Человек, который был четвергом. г. к. честертон

   ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ БЫЛ ЧЕТВЕРГОМ.

               КОШМАР

            Эдмунду Клерихью Бентли *1

В умах клубилась тьма веков, ветра слагали были,
Дух Мира кутался во мрак, когда детьми мы были.
Наука млела от мечты, искусство – от гнилья;
Кончался старый мир, а ты был весел, как и я.
Вокруг фиглярствовал порок, увечный вертопрах:
Смех похотью утрачен, стыд оставил трусость, страх.
Мужи являли как плюмаж седин копну, – але! –
Но лишь Уистлера*2 вихор нам светом был во мгле.
Жизнь – тормоза полёт, а смерть – ограблен сибарит;
Сей мир действительно был стар, а юны я и ты.
Он смог такой грешок скрутить и вывести на свет:
За честь стыдили, только мы не застыдились, нет.
Пусть хилы, глупы были мы, ан не настолько ведь,
Чтоб чёрному Ваалу гимн от слабости запеть.
Лепили форты из песка мы до последних сил,
До тех высот, покамест их прибой не разносил.
Играли, пели попурри – и слушали отцы,
Когда церковный звон смолкал, звенели бубенцы.

Пытались мы, но не одни, держать за пядью пядь,
Над фортом тучу силачи старались приподнять.
Нашёл я снова нужный том, то с Поманока*3 крик,
Мольба, для сердца и души живительный родник.
«Гвоздик Зелёных»*4 ныне нет, унёс пожар лесной, -
Ревут под ветром листья трав*5 планеты всей честной,
А то вдруг здраво и тепло, как в слякоть птичья трель,
Мысль Тузиталы*6 прозвучит на тридевять земель.
Внезапно, классно, чисто – да, как ломтик сыра в пост,
Дунедина*7 с Самоа стык, от мрака к свету мост.
Мы были юнги; жили, чтоб увидеть, как Творец
Развеет чары горьких лет, вернутся, наконец,
Во всеоружии вдвоём – Республика и Бог:
Мы град приметили в лучах, взглянув через порог,
Мэнсоул*8, вольный город душ, где счастью нет препон –
Блажен уверовавший в то, чего не видел он*9.

О старых страхах этот сказ, опустошивших кров,
Кому понять, как не тебе, правдивость этих слов –
Каким позорным божеством людей пугать могли,
Какие черти звёздный свет скрывали от Земли.
Сомненья были в пору ту столь падки до огня –
О, кто поймёт меня как ты, кто так поймёт меня?
Сомненья нас вели сквозь ночь в беседах для ума,
Но испарялись днём они, как утренний туман.
Как другу я тебе скажу: секрет бытийный прост –
Чтоб силища была в корнях  и чтоб шёл возраст в рост.
Нашли мы кредо, семьи есть, в домашнем я трико
Теперь легко смогу писать, а ты – читать легко. 

                Г. К. Ч.

*1 Бентли, Эдмунд Клерихью (1875-1956) - писатель и журналист, школьный друг Гильберта К. Честертона.
*2 Уистлер, Джеймс Мак Нил (1834-1903) - американский художник, с 1855 г. жил в Англии и во Франции.
*3 Поманок - индейское название о-ва Лонг-Айленд, где родился Уолт Уитмен (1819-1892).
*4 "Зеленая Гвоздика" - роман Р. Хигенса, эмблема декадентов.
*5 листья трав – "Листья травы", сборник стихов Уолта Уитмена(1855).
*6 Тузитала - прозвище Роберта Л. Стивенсона, присвоенное ему жителями острова Самоа.
*7 Дунедин – название города, Новая Зеландия.
*8 Мэнсоул – City of Mansoul, город души человека.
*9 Блажен уверовавший в то, чего не видел он - парафраз от евангельских слов "Блаженны не видевшие и уверовавшие".

   Глава I. ДВА ПОЭТА ШАФРАНОВОГО ПАРКА.

