и то

сопровождаемое запахом лекарств —

одно живет Лицо, но рваными кусками...

“Пустой”, “безличный” Художник-Очевидец Кривулина узнает себя осколком этой всеохватывающей персональности:

И я — от “мы”, разбитых пополам,

осколок мыслящий...

что мы? — я спрашиваю — что сегодня с ними?

все историческое — вот оно — сними!

Сила “я”, мыслящего осколка, которая уравновешивает “все историческое”, заключена в его способности видеть, и видеть сострадательно. Видеть так, как Клио целует отходящих. Внимание и сострадание, отношения, от которых не опустошено летописное “я”, дарят времени “инобытие”:

инобытие

приимет глина ставшая собором.

Все сохраняется, легенда захватывает всех. В этом образе преображенной глины можно увидеть ответ Паулю Целану с его “Псалмом”: “Никто больше не вылепит нас из глины”.

Но Летопись Кривулина знает другой “конец времен”, внутри истории — конец человеческих времен. Финал стихов “Александр Блок едет в Стрельну”:

Он шутил — и я смеялась

он казался оживлен...

две недели оставалось

до скончания Времен.

В апокалиптических образах “последней битвы” описана Мировая война, перерастающая в гражданскую:

На глазастых на живых колесах как бы в цирке

наш ли цезарь переходит Вислу

или ихний островерхий кайзер...

В этих стихах — “Гражданская война (Адам)” — я нахожу самое поразительное по точности, самое летописное и провидческое обозначение того, что в самом деле произошло здесь. Вот она, кровоточащая разгадка, третья от конца строка:

сердце Мира сердце вырвано в сердцах.

Такого рода разгадками оправдывается для меня само существование поэзии.

Можно по-разному истолковывать, что именуется здесь “сердцем Мира”. Можно принять соединение двух этих слов без толкований. Сердце “нового человека” — то, из которого вырвано “сердце Мира”. Древний образ, и сказочный, и библейский. Сердце плотяное и сердце каменное. Или стеклянное сердце из сказки Гауфа. Или могучее механическое из бодрой песни: “И вместо сердца пламенный мотор”.

В кругу кривулинской мысли мы найдем обратный, оборотный образ: “очеловечение” больной обезьяны, приобщение зверя к сознанию в обход языка и смысла. Больной зверек продевает через решетку ладонь, “почти человечью”,

радуясь перед небесной картечью

знаку избранья — увечью! <...>

Бог помогает больным обезьянам

очеловечиться — больше любого

из говорящих о Боге — минуя

минное поле смысла и слова

и выводя на тропу неземную

к речке сознанья, скрытой туманом

невыразимой тайны живого...

По такой — не только “антидарвинской”, но, пожалуй, и антитейяровской — лестнице восхождения живого от зверя к человеку и дальше к “звездному телу”:

но восполняется то, что отняли,

древним эфиром. Тело печали

телом сменяется звездным, —

поднимаются не в “борьбе за существование” и не в повышении уровня организации, а в простом погружении в боль. Первым оказывается не “сильнейший”, а слабейший, не самый удачный экземпляр рода, а урод, наученный страданием. Вероятно, “вырванное в сердцах” “сердце Мира” каким-то интимнейшим образом связано со страданием: с принятым страданием.

Я начала с трудности поэзии Кривулина. Трудна ее новизна: она лежит не в тех областях, где привычно ожидают встретить новое — и где его уже давно не может быть: в каких-то “находках”, “концепциях”, разрушениях и смещениях норм и форм и т.п. Новизна, которая в самом деле необходима, связана с какой-то вестью (говоря по-мандельштамовски: “Не бумажные дести, а вести”) о нашем положении в мире, который современный художник переживает как сверхисторический или постисторический. Ирония, патетическое проклятие, гротеск, холодная игра — все эти позиции отторжения истории стали отчетливо рутинными.

