К ликам храмов бревенчатых
Мы рассылали стихи по толстым и тонким журналам, но получали стереотипные отказы с дежурным вылавливанием "блох" (что, впрочем, могло считаться вполне справедливым), а также: "К сожалению, редакционный портфель переполнен..."
Редким просветом порадовало письмо из Красноярска от Виктора Астафьева. Миша решился послать ему стихи, потому что Астафьев долго жил в Перми. Тогда он еще не был столь знаменит, А вдруг не откажет?
И Виктор Петрович ответил - на двух страничках, положительно. Запомнилась характерная, чисто астафьевская фраза про собаку, которая уж если бросилась лаять, так должна и за порты хватать. Как бы совет - будь, Миша, смелее. Переписку оборвали мы сами: если человек сказал доброе слово, это еще не значит, что его надо эксплуатировать до упора. Виктор Петрович - не поэт и не издатель. Сибирь - далеко... Однако этой поддержкой мы жили долго и до сих пор вспоминаем с благодарностью, как протянутую в ледоход соломинку.
Однажды Миша сказал:
- Я долго думал, к кому хотел бы обратиться по крупному счету, и нашел два имени: Лев Анненский и Вадим Кожинов. Но Анненский более историк литературы, работает по прошлому. А Кожинов - по современности. Я напишу Кожинову.
Мы отобрали восемь-девять стихотворений.
Прошло полгода, а, может, и больше. Мы почти забыли об этом письме - мало ли кто нам не ответил?! И вдруг приходит член Союза, поэт Витя Болотов:
- Вот, я нашел это в издательстве - валялось среди рукописей. Увидел твое имя и подумал, что, может, тебе пригодится.
Мы взяли листок и обомлели: это была Кожиновская рекомендация к публикации. Чтобы понять значимость этого факта, надо вспомнить, что означало в семидесятые годы имя Вадим Кожинов. Это был литературный Бог и бунтарь, самый уважаемый критик для тех, кто хотел считать себя передовой интеллигенцией. Он сделал имя Николаю Рубцову. Среди тех,
кого он "выводил в люди" - Анатолий Прасолов, Анатолий Жигулин, Николай Тряпкин, Виктор Лапшин... Уже одно упоминание фамилии Кожинов рядом с именем неизвестного автора дорого стоило и могло считаться сенсацией.
Первая реакция - бурная радость. И... оторопение. Ну и что? Рекомендация САМОГО Кожинова полгода валяется в издательстве, и никакой реакции. Можно представить, как "стояла бы на ушах" литературная Пермь, напиши Кожинов такое о ком-то другом! Но зачем эта рецензия нам здесь, дома? Повесить на стенку? Показывать знакомым? Она была направлена совершенно точно, по адресу - издателям.
В начале января 1982 года в редакцию газеты "Молодая гвардия" пришел запрос: выслать на учебу в ВКШ (Высшую комсомольскую школу) журналиста. Выбор ложился на меня. Я сначала хотела отказаться: много работы, маленькие дети... И чему я там научусь?.. Тем более - на сорок дней...
Но вдруг Миша сказал: - Мы управимся без тебя. Поезжай. Найди в Москве Кожинова и расскажи обо мне. ... В первый раз Кожинов назначил мне встречу в Доме архитекторов: он там должен был читать лекцию на вечере памяти Рубцова. Я пришла почти за час до начала, села в первом ряду. Слушала, боясь проронить слово. Потом лектор
пригласил всех посмотреть фильм о Рубцове, и я послушно пошла в кинозал. А когда вспыхнул свет, оказалось, что Кожинов давно ушел.
Не буду утомлять длинным рассказом, как я пыталась добиться встречи вторично. Наконец, он сдался - предложил пообщаться в фойе Союза писателей. С первых слов стало понятно: Вадиму Валерьяновичу надо от меня отделаться. Он держал под мышкой стопку исторических книг и вежливо разъяснил:
- Я вообще отошел от поэзии, видите - теперь занимаюсь историей.
