Болеслав Лесьмян - еще переводы
Ты сама себе, жизнь, да пребудешь обнова.
Вместе с тучей зажгись, где алеются зори.
Ну а я – вспоминатель всего небылого –
Тебе близок бываю во сне или в горе...
Дола не было там – но в долу была смута...
И хоть не было фей – а шепталось о фее...
В облаках фиолет, но не въяве – а будто...
Сон косится на света пустые развеи.
В пастях ночи пусть тело пугается тела.
Пусть найдется лазурь, чтоб судьбу остранить им.
А в саду моем торопко зашелестело –
Словно кто-то внезапно расстался с безбытьем.
Помню девушку я, как вздыхала глубоко,
И ответную ласку с лукавым ужимом.
И ничем не взяла, кроме смеха и рока, –
Но само это нищенство было любимым.
Знаю, как закладбищелось это обличье –
Но с матерчатой розой пошла в замогилье...
Этот свет, эти розы пытаюсь постичь я –
И себя в этом свете – и гробы – и крылья.
Знаю блеск золотой, что приснился лазори...
А бредовые сны – это людям оглодки.
Гаснул некогда вечер – и в золото зори
Я на лодке поплыл – и остался без лодки.
До небес докровились пустые полоски,
И безлюдьем становятся мерклые тучи.
Что же делать – и мне – и пруду – и березке –
С этой вечностью бурой, заразно-гнетучей?
Или тайну я в трепетах наших разранил,
Если ласками тело твое красноречил?..
Мне и мир наничтожил и наглухоманил,
И ему я нагрезил и начеловечил.
А воскреснуть – мне надобен шелест тополий,
Точно тот, что носился под замершим кровом,
И мне надобно спрятанной в звездах недоли,
Чтоб ее пережить, не обмолвясь ни словом.
Что мне сделать по смерти с собою и светом?
Золотиться слезой твоей? Прянуть полетом?
Мрак шагает по саду с беспомощным цветом –
Мы же были во мраке – и будем еще там!
Асока
На вороном коне стройнел король Асока,
И павших недругов он видел с изволока –
Душой растрогался и воздыхал глубоко.
И рек: "Отсель врагов не будет в белом свете,
Не будет больше слез, не будет лихолетий –
И это мой обет – один, другой и третий".
И, опершись на меч, припал он по-владычьи
И целовал тех ран безмерье, безграничье –
И в память собирал умершие обличья.
И головой кивнул, и про его хотенье
Приюты выросли – страны той загляденье –
Для человека, зверя, всякого растенья.
И вот, хотя то время было безвременно,
Но лесом проходил король во время оно
И вербу полюбил, что гибнула без стона.
Без пищи засыхая жаркою порою,
Она пчелиному чуть зеленела рою
И предпогибельно коржавилась корою.
Асока, движимый души своей подвигом,
Постиг, что так молчать – присуще не булыгам,
И чуял то, что чуют – никогда иль мигом.
И понял он борьбу, которая так люта,
И видел, как от боли ржавчиной раздута,
И сам ее донес до ближнего приюта.
Ей выбрал закуток, от солнца пестрядинный,
Ей раны врачевал росистою дождиной
И подносил цветы, как лучшей и единой.
Но праздник наступил – и долгой вереницей
Тянулись во дворец прекрасные девицы,
И вербу он забыл – не надобно дивиться.
Дыханьем дев дышала пляшущая зала,
А только не хватало запаха коралла,
Чего-то вербяного там недоставало.
И бирчий возгласил во сведение града,
Что верба, здравая, теперь безмерно рада
Явиться ко дворцу и стать украсой сада.
Асока выбежал, обрадованный встречей
И тем, что верба исцелилась от увечий,
И вербу обнимал, надсаживая плечи.
Ладонями он вербу нежил по-былому –
И ей в тенистом саде указал укрому,
И верба прижилась к назначенному дому.
У зеркальной запруды, возле водоската
Над влагою она стояла внебовзято,
И прошептал король: "Да будет место свято".
Когда же занялся овраг от лунной бели,
Когда сомлело все и все вокруг сомлели,
Шагнула надвое – из земи и топели.
И по-паломничьи бежала по ступеням –
И в глубину дворца – к ей незнакомым теням,
Ступая коротко, с опаской и смятеньем.
Хотела забежать в Асокины чертоги –
И дивным образом восстала на пороге,
А только не могла унять своей тревоги.
Над королем склонясь, она зашелестела,
И сновиденной ласки для него хотела,
И зелень родником ему вливала в тело.
И пробудился он у вербы под защитой,
Любовь ее постиг и, думою повитый,
Почувствовал испуг, что не поймет любви той.
И молвил, засмурнев: "Любовь твоя пустая,
На солнышке живи, для солнышка блистая.
Тебя не отдарю ничем и никогда я.
Полцарства ль откажу, златые ли монеты?
Или тебе во власть отдам я первоцветы?
Я нынче оскудел на ласку и приветы.