Предложение Кривулина я назвала бы возвращением теплоты — но уже осознанной , знающей теплоты. Знающей, что утрата очеловечивает и мучение приобщает к “сердцу Мира”. Нужно ли говорить, что при всей программной имперсональности это и был интимно личный опыт? Никто из тех, кто общался с ним, не вспоминал о его увечье, о той боли, с которой он с детства жил — казалось — как ни в чем не бывало, ничуть не напоминая при этом героев самопреодоления. Мы просто забывали, чего это стоит. И — с благодарностью ему — не будем вспоминать и дальше. Но не перестанем видеть:

— Мы глаза, он сказал, не свои:

нами смотрит любовь на страданье земное...

Я сидел на грязной земле.

Я шептал — не ему — “смотри”.

20 марта 2001

+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

ПАМЯТИ ВИКТОРА КРИВУЛИНА


Писатели Русского ПЕН-центра с прискорбием извещают о том, что на 57-м году в результате долгой и продолжительной болезни ушел из жизни один из замечательных русских поэтов – Виктор Кривулин.

Литературный путь Виктора Борисовича был непрост. Его творческая судьба прошла и через андеграунд, признанным королем которого он являлся, и через теперь знаменитые подпольные питерские журналы, и через официальную прессу, которая с опозданием признала в нем выдающегося литератора. Гражданская позиция привела его в последние годы жизни и к политической деятельности, которая была связана с демократическим движением – он был одним из помощников Галины Старовойтовой.

Острый, полемический, всегда жизнерадостный, он, несмотря на все трудности, вызывал у всех только жизнеутверждающие чувства. Мы всегда будем помнить о тебе, дорогой наш Виктор...

Андрей БИТОВ, Андрей ВОЗНЕСЕНСКИЙ, Белла АХМАДУЛИНА, Фазиль ИСКАНДЕР, Евгений РЕЙН, Евгений ВИТКОВСКИЙ, Михаил БЕРГ, Константин АЗАДОВСКИЙ, Александр ПАРНИС, Александр ТКАЧЕНКО, Аркадий ВАКСБЕРГ, Елена ШВАРЦ, Ростислав ЕВДОКИМОВ, Валерий ПОПОВ, Юнна МОРИЦ, Вадим РАБИНОВИЧ, Виктор СОСНОРА и многие, многие другие.

***

Кривулин умер. Для всей русской поэзии, для города Петербурга это невосполнимая утрата. В самом буквальном смысле этого слова: стихи Кривулина давно сделались одним из важнейших событий русской литературы второй половины ХХ века, а личность поэта во многом определила атмосферу культурной жизни его родного города в последние десятилетия. И поэзия, и Петербург будут теперь другими.

Виктор Борисович Кривулин родился 9 июля 1944 года в Кадиевке Ворошиловградской области Украины, в военном госпитале. После окончания войны родители поэта вернулись в Ленинград. Здесь же он учился сначала на итальянском, а затем на русском отделении филологического факультета университета.

В 1970-е годы Кривулин становится центральной фигурой движения, которое стали называть “второй культурой”. Издание неподцензурных журналов, выставки, литературные чтения, философские и религиозные семинары на частных квартирах – это было не просто противостоянием советизму как идеологии, это был образ жизни, иная цивилизация со своими культурными и общественными институтами.

Могучий человеческий темперамент в 1990-е годы ставил Кривулина в центр не только литературной, но и общественной жизни: здесь были и страстная журналистика, и политическая борьба на выборах, и общегородские культурные акции, но эта же энергия проявлялась и в так редко встречающейся открытости чужому творчеству, в душевной щедрости к молодым и безвестным.