Я еще что-то говорила о пермской безысходке, об отношении к его рекомендации... Он несколько вальяжно развел руками:
- Ну если со мной не считаются в Перми, может быть, посчитаются в Вологде. Пусть едет в Вологду. (Так "запросто"!) Потом подал мне пальто, и пока я застегивала пуговицы, оглянулась - в фойе уже никого нет. Вот так получалось, что все мои "героические" усилия кончились ничем.
На следующий день у нас в ВКШ по программе было большое, на целый день, мероприятие на ВДНХ. Мы, учащиеся-переростки, сидели врассыпную в большом актовом зале. Одиночное место было выбрать нетрудно: просторные ряды, рассчитанные на массовую аудиторию, полукружьем, как в цирке, уходили вверх. Ничего не помню, о чем там говорилось, потому что весь день сочиняла и переписывала письмо Кожинову. Много чего написала: об украинских дедах, о войне, о тюрьме... Послала без обратного адреса - чтобы не было соблазна проверить, дошло ли.
А когда вернулась в Пермь, Миша показал конверт с московским адресом, а в нем вырванный из блокнота миниатюрный листочек с несколькими теплыми фразами: "Дорогой Миша! Мне тоже 50 лет..." - и в конце подпись: В. Кожинов. Никаких конкретных рекомендаций, но указывался домашний телефон.
В течение месяца, заглядывая в маленькую комнату нашей хрущевки (на день она превращалась в рабочий кабинет), я замечала: Михаил подолгу сидит на подоконнике и смотрит на дальний лес. На тот самый тополек, который: "Протяни мне ладонь, тополек..." Мысленно прощался. А потом сказал:
- Я поеду в Вологду.
Решиться на это для семьи было очень непросто. У меня была хорошая работа, уже какое-то имя в пермской журналистике. Младший сын, десяти лет, подавал надежды в игре на виолончели и его хотели подготовить для выступления с симфоническим оркестром. Его преподаватель и слышать не хотел, чтобы Петя куда-то уезжал!
(Кстати, по приезде в Вологду Петя первоначально бросил музыку вообще).
Миша позвонил по московскому телефону. И услышал:
- Деньги на билет до Вологды есть?
- Найдутся.
В трубке послышались гудки.
Решили, что он сначала поедет один - найдет работу. Потом поменяем квартиру.
В Вологде у нас никого не было. Правда, знакомый физик Володя ездил от своего научного института на вологодскую мебельную фабрику "Прогресс" налаживать аппаратуру, с кем-то там познакомился. Но не до такой же степени, чтобы просить постоя для приятеля! Да еще такого, как Михаил...
Мы видели, что Володя боится. Но человек мягкий - не смог отказать!
Миша не подвел.
На вокзале его встретил человек от Кожинова - сотрудник общества охраны памятников истории и культуры Михаил Иванович Карачев.
Устроившись слесарем на "Прогресс", Миша перешел жить в рабочее общежитие. В областной газете "Красный Север" ему сделали подборку стихов. Эта газета считалась престижной – новым сантехником заинтересовался сам директор фабрики, Герой Социалистического труда Анатолий Степанов. Вызвал к себе, спросил о зарплате. Это был, конечно, мизер.
- Небось, если тебе в другом месте дадут на червонец больше, сразу побежишь? - заметил директор.
- Если мне платят на червонец больше, значит, больше уважают мой труд.
Степанов некоторое время шагал по кабинету. Потом сказал:
- Мы шли туда, куда нас пошлют.
- А мы шли туда сами, - парировал сантехник.
Ответ понравился.
- Иди к коменданту общежития, скажи, что я велел – пусть найдет тебе комнату...
("Это был властительный самодур, - охарактеризовал впоследствии Степанова Михаил Николаевич. - Но, как истинный воспитанник Сталинской эпохи, он не боялся брать на себя ответственность и на ветер слов не бросал. Умный ничего не сделает там, где поможет вот такой...")
Комендантом оказался милейший старичок Иван Федосеевич. Они прошли по первому этажу и Миша облюбовал комнату бывшей парикмахерской. Выпили с Иваном Федосеевичем по рюмцу... Теперь Миша жил среди зеркал, впервые в жизни - почти как в однокомнатной квартире. Это принесло ощущение защищенности. Односменная работа помогла вработаться в литературный режим. С оказией мы переправили ему из Перми пишущую машинку. В свободное время гулял вдоль берега реки и смотрел на церкви.