   Предместье Шафрановый Парк располагается на закатной стороне Лондона – такое же багровое и рваное, как облако на вечерней заре. Городок полностью построен из яркого кирпича; его силуэт на фоне неба выглядел как безумная фантазия, даже наземный план, и тот, был беспорядочный. Это не что иное, как слегка окрашенная искусством вспышка ума рискового строителя, который сие зодчество иногда называл елизаветинским стилем, а иногда – стилем королевы Анны, по-видимому, полагая, что два монарха были одинаковы. С некой долей справедливости Шафрановый Парк славился как художественная  колония, несмотря на то, что никогда не производил на свет никакого искусства, любым поддающимся определению способом. И пусть притязания предместья на то, чтобы считаться интеллектуальным центром, были едва уловимы, зато претензии быть приятным местом - неоспоримы вполне. Впервые посмотревший на рыжие эксцентричные дома чужеземец, бесспорно, задумается над тем, насколько странно должно выглядеть население, способное приспосабливаться к таким строениям. А когда он повстречает этот люд, то не разочаруется и в нём. Место было не только приятное, но и совершенное, если некогда чужеземец мог рассматривать его не как обман, а скорее как мечту. Даже если жители были не «артисты», однако в целом предместье было артистичным. Тот молодой человек с длинными золотисто-каштановыми волосами и нахальным лицом, так он действительно не был поэтом, но, несомненно, был прекрасен как поэма. Тот пожилой джентльмен с нелепой серебристой бородой и в нелепой серебристой шапке, тот почтенный хвастун, на самом деле не был философом, но, по крайней мере, он был причиной, порождающей в других философский подход к жизни. А тот научный работник, с лысой яйцевидной головой на обнажённой птичьей шее, не имеет несомненного права важничать, с таким высокомерием. Яйцеголовый не открыл ничего нового в биологии, да и какое биологическое открытие он мог явить миру необычнее себя самого? Так, лишь таким образом, можно было рассматривать всю местность правильно, воспринимать её не столько как мастерскую художников, сколько как непрочное, но законченное произведение искусства. Вступивший в эту социальную атмосферу человек чувствовал себя так, словно он вошёл в написанную комедию.
   С наступлением ночи, когда экстравагантные крыши темнели на фоне вечерней зари, и весь безумный городок казался таким же уединённым, как дрейфующая туча, эта привлекательная нереальность нападала с особой силой. Она же, с другой стороны, была гораздо правдивей многих вечеров местного веселья, когда маленькие сады зачастую украшали светом, когда большие китайские фонари горели на карликовых деревьях как некие свирепые чудовищные плоды. А наиболее сильно мистика, до сих пор вспоминаемая в данной местности, проявилась в один специфический вечер, главным действующим лицом которого был рыжеволосый поэт. Однако, это был не единственный вечер, героем которого становился рыжий, каким бы то ни было образом. Вечеров таких было много, когда те, кто проходили мимо садика поэта, могли слышать его высокий голос догматика, любящего поучать мужчин и, в особенности, женщин. Отношение женщин к таким случаям было воистину одним из парадоксов предместья. Большинство из них относилось к разряду женщин, так называемых, эмансипированных, и протестовало против мужского превосходства. Всё же, за сумасбродный комплимент эти новые женщины всегда вознаграждают джентльмена таким комплиментом, который ни одна простая женщина никогда не произнесла бы, что бы ни наговорил ей мужчина. И мистер Люсиен Грэгори, рыжеволосый поэт, действительно был (в известном смысле) мужчиной, заслуживающим внимания слушателей, даже если кто-то из них, прослушав, всего лишь рассмеётся. Старое лицемерие – равно как о необузданности искусства, так