ДРУЗЬЯ И КОЛЛЕГИ

© "Литературная газета", 2001
++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

ПАМЯТИ ВИКТОРА КРИВУЛИНА
http://www.rusmysl.ru/2001I/4358/435830-Mar22.html

Поэт, эссеист, журналист, переводчик — Виктор Кривулин всегда хотел быть в гуще литературной жизни. Можно только догадываться, каких формальных высот он добился бы при своей энергии, если бы не инвалидность с детства и не бессмысленные притеснения властей.
Виктор Борисович Кривулин родился 9 июля 1944 г. под Краснодоном в семье коменданта города, но даже такие советские обстоятельства происхождения он сумел подчинить себе, своей творящей воле.
В Ленинграде 70-80-х, после отъезда в эмиграцию Иосифа Бродского, квартира Кривулина превратилась в один из самых влиятельных центров литературного и философского андерграунда. Быть замеченным у Кривулина, войти в его круг было и страшно, и почетно. Здесь лилось вино, гуляли эмигрантские издания, здесь нельзя было казаться — приходилось быть собою.
«37» — так, по номеру квартиры, назывался главный кривулинский журнал тех лет, который он издавал на пишущей машинке вместе с Татьяной Горичевой и Борисом Гройсом. Был еще и журнал «Северная почта» — литературно-библиографический, делавшийся на пару с Сергеем Дедюлиным.
Кривулин был из тех, кто не побоялся открыто печататься на Западе под свои именем — в «Континенте», «Вестнике РХД», «Аполлоне-77», «Гранях», «Эхе», «Русской мысли». Его стихи сперва тоненькой книжечкой, а затем внушительным двухтомником вышли в 80-е годы в Париже.
На стихи, эссеистику и разговоры жить было нельзя — выпускника ленинградского филфака поддерживали частные уроки русской литературы, он и абитуриентов учил не формально, а с отступлениями, чтением стихов, полуприкрытой антисоветчиной. Не зря к нему выстраивались очереди.
Живя не только вопреки времени, но и впереди него, Виктор Кривулин выработал то литературно-общественное сознание, которое только в перестройку открылось для большинства. «Впереди реальности», как он однажды сказал. И подтвердил драматическим случаем из своей жизни: написал роман под названием «Шмон» — пришли с обыском чекисты, устроили шмон и «Шмон» забрали.
В новейшие времена Кривулин обрел все, что полагалось ему по праву: стал членом Союза писателей, сопредседателем петербургского отделения ПЕН-Клуба, удостоился Царскосельской премии и премии имени Андрея Белого, получил Пушкинскую стипендию фонда Тепфера, писал для немецких, московских и питерских газет. За последние годы он напечатал поэтический сборник «Купание в Иордани» и книгу эссеистики «Охота на мамонта», посмертно появятся «Стихи после стихов» в московском О.Г.И. и книжка в питерском «Блице».
90-е годы позволили Кривулину наладить контакты с рядом финских и шведских литераторов, интересовавшихся питерскими коллегами, а кто-то из скандинавских авторов сделал его героем своей пьесы об Ахматовой, которая обращает свои поэтические и философские монологи к молодому поэту, приехавшему к ней в Комарово.
Кривулинская активность не ограничивалась одной литературной сферой: продолжительное время он был правой рукой Галины Старовойтовой, с которой знаком был давно и коротко.
Близких ему людей поразило и восхитило, с каким мужеством, много месяцев страдая от неизлечимого рака, Виктор Кривулин уходил из жизни, с каким ясным сознанием и высотой духа принимал приближение небытия.
Для человека, который сделал себя сам, иначе и быть не могло. ИВАН ТОЛСТОЙ


Прага
©   "Русская мысль", Париж,
N 4358, 22 марта 2001 г.
+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
Новая Русская Книга 2001 № 1

Памяти Виктора Кривулина

Мнимогорячее, только на стеклах
И оживляющееся. Нас, теплых,
Теплых, берут нас и как бы колоду карт
Перетасовывают…