И вербин шепот был мгновения мгновенней:
"Хочу, чтоб ты пришел порою к этой тени,
Чтоб сердцем отдыхал – и чтоб не знал сомнений –
Что мы единены моей любови силой,
Что жизнь в твоем саду не будет мне постылой, –
И чтоб стоять позволил над твоей могилой".
И молвил ей король: "Пойду с тобою в поле!
И если суждено, к твоей придолюсь доле –
Все будет, как велишь! Твоя да будет воля!
Едва ко твоему прильну листоголовью,
Такому предаюсь восторгу и бессловью,
Что суть они любовь – так родственны с любовью".
И каждому свой мир явился перед взором,
И верба колыхнула лиственным убором,
И верба ринулась к свежеющим просторам.
И чувствовал король, какая ей отрада,
Как вдоволь испила полуночного хлада
И как потом шумела из большого сада.
Тот
Сад, лоснистый от соков, грустит своей тенью,
Ибо травы тягчатся лазорьем разъятым –
А еще мотылек, ополченный арватом,
Сгинул в битве с безмерьем, что пахнет сиренью.
Помнишь юности чары, что мира смелее,
То бездонье весны в небосиней оправе?
И как нашего тела алкали аллеи?
Мне все видится ясно, как будто бы въяве!
Разве не было там наших лодок раската?
И распахнутой нами в замирье калитки?
Это все пережито – и мы пережитки...
Но забыть не могу все, что было когда-то!
Продолжаюсь я тот – не вместившийся в плаче –
И напрасно шагавший в безбытные светы!
И все тем же огнем мои ласки горячи...
И ища этот призрак, прильнула ко мне ты.
Но и призрачен тот не совсем без остатка –
Он родится опять на кострищах и в дыме!
Если ты поцелуешь забвенно и сладко,
Тот во мраке проснется – шепча твое имя!
Сговоренной ночью
Сговоренной ночью, как совсем стемнело,
Шло ко мне украдкой лакомое тело.
В радостном бесскорбье – шагом потаенным –
И оно с тобою было соименным...
Глянуло дорогой в дни, что отлетели,
И легло со мною в холоде постели –
И легло со мною для моей отрады,
Чтоб его измаял – и не дал пощады!
Льнуло мне в объятья – пахло предалтарно –
Было неприкрыто – было благодарно.
В темноте – и в неге – на последней грани
Млело преизбытком недоумираний.
Если были чары – только чары плоти,
И в самоотчете – привкус безотчетий,
Только эти дрожи – поробку и смелу –
Без которых тело – непонятно телу.
Сумерки
Мрака первым валом
Крыши залиты.
В окнах тьма – и алым
Блеском солнца палым
Светятся цветы.
Нас поодиноку
Думы развели...
Коль слова без проку,
Мне ладонь под щеку
Молча подстели!
Так потусторонним
Души замглены,
Что слезинки роним
К сновидений доньям,
Хоть не верим в сны!..
Джананда
Шел Джананда в лесу, где бываю я дремой.
Пробирался на ощупь – дорогой знакомой!
Змеи вснились во блеск, пустоту испятнистив,
Слон громадился в чаще, темнея средь листьев.
Обезьяны, вварясь в неопрятное пламя,
Орхидею-обморыш хлестали хвостами;
Леопардову шкуру проплавили дырья,
А бельмастые очи ютились в замирье;
Где текли муравьи, словно струйка из раны,
Пахли свежие смирны и пахли лаваны.
Задыхается вечность! Все пусто пред глазом!
И замирье и мир обездвижели разом.
Не скрипели кусты, бесколеились травы,
Безголосились птицы, немели агавы.
Тишина от небес, а другая – от чащи –
Тишина с тишиною – немая с молчащей...
А Джананда вполсонках прогалину встретил,
Там девицу приметил... И снова приметил...
Она длила в траве неразымные дрожи.
Ворковал ей павлин, в коем образ был Божий.
Это Индра покинул прабытную осень,
Чтобы в очи ей вылить пернатую просинь!
В птице прятался наспех, почти что случайно,
Как смутнеет в догадке тревожная тайна, –
И пушистился к шее, нашептывал в ухо,
И ему отвечала девица-шептуха.
И она рассмеялась всем солнечным светом –
И ладонями слух замыкала при этом;
Разговоры текли средь молчанья лесного,
Но Джананда из них не расслышал ни слова.
Потемнел он с лица и завистливолице
Порывался душою в павлина всмуглиться!
А как сыпкие косы прилетыш расклюнул,
Взял Джананда стрелу – и в чело ему вдунул!
И, едва различимый во теле во павьем,
Всполошился тот Бог – и порхнул к разнотравьям.
А стреле подвернулась иная разжива,
И девица упала – о дивное диво!
Индра оземь хватил оперение птичье –
И по свету пустил – и сбледнел в безграничье –
И взывал к белу свету в великой оскуде:
"Ведь себе воплотил я лилейные груди!
Ведь меня поразил сей удар окаянный!" –
И бедро обнажил с продолжением раны...
А оно было цветом небесных верховий:
Черешок синевы и головка из крови.