и насчёт  искусства необузданности – поэт Люсиен Грэгори излагал с определённой дерзкой свежестью, что, как минимум, давало кратковременное удовольствие. В некоторой степени ему помогала поражающая чудаковатость внешности, которую он вырабатывал, пока звучало выражение, - ввиду того, что всё это было ценно. Его тёмные рыжие волосы, как женские, педантично разделённые посредине, ниспадали докучными локонами девы с картины прерафаэлита. Из этого почти святого овала, однако, лицо выступало неожиданно широкое и отвратительное, вынесенный вперёд подбородок выражал презрение простолюдина. Такая комбинация одновременно и веселила, и ужасала невротическое население. Он, поэт Грэгори, казался разгуливающим богохульством, смешением ангела и кривляки.
   Если бы этот исключительный вечер в предместье не запомнился ничем другим, то он сохранился бы в памяти из-за необыкновенного заката. Он выглядел как конец света. Казалось, небеса покрыты вполне ярким и осязаемым опереньем; ты мог лишь сказать, что небосвод наполнен перьями, перьями, которые почти задевают лицо. На значительной части свода они были серыми с удивительными оттенками фиолетового и розовато-лилового, или неестественно розового и тускло-зелёного цветов. Но по направлению к западу, в целом оперенье не поддавалось описанию, оно становилось прозрачным и вспыльчивым, а крайние перья, раскалённые до красноты, прикрывали солнце, как нечто чересчур хорошее для того, чтобы его видеть. Всё небо находилось так близко к земле, что не выражало ничего, кроме неистовой секретности. Самой небесной, по-видимому, тайны. Выражало ту великолепную малость, какой является душа местного патриотизма. Настоящие небеса кажутся небольшими.
   Я говорю, что несколько жителей могут вспомнить вечер только благодаря гнетущим небесам. Другие же могут вспомнить вечер потому, что он знаменателен первым появлением второго поэта в Шафрановом Парке. Длительное время рыжеволосый революционер господствовал, был вне конкуренции, - но однажды в сумеречный заход солнца его одиночество внезапно кончилось. Новый поэт, представивший себя Гэбриелем Саймом, человек со светлой остроконечной бородой, с бледного соломенного цвета волосами, походил на очень тихого и мягкого смертного. Однако впечатление росло: он был менее кроток, чем выглядел. Свой приход он ознаменовал несогласием с авторитетным поэтом, Грэгори, расхождением взглядов в целом на сущность поэзии. Сайм сказал, что он поэт закона, поэт модного направления; мало того, сказал, что он поэт респектабельности. Посему, шафранопарковцы взирали на него так, будто он только что рухнул с невероятных небес.
   По сути, мистер Люсиен Грэгори, поэт анархический, установил непосредственную связь между двумя событиями.
   - Вполне может быть, - сказал он в его внезапной лирической манере, - вполне возможно, что такая ночь, ночь туч и гнетущих оттенков, произвела на земле такое знаменательное чудо как респектабельный поэт. Вы говорите, что Вы поэт законности; я говорю, Вы противоречие в выражении. Я лишь удивлён, что не было ни комет, ни землетрясений в ночь, когда Вы появились в парке.
   Мужчина с голубыми кроткими глазами и бледной клинообразной бородой вытерпел это резкое осуждение с определённо смиреной формальностью. Третий участник группы Розамонд, сестра Грэгори, - с  такими же рыжими как у брата космами, но более приятным лицом под ними – рассмеялась с такой смесью восхищения и неодобрения, какой она обыкновенно одаривала семейного оракула.
   Грэгори продолжал в духе хорошего ораторского юмора.