Писал домой шутливые письма: "Избави боже от тоски - ходить в сортир по-воровски!" (В общежитии не работала канализация, и люди бегали в кусты на так называемое "Поле дураков" - пустырь напротив, где собирались алкоголики.)
* * *
Облака, облака...
Над летящими в хмарь колокольнями
Ветры гонят и гонят
Остатки легенд и былин.
Чем-то вы мою жизнь,
Мою ниву судьбы так напомнили,
Сиротливые церкви
И тучи в бездонной дали.
Чувство вечных утрат,
Непонятно каких опасений,
Разобрать не могу –
На каком языке говорят,
Будто я, проходя,
Упаду в гололедье осеннем,
И прольется навек
Невзначай опрокинутый взгляд.
Мокрый снег полетит
На ресницы:
Так грустно, так цепко!
Поплывут облака,
Осенив мой печальный удел.
А над берегом так же
Стоять будет русская церковь,
На которую я,
Проходя по России,
Глядел.
* * *
Здесь я в детстве летал!
И в нежнейшем ракитовом лепете
Есть мой радостный голос.
Так больше теперь не поют.
Злые силы меня Превратили в ослепшего лебедя
И пустили на волю,
Открыв заповедник-уют.
Крылья волю почуяли,
Если взлетали, вы знаете!
Небо, воля и крылья
И ветры манили меня.
Ведь глухие сердца
Не сумели лишить меня памяти –
Чем я жил и живу,
Буду жить до последнего дня.
Время желтых ракит.
...За последними, может, метелями
Там, в суровом краю,
Если слышишь меня,
Ты поймешь,
Для кого на земле,
Окантованной пихтами-елями,
Пишет тайные знаки,
Шипя по периметру, дождь.
Время желтых ракит...
Как мы поздно становимся мудрыми,
Так нелепо приветствуя
Мыслей не наших полон.
Лики храмов бревенчатых,
Слушайте голос заутрени:
Возвратилась душа моя
К вам,
На последний поклон.
* * *
Плачу я, что ли,
Листвою осеннею наземь...
Что-то привиделось,
Что-то припомнилось мне...
Поле ты, поле,
Единственный свет мой
И праздник!
Тени дождей,
Отраженные в давнем окне.
К ним припаду,
Чтобы памятью
Здесь отогреться.
И загудят
Мне в зеленых полях
Поезда!
И зазвенят
Проржавевшие
Старые рельсы,
Что заросли
И теперь не ведут никуда...
* * *
Все прозрачнее
Верб купола.
Что-то бьется во мне,
Что-то ропщет.
Это память
Беззвучно всплыла,
Как луна
Над осеннею рощей.
Вроде, не было
Явных причин,
Но душа
Что-то ищет незряче:
То ли кто-то
Забытый,
Кричит,
То ли кто-то,
Отвергнутый,
Плачет.
* * *
- Душа моя,
О чем жалеть?
Так много здесь
Прошло бесследно –
На этой горестной земле,
На рубеже моем последнем...
- О том,
Что билось и рвалось,
О том, что плакало и пело,
О жизни,
Что любил до слез
Так тяжело и неумело.
* * *
Дни мои
Давние
Словно под сердцем
Осколки.
Гляну в былое:
Как трудно
Прожил на земле!
Что-то забылось...
И все-таки
В памяти столько,
Что для другого
Хватило б
На тысячу лет.
Прежде,
Чем стану землей,
Поклонюсь троекратно
Отчему полю,
К которому
Болью приник.
Ты не поток,
Уходящий в меня
Безвозвратно, -
Входишь,
Навек превращаясь
В горючий родник.
Мир мой осенний,
Отрада моя и спасенье,
Видишь –
Над лугом
Над бывшим
Туманный платок...
Мир мой осенний,
Надежды моей воскресенье,
Не обдели меня
Поздней твоей теплотой.
Свидетельство о публикации №104031401254