"Ты сожги ее там, где явился я деве,
Где сновал твою долю еще не во гневе.
Кто же деву сыскал средь твоих упований?
Кто напухлил ей губы и выснежил длани?
Божествея из радуг безумием духа –
Кто ей имя твое наговаривал в ухо?
Кто учил ее впрок и любви, и печали?
Ты и в лес не вшагнул – а тебя уже ждали.
А теперь предпочел ты разгребывать в гробе,
Что тебе насудьбилось в павлиньей утробе.
Ты, поземыш, на Бога хотел покуситься!
Только Бог отлетел! – И погибла девица!" –
Жизнь и смерть оглядел он в холодном защуре –
И пропал! – И безбожье осталось в лазури!
И павлиньи подвывы – и тишь без раздыма...
А кто зрел эту тишь – убедился, что зрима.
И Джанада глядел на останки девичьи
И подумал: "Девичьи рука и обличье..."
И подумал вдогонку: "Ее – это тело.
Где ж теперь это время, что прежде летело?
Сколько ж надобно было любви и тревоги,
Чтобы деву утратить на полудороге?
Сколько надобно Божьего, сколько павлинья,
Чтобы в мороке сталось такое бесчинье?
Если б тело пернатое Бог не подкинул,
Только Бога сразил бы я! Бог бы и сгинул!
А теперь не пойму – так склубились две дали, –
Умерла за Него, умерла за себя ли?
Так два кружева этих сплелись перед взором,
Что погибель – ошибкой, а та – приговором!"
И не ведал Джананда в раскаяньи строгом,
Был ли Бог тот павлином, девица ли – Богом,
И стрелы острие наводили лукаво –
Или пав не без Бога? – Иль Бог не без пава? –
И пришло это все – из каких судьбоделен,
Кто тут любит – кто гибнет – и кем он застрелен.
Невозвратные сумерки
Розовеют в закате сухие листки...
Прокатила телега. И сон задушевный
Так же катится в темень, колесно-распевный.
У нахохленных туч – беготня взапуски!
Что осталось от Бога – то в небе затлелом.
О, поверить в Остаток и в вере коснеть!
Со звездою помериться вещим уделом,
Серебриться о чем-то, что сбудется впредь...
Иль, впивая всю грусть, сколько есть в бытии,
На снежистых горах добелевшую к муке,
Отыскать две руки, без грядущего руки,
И потом целовать их, не ведая – чьи...
А когда целовал их в весенней морочи,
Разве знал я тебя? И была ты иль нет?
Но любил твои трепеты, душу и очи,
Целый свет – и уста – и опять целый свет!
Ранним утром
Когда в утреннем солнце блестит мостовая,
Вся распахнута настежь к небесным просторам,
Я гляжу на деревья, их не узнавая, –
Так безмерятся ввысь, так надышаны – бором.
Словно шелесту листьев впервые открыто,
Небывалое что-то является в кроне,
И я будто подглядчик их тайного быта
В неизведанном свете, где я – посторонний.
Но от первого голка, от жизни двойчатой
Полошится листва, притупляются чары –
И отступят в тот мир, где все образы стары
И откуда на тайну смотрел соглядатай.
Просьба
Отчего на смиренье мы были готовы? –
На обидный, больной, на раздерганный век,
Отчего мы не вырыли норки кротовой,
Чтобы счастье туда заманить на ночлег?
Мы неряшливой лаской отчаянье борем –
И мы шепчем в заката позднеющий жар...
И мы ходим, не плача, но рядышком с горем –
Ибо нам и дано, что твоих только чар...
Не устань чаровать, упасая от худа!
И пребудь в этой яви, что сродна волшбе!
И что руки твои – за пределами чуда,
Только я понимаю, прижавши к себе...
Мнимобыльцы
Еще не светало, и в мир не пришли мы,
Мы – род Мнимобыльцев, бесчисленный род, –
А жил человек, одночасьем живимый,
И верил, и верил, что чудо придет.
И нас изволшебить из темени вражьей
Без нашего плача однажды сумел...
А это случилось тогда же – тогда же,
Когда бытие потеряло предел.
Он грезил в пространстве, и все ему было
Далеким, будящим и вздох, и не вздох.
Рыдала во времени слез его сила,
Покуда не минул наплаканный Бог.
Ни меры, ни времени нам уж не надо,
Теперь свершены мы в своем существе;
И что нам тот некто, на краешке сада
Случайное слово шептавший листве?
Тогда отчего же так пристально снится,
Кто нам заповедал триумф без конца?
И если друг дружке засмотримся в лица,
Мерещится образ – того же лица?
* * *
Я и здесь, на земле, и я в мире далеком,
Где я в небо вместился одним только боком.
Где мне дышится в воздухе песня и дрема,
Но задремное счастье мне тоже – знакомо.
И к себе самому я иду отовсюду;
Где-то шаг тороплю, где-то дольше побуду;
И, подобный моленью под небом осенним,
Не свершиться хочу, а остаться – моленьем.
Свидетельство о публикации №104030500911