   - Артист тождествен анархисту, - восклицал он, - От перестановки слов смысл не меняется. Анархист – тот же самый артист или художник, мастер своего дела. Бросающий бомбу человек – поэт, ибо он великий миг предпочёл всему. Он понимает, насколько дороже, полезней одна вспышка режущего света, один раскат настоящего грома, нежели простые ничтожные тела нескольких бесформенных полицейских. Мастер игнорирует все правительства, упраздняет все обычаи и условности. Только беспорядком наслаждается поэт. Если б это было не так, то подземная железная дорога стала бы самым поэтичным явлением.
   - Так оно и есть, - сказал мистер Сайм.
   - Чепуха! – сказал Грэгори, который становился очень рациональным, когда кто-либо ещё пытался быть парадоксальным. – Почему все клерки и чернорабочие в железнодорожных составах выглядят столь печальными и уставшими, столь крайне печальными и уставшими? Я скажу Вам. Это потому, что они знают: поезд движется правильно. Это потому, что они знают: до которой станции брали они билет, до той станции они и доедут. Это потому, что знают: после того, как минуют они Слоан Сквер, следующей станцией должна быть станция Виктория, и никакой другой кроме Виктории. О, их дикая суть пришла бы в восторг, о, их глаза засияли бы как звёзды и души их очутились бы снова в Эдеме, кабы следующей станцией необъяснимо оказалась Бейкер Стрит.
   - Это у таких непоэтичных, как Вы, - ответил Сайм. – Если сказанное Вами о конторских работниках правдиво, то они настолько же прозаичны, как и Ваша поэзия. Попасть в точку – событие редкое и необычное; промах – событие очевидное и грубое. Когда человек с первого выстрела наугад попадает стрелой в далёкую птицу, мы находим в этом героическое проявление. Разве не такое же величественное проявляется, когда человек на первом же случайном паровозе попадает на отдалённую станцию? Хаос безрадостен, поскольку в хаосе поезд, в самом деле, может следовать куда угодно, на Бейкер Стрит или в Багдад. Но человек волшебник, и всё его волшебство в этом и заключается, что скажет он «Виктория» и – смотрите! – она и есть, Виктория. Нет, возьмите книги с простой поэзией и прозой, а мне дозвольте читать расписание поездов, со слезами гордости. Заберите своего Байрона, напоминающего о поражениях; дайте мне Брэдшоу, напоминающего о его победах. Подайте мне Брэдшоу, я говорю!
   - Вы должны ехать? – саркастически поинтересовался Грэгори.
   - Послушайте, - пылко продолжал Сайм, - каждый раз, когда поезд прибывает, я понимаю, что он прорвался сквозь батареи осаждающих, ощущаю, что человек выиграл в борьбе против хаоса. Вы с презрением говорите: если проедешь Слоан Сквер, то должен прибыть к Виктории. А я заявляю: взамен может произойти тысяча случаев, а когда же я действительно доезжаю, тогда меня охватывает чувство, что я едва избежал гибели. И когда я слышу, что вагоновожатый выкрикивает слово «Виктория», это не бессмысленное слово. Для меня это крик глашатая, заявляющего о победе. По мне, это и в самом деле Виктория, адамова победа.
   Грэгори кивнул тяжёлой рыжей головой, улыбнулся медленно и печально.
   - И даже в таком случае, - произнёс он, - мы, поэты, всегда зададим вопрос: и что такое Виктория, которую Вы сейчас добыли здесь? Вы думаете, что Виктория такая ж как Новый Иерусалим. А мы знаем, что Новый Иерусалим лишь будет таким как Виктория. Да, поэт будет недоволен даже на улицах небес. Поэт всегда охвачен восстанием.
   - Ну вот, опять, - сказал Сайм раздражённо, - что там поэтического в бунтаре? Вы сумели настолько хорошо изъясниться, что тогда и морскую болезнь можно назвать поэтичной. Будучи больным, чувствовать тошноту – это восстание. Как тошнота, так и повстанчество могут быть благотворными при определённых отчаянных обстоятельствах; но провалиться мне на этом самом месте, если я смогу разглядеть, чем они поэтичны. Теоретически, мятеж - он и есть один лишь мятеж. Это обыкновенная рвота.
   Девушка вздрогнула от неприятного слова, однако Сайм чересчур разгорячился для того, чтобы обращать на неё внимание.