Общий друг, неделю назад вернувшийся из Петербурга, сказал, что Витю выписали из больницы. "Обычно, - добавил он, - это означает окончательный приговор, но в Витином случае все возможно". Известие о чьей-то смерти как будто заставляет сделать резкий шаг назад, сразу становятся видны основные черты, делавшие ушедшего неповторимым, незаменимым. Но все, что касалось Виктора Кривулина, с самого начала выходило из ряда общих случаев и определений. Необычным он казался при первом знакомстве. Время, прошедшее с того первого знакомства (больше четверти века), постепенно превратило его необычность в невероятность. Но можно сказать иначе: в его эксцентричности с годами обнаруживались центральные качества, смещающие наши представления о человеческих возможностях. Тем более - о возможностях человека нашего времени, нашего поколения. Поколение, к которому принадлежал Виктор, менее всего отличает деятельный нрав. И так получилось, что Кривулин, для которого любое перемещение в пространстве было немалым испытанием, стал первым, образцовым примером человека деятельного, поразительно активного в самых разных областях: литературной, общественной, даже политической. Эта мощная экспансия не знала жанровых или географических границ, а культурные события, в которых он так или иначе принимал участие, не поддаются ни перечислению, ни, возможно, исчислению. Из долговременных предприятий - подпольная издательская деятельность и редактирование журналов "37" и "Северная почта", создание неофициальных общественно-художественных и религиозных семинаров, образование литературных групп и клубов, преподавательская деятельность разного рода. Уже недавно - участие в городских выборах. И при этом, помимо и вне этого - стихи, проза, эссе, статьи.

Кривулин писал постоянно и много. Его стихи, на мой вкус, становились все лучше, перерастая общие свойства "ленинградской школы" и приобретая уникальную характеристику высокой точности. Блестящим стихотворцем, впрочем, он был как будто всегда, то есть с самого начала, и уже в семидесятых годах его роль петербургского лидера в своем поколении казалась несомненной. Есть люди, в которых лидерство заложено словно от рождения. Примирить окружающих с такой особенностью всегда непросто. На наших глазах Кривулин четверть века играл роль Главного Героя (ударение на оба слова) и не заиграл ее, не превратил в фарс. Неизбежный, казалось бы, в подобных случаях налет претенциозности и - неловкий каламбур - ходульности не приставал к его образу, к его способу существования. Слишком сильны были в нем живое, по-детски упорное любопытство и страсть к авантюрам.

Такому последовательному упорству поддавалась и сама реальность, в ней постепенно обозначались черты личного кривулинского мира-мифа. Более того: границы воображаемого мира ширились, эта реальность постепенно становилась общей. Сейчас, вероятно, начнется развоплощение, окружающая действительность станет чуть плоше, бледнее, беднее. Уже годам к сорока черты его лица были отчетливо пролеплены страданием, и это нелегко было соединить в одном представлении с праздничной, полукарнавальной приподнятостью, сопровождавшей любое появление Виктора на людях. Требовалось припомнить, что преодоление обстоятельств - суть всякого творчества. К многим свойствам Кривулина хочется применить эпитет "неправдоподобный". Неправдоподобное (учитывая непростой характер) обаяние. Неправдоподобная память. Неправдоподобная - в обоих смыслах - эрудиция: он знал как будто все, но все на свой лад - с уклоном в парадоксальность и фантастику. Неправдоподобная общительность: нескончаемый поток людей, ежедневные встречи, склонность к длиннейшим беседам-диспутам. И неправдоподобное мужество. Мужество того рода, что его не сразу и заметишь: бытовое, будничное, даже не каждодневное, а ежечасное. Как странно! Человек, которому было так невыносимо трудно жить, в сущности занимался всю жизнь только тем, что переходил в наступление. Знание об этих его качествах как раз и позволяло не уповать, а твердо рассчитывать на чудо. Но чудо не произошло.