G.K.Chesterton

The man who was Thursday.
A nightmare

To Edmund Clerihew Bentley

A cloud was on the mind of men, and wailing went the weather,
Yea, a sick cloud upon the soul when we were boys together.
Science announced nonentity and art admired decay;
The world was old and ended: but you and I were gay;
Round us in antic order their crippled vices came—
Lust that had lost its laughter, fear that had lost its shame.
Like the white lock of Whistler, that lit our aimless gloom,
Men showed their own white feather as proudly as a plume.
Life was a fly that faded, and death a drone that stung;
The world was very old indeed when you and I were young.
They twisted even decent sin to shapes not to be named:
Men were ashamed of honour; but we were not ashamed.
Weak if we were and foolish, not thus we failed, not thus;
When that black Baal blocked the heavens he had no hymns from us
Children we were—our forts of sand were even as weak as eve,
High as they went we piled them up to break that bitter sea.
Fools as we were in motley, all jangling and absurd,
When all church bells were silent our cap and beds were heard.
Not all unhelped we held the fort, our tiny flags unfurled;
Some giants laboured in that cloud to lift it from the world.
I find again the book we found, I feel the hour that flings
Far out of fish-shaped Paumanok some cry of cleaner things;
And the Green Carnation withered, as in forest fires that pass,
Roared in the wind of all the world ten million leaves of grass;
Or sane and sweet and sudden as a bird sings in the rain—
Truth out of Tusitala spoke and pleasure out of pain.
Yea, cool and clear and sudden as a bird sings in the grey,
Dunedin to Samoa spoke, and darkness unto day.
But we were young; we lived to see God break their bitter charms.
God and the good Republic come riding back in arms:
We have seen the City of Mansoul, even as it rocked, relieved—
Blessed are they who did not see, but being blind, believed.
This is a tale of those old fears, even of those emptied hells,
And none but you shall understand the true thing that it tells—
Of what colossal gods of shame could cow men and yet crash,
Of what huge devils hid the stars, yet fell at a pistol flash.
The doubts that were so plain to chase, so dreadful to withstand—
Oh, who shall understand but you; yea, who shall understand?
The doubts that drove us through the night as we two talked amain,
And day had broken on the streets e'er it broke upon the brain.
Between us, by the peace of God, such truth can now be told;
Yea, there is strength in striking root and good in growing old.
We have found common things at last and marriage and a creed,
And I may safely write it now, and you may safely read.
G. K. C.

CHAPTER I. THE TWO POETS OF SAFFRON PARK

THE suburb of Saffron Park lay on the sunset side of London, as red and ragged
as a cloud of sunset. It was built of a bright brick throughout; its sky-line
was fantastic, and even its ground plan was wild. It had been the outburst of a
speculative builder, faintly tinged with art, who called its architecture
sometimes Elizabethan and sometimes Queen Anne, apparently under the impression
that the two sovereigns were identical. It was described with some justice as an
artistic colony, though it never in any definable way produced any art. But
although its pretensions to be an intellectual centre were a little vague, its
pretensions to be a pleasant place were quite indisputable. The stranger who
looked for the first time at the quaint red houses could only think how very
oddly shaped the people must be who could fit in to them. Nor when he met the
people was he disappointed in this respect. The place was not only pleasant, but
perfect, if once he could regard it not as a deception but rather as a dream.
Even if the people were not "artists," the whole was nevertheless artistic. That
young man with the long, auburn hair and the impudent face— that young man was
not really a poet; but surely he was a poem. That old gentleman with the wild,
white beard and the wild, white hat—that venerable humbug was not really a
philosopher; but at least he was the cause of philosophy in others. That
scientific gentleman with the bald, egg-like head and the bare, bird-like neck
had no real right to the airs of science that he assumed. He had not discovered
anything new in biology; but what biological creature could he have discovered
more singular than himself? Thus, and thus only, the whole place had properly to
be regarded; it had to be considered not so much as a workshop for artists, but
as a frail but finished work of art. A man who stepped into its social
atmosphere felt as if he had stepped into a written comedy.
More especially this attractive unreality fell upon it about nightfall, when the
extravagant roofs were dark against the afterglow and the whole insane village
seemed as separate as a drifting cloud. This again was more strongly true of the
many nights of local festivity, when the little gardens were often illuminated,
and the big Chinese lanterns glowed in the dwarfish trees like some fierce and
monstrous fruit. And this was strongest of all on one particular evening, still
vaguely remembered in the locality, of which the auburn-haired poet was the
hero. It was not by any means the only evening of which he was the hero. On many
nights those passing by his little back garden might hear his high, didactic
voice laying down the law to men and particularly to women. The attitude of
women in such cases was indeed one of the paradoxes of the place. Most of the
women were of the kind vaguely called emancipated, and professed some protest
against male supremacy. Yet these new women would always pay to a man the
extravagant compliment which no ordinary woman ever pays to him, that of
listening while he is talking. And Mr. Lucian Gregory, the red-haired poet, was
really (in some sense) a man worth listening to, even if one only laughed at the
end of it. He put the old cant of the lawlessness of art and the art of
lawlessness with a certain impudent freshness which gave at least a momentary
pleasure. He was helped in some degree by the arresting oddity of his
appearance, which he worked, as the phrase goes, for all it was worth. His dark
red hair parted in the middle was literally like a woman's, and curved into the
slow curls of a virgin in a pre-Raphaelite picture. From within this almost
saintly oval, however, his face projected suddenly broad and brutal, the chin
carried forward with a look of cockney contempt. This combination at once
tickled and terrified the nerves of a neurotic population. He seemed like a
walking blasphemy, a blend of the angel and the ape.
This particular evening, if it is remembered for nothing else, will be
remembered in that place for its strange sunset. It looked like the end of the
world. All the heaven seemed covered with a quite vivid and palpable plumage;
you could only say that the sky was full of feathers, and of feathers that
almost brushed the face. Across the great part of the dome they were grey, with
the strangest tints of violet and mauve and an unnatural pink or pale green; but
towards the west the whole grew past description, transparent and passionate,
and the last red-hot plumes of it covered up the sun like something too good to
be seen. The whole was so close about the earth, as to express nothing but a
violent secrecy. The very empyrean seemed to be a secret. It expressed that
splendid smallness which is the soul of local patriotism. The very sky seemed
small.
I say that there are some inhabitants who may remember the evening if only by
that oppressive sky. There are others who may remember it because it marked the
first appearance in the place of the second poet of Saffron Park. For a long
time the red-haired revolutionary had reigned without a rival; it was upon the
night of the sunset that his solitude suddenly ended. The new poet, who
introduced himself by the name of Gabriel Syme was a very mild-looking mortal,
with a fair, pointed beard and faint, yellow hair. But an impression grew that
he was less meek than he looked. He signalised his entrance by differing with
the established poet, Gregory, upon the whole nature of poetry. He said that he
(Syme) was poet of law, a poet of order; nay, he said he was a poet of
respectability. So all the Saffron Parkers looked at him as if he had that
moment fallen out of that impossible sky.
In fact, Mr. Lucian Gregory, the anarchic poet, connected the two events.
"It may well be," he said, in his sudden lyrical manner, "it may well be on such
a night of clouds and cruel colours that there is brought forth upon the earth
such a portent as a respectable poet. You say you are a poet of law; I say you
are a contradiction in terms. I only wonder there were not comets and
earthquakes on the night you appeared in this garden."
The man with the meek blue eyes and the pale, pointed beard endured these
thunders with a certain submissive solemnity. The third party of the group,
Gregory's sister Rosamond, who had her brother's braids of red hair, but a
kindlier face underneath them, laughed with such mixture of admiration and
disapproval as she gave commonly to the family oracle.
Gregory resumed in high oratorical good humour.
"An artist is identical with an anarchist," he cried. "You might transpose the
words anywhere. An anarchist is an artist. The man who throws a bomb is an
artist, because he prefers a great moment to everything. He sees how much more
valuable is one burst of blazing light, one peal of perfect thunder, than the
mere common bodies of a few shapeless policemen. An artist disregards all
governments, abolishes all conventions. The poet delights in disorder only. If
it were not so, the most poetical thing in the world would be the Underground
Railway."
"So it is," said Mr. Syme.
"Nonsense! " said Gregory, who was very rational when anyone else attempted
paradox. "Why do all the clerks and navvies in the railway trains look so sad
and tired, so very sad and tired? I will tell you. It is because they know that
the train is going right. It is because they know that whatever place they have
taken a ticket for that place they will reach. It is because after they have
passed Sloane Square they know that the next station must be Victoria, and
nothing but Victoria. Oh, their wild rapture! oh, their eyes like stars and
their souls again in Eden, if the next station were unaccountably Baker Street!"