Михаил АЙЗЕНБЕРГ
Москва
(Полит.Ру, 21 марта 2001)
http://www.guelman.ru/slava/nrk/nrk7/7.html
+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
 
СТИХИ  ВИКТОРУ КРИВУЛИНУ
************************

ВАСИЛИЙ ПРИГОДИЧ
http://poezia.ru/user.php?uname=prigodich

Виктору Кривулину

Нас неумело воскресили.
Кто воскресил – не в этом суть.
Мы дети страшных лет России.
Пережитое – не вернуть.

Гробы разверсты, из могилы
Встаем, шатаясь и оря.
В бою мы сдали Фермопилы.
Сложили головы зазря.

Опять пишу высоким слогом,
А для чего, а на хрена.
Надеюсь: прощены мы Богом,
Но презирает нас страна,

Которой мы нескладным штилем
Благие вести принесли...
Народ бунтует перед штилем.
Кровавый обморок вдали.

Бравады наши, эскапады
Шутейно вызвали разгром
Империи... И камнепады
Разрушили вселенский дом

Евразии. Ведь в нем со свистом
Разбойничьим – на тыщу лет
Обосновались коммунисты...
И вдруг ни стен, ни окон нет.

Читатель Розанова вспомнит
И будет прав, и будет глуп...
Из этих разоренных комнат
Не выстроишь Английский клуб.

А мы – художники-балбесы,
Нас крайне мало, но мы – рать –
Пойдем, когда вернутся бесы,
Опять под стрелы умирать.

Спаси, Господь, мою Россию.
Свободы тяжкой рвется нить...
Нас неумело воскресили.
Нас снова не похоронить.

Перо дрожит, и сердце рвется,
И поступь дьявола тиха...
Все, может, как-то обойдется:
Есть все же магия стиха.


13 мая 1993 года 

Ольге Кушлиной
О.Кушлиной.
В.Кривулину


Коль едешь под горку, печальней
Становится жизненный крюк…
В усопшей Совдепии дальней
Отцвел духоносный урюк.
Родное святое искусство
(Проплаченное ремесло)
Будило высокие чувства…
И нет его… В Лету снесло.
Духовность! Сисястые крали
Тугих комсомольских кровей…
Какую державу украли
У глупых ее сыновей…
Суровые дяди в мундирах
Границы ее стерегли,
Мочили кого-то в сортирах,
Ан млечные реки текли.
Поля колосились. В забоях
Пер сам антрацит на-гора.
Блевали поэты в запоях
(В рассеянном свете утра).
Но все ж отщепенцы-паскуды
С фрейдистской надеждой пропасть
Просили у Господа чуда,
Чтоб ухнула в пропасть та власть,
Что спать и дышать не давала
(Картины, стихи – под тесак).
Возмездие плана и вала:
Мы втюрились снова впросак.
Осмелюсь сказать (для проформы
На задние лапы присев):
Гебисты проводят реформы,
Как прежде «уборку» и «сев».
С трибун демократ-генералы
Торят инвестициям путь.
Все – верующие, все – либералы…
Дружок, партбилет не забудь
Во храме и на аналое
Водицей святой окропить…
Честнее и проще былое.
Порвалась сакральная нить
Меж жертвой и катом, меж гадом
И умной крылатой козой…
Нам не привыкать к камнепадам.
Опять за окном – мезозой.
Скажу – сколь возможно банальней –
Жизнь – фокус, иллюзия, трюк…
В ожившей Совдепии дальней
Цветет духоносный урюк.

7 июня 2000 года

----------------------------

АНДРЕЙ КОРОВИН

ПАМЯТИ ВИКТОРА КРИВУЛИНА
(воспоминание о фестивале «Мифология провинции»)


*** 
Я никогда не видел Кострому
И потому поехать согласился.
А он, видать, приехал потому,
Что он журил – и этим тяготился.

Мне было абсолютно все равно,
Чем все это закончится в итоге -
Я пил осенний город, как вино,
И не спеша раздумывал о Боге.