"It is you who are unpoetical," replied the poet Syme. "If what you say of
clerks is true, they can only be as prosaic as your poetry. The rare, strange
thing is to hit the mark; the gross, obvious thing is to miss it. We feel it is
epical when man with one wild arrow strikes a distant bird. Is it not also
epical when man with one wild engine strikes a distant station? Chaos is dull;
because in chaos the train might indeed go anywhere, to Baker Street or to
Bagdad. But man is a magician, and his whole magic is in this, that he does say
Victoria, and lo! it is Victoria. No, take your books of mere poetry and prose;
let me read a time table, with tears of pride. Take your Byron, who commemorates
the defeats of man; give me Bradshaw, who commemorates his victories. Give me
Bradshaw, I say!"
"Must you go?" inquired Gregory sarcastically.
"I tell you," went on Syme with passion, "that every time a train comes in I
feel that it has broken past batteries of besiegers, and that man has won a
battle against chaos. You say contemptuously that when one has left Sloane
Square one must come to Victoria. I say that one might do a thousand things
instead, and that whenever I really come there I have the sense of hairbreadth
escape. And when I hear the guard shout out the word 'Victoria,' it is not an
unmeaning word. It is to me the cry of a herald announcing conquest. It is to me
indeed 'Victoria'; it is the victory of Adam."
Gregory wagged his heavy, red head with a slow and sad smile.
"And even then," he said, "we poets always ask the question, 'And what is
Victoria now that you have got there ?' You think Victoria is like the New
Jerusalem. We know that the New Jerusalem will only be like Victoria. Yes, the
poet will be discontented even in the streets of heaven. The poet is always in
revolt."
"There again," said Syme irritably, "what is there poetical about being in
revolt ? You might as well say that it is poetical to be sea-sick. Being sick is
a revolt. Both being sick and being rebellious may be the wholesome thing on
certain desperate occasions; but I'm hanged if I can see why they are poetical.
Revolt in the abstract is—revolting. It's mere vomiting."
The girl winced for a flash at the unpleasant word, but Syme was too hot to heed
her.


Рецензии
Может, целиком переведете? Потенциал высокий и техника хорошая. Заходите в гости:
http://www.vekperevoda.org/
Евгений Витковский

Евгений Витковский   22.12.2003 06:24     Заявить о нарушении
Спасибо.
Это я так язык изучаю, предыдущая попытка была четверть века тому назад. Скачал текст и аудиокнигу на оригинальном языке, текст на русском - и давай вникать в заграничные мысли столетней давности. Автор - гений, а вот переводчики, особенно стихов, меня возмутили. Понимаю, своими словами можно пересказывать, но: говорить другое, то есть вовсе о другом, значит обманывать русского читателя. А этой переводчицы, Трауберг, я читал Вудхауза, кажется, Фаулса. Нда, похоже, "мимо носа носят чачу, мимо рота алычу". Я-то как завистливая мученница с картин прерафаэлита ( He was helped in some degree by the arresting oddity of his appearance, which he worked, as the phrase goes, for all it was worth. His dark red hair parted in the middle was literally like a woman's, and curved into the slow curls of a virgin in a pre-Raphaelite picture. From within this almost saintly oval, however, his face projected suddenly broad and brutal, the chin carried forward with a look of cockney contempt. This combination at once tickled and terrified the nerves of a neurotic population. He seemed like a walking blasphemy, a blend of the angel and the ape.
Способствовала этому и его внешность, которую он, как говорится, умело обыгрывал: темно-рыжие волосы, разделенные пробором, падали нежными локонами, которых не постыдилась бы мученица с картины прерафаэлита, но из этой благостной рамки глядело грубое лицо с тяжелым, наглым подбородком. Такое сочетание и восхищало, и возмущало слушательниц. Грегори являл собой олицетворение кощунства, помесь ангела с обезьяной. /Н.Трауберг\) по примеру дедушки Ленина, без словаря рванул с места, однако - дудки. Если хватит силы воли, переведу целиком. А покамест добавил только одну страничку.
Говорят, прежде книги переводили тщательнее. Мечтаю стихи Фаулса почитать, на амазон.коме есть, в 66 году ещё издана книга его стихов. Вы не покупали у них книги, интересно - как с доставкой, с таможней там?