А осень разводила корабли
И строчками, как трубами, гудела.
И мы никак напиться не могли,
Чтобы дойти до нужного предела.

Он трудно из машины выходил,
И я его немножечко боялся.
А он, казалось, из последних сил
На костылях своих едва держался.

И взгляд его затравленных зрачков
Просил о снисхождении кого-то.
Но, как поэт, он был всегда готов
Идти на казнь и рушить эшафоты.

Я так и не сказал ему тогда
Ни слова… За столом сидели рядом.
И жизнь нас развела по городам
И небесам. И слов уже не надо.

2001

++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
ГЛАВНАЯ ССЫЛКА НА СТИХИ ВИКТОРА КРИВУЛИНА:
http://vavilon.ru/texts/krivulin0.html

НЕКРОЛОГ НА "ВАВИЛОНЕ":

      17 марта на 57-м году жизни после тяжелой болезни умер выдающийся русский поэт Виктор Кривулин.
      Поэзия Кривулина вобрала в себя и переплавила в единый, легко узнаваемый стиль элементы, кажется, всех сколько-нибудь существенных традиций в русском стихе XX века: в ней как дома и пастернаковская лавина апеллирующих ко всем пяти чувствам образов, и хлебниковская буйная магия принуждаемых к родству слов, и позднемандельштамовская поверяемая звуком криптография, и отстраненный бытовой гротеск раннего Заболоцкого, и цветаевская "висячая строка"... Кривулин занял уникальное место в самой сердцевине древа современного русского стиха, обмениваясь соками с самыми, кажется, удаленными друг от друга ветвями. Образцом тотальности поэтического высказывания делает его стихи и абсолютная свобода темы и материала: кровавые будни чеченской войны и незначительно-куртуазные исторические сюжеты, культурный миф, провинциальный быт и личная драма, песня Окуджавы и строчка из Рильке равным образом органичны в поэтическом космосе Кривулина.
      Добрых три десятка лет его фигура - и это признавали даже памфлеты недоброжелателей - была одним из стержней, на которых держалась литературная жизнь Петербурга, да и всей России: Премия Андрея Белого, журналы "37" и "Вестник новой литературы", антология "Самиздат века" не существовали бы без Кривулина или были бы совершенно иными. Даже самые фантастические проекты (вроде возрождения Всероссийского Союза поэтов) в устах Кривулина обретали убедительность - настолько мощная энергетика их одушевляла. Общественный темперамент Кривулина выплескивался далеко за пределы литературы, вплоть до баллотирования в городское Законодательное собрание - затея совершенно романтическая. Никто так, как Кривулин, не интересовался литературной молодежью, поддерживая зачастую авторов, предельно далеких от него самого по творческим устремлениям. Уход Виктора Кривулина - невосполнимая потеря и для русского литературного Интернета, для которого он - член жюри конкурсов "Тенета" и "Арт-Лито", эксперт Рейтинга литературных сайтов, - был одним из главных авторитетов.
      Несмотря на наружность патриарха, Виктор Кривулин не воспринимался так при жизни - слишком он был динамичен, лишен приличествующего патриарху спокойствия. Теперь предстоит заново увидеть и прочесть Кривулина - как классика, во многом определившего лицо русской поэзии 2-й половины ушедшего века и успевшего твердой ногой встать в веке новом.

+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
***********************************************************
С благодарностью за благосклонное внимание и наилучшими пожеланиями постоянным и новым читатеелям "Читального Зала" -

Имануил
20 марта 2004г.

P.S. С первой попытки удалось повесить фото Виктора Борисовича Кривулина.


Рецензии
Thank you! I knew him...

Ирина Акс   16.04.2004 20:10     Заявить о нарушении
ТЕбе спасибо, Ирина!
Будь!

С калифорнийским -
Им

Имануил Глейзер   17.04.2004 20:40   Заявить о нарушении
На это произведение написано 11 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.