Владимир Скрипка   23.12.2003 03:27   Заявить о нарушении
Погостил - масса :-) положительных эмоций. Ах, Бальмонта люблю! "Я стою на берегу, взором бурю стерегу..." А как у Эдгара По не помню. Кстати, это стихотворение, из "Четверга", перевёл Г. Кружков в книге от Н. Трауберг. Он есть у Вас в списке переводчиков.

ЭДМОНДУ КЛЕРИХЬЮ БЕНТЛИ

Клубились тучи, ветер выл,
и мир дышал распадом
В те дни, когда мы вышли в путь
с неомраченным взглядом.
Наука славила свой нуль,
искусством правил бред;
Лишь мы смеялись, как могли,
по молодости лет.
Уродливый пороков бал
нас окружал тогда -
Распутство без веселья
и трусость без стыда.
Казался проблеском во тьме
лишь Уистлера вихор,
Мужчины, как берет с пером,
носили свой позор.
Как осень, чахла жизнь, а смерть
жужжала, как комар;
Воистину был этот мир
непоправимо стар.
Они сумели исказить
и самый скромный грех,
Честь оказалась не в чести, -
но, к счастью, не для всех.
Пусть были мы глупы, слабы
перед напором тьмы -
Но черному Ваалу
не поклонились мы,
Ребячеством увлечены,
мы строили с тобой
Валы и башни из песка,
чтоб задержать прибой.
Мы скоморошили вовсю
и, видно, неспроста:
Когда молчат колокола,
звенит колпак шута.
Но мы сражались не одни,
подняв на башне флаг,
Гиганты брезжили меж туч
и разгоняли мрак.
Я вновь беру заветный том,
я слышу дальний зов,
Летящий с Поманока
бурливых берегов;
"Зеленая гвоздика
увяла вмиг, увы! -
Когда пронесся ураган
над листьями травы;
И благодатно и свежо,
как в дождь синичья трель,
Песнь Тузиталы разнеслась
за тридевять земель.
Так в сумерках синичья трель
звенит издалека,
В которой правда и мечта,
отрада и тоска.
Мы были юны, и Господь
еще сподобил нас
Узреть Республики триумф
и обновленья час,
И обретенный Град Души,
в котором рабства нет, -
Блаженны те, что в темноте
уверовали в свет.
То повесть миновавших дней;
лишь ты поймешь один,
Какой зиял пред нами ад,
таивший яд и сплин,
Каких он идолов рождал,
давно разбитых в прах,
Какие дьяволы на нас
нагнать хотели страх.
Кто это знает, как не ты,
кто так меня поймет?
Горяч был наших споров пыл,
тяжел сомнений гнет.
Сомненья гнали нас во тьму
по улицам ночным;
И лишь с рассветом в головах
рассеивался дым.
Мы, слава Богу, наконец
пришли к простым вещам,
Пустили корни - и стареть
уже не страшно нам.
Есть вера в жизни, есть семья,
привычные труды;
Нам есть о чем потолковать,
но спорить нет нужды.
Перевод Г. М. Кружкова.

Владимир Скрипка   23.12.2003 05:21   Заявить о нарушении
В начале 20-х годов шла в Камерном Театре у Таирова переделка той же пьесы, сделанная гениальным человеком - Сигизмундом Кржижановским (сейчас вышли три тома его собрания сочинений, "Человек...", кажется, будет в четвертом). Что Честертон гений, это вроде как черную икру похвалить...
Перевод Кружкова не единственный, есть еще с десяток, вообще Эдгар По уже даже слишком много переводился на русский. Но с этими разговорами лучше на форум "Века перевода", а то мы тут всех уморим специальными темами.
Стихи мы достанем любые: для зарегистрированных есть "Члены Парламента", которые обеспечивают потребность в иноязычгых текстах.
Словом, вперед.
Евгений Витковский

Евгений Витковский   23.12.2003 16:12   Заявить о нарушении
Ни шагу назад. На форуме не был – боюсь, что не пойму ничего, слаб в теме. Однако, она мне интересна. О чёрной икре. Знаете, в России есть люди, которые до сих пор её не пробовали. Мне повезло. Челобитную парламентариям передам, спасибо за совет.

Владимир Скрипка   23.12.2003 18:22   Заявить о